Об истинной религии. Теологический трактат. — Мн.: Харвест, 1999. — 1600 с. (Классическая философская мысль).С.3-25.
ВВЕДЕНИЕ
Уединенный покой. Со стен глядят тяжелые фолианты, геометрические чертежи, диск древних часов. На особом постаменте — шарообразный остов небесной сферы, в виде глобуса из пересекающихся металлических обручей. У стола, перед раскрытой книгой, сидит человек в одеянии епископа. Он снял свою митру и поставил ее на тот же стол в стороне. В левой руке, опирающейся на подставку с начатым листом пергамента, он держит чернильницу с гусиным пером. Правая рука судорожным движением поднесена к груди. Лицо сидящего, с мужественными, крупными чертами, выражает несказанную душевную муку. Брови его страдальчески сдвинуты. Глаза, готовые налиться слезами, с немой тоской смотрят перед собой. Характерно очерченный рот свел спазм боли. В напряженной позе сильного тела, в трепете нервных пальцев чувствуется сдерживаемый порыв, грозящий разрешиться бурным излиянием. Кажется, еще мгновение, и в тишине этого сурового покоя раздадутся страстные, раздирающие душу слова:
«Скажи мне, из сострадания твоего, скажи мне, Господи, Бог мой, что Ты для меня. Скажи душе моей — «вот, Я спасение твое». Скажи так, чтобы я услышал. Вот сердце мое перед Тобою, Господи, и готово вникать Тебе. Открой его, скажи душе моей: «Вот, Я спасение твое»...
Так на стене церкви Всех Святых, во Флоренции, кистью бессмертного Сандро Боттичелли увековечен образ блаженного Августина.
Но это — не портрет. Это — идеальный облик того, кто был властителем дум всего средневековья, и кого отделяло от художника целое тысячелетие. Однако гений Боттичелли совершил чудо. Он воскресил дух великого строителя западной церкви и показал, в каких муках рождалось его учение. Создание Боттичелли —это «Исповедь» самого Августина, переданная в красках. Это повесть о том, как на заре Средних веков стремился человек преодолеть свою привязанность к земному, как побеждал он в себе язычника, как силилс
стать выше своих слабостей и приблизиться к новым идеалам святости и правды. В этой повести — не только жизнь самого Августина. В ней отразилась великая борьба, пережитая современным ему человечеством. В
этой борьбе в последний раз решался спор кто победит — язычество или христианство.
Римская Африка, где родился Аврелий Августин, была страной самых резких противоположностей. Самая • природа этой области полна поражающих контрастов: Палящий зной дня — и ледяной холод ночи; ослепительный свет солнца — и глубокие синие тени; пески, голые скалы, бесплодные солончаки — и роскошная растительность оазисов, и цветущие долины рек, и серебристая дымка оливковых рощ на прибрежных горных террасах Обитатели этой страны — истинные дети ее природы. В знойном климате Африки быстро воспламеняются все страсти. «У подошвы Атласа солнце распаляет воображение или энергию человека, не истощая и не сокрушая его. Земледельцу там так же привольно трудиться, как кочевнику — мечтать. Бедуин, обычно сонливый, проявляет изумительную бодрость, когда наступает для него час действовать. Во все века африканец готов ринуться с одинаковым пылом то в царство мечты, то на поле брани».
Такова природа Африки. Таковы ее люди. В IV веке, когда родился Августин, эти естественные контрасты еще осложнялись вопиющими противоречиями в области культуры.
С незапамятной древности туземные племена африканского побережья подвергались влиянию пришельцев семитов. Неукротимые кочевники, вечно враждовавшие между собою, стали смиряться понемногу, оседая в своих племенных границах. На склонах гор зазеленели виноградная лоза и оливы, привезенные из-за моря финикиянами; девственная земля долин, поднятая первобытной сохой, покрылась золотистыми всходами пшеницы, приносившей здесь сказочные урожаи, У моря, один за другим, стали возникать торговые города, В VIII веке до Р. X выходцы из финикийского Тира заложили здесь «Новгород» — Картаду. Прошло несколько веков, — и этот город, названный римлянами Карфагеном, подчинил себе всю область и стал царем голубого серединного моря.
