В силу исторических условий, в которых развивалась гуманистическая мысль "героического" периода Возрождения (XIV-XV вв.), для философии было характерно возвеличение человека. его деятельности, познания, роли в мире, а также убеждение в том. что в ближайшее время будет достигнуто согласие между различными вероисповеданиями и положен конец конфликту между рациональным знанием и иррациональной верой. Эти иллюзии, восторженная идеализация настоящего и будущего свойственны почти всем (кроме Леонардо да Винчи) гуманистам этого периода Крестьянская война в Германии, распространение протестантизма в Европе, Контрреформация, гугенотские войны во Франции, революция в Нидерландах, проникновение европейцев в Америку, первое кругосветное путешествие, окончательно опровергшее представления, господствовавшие полторы тысячи лет, открытие Коперника, связанные с ним успехи натурфилософии — таковы важнейшие события XVI в., глубоко потрясшие западноевропейское общество и сокрушившие иллюзии гуманистов раннего Возрождения.
С крушением этих иллюзий связано появление и распространение в XVI - начале XVII вв. скептических идей.
У крупнейшего из зачинателей тогдашнего скептицизма -Эразма Роттердамского (1469-1536) еще задолго до Реформации действительность вызывает не восхищение, а возмущение: моральное разложение клира, войны, приносящие неисчислимые бедствия, извращение князьями церкви основоположений христианства. Главный объект Эразмовой критики — присущий средневековому мышлению догматизм. Догматики, пишет Эразм, уверенные в неопровержимой истинности своих мыслей, "никогда ни в чем не сомневаются", но эта их уверенность основана на невежестве: они не понимают, какие трудности неизбежны в процессе познания. Вопервых, не осмыслено то, какими познаваемые объекты окажутся:
часть их коренным образом отличается от их сути. Обнаружить реальность, скрывающуюся за видимостью, нелегко. Во-вторых, отношения между людьми так сложны и запутаны, что знания о них, которые нам удается добыть, верны (и то в лучшем случае) лишь до известной степени, приблизительно. "В жизни человеческой все так неясно и так сложно, что здесь ничего нельзя знать наверное, как справедливо утверждают мои академики, наименее притязательные среди философов"!. Поскольку представители Средней и Новой Академии были скептиками, термины "академик" и "скептик" в философской литературе вплоть до XX в. употреблялись как синонимы. Ценность позиции античного скептицизма Эразм усматривал в его "непритязательности", т.е в его отказе от претензий на окончательность, безупречную точность и исчерпывающую полноту добываемых нами знаний.
Этот мыслитель осыпает насмешками веру во всевозможные сверхъестественные явления. Доктрина самого Эразма — "Философия Христа" — это, конечно, вера в Бога, однако важнейшее ее содержание — нравственные принципы, предписываемые разумом и природой. Актом большого мужества было выступление Эразма против преследования людей за их убеждения, в защиту свободы мысли. Его борьба за веротерпимость тесно связана с рационализмом. Цитируя слова Лютера: "Пусть Эразм слушает Христа и распрощается с разумом!", Эразм с возмущением отвергает это требование, выдвигая свой тезис: "В ум человеческий заложены семена высшего, при их помощи люди постигают высшее и стремятся к нему". Всякому добросовестно читающему Библию, заявлял Лютер, все в ней ясно и понятно. Только "нечестивые софисты" приписывают неясность каким-то местам в Писании. На самом деле, возражает Эразм, в Писании есть эпизоды, в которых не смогли разобраться многие выдающиеся люди на протяжении многих веков. Из этого видно лишь, что ни один человек не в силах найти несомненно верное решение многих вопросов, поставленных перед нами Писанием. Здесь надо следовать взглядам античных скептиков, разъяснявших, что раз мы не в силах установить, какое из противоположных утверждений истинно, мы должны воздержаться от собственного суждения.
Философия, по мнению Эразма, может признать лишь то, что согласно с разумом. Этот принцип он распространяет и на христианскую веру, в которой видит не слепое чувство, заставляющее принимать то, чего ты вовсе не понимаешь, а разумно, понятно обоснованное убеждение. Что касается культа святых, чудотворных икон, веры в то, что от грехов можно откупиться грамотой, освященной церковью, то Эразм подвергает их не скептическому сомнению, а решительному отрицанию, именуя "пустыми церемониями, в святость которых верят только "суеверы". Его скептицизм относится не к этим представлениям, а к смыслу ряда темных мест в Писании и к некоторым догматам. Кроме вопросов о существовании Бога, его всемогуществе, милосердии, его этических заповедях, о бессмертии души, по всем религиозным вопросам, считал Эразм, любому утверждению можно противопоставить другое, подкрепив его столь же убедительными доводами.
Скептицизм Эразма был развит в произведениях французского гуманиста Себастьяна Кастеллиона (1513-1563), посвятившего свою жизнь борьбе за свободу мысли, за право каждого отстаивать то, в истинности чего он убежден. У нас, говорит он, господствует взгляд, что сомнение в общепринятых в нашем обществе положениях — тяжкий грех, ересь, за которую следует беспощадно карать. Кастеллион же в трактате «Об искусстве сомнения и веры, неведения и знания» (опубликованном лишь после его смерти) противопоставляет этому взгляду тезис: опаснейший грех совершают люди тогда, когда верят в то, в чем следует сомневаться, ибо ложная уверенность влечет за собой тягчайшие несчастья. Вследствие такой уверенности и в прошлом, и в наши дни христиане предавали и предают мучительной смерти лучших в своей среде, людей самой высокой нравственности и благочестия; и если бы "христиане хоть немного сомневались в том, что они думают, они не совершили бы всех этих убийств". Кастеллион напоминает, что в Пятикнижии содержится предписание изолировать человека, если существует подозрение, что он заразился проказой, на семь дней, а если тогда не выяснится, прокаженный ли он, снова изолировать его на семь дней, проделывая это снова и снова до тех пор, пока на этот вопрос не будет получен совершенно ясный ответ. "Следовательно, Бог приказывает сомневаться в проказе, пока не будет хорошо установлено, проказа ли это. А то, что он приказывает в отношении данного случая, необходимо применять ко всем случаям того же рода, т. е. ко всему, что не несомненно".
В христианстве, по Кастеллиону, нет ничего противоречащего показаниям наших органов чувств, оно "не заключается также в чем-то, что превосходит человеческий разум". Этот гуманист делит все утверждения, с которыми мы встречаемся, на три категории:
первые подтверждаются показаниями наших органов чувств или разумом; вторые противоречат этим показаниям или разуму;
относительно третьих показания органов чувств и разум не в состоянии дать ни подтверждений, ни опровержений. Положения первой из этих категорий надо считать истинными, положения второй — безусловно ложными. Положения же третьей категории лишь более или менее вероятны; в зависимости от того, насколько заслуживают доверия сообщения, содержащие эти положения, в них можно либо верить, либо подвергать их сомнению. Лучше же всего признаться, что нам неизвестно, истинны ли они, и воздержаться от суждения.
Существенным вкладом в скептицизм XVI в. стало энергичное выступление Кастеллиона против традиционализма, унаследованного его современниками от средневековья. Только невежды, писал он, считают, что чем древнее какое-нибудь положение, тем оно истиннее. И в практической, и в познавательной деятельности ценные результаты достигаются не ретроградами, а новаторами. Последние неизбежно встречаются в штыки, "...но надо отважиться выдвигать нечто новое, если мы хотим помочь людям. В противном случае, если мы пойдем тем же путем, каким пользовались столь многие, не принесшие людям никакой пользы, мы будем не более полезны, чем они".
Во Франции первой по времени книгой, отстаивавшей скептицизм, была «Academia» Омера Талона (1546), провозгласившего себя последователем Новой Академии и особенно энергично нападавшего на фидеизм и авторитаризм. Надо, заявлял Талон, освободить людей от их преклонения перед авторитетами, доведшего их "до недостойного рабства, дать им понять, что истинная философия свободна в своих оценках и суждениях, а не прикована к одному только автору". Такова философия Новой Академии.
"Принцип этой Новой Академии заключается в том, чтобы при рассмотрении темных вопросов обсуждать все "за" и "против", чтобы не принимать мнения философов как речения божественных оракулов, чтобы не связываться навсегда с одной школой". Ничего не следует категорически утверждать как нечто абсолютно истинное, а воздерживаться от согласия. Соблюдая это воздержание от суждения ("эпохэ"), академики настолько же выше всех философов, насколько свободные люди выше рабов, насколько мудрецы выше безрассудных, а сильные умы выше упрямцев".
Самым влиятельным выразителем "нового пирронизма" признан один из крупнейших мыслителей Возрождения — Мишель Монтень (1533-1592).
Отправной пункт скептических рассуждений Монтеня тот же, что и у других представителей скептической мысли его времени:
мы привыкли к определенным взглядам и порядкам, которые представляются нам правильными, естественными, даже совершенными только потому, что они общеприняты в нашей стране, представляющей собой ничтожно малую часть мира. "Наш кругозор крайне мал, мы не видим дальше своего носа". Знакомство с жизнью древних греков и римлян, а также народов недавно открытых стран показывает, что на основе порядков и взглядов, совершенно отличных от наших, эти народы во многом превзошли нас в нравственном отношении, в науке и в искусстве. Опровергая мнение, согласно которому мы придерживаемся своей религии, своего общественного устройства потому, что эти воззрения и порядки самые правильные, Монтень доказывает, что на самом деле все происходит наоборот: мы считаем эти взгляды и установления правильными потому, что они общеприняты там, где мы живем, потому, что они освящены авторитетами. Во многих вещах не сомневаются потому, что общепринятых мнений никогда не проверяют, никогда не добираются до основания, где коренится их ошибка.
Монтень возмущается авторитаризмом, нетерпимостью современников. Это, считает он, рабство мысли, которому он противопоставляет то, что происходило в античном мире. "Свобода мнений и вольность древних мыслителей привели к тому, что как в философии, так и в науке о человеке образовалось несколько школ, и всякий судил и выбирал между ними. Но в настоящее время, когда люди идут одной дорогой... и когда изучение наук ведется по распоряжению властей, когда все школы на одно лицо и придерживаются одинакового способа воспитания и обучения, — уже не обращают внимания на вес и стоимость монеты, а всякий принимает их по установленному курсу". "Это подавление свободы наших суждений, эта установившаяся по отношению к нашим взглядам тирания широко распространилась, захватив наши философские школы и науки".
Высокая оценка античности не превращается у Монтеня в ее фетишизацию, как это имело место у гуманистов раннего Возрождения. Он требует непредубежденного изучения жизни и идей древних и современных народов. Путешествия, часто повторяет Монтень, — лучшее средство преодоления узости кругозора. Сам он с этой целью посетил Германию, Швейцарию и Италию. Автор «Опытов», неоднократно показывая, что его позиция весьма близка к философии античных скептиков, прибавляет: "...если только разум не сделает между ними различия. Поэтому необходимо все их взвешивать, и в первую очередь наиболее распространенные и властвующие над нашими умами". Скептицизм «Опытов» пронизан рационализмом. Монтень присоединяется к мнениям тех людей, "которые все взвешивают и оценивают разумом", ничего не принимая на веру и не полагаясь на авторитеты".