В146 году до Р. X, Карфаген был разрушен римлянами. Но уже в 29 году он был восстановлен руками римских ветеранов. Скоро это «украшение земли» расцвело вновь и стало столицей всей провинции.
Старая африканская культура оказалась весьма живучей. Она продолжала существовать и под покровом новой римской цивилизации. Еще в VI веке до Р. X. пунийский язык господствовал среди северно-африканских поселян. Родным языком был он и для блаженного Августина. Естественно, что во 2 веке император Септимий Север, родом из Африки, объяснялся по латыни с явственным пунийским акцентом. Столь же стойко боролась за жизнь и древняя пунийская религия. Юпитер, Сатурн, Аполлон, перешедшие с римлянами в Африку, наделялись здесь чертами финикийского Ваала. В римской богине неба — Целестине — туземцы видели свою древнюю Астарту...
Впрочем, на почве старой пунийской культуры и римская цивилизация прививалась весьма успешно. Самая внешность провинции быстро изменялась. От приморских городов, в глубь страны, пролегли широкие, устланные каменными плитами дороги. По безводным долинам, в царстве песков и скал, поднялись и потянулись вдаль стройные арки римских водопроводов. Близ военных лагерей, среди пустынных кочевий, вдоль морского берега, возникли новые города, — с храмом «Капитолием», с форумом, украшенным изваянием волчицы или статуей императора, с лесом колоннад, триумфальными арками, театрами, термами, базиликами. Африканскими муниципиями стали править дуумвиры; члены городского совета — сената — с гордостью именовали себя декурионами. Везде слышалась латинская речь. В самых маленьких городках возникали муниципальные школы: здесь трудолюбивые грамматики и щеголеватые, самоуверенные риторы знакомили юных африканцев с чеканными гекзаметрами Вергилия или величественной прозой Цицерона,
Христианство, по-видимому, рано проникло в римскую Африку. Оно внесло в эту страну еще больше возбуждения и борьбы. Пылкие туземцы восприняли его с беззаветной страстью. Африканское христианство сразу приобрело характер фанатизма и восторженности. Жажда пострадать во имя Христа неудержимо завладела туземцами. Бедные и богатые, старые и молодые спешили запечатлеть кровью преданность свою истинному Богу. Случалось, что дети 12 лет встречали здесь свое осуждение на смерть возгласами — «Богу слава». В память страдальцев, принявших мученический венец, строились «мемории»—часовни; напротив, малодушные, устрашившиеся угроз языческих властей, клеймились проклятиями и позором. Особенно страстную ненависть проявляли африканские христиане ко всему языческому. Собственная родина, жившая преданиями древней веры, казалась им «притоном разврата». Культ богов они называли «дьявольскими церемониями». Театр был для них зазорным местом, жилищем нечистого духа. Художество, насыщенное мифологическими образами Олимпа, они отвергали, как соблазн. Красноречие — эту основу школьного образования римлян – они презирали, как «искусство победоносной болтливости». Всю мудрость античного мира они объявляли бесплодной игрой или заблуждением праздного и ложно направленного ума. «Верую, — потому что это неразумно!» — страстно восклицает один из учителей африканской церкви III века.
В IV столетии, когда христианство стало уже господствующей религией, многим его последователям казалось что язычество более не существует. «Капитолий пуст; пыль покрывает его позолоту; одиночество его богов разделяют одни лишь совы», — с торжеством заявлял один из современников этой эпохи. Но ликование это было преждевременно. Язычество не хотело еще сдаваться. И быт тогдашнего римского общества очень мало напоминал о совершившемся религиозном перевороте. По-прежнему были полны молящимися храмы Геркулеса и Венеры, Изиды и Митры. Как и раньше стремился народ на зрелища, то дивясь на привезенных кро-кодилов, то восторгаясь прибытием слонов, то яростно проклиная пленных саксов, которые убили себя, не желая сражаться на арене. Как и в языческом Риме толпы клиентов и прихлебателей сопровождали надменных богачей из терм в суд, с похорон на праздник совершеннолетия. Влиятельные государственные деятели этой эпохи переписываются изысканными латинскими стихами. Любители такой корреспонденции хранят ее в драгоценных ларцах. Должности высших сановников империи очень часто предоставляются прославленным писателям, ораторам, юристам. Понятно, что когда в римском Атенее декламирует какой-нибудь знаменитый ритор, послушать его спешит весь грамотный Рим. Даже в воинской ставке, «среди оглушительного грома труб», полководец зачитывается классическими писателями. Мудрено ли, что изнеженные владельцы вилл в тогдашних курортах «упиваются» чтением и беседами на философские или литературные темы?
Такое общество не могло легко примириться с христианством. Сторонникам язычества казалось, что «религия рабов» делает людей «безумными». Новое учение они называли «корнем глупости». Яд его опаснее отрав Цирцеи. В христианах они видели «людей, бегущих от света». Они не могли простить этим «грязным существам», что они стремятся придать душам «звериный образ». И гнев этот бывал порою так запальчив и необуздан, что христианами невольно овладевало смущение. «Это — яростные вопли демонов», — будет успока-
ивать себя блаженный Августин, «они предчувствуют кару, которая их ожидает».
В Африке вражда язычников к христианам отличалась особой непримиримостью. Нигде не была сильнее ненависть к монахам, к новому культу. Когда, в 391 году, указом императора были воспрещены языческие жертвоприношения, — кое-где, в африканских городах, язычники стали убивать христиан перед статуей Геркулеса. Еще в начале V века в одном городе была разгромлена и сожжена христианская церковь. Зато в другом — сами христиане напали на храм Геркулеса и уничтожили его изваяние, причем шестьдесят человек из них было убито язычниками.
Под знойным небом Африки, в раскаленный атмосфере великой борьбы рас и культур выступает на историческую сцену воин западного христианства—блаженный Августин. В нумидийском городе Тагасте в 354 году началась его «смертная жизнь или жизненная смерть». Уже в семье его было заложено глубокое внутреннее противоречие.
Отец Августина Патрикий был язычником. Мать Моника исповедовала христианство. Сам, преданный миру с его заботами и трудами, суетой и радостями Патрикий стремился и сына воспитать по-своему. Этого скромного землевладельца манила мечта — открыть своему мальчику дорогу к богатству и славе. Для этого он спешил дать ему светское образование. Кроткая Моника думала о другом. Всю жизнь вздыхая по тишине и святости монастырского уединения, она старалась пробудить и в ребенке религиозные чувства. Она твердила с ним слова молитв. Ей хотелось вооружить его для предстоящей борьбы с соблазнами жизни. Душа впечатлительного мальчика терзалась между этими противоречиями. То отдается он забавам детства; то, заболев, страшится умереть грешником и страстно умоляет мать, чтобы его крестили. Но, по обычаю того времени, крещение совершалось над более зрелыми людьми. «Так больной и слабой душе не давали лекарства», — вспоминает Августин в своих «Признаниях».
Школа, куда отдал Патрикий сына, показалась мальчику неприветливой и скучной. Его тянуло к приволью, к играм, а тут бородатый и сумрачный грамматик, «наводящий ужас» на детей, держит его часами на жесткой скамье, с толстым учебником на коленях. Темно под портиком. Веселая улица скрыта от школьников занавеской, и прохожий, не видя учеников, слышит только юс протяжный, монотонный напев: «Один да один — два. Два да два — четыре...» Впрочем, порою в это «ненавистное завывание» врывается пронзительный крик. Это значит, что плетка или розга, усердно рекомендуемая знаменитыми педагогами того времени, подкрепляет внушение учителя. Провинившийся школьник раздет донага. Один из товарищей поднимает его к себе на спину. Другой держит за ноги, а третий наносит удары. «Кто не придет в ужас, — восклицает Августин, вспоминая это время, — кто не захочет скорее умереть, если ему предложат — смерть или возвращение к детству?»