В «Опытах»- остро критикуется схоластика. Это, говорит Монтень, чисто книжная наука, сводящаяся к умению повторять почерпнутые в трудах авторитетов (особенно Аристотеля) слова и силлогизмы. "Аристотель — это бог схоластической науки; оспаривать его законы — такое же кощунство, как нарушать законы Ликурга в Спарте. Его учение является у нас незыблемым законом, а между тем оно, быть может, столь же ошибочно, как и всякое другое". В «Опытах» описан типичный схоласт — "знакомый из Пизы", заявивший Монтеню, что критерием истины служит согласие рассматриваемого положения с учением Аристотеля. Резко осуждая авторитаризм и вербализм схоластической философии, Монтень очень большое значение придает подлинной науке, занимающейся не словами и пустым умозрением, а изучением реальной действительности. "Я люблю и почитаю науку, равно как и тех, кто ею владеет. И когда ею пользуются как должно, — это самое благородное и мощное из приобретений рода человеческого". Указывая на все то, что мешает людям добывать знания, в точности соответствующие действительности, этот скептик тем не менее признает, что в знаниях, добываемых нами, когда мы непредубежденно исследуем действительность, содержится много верного. Деятельность ученых, позволяющая им добывать эти знания, представляет для человечества огромную ценность.
Автор «Опытов» выступает против веры не только в ведьм и колдунов, но и в чудеса, веры, которую поддерживала и Римская церковь и церковь реформированная. В обоих случаях этот мыслитель стоял на позиции такого рассмотрения действительности, согласно которому в мире ничего сверхъестественного нет, а некоторые явления считают чудесными только потому, что они непривычны и непонятны. Поэтому мы для дикарей такое же чудо, как они для нас. Монтень, конечно, знал, что за филиппики против веры в чудеса его могут обвинить в богохульстве. Но дело в том, что в отличие от скептиков XVI в., убежденных поборников христианства, этот мыслитель предоставляет обширную аргументацию, обосновывающую не только тезис о несостоятельности всех религий и вреде, наносимом ими обществу, но и опровергающую основные положения христианства.
Монтень в самых благочестивых выражениях говорит о своей преданности этой религии, о беспрекословном подчинении католической церкви, о порочности атеизма, о том, что христианство покоится на непоколебимом фундаменте Священного Писания, которое питается из божественного источника. Наконец, он заявляет, что назначение скептицизма — заставить человека склонить голову перед непререкаемым авторитетом религий; скептицизм очень полезен церкви, ибо он лишает человека знания человеческого и тем самым делает его более восприимчивым к знанию божественному и побуждает человека отказаться от "собственного суждения, чтобы уделить больше места вере". Заявлений, сделанных в такой же категорической форме, в «Опытах» немало. Там даже говорится: "Из всех... религиозных воззрений наиболее правдоподобным мне представляется то, которое признает Бога непостижимой силой, источником и хранителем всех вещей, считает, что Бог — весь благо,весь совершенство и что он благосклонно принимает почести и поклонение, в какой бы форме, под каким бы именем и каким бы способом люди их ни выражали".
Но прорелигиозные высказывания Монтеня обычно декларативны и серьезно не обосновываются. Правда, в одном месте «Опытов» говорится о том, что христианство зиждется "на вечном фундаменте слова Божьего". Но автора, с горячим интересом обсуждающего жизнь выдающихся людей и события, описанные в античной и современной литературе, автора, живо откликавшегося на идеи и факты, почерпнутые им из многочисленных книг, этого автора вовсе не интересуют ни идеи "слова Божьего", ни лица и события, фигурирующие в Писании. Они в «Опытах» не только не обсуждаются, но даже почти не упоминаются. Мы находим там около четырехсот заимствований из Плутарха, сотни цитат из работ Эпикура, Лукреция, Сенеки, Цицерона, Платова, Демокрита и других античных, а также современных авторов. Но среди трех тысяч цитат, приводимых в «Опытах», лишь четыре — из Евангелия, четырнадцать — из посланий апостола Павла и около дюжины — из Ветхого Завета. Андре Жид отмечает, что Монтень "часто занимается религией, но никогда не занимается Христом. Ни разу он не ссылается на его слова: сомнительно, читал ли он когда-нибудь Евангелие, или, скорее несомненно, что он никогда его как следует не прочитал".
В отличие от Эразма, Кастеллиона и их единомышленников, убежденных в высоком нравственном уровне христиан в первые века существования христианской религии, Монтень находит, что в этот период "рвение к ней вооружило довольно многих против языческих книг, отчего ученые люди понесли ни с чем не сравнимый ущерб; полагаю, что эти бесчинства причинили науке гораздо больше вреда, нежели все пожары, произведенные варварами". "Эти люди повинны также в том, что не колеблясь расточали лживые похвалы всем без исключения императорам, стоявшим за нас, и огульно осуждали действия и поступки тех из них, которые были против нас, как это нетрудно увидеть на примере императора Юлиана, прозванного Отступником"22. Греческие скептики ставили на одну доску античный материализм и идеализм, обвиняя и тот и другой в догматизме. Монтень же, уделяя много внимания психофизической проблеме, обстоятельно опровергает утверждение о независимости сознания человека от его тела. Часто цитируя Лукреция и всецело присоединяясь к его взглядам, он заявляет, что "наиболее правдоподобным из философских взглядов" стало учение, считающее, что носителем сознания служит телесный орган — мозг. Из такого решения психофизической проблемы следует невозможность бессмертия души — положение, которое, солидаризуясь с Лукрецием и полемизируя с Платоном, Монтень обстоятельно обосновывает.
В «Опытах» материалистически истолковывается не только отношение между сознанием человека и его телом, но и отношение между человеком и всей природой вообще. При этом философ старается доказать, что не только строение и функционирование тел человека и животных сходны, даже тождественны, но и в психике животных (Монтень приписывает нашим братьям-животным "разум и способность рассуждать") нет ничего принципиально отличного от психики людей. Ведь нередко оказывается, что различие между одним человеком и другим больше, чем различие между людьми и животными.
Как скептик Монтень приводит все аргументы, выдвигавшиеся до него для обоснования тезиса о непреодолимости препятствий, стоящих на пути познания (иллюзорность многих чувственных восприятии, ошибки, которых полностью не может избежать наше рассуждение, противоречия, содержащиеся в имеющемся у нас знании). Однако позиция Карнеада, считавшего доказанной принципиальную недостижимость достоверного знания, не только не совпадает, но скорее противоположна позиции Монтеня. Агностицизм Карнеада, по словам Монтеня, — естественная реакция на "бесстыдство тех, кто воображает, будто им все известно", "В утверждении невежества одни держатся такой же крайности, какой другие — в утверждении знания". Крайность агностицизма здесь отвергается так же, как и крайность догматизма. Конечно, говорит автор "Опытов", познаваемая нами действительность необъятна. Но если у отдельной эпохи, у отдельного человека возможности познания ограниченны, то нет пределов познанию человечества: "непостижимое для одного поколения постигается другим". "Я не перестаю исследовать и испытывать то, чего не в состоянии открыть собственными силами", но "мои исследования облегчают работу тех, кто после меня продолжит эти исследования". "То же сделает и мой преемник для того, кто последует за ним. Поэтому ни трудность исследования, ни мое бессилие не должны приводить меня в отчаяние, ибо это только мое бессилие, а не бессилие человечества".
Осуждая схоластическое, оторванное от действительности умозрение, Монтень утверждает, что истины подлинного знания добываются не дедуцированием из произвольно постулируемых принципов, а из фактов, устанавливаемых опытом. По сравнению с разумом опыт — это "средство более слабое и менее благородное, но истина сама по себе столь необъятна, что мы не должны пренебрегать никаким способом, могущим к ней привести". С течением времени Монтень придавал все большее значение опыту. И тот факт, что глава, завершающая его труд, имеет название «Об опыте», приобретает символическое значение.
Положение, что рационально поставленный и разумно истолкованный опыт — важнейший источник истинного знания, выдвинул другой выдающийся скептик XVI в. Франсуа Санчез (1552-1632) в трактате «Ничего не известно» (Quod nihil scitur), впервые увидевшем свет в 1581 г., т.е. через год после выхода в свет «Опытов» Монтеня. В этом трактате показано: все, что схоластика признает знанием, всецело покоится на дефинициях изучаемых объектов. Эти дефиниции принято считать выражением сущности природы определяемых ими объектов. На самом же деле понять смысл дефиниции можно лишь, дав точное определение каждого слова, входящего в ее состав. Но ведь такие определения тоже состоят из слов, каждому из которых необходимо дать точную дефиницию. Видя, что процесс перехода от одних дефиниций к другим может длиться бесконечно, схоласты объявляют, что есть термины, не нуждающиеся в определении, есть положения, не нуждающиеся в доказательстве. Такой ответ, пишет Санчез, "не устраняет сомнения и не удовлетворяет ум". Дефиниции, так обильно применяемые схоластами, никакого знания об изучаемом объекте не дают. В схоластике необходимое нам знание реальной действительности подменяется пустым и бесплодным оперированием словами. В бесконечных схоластических диспутах спор идет "об искусстве вводить все реальные объекты к словам. И к ним эти объекты сводят — одни непосредственно, другие — окольным путем... Постоянно продвигая все дальше изготовление одних слов из других, они сами себя облапошивают и приводят к хаосу и глупости своих несчастных слушателей".
Резко выступая против схоластики, Санчез провозглашает: не изучение слов и различное оперирование ими, не поиски ответов на все познавательные вопросы в книгах, авторам которых приписывается знание истины, а изучение самой реальности — окружающей нас природы и нашей собственной природы — вот единственная задача ученых и философов. Но решение этой задачи наталкивается на многие препятствия. В трактате Санчез описывает то, что препятствует постижению истины. Прежде всего, говорит мыслитель, наш разум добывает все свои знания об окружающей нас действительности, только опираясь на сведения, доставляемые ему нашими органами чувств. А эти сведения зачастую оказываются неверными. Во-первых, нас вводят в заблуждение оптические и акустические обманы, а также другие иллюзии, обусловленные несовершенством наших органов чувств. Сбивают с толку особенности среды и обстановки, в которых человек проводит свои наблюдения, а также состояние тела и духа человека в момент, когда он изучает наблюдаемые объекты. Во-вторых, часть реальности, доступная восприятию наших органов чувств, — это ничтожно, бесконечно малая часть всей подлежащей исследованию действительности. Нашему восприятию абсолютно недоступно скрытое в глубинах морей и в глубинах земли. Совершенно недоступно нашему восприятию и находящееся во Вселенной за пределами видимого нами неба. Мы не воспринимаем (и ни один человек никогда не воспринимал) происходившего в мире до того, как появились люди. Мы не в состоянии воспринять происходящее на свете после нас. Даже изучая самих себя, свое тело и свое сознание, мы много воспринять не можем и никогда не сможем. В-третьих, количество предметов и процессов так велико (бесконечно ли оно или конечно, мы не знаем и никогда не узнаем), что всех их охватить наше познание не сможет. В-четвертых, во Вселенной все без исключения объекты, из которых она состоит, взаимосвязаны. "Взаимосвязь всех элементов мира" такова, что "одни из них не могут существовать без других", вследствие чего "совершенное познание одного объекта невозможно без совершенного знания всех остальных". Наконец, в-пятых, важным и непреодолимым препятствием на пути к истинному знанию служит то, что "ни один объект не пребывает в покое". Непрестанные изменения происходят и во всех объектах окружающей нас действительности, и в познающем субъекте, вследствие чего к моменту, когда нам кажется, что познание какого-нибудь объекта или его части нами окончено, оказывается, что сам он совсем не тот, каким был, когда мы начинали его исследовать. Все эти соображения приводят Санчеза к выводу: никакого знания нет (Quod nihil scitur). Этой формулой озаглавлен его трактат.
Можно правильно понять эту формулу, если учесть, что для Санчеза "знание есть совершенное познание объекта". Он писал:
"В том, что знание должно быть совершенным, не сомневается никто". Чтобы быть совершенным, знание должно быть "несомненным, безошибочным и вечным". "... чтобы достичь совершенного знания хотя'бы одного объекта, надо знать о нем все". Подлинное знание требует именно этого. Кроме того, "совершенное знание не должно добываться через посредство знания других объектов. Познающий субъект должен его постигать непосредственно". Таковы, по Санчезу, три основные черты совершенного знания: абсолютная точность, безошибочность (а следовательно — вечность), исчерпывающая полнота его содержания и непосредственность его приобретения.