Школьные наказания внушали мальчику ужас. Вспоминая затверженные молитвы, он страстно взывал к Богу о защите. Но взрослые смеялись над его горем. Впрочем, вскоре самолюбие заставило его учиться усерднее. Притом древние писатели, с которыми начал знакомить его после «грамматика» «литератор», ввели его в чарующий мир «сказочной лжи». К греческому языку он питал неодолимое отвращение. Но зато как замирало его сердце за судьбу деревянного коня у стен Трои! Какие горячие слезы проливал он над муками Дидоны! В душе его загоралась жажда успеха. И когда, упражняясь в красноречии, он декламировал жалобы Юноны, бессильной изгнать из Италии Энея, громкие одобрения слушателей кружили ему голову опьяняющим предчувствием славы.
Но влечения детского возраста еще преобладали, И школьник Августин возится с птицами, меняется с товарищами орехами, таскает у родителей лакомства, обманывает учителя и дядьку...
Но вот Августину 16 лет. «Считаясь более со своим честолюбием, нежели со средствами», отец желает, во что бы то ни стало, довершить образование даровитого юноши. Заняв денег у одного из своих друзей, он отправляет мальчика в Карфаген. Вскоре, вместе с веселыми товарищами, будущий отец западной церкви бродит по улицам «нового Вавилона». Он дивится громадности этого города. Шумная жизнь африканской столицы наполняет его радостным возбуждением. То замешивается он в шествие «матери богов», окруженной безбородыми евнухами, певцами, музыкантами, разубранными женщинами. То, вместе с толпой, проникает он в театр, где искусные актеры изображают веселые похождения олимпийских богов; тут же, перед величественным зрелищем античной трагедии, у юноши замирает сердце, и «сладкие слезы сострадания» льются из глаз. Душа его переживала неизведанные ощущения. Угадывая их, мать со слезами умоляла сына беречься соблазнов. Но эти увещания казались юноше жалкими женскими словами. «Не знал я, — с отчаянием вспоминает Августин, — что Бог говорит ее устами... Я был так ослеплен, что в кругу моих товарищей мне было совестно казаться менее испорченным, чем другие. Когда я не мог угнаться за товарищами в настоящих пороках, я придумывал воображаемые... Я боялся, что моя невинность вызовет презрение, а чистота — разбудит насмешки...»
В Карфагенской школе риторики Августин был первым по успехам. Это льстило его тщеславию, и сердце его преисполнялось гордостью. Перед ним открывалось блестящее будущее. Давно миновала пора, когда суровые римляне запрещали риторам-грекам публично преподавать красноречие. Прошло время, когда Красс называл ораторское искусство школой бесстыдства, а Петро-ний — школой глупости. Красноречие провозглашено было «царицей мира». Пусть уже не существовало народных собраний. Пусть безмолвствовал форум. От опаленной солнцем Африки до туманной Британии, от гористой Испании до беспокойных берегов Рейна все грамотные люди узнавали друг друга по любви к красивой речи. В самых захолустных городках население мечтало иметь своего собственного оратора. Красноречие признавалось добродетелью. Нередко оно отождествлялось с искусством управлять. Не даром правители провинции, префекты претории, министры императора так часто назначались из ораторских школ. Понятно, что в дом к знаменитому ритору стремилось самое изысканное общество. Богатые и знатные невесты почитали за честь стать их женами. И вельможа, плативший своему профессору риторики 700.000 сестерций (около 40D00 рублей) в год, возбуждал у современников не удивление, а зависть.
Зато сколько труда тратилось на подготовку ритора! Он должен знать и поэтов, и прозаиков, и музыку, и стихосложение, и астрологию, и философию. Он обязан усвоить сложнейшую теорию ораторского искусства, чтобы затем преодолеть длинный ряд практических упражнений. Только тогда будет он представлять себе, какая интонация требуется в той или другой части речи, насколько нужно поднять руку при вступлении и протянуть ее при аргументации. Только тогда он будет знать, можно ли топнуть ногой в моменты гнева, позволительно ли к концу речи привести свою тогу в живописный беспорядок, уместно ли, вытирая пот на лбу, растрепать несколько свою изящную прическу.
Таково было это искусство. Зато преодолевшие его становились порою действительными артистами слова. Даже иностранцы, не понимавшие латинской речи, иногда внимали им с восхищением, как соловьям. Случалось, что начальные фразы речи знаменитого оратора перелагались в пение, и толпа распевала их на улице.