Все три черты догматики современники Санчеза считали присутствующими в их знании. Философ не без оснований утверждает, что совершенным (в изложенном выше понимании его совершенства) никакое человеческое знание быть не может. Такого знания нет и никогда не будет. Всякое наше знание не абсолютно точно, не абсолютно безошибочно; оно всегда оказывается неполным, неисчерпывающим, и всегда между нашим умом, приобретающим знание, и познаваемым объектом располагаются посредники (например, при познании видимого объекта — воздух, сквозь который мы видим, и глаз, посредством которого мы видим). И если совершенное знание недостижимо, то знание не абсолютно точное, не абсолютно полное и непосредственное, т.е. несовершенное, людям вполне доступно. Поэтому необходимы средства, с помощью которых они могут добывать во многом верное, но несовершенное знание. "Несчастные люди владеют двумя средствами познания истины", так как "открыли приемы, оказывающие им помощь в их неведении. Эти приемы — опыт и размышление (experimentum et cudiciusque). Ни один из двух этих приемов не может быть правильно применен без другого. Что касается способа приобретения и использования этих приемов, мы это лучше осветим в небольшом произведении(Неизвестно, закончил ли Санчез это произведение; до нас оно не дошло.), которое последует за настоящим нашим трудом и работа над которым продвигается с каждым днем".
К рассмотрению опыта как средства познания мыслитель неоднократно возвращается, подчеркивая, что при всей важности роли разума в познании добывать истинные (хотя и несовершенные) знания о реальной действительности мы можем, только вступая с ней в контакт, внимательно ее наблюдая, экспериментируя и делая разумные выводы из наблюдений и экспериментов. И слова эти звучат убедительно в устах человека, который был не только философом, но и ученым-медиком. (Санчез не только занимался врачебной практикой и много лет возглавлял Тулузскую больницу, но и разрабатывал медицину как науку, анатомировал трупы, что в XVI в. было новшеством, читал лекции по медицине и публиковал обширные медицинские труды.).
Поскольку знания, добытые опытом и разумом, могли быть забыты со смертью отдельного человека, а знание одного поколения может быть утрачено, когда это поколение сойдет со сцены истории, люди "изобрели письменность, благодаря которой опыт одного человека, полученный им в течение всей его жизни в различных местах, может быть усвоен другим человеком за короткое время". Прочитав в книгах "о жизни, свершениях, изобретениях, опыте всех прошлых эпох", люди присоединяют к знаниям, добытым их предшественниками, знания, добытые их собственным опытом и разумом. "Так возрастает знание, и этот образ действий людей, накапливающих знания, позволяет сравнить знания нашей эпохи с тем, что видит ребенок, сидящий на плечах гиганта". Таким образом, Санчез не только признает, что мы обладаем знаниями, но и убежден в том, что их точность и объем постоянно возрастали и будут возрастать.
О не раз упоминаемом им своем сочинении "Исследование фактов" Санчез пишет: "В этой работе то, к чему я буду призывать, будет основано на опыте"39. На последней же странице его трактата читаем: "Я намерен основать науку, насколько возможно достоверную и легко воспринимаемую, не наполненную химерами и фикциями, чуждыми истине... подготавливаясь же к исследованию действительности, мы сделаем предметом нашего нового произведения вопросы, существует ли знание о чем-нибудь и каков метод его достижения, соответствующий слабости человеческой".
Таким образом, скептицизм Санчеза не был учением агностическим. Напротив, требуя, чтобы познание опиралось только на опыт и разум, эта доктрина подготавливала путь для философии Бэкона и Декарта, для науки нового времени.
Изменения, внесенные в скептицизм Монтеня и Санчеза другом и верным учеником автора «Опытов» Пьером Шарроном (1541-1603), невелики. В своем важнейшем труде «О мудрости» (1601) этот философ излагает основные мысли автора «Опытов» (порой даже дословно), дополняя их собственными немногочисленными идеями, вполне согласными со взглядами Монтеня.
В том, что "в 20-30-х годах XVII в. во Франции скептицизм казался серьезным трудноопровержимым философским учением", существенную роль сыграли произведения Пьера Гассенди (1592-1655). В своих трудах этот философ, продолжая и углубляя ту критику догматизма, авторитаризма, антиинтеллектуализма схоластики, которой занимались его предшественники в русле скептической мысли, разрабатывает доктрину, сочетающую эпикуреизм со скептицизмом. Гассенди был убежден в том, что Эпикур — "один больше всех приблизился к скептицизму", и приводил высказывания этого мыслителя, свидетельствующие о том, что он разделял- ряд воззрений пирроников. Во всех своих сочинениях Гассенди решительно их поддерживает, часто повторяя, что и его собственные сомнения и "сомнения скептиков касаются только вещей, действительно недостоверных", "... почему с тех пор, как Евклид написал свои «Элементы геометрии», не нашлось никого, кто бы их отверг?.. Да безусловно потому, что в этих «Элементах» содержится непреложная истина, с которой разум, распознав ее, не может не согласиться". Ибо, "хотя наше знание какого-нибудь объекта никогда не может быть столь всесторонним, чтобы многое не осталось скрытым от нас", и никогда не удается добыть о чем-нибудь знания абсолютно точные и абсолютно полные, не подлежит сомнению, что наряду с неточностями и заблуждениями в нашем знании содержится некоторое (все время возрастающее) количество совершенно истинных сведений. "Наше наследование истины не является тщетным, ибо, хотя доступ к ней и мал, он представляет такую великую ценность", что не следует жалеть сил, разыскивая ее. И каждое поколение ученых своими исследованиями позволяет нам все ближе подойти к истинному знанию, и этому процессу возрастания и уточнения наших знаний не будет конца. "Я призываю, — восклицает Гассенди, — ...будем стараться, будем работать, внесем свою лепту и мы! Ибо, хотя достичь полной истины невозможно, мы, может быть, доберемся до чего-нибудь более близкого к ней и ей подобного".