Среди своих занятий риторикой Августин случайно прочитал «Гортензия» Цицерона. Этот диалог, призывавший к поискам вечной истины, произвел на душу его глубокое впечатление. «Померкли в глазах моих все суетная надежды, — вспоминает Августин, — с непостижимой страстью возжелал я мудрости и бессмертия... Я стал подниматься, чтобы вернуться к Тебе, Господи...»Он берется за Св. Писание, о котором так часто говорила ему мать. Но чтение это скоро его разочаровывает. Так детски просто содержание этих книг, так бесхитростен их язык в сравнении с величественной речью Цицерона. «Я стыдился уподобиться малым, — признается Августин, — надменный гордостью, я мнил себя великим». Но жажда высшей правды продолжала гореть в его душе. Он ищет встреч с философами. И вскоре, с обычной страстностью, он отдается увлечению манихейством.
Манихейство, возникшее из смешения древней религии Зороастра с истинами христианства, пленяло людей этого переходного времени не случайно. В душе их привязанность к земному, языческому существованию боролась с влечением к высшим идеалам; манихейство утверждало, что добро и зло искони враждуют между собою в природе и в человеке. Стыдясь низменных страстей, они стремились обуздать их и стать чище: манихейство призывало своих последователей к освобождению духа от оков тела. Современная жизнь, полная тревог и забот, утомляла их, разочаровывала, страшила: манихейство сулило им утешение и радости в будущем царстве светлого добра. В борьбе с влечениями своей природы они нередко впадали в отчаяние: ересь подкрепляла их бодрость, допуская постепенный переход от «послушничества» к «избранничеству». Дети старого, языческого мира, они унаследовали от него суеверное преклонение перед природой: манихейство учило, что не только в человеке, но и в животных и даже растениях таится божественный свет, почему и грешно уничтожать их. И, следуя этому учению, Августин уже готов был верить, что смоквы, сорванные с ветвей, плачут, а мать их, смоковница, обливается при этой разлуке молочными слезами. «Где Ты был тогда, в какой дали от меня, Боже?» восклицает Августин в «Признаниях», обращаясь к этому времени: «Ты был глубже моей глубины и выше моей высоты...»
9 лет длилось это увлечение Августина манихейством. За это время он уже успел закончить свое обра-
зование и сам начал преподавать грамматику в Тагасте. Но здесь он пробыл недолго. Внезапно умер любимый его друг, — и это событие глубоко потрясло его душу. «Все, что видел я перед собою, казалось мне мертво», — рассказывает Августин, — родина стала для меня местом казни, отчий дом — источником неисцелимой тоски. Глаза мои искали его — и не находили. Все стало мне ненавистно. Ничто не могло мне вернуть его, ничто не говорило, как прежде: вот, он сейчас придет. Я не понимал, как могут жить другие, когда умер он, мой любимый... Я удивлялся, как живу я сам без него. Несчастен я был. Несчастна всякая душа, привязанная к смертным вещам. Она терзается, лишаясь их: она чувствует, как бедна была тогда еще, когда обладала ими...» Смерть внушала ему ужас; но и жизнь утрачивала в его глазах свою привлекательность. Мучимый тоской, он бежит из Тагасты, где все напоминало ему о друге. Вскоре, уже в Карфагене, он открывает собственную школу риторики.
Слава молодого преподавателя быстро распространилась по Карфагену. Ученики во множестве теснились в его школе. На поэтическом состязании проконсул торжественно возложил на него победный венок. Но, очевидно, Августина манили иные горизонты. Не сказавшись матери, он уехал из Африки в Рим. Оттуда, по рекомендации знаменитого оратора Симмаха, бывшего в то время римским префектом, он отправился в Милан, чтобы стать профессором красноречия в тамошней общественной школе.