Осмотрительность при рассуждении помогает избежать ошибок. Но как бы строго логично ни было рассуждение, важнейшим, решающим его мерилом служит опыт, который ставится для проверки предсказаний, вытекающих из рассуждений. Основой научного знания, решительно заявляет Гассенди, должен быть опыт: "опыт — это ведь средство для суждения, как говорят греки — критерий". Таков единственный пункт, в котором этот мыслитель расходился с античными скептиками (но не с Санчезом): в вопросе о критерии истины, говорит он, следует держаться средней линии между скептиками и догматиками. Взгляд Гассенди на опыт обусловлен тем, что он был крупным ученым. "Его влияние на науку было очень велико... он был известным астрономом — первым, кто изучил паргелий (ложное солнце) и северное сияние". Гассенди был профессором математики королевского коллежа в Париже, опубликовал вместе с Ферма работу «Об ускорении при падении тяжелых тел», многое сделал для утверждения учения Галилея о движении, провел ряд экспериментов, подтверждавших это учение, в том числе эксперимент, по сути дела предвосхищавший сформулированный позднее Ньютоном первый закон механики. Выдающимся участником научной революции XVII в., развивавшим скептические идеи, был Блез Паскаль(В этой главе идеи Паскаля анализируются в связи с проблематикой скептицизма. Более подробно о Паскале рассказано в главе 3 второго раздела данной книги.) (1623-1662). Углубляя мысль Санчеза, он утверждал, что "видимый мир — лишь едва различимая черточка в необъятном лоне природы", которая неисчерпаема и "в сжатых границах атома: неисчислимые вселенные в этом атоме и у каждой — свой небесный свод, свои планеты и своя Земля... и на этой Земле свои животные, которых опять-таки можно делить, не зная отдыха и срока". Мир — это бесконечность вширь и бесконечность вглубь. К тому же он существовал вечно до нас и будет существовать вечно после нас. Знание, которое всегда будет конечным, никогда не сможет охватить две эти бесконечности и две эти вечности. Кроме того, в мире "нет ничего незыблемого", все непрестанно изменяется. Как уловить в сети познания непрестанно изменяющиеся и сменяющие друг друга объекты, из которых состоит мир?
Кроме того, "все части мира находятся в таком взаимосцеплении, в такой связи", что каждая из них зависит от всех "остальных, а все они — от нее. У каждого объекта — бесконечное число связей. Но разве можно закончить исследование бесконечного числа связей, дойти до конца того, что никакого конца не имеет?
Ни одна наука никогда не исчерпает своего предмета, ибо "протяженность области, исследуемой каждой наукой, бесконечна".
Исключительно высоко оценивая могущество и значение разума, считая, что в способности мыслить — сущность человека, что "в мышлении — величие человека", Паскаль, однако, отвергает три положения, играющих важную роль в философии Декарта: существование врожденных идей, абсолютную их истинность и возможность выведения из них принципов бытия, а из них — всех вообще знаний (так что опыт оказывается пригодным лишь для проверки некоторых логических выводов). Ведь, по Декарту, знания, доставляемые интуицией,и дедукцией, "настолько достоверны, что хотя бы опыт показал обратное", необходимо "придавать разуму больше веры". Паскаль же считает, что опыт не только помогает проверке истин, установленных без него, но и открывает новые истины, до него неизвестные. К тому же, согласно Паскалю, абсолютной достоверностью, безошибочностью наши знания обладать не могут: во-первых, из-за бесконечного множества сложностей, взаимозависимостей и непрестанных изменений, претерпеваемых всеми объектами, из которых состоит познаваемый нами мир; во-вторых, из-за несовершенства орудий познания. При этом, разумеется, орудия познания постоянно совершенствуются, а круг доступных нашему наблюдению явлений может в этой связи расширяться безгранично. Однако всегда, на любом этапе развития познания добываемая людьми информация о мире будет неполной.
Есть области, говорит этот мыслитель, где задача познания состоит в выяснении не того, чего раньше никто не знал, а того, что написано в определенных книгах (содержащих знание того, что было известно их авторам очень давно): это история, география и в особенности — теология. Математика же и естествознание "имеют своей задачей поиски и открытие скрытых дотоле истин". Математика и все науки о природе "подчинены опыту и рассуждению".
Отрицая достижимость метода, гарантирующего абсолютную истинность приносимого им знания, Паскаль считает, что в рассуждении строгое соблюдение логики (именуемое им "методом геометрии") служит методом, хотя и несовершенным, но самым близким к совершенному. "То, что превышает геометрию, заявляет он, превосходит нас". Наши знания о природе всецело покоятся на рассуждениях разума, а он при этом всегда исходит из опыта. "Количество опытов, приносящих нам понимание природы, непрестанно возрастает, и, поскольку эти опыты — единственная основа физики, пропорционально возрастанию количества опытов возрастает количество выводимых из него следствий". Все знания, которые можно приобрести в областях, подобных теологии, изложены в книгах. И к тому, что в них содержится, ничего нельзя прибавить. Знания, которые можно добыть в этих областях, столь же ограниченны, как и книги, в которых они содержатся В дисциплинах же естественнонаучных и математических исследуются не книги, а сами предметы природы. "В постижении предметов этого рода наш ум обладает неограниченной свободой, его неисчерпаемая плодовитость непрестанно творит, и его открытиям, которые могут производиться непрерывно, не может быть конца". Таким образом и опыт, и разум позволяют нашим знаниям об окружающем мире расширяться и уточняться безгранично. Человек хранит в памяти и те знания, которые ему самому удалось добыть, и те, которыми его снабдили прошлые поколения в оставленных ими книгах: "...не только каждый из них (людей. — Авт.) изо дня в день продвигается в науках вперед, но и все люди вместе взятые совершают в науках непрестанный прогресс".