В Милане Августин преподавал 2 года. Здесь он окончательно разочаровался в манихействе. Вскоре совсем иные впечатления привлекли его к себе. Затерявшись в тысячной толпе, стекающейся в миланскую базилику, он слушает здесь проповеди знаменитого епископа Амвросия. Могучее слово этого прославленного церковного оратора пленяет избалованный слух нашего блестящего ритора; глубокая ученость Амвросия вызывает в нем невольное восхищение. Он поражен искусством этого проповедника — раскрывать иносказательный смысл, таящийся в самых простых образах священного
писания. Его сердце трепещет, и глаза невольно увлажняются слезами, когда под сводами храма гремят стройные звуки песнопений, словами Амвросия прославляющих Бога;
«Боже, Создатель Вселенной, Мира правитель державный! Светом Ты день одеваешь,
Ночь — благодетельным сном...»
Потомок знаменитой римской фамилии, Амвросий променял блестящую карьеру правителя северной Италии на мантию епископа. Украшенный заслуженной славой «честного борца» апостольской церкви, он внушал всем невольное уважение. Слишком памятно, как своим грозным словом: «Удались!» — он остановил самого императора Феодосия на пороге миланской церкви. В лице этого могучего строителя западной церкви Августин чувствовал присутствие какой-то высшей силы. Ему хотелось ближе подойти к епископу. Он мечтал говорить с ним, открыть ему свое сердце. Не раз, придя в дом Амвросия, он порывался приступить к святителю со своими сомнениями и вопросами. Но Амвросий был вечно окружен посетителями, всегда занят делами. Когда же на долю его выпадал краткий досуг, он спешил взять св. Писание и склонялся над ним в глубоком раздумье. Как нарушить благочестивые размышления святителя? И Августин незаметно уходил, унося в душе своей неутоленную жажду.
Новым шагом на пути к христианству было знакомство Августина с учением неоплатоников. Эта религиозная философия окончательно приблизила его к евангельским истинам. Она говорила о едином Божестве вселенной; она утверждала, что это Божество воплощается в Слове; она призывала своих последователей к подвигам аскетизма; в величайшем подъеме — экстазе духа-она видела соединение человека с самим Божеством. От неоплатонизма Августин естественно обратился к Новому Завету — особенно к апостолу Павлу. Он задумывался над тайной искупления первородного греха; он углублялся в вопрос о сущности церкви... «Таковы были мысли мои, — говорит Августин, — и Ты приближался ко мне. Я вздыхал, и Ты слышал меня. Я носился по воле всех ветров, — и рука Твоя направляла меня; я плутал по путям мира сего, и Ты не покидал меня… С какими страданиями совершились эти роды сердца моего! Какие стоны издавала немотствующая душа моя!.. Ты один знал, Господи, как я мучился... Нечего было мне ответить, когда Ты говорил: «Восстань от сна, воскресни из мертвых, — и просветит тебя Христос...» Вяло, как в полусне, я мог только ответить Тебе: «Сейчас, вот сейчас, подожди немного...» Но «сейчас» откладывалось на дальний час, а «немного» не имело конца...»
Однако конец был близок. С великим волнением узнал вскоре Августин о торжественном обращении в христианство знаменитого римского оратора Викторина. Некоторое время спустя один из его земляков рассказал ему о внезапном отречении от мира двух молодых приближенных императора. Случайно, во время прогулки, зашли они в бедную хижину каких-то христиан и прочли там рукопись с житием св. Антония. Прочли, — и тут же решили уйти от соблазнов света и стать отшельниками. У обоих были невесты. Узнав о решении своих женихов, девушки тоже посвятили себя Богу.
При этом рассказе присутствовал друг Августина — Алипий. «Что же мы делаем? Что это? Ты слышал?» — в несказанном волнении обратился к нему Августин. Голос его срывался, глаза налились слезами, лицо исказилось и пылало. Алипий смотрел на него с изумлением... Не помня себя, Августин выбежал в сад. «Я рвал на себе волосы», — вспоминает он, — «я бил себя по лицу, судорожно сцепленными руками я сжимал свои колена...» Эта буря разрешилась потоком горячих слез. Алипий пытался подойти к своему другу. Но Августин бросился прочь, в самую чащу сада. Упав на землю подмоковницей, он дал полную волю своему плачу. «Когда же, когда?» — повторял он, захлебываясь рыданиями: «все завтра и завтра... Отчего не теперь? Отчего не сейчас конец моему греху?» Из соседнего дома до него донесся детский голос: «Возьми, читай», — нараспев повторял ребенок. Августин прислушался, — и вдруг его осенила догадка. Вскочив с земли, он бросился к Алипию, возле которого оставил книгу посланий ап. Павла. Схватил книгу — и прочел:
«Будем вести себя благочинно, не предаваясь ни пи-рованиям, ни страсти, ни сластолюбию, ни распутству, ни зависти; но облечемся в Господа нашего Иисуса...»