Истину Паскаль уподобляет крохотной точке. Даже когда, целясь, мы в нее попадаем, то одновременно с точкой (истина) как бы захватываем часть окружающей ее поверхности (заблуждение). Другими словами, вместе с неопровержимо истинным знанием в наших сведениях о мире содержатся заблуждения, от которых затем трудно, а подчас и невозможно избавиться. В нашем знании, говорит Паскаль, "все отчасти истинно, отчасти ложно. Настоящая истина не такова: она совершенно чиста и беспримесно истинна. Примесь ложного ее пятнает и уничтожает". В наших же знаниях "нет ничего беспримесно истинного, если понимать под истиной беспримесно истинное". Таков смысл нередко встречающихся у Паскаля замечаний о том, что нам истина недоступна.
Нелепа самоуверенность догматиков, воображающих, что мы обладаем или можем обладать всеведением, безошибочным знанием, и столь же нелепо утверждение, что наш удел — абсолютное неведение истины. "Уясним же, что мы такое: нечто, но не все". Это "нечто" бесконечно мало по сравнению со "всем", но оно все же не ничто, а определенная частица природы. И если, как выражается этот мыслитель, "наши знания занимают в ряду всего, что подлежит познанию, такое же место, какое наши тела занимают в протяженности природы", то ясно, что эти знания — не нагромождение заблуждений, а часть, хотя и чрезвычайно малая, полного и точного знания о мире.
Анализируя спор между догматиками и пиррониками, Паскаль указывает на справедливость "рассуждений пирроников, направленных против взглядов, усвоенных под влиянием привычки, воспитания... увлекающих за собой большинство людей; но малейшее усилие пирроников ниспровергает мнения этих людей, догматизм которых покоится всецело только на пустых основах. Стоит лишь посмотреть в книги пирроников, — и тогда тот, кто недостаточно убежден в их правоте, скоро станет в ней убежден и даже, быть может, слишком убежден". Догматиков, говорит Паскаль, очень много, почти все они слыхом не слыхали о пирронизме, но служат вящей его славе, ибо их заблуждения подтверждают основной тезис пирроников. "Противники этой школы больше укрепляют ее, чем ее друзья, ибо слабость человека обнаруживается в тех, кто о ней не подозревает, гораздо явственнее, чем в тех, кто знает о ней".
У скептика, выявляющего недостатки нашего познания, обнаруживается не слабость, а сила ума человеческого, его способность к самокритике.
Одним из самых выдающихся и влиятельных скептических умов XVII в. был Пьер Бейль (1647-1706). Обусловленное обстановкой его эпохи благочестивое осуждение доктрины пирроников, нередко встречающееся в его произведениях, не может заслонить его привязанности к этой доктрине, которую он оценивал очень высоко: если "хорошо понять" философствование Секста Эмпирика, писал он, то станет ясно, что это — "вершина проницательности, на которую способен человеческий дух". Можно обучить самых невежественных людей, можно уговорить самых недоверчивых, "но невозможно, не скажу, убедить скептика, но правильно рассуждать, выступая против него, невозможно противопоставить ему доказательство, которое не было бы софизмом". У Бейля, как и у Кастеллиона, скептицизм широко используется для борьбы против преследования людей за инакомыслие — борьбы, которой он на протяжении всей своей жизни отдавал большую часть своих сил. Как и у Паскаля, скептицизм этого мыслителя сочетается с очень высокой оценкой разума. Но, во-первых, в отличие от Паскаля, отрицавшего существование врожденных идей, Бейль их существование утверждает. Во-вторых, Паскаль уверен, что истины разума, хотя и отличны от истин веры, но вполне с ними совместимы;
Бейль же занимает противоположную позицию. Идеи "естественного света", т.е. непосредственно, интуитивно данных неопровержимо истинных положений, прирождены, по Бейлю, всем людям. "Естественный свет" есть первоначальное и всеобщее правило суждения и различения истинного и ложного, хорошего и дурного", правило, предшествующее всем другим, в том числе и Откровению, запечатленному в Писании: "Учение, проповедуемое нам в качестве сошедшего с небес, должно считаться вторым правилом, ссылающимся на первоначальное правило", т.е. на "естественный свет", который не может быть ни чем иным, кроме "всеобщего разума, озаряющего все умы".
"Естественный свет" — высший судья не только в нравственности, но и в познании. "...Верховный суд, выносящий обо всем, что нам предлагается, приговор в последней инстанции без права обжалования, — это разум, говорящий посредством аксиом естественного света или метафизики". Любое утверждение Писания, противоречащее этим аксиомам, безусловно ложно. "...Есть аксиомы, против которых бессильны самые решительные и очевидные слова Писания. Таковы положения: целое больше части; если отнять от равных равное, то остатки будут равны; невозможно, чтобы сразу были истинны оба противоречащих друг другу суждения; или чтобы сущность предмета существовала после разрушения этого предмета. Пусть покажут в Писании сотню высказываний, противоречащих этим положениям, пусть, чтобы установить учение, противоречащее этим всеобщим максимам здравого смысла, будут совершены тысячи и тысячи чудес — больше, чем совершили Моисей и апостолы, — человек, такой, какой он есть, этому не поверит".
Бейль поддерживал приводящий к воздержанию от суждения ("эпохэ") пирронистский тезис о равносильности аргументов в пользу и против любого положения. Это воздержание он не распространял на противоположность между верой и "естественным светом". Но в сферу, на которую не распространяется скепсис этого философа, входит не только Писание. Ни в одной из своих работ Бейль не допускает и тени сомнения в абсолютной истинности самоочевидных (в его глазах) аксиом математики и логики. Столь же абсолютную истинность он приписывает интуиции нравственного сознания ("совести"). Но круг неопровержимо истинного знания, по его мнению, шире. Выходя за пределы гносеологии Декарта, он обращается к теории познания Гассенди, согласно которой неочевидное познается как ощущениями, так и разумом. Первые дают знание вещей через их отношение к познающему субъекту; второй устраняет ошибки чувственного восприятия посредством опыта, позволяющего узнать, что представляют собой эти вещи сами по себе. Логический вывод о существовании пор в коже позднее был подтвержден с помощью микроскопа, а вывод о том, чем является Млечный путь, — с помощью телескопа. Опытная проверка, по Бейлю, гарантирует истинность знаний.
Положения истории невозможно дедуцировать из идей, прирожденных уму. Поэтому картезианцы отрицали возможность достоверности в познании истории. Отдав немало сил историческим исследованиям, Бейль тоже пришел к выводу, что из сочинений, сообщающих об исторических событиях, легче узнать о целях, симпатиях и антипатиях их авторов, чем о том, как в действительности описанные -события происходили. Тем не менее он был убежден, что, тщательно сопоставляя и взвешивая свидетельства различных, даже противоположных лагерей, исследуя сцепления фактов, можно и в области истории достичь точной и достоверной истины. Ведь мы убеждены в существовании Римского государства или, скажем, Цицерона, — это достоверное знание в собственном смысле слова. Бейль даже заявляет, что нередко исторические истины метафизически могут быть доведены до степени достоверности, едва ли не превышающей степень достоверности истин геометрических. Более достоверно, говорит этот скептик, что вне сознания людей существовал Цицерон, чем то, что вне сознания существуют объекты математики. Ведь абсолютно прямые линии, лишенные толщины, абсолютно гладкие площади и другие идеальные объекты, которыми оперирует математика, в реальной действительности не существуют. Подчеркивая, что он единомышленник греческих пирроников, Бейль пишет: "Они предполагали возможность отыскания истины и не заявляли о том, что истина недостижима. Вы найдете у Авла Геллия, что они осуждали тех, кто утверждал, что истина непостижима".
Бейль был одарен способностью всюду отыскивать и остро формулировать противоречия и, подобно Сексту, усматривал важную заслугу греческих скептиков в том, что они распространяли скептическую оценку и на свою собственную доктрину. Он находит противоречия и в окружающей действительности и в философских категориях пространства, времени, движения.
Историческое значение Бейля не в меньшей, а скорее в большей степени определяется той критикой, которой он подверг системы Декарта, Спинозы, Лейбница(Здесь нам приходится немного забежать вперед. Читателю мы рекомендуем снова обратиться к идеям Бейля после того, как он ознакомится с учениями великих философов XVII в.). В этой области он стал пионером. Вейлевская трактовка "естественного света" и врожденных идей ясно свидетельствует о влиянии, которое оказал на Бейля картезианский рационализм. Но именно исходя из требований "естественного света", этот философ доказывал, что системы Декарта и Лейбница, несмотря на отстаиваемый ими рационализм, отнюдь не освободились еще от иррациональной веры, которой эти системы, казалось бы, должны были положить конец. Он доказывал, что Декарт и Лейбниц, борясь за то, чтобы все вопросы были представлены на суд разума, были крайне непоследовательны, ибо сами оставались в плену реляционизма и догматизма. Но Бейль этим не ограничился. Он подверг острой скептической критике не только использование Декартом и Лейбницем философской аргументации для защиты религии, но и основные принципы рационалистических спекулятивных систем этих мыслителей и особенно Спинозы, принципы, выдвинутые ими в борьбе против унаследованного от средневековья фидеистического мировоззрения.
Указывая, что в картезианской доктрине нет рационального выяснения понятия движущегося тела, Бейль доказывает, что данное явление здесь лишь описывается, сущность же его не раскрывается. Утверждая, что движение — это переход тела из одного места в другое, Декарт то, что нам непонятно, объясняет тем, что еще более непонятно. "Что вы понимаете под словом "место"? Есть ли это пространство, отличное от тел? Но это противоречит картезианскому тезису, что пустоты нет. Есть ли это положение тела среди нескольких других, его окружающих? Но в таком случае вы даете движению такое определение, что оно тысячи и тысячи раз будет подходить для всех тел, находящихся в покое". Все, что картезианская концепция говорит о движении, сводится к перечислению наблюдаемых нами явлений. "Задача же заключается в объяснении самой природы находящихся вне нас вещей". А эту задачу Декарт решить не сумел.
Посредством весьма отвлеченных рассуждений Бейль обнаруживает противоречия не только в построениях Декарта, но и в философии Лейбница. Последний постулировал единство мира, согласованность, "предустановленную гармонию всех материальных и духовных явлений в нем". Но лейбницевские монады не могут воздействовать друг на друга, "они не имеют окон" в окружающий мир. Вскрывая это и другие противоречия философии Лейбница, Бейль доказывает: если последовательно рассуждать, исходя из лейбницевских принципов, то и во Вселенной, и в философской системе, адекватно ее изображающей, обнаружатся не согласованность, не гармония, а одни только противоречия. Обстоятельно вскрывает Бейль глубокое противоречие между утверждением Лейбница, что наш мир — это лучший из возможных миров, и царящими в этом мире несправедливостями и злом.
Особенно обстоятельно философ критикует спинозовскую систему, а в ней её самое слабое, по мнению Бейля, положение — приписывание субстанции абсолютной неделимости, а ее бесчисленным состояниям, модусам, — различных, даже противоречащих друг другу свойств. К тому же Спиноза в одних случаях отрицает, что модусы — это части субстанции, в других — заявляет, что все тела — части природы, субстанции, которая есть единый, неделимый индивидуум. Таким образом, "Спиноза все время противоречит самому себе". Все это приводит Бейля к выводу, что учение Спинозы есть теория, противная разуму, "диаметрально противоположная самым ясным представлениям нашего разума". Скептицизм позднего Возрождения углубил критику средневекового образа мышления, предпринятую' гуманистами "героического" периода Ренессанса. Вместе с тем была подчеркнута недостаточность и непоследовательность этой критики. Бейль существенно усилил развернутую великими мыслителями XVII в. критику традиционных фидеистических, антиавторитаристских и догматических идей.
Популярность бейлевских работ была велика. Только за период 1697-1741 гг. «Исторический и критический словарь» был издан одиннадцать раз на французском языке и дважды на английском. Скептицизм Бейля сыграл исключительную роль в подготовке почвы для распространения самых смелых идей французских философов XVIII в.