«Дальше я не хотел читать, — говорит Августин, — да оно было и не нужно... Точно свет тихий проник в мое сердце. Тьма сомнений моих рассеялась...» Кризис разрешился. С сияющим лицом поведал Августин Алипию о своем обращении. К его радости, друг признался ему, что и сам он давно колеблется между язычеством и христианской верой. Тут же оба решили посвятить себя Богу. Когда Моника узнала об этом, она залилась слезами радости.
Вскоре Августин оставил преподавание риторики в Милане. С матерью, с братом, сыном-мальчиком и немногими друзьями он поселился в уединенной усадьбе, близ города. На Пасху, в 387 году он уже принял крещение от епископа Амвросия.
Но язычник все еще не хотел умирать в Августине. Самая жизнь в усадьбе Верекунда напоминает не столько обитель отшельников, сколько общину античных мудрецов. Все время, свободное от хозяйственных забот, посвящалось здесь философским и литературным интересам. За обедом в поле, а в дурную погоду и в бане велись оживленные философские диалоги. Случалось, Моника принимала в них участие. Сам Августин с увлечением руководил прениями: порою «нота-рий» — стенограф — дословно записывал всю беседу. Образы античного мира реют в этом мирке молодых философов. Вот они усаживаются под развесистым деревом: как не вспомнить о платане, в тени которого Сократ рассуждал о красоте? Вот стройно, планомерно развивается их беседа «О порядке»: как не обратиться мысленно к диалогам Платона? Впоследствии Августин будет безжалостно казнить себя за былую преданность «ложному знанию». Но, по-видимому, в усадьбе Вере-кунда он все еще пытался примирить в своем сердце старое и новое — язычество и христианство. Удавалось ли ему это? Замечательные его «Беседы с самим собою», написанные в это время, красноречиво свидетельствуют, как далек еще был он от полного успокоения. Лихорадочная работа не прекращалась в его душе. Пленительные образы прошлого вновь и вновь воскресали перед ним. Став на его пути, они касались его платья; они с нежным укором шептали ему: «Ужели ты покидаешь нас? Ужели отныне мы расстаемся с тобой навеки?» А властный голос привычки насмешливо вопрошал: «И ты думаешь, что можешь прожить без всего этого?» Сердцем Августина вновь овладевали сомнения. Порою он близок был к полному отчаянию. «Молчи, умоляю тебя, молчи, — взывает он к своему неугомонному рассудку, — что ты мучаешь меня? Зачем роешь и проникаешь так глубоко?»... И вот из груди, истерзанной внутренней борьбой, вырывается раздирающий вопль: «Услышь, услышь, услышь меня, Бог мой, Господь! Укрепи веру во мне, укрепи надежду, укрепи любовь!»...
Прошло более 20 лет. Мечтавший стяжать шумную славу в Италии давно уже вернулся в тихую Тагасту. Стремившийся к богатству и власти роздал беднякам отцовское наследие и смиренно ушел в Гиппон, унося с собою единственную одежду. Вскоре, однако, мантия епископа облекла стан того, чьей гибели в соблазнах света так страшилась некогда благочестивая Моника. И к слову бывшего «торговца речами» с глубоким, почтительным вниманием стали прислушиваться церковные соборы. Могучая воля, закаленная в борьбе с самим собою, направилась на строительство церкви, на противодействие течениям, угрожавшим ее единству. Но решительная битва была впереди. Опаснейший враг был еще не сломлен. Пусть заявлял император во всеуслышание, что язычников в его государстве более не существует. Старый мир упрямо отстаивал свои позиции. И вскоре вековая борьба двух культур вспыхнула с новым ожесточением.
В августе 410 года произошло событие, от которого «содрогнулась вселенная». К стенам Рима подступил вождь готов Аларих. Еще недавно могущество древней столицы казалось несокрушимым. Недаром «вечным городом» величали ее указы императоров. Поэты в звучных стихах свидетельствовали, что «римскому владычеству не будет конца...» И вот пришли черные дни. «Близко царство антихриста», — с суеверным ужасом возвещали современники этого бедствия. В осажденном Риме голодная чернь буйно требовала, чтобы правительство назначило цену на человеческое мясо... Ночью, 24-го августа, готы проникли в Рим через Porta Salaria. Тотчас вспыхнули мелкие постройки около самых ворот, оттуда огонь перебросился на сады Саллюстия; вскоре пылал уже целый квартал. Три дня бушевали варвары в несчастном городе, предаваясь неистовому грабежу, насилиям, кровопролитию. На 4-й день Аларих покинул разоренный Рим. С собой он увозил несметную добычу; за собой оставлял страшное пожарище и груды трупов. «Погас светоч мира, — с горестью восклицал современник катастрофы, — с падением одного города погибнет все человечество...» «Подыми, о, Рим, венчанное чело свое!» с отчаянием взывал поклонник древней столицы. И в умах, пораженных размерами бедствия, рождался недоумевающий вопрос: «Кто бы поверил, что Рим, основанный триумфами над вселенной, может подвергнуться разрушению, что мать городов станет их гробницей, что страны Востока, Египет и Африка наводнены будут толпами юношей и дев прежнего владыки мира?».
«Если Тибр выйдет из берегов, или Нил останется в своем русле, если небо слишком ясно, или земля колеблется, если явится моровая язва, или наступит голод, — немедленно поднимается крик «Бросить львам христиан!» — с горечью писал некогда один из отцов западной церкви. В410 году, при официальном господстве христианской религии, о травле ее последователей дикими зверями говорить не приходилось. Но все же поверженное язычество с великой яростью восстало против христиан после падения Рима. В них оно видело главных виновников несчастья. «Пока служили мы нашим богам, Рим стоял, Рим процветал... Ныне жертвоприношения наши запрещены; взгляните же, что сделалось с Римом?» Вот с каким укором обращались язычники к христианам. В напряженной, всегда насыщенной грозою атмосфере римской Африки вопрос об ответственности за мировую катастрофу приобретал чрезвычайную остроту. Язычество бросало христианству открытый вызов. Уклоняться от него было невозможно... И ответить «клеветникам» решился тот, к чьему голосу чутко прислушивался весь просвещенный мир в начале V века.
Грандиозное сочинение Августина «О Граде Божием» явилось попыткой защитить христианство от обвинений, брошенных язычниками. Но этого мало. Победоносно отразив натиск врага, великий боец западной церкви сам перешел в наступление. И оно удалось ему блистательно. Твердой ногой став в самом сердце неприятельского расположения, он овладел всеми его боевыми средствами. Он водрузил там свое собственное знамя и торжественно возвестил миру о своей победе. Он поведал, как давно она подготовлялась. Он утверждал, что сами враги содействовали ей, не замечая этого. Он раскрыл тот смысл, какой имеет торжество христианства над язычеством, и объяснил, что сулит этот триумф грядущему миру.
Таким образом, «Град Божий» блаженного Августина стал на рубеже двух исторических эпох. В нем с изумительной полнотой отразились знания и верования, предания и заветы древнего человечества. Но с не меньшей яркостью запечатлелись в нем стремления и упования нового мира — т. е. раннего средневековья, Величественное создание Августина подводило итог античной культуре; оно же было новым евангелием для грядущего человечества.
Громадный труд из 22 книг — произведение Августина составлялось в течение целых тринадцати лет. Понятно, что «Град Божий» не отличается стройной соразмерностью частей; естественно, что основная мысль сочинения слишком часто затемняется и загромождается всевозможными отступлениями. В первых пяти книгах автор стремится доказать, что христианство не повинно в бедствиях, постигших мир. Напротив, «оно сделало все, чтобы облегчить это несчастье». Не будь вождь готов христианином, он не пощадил бы в вечном городе никого и ничего. А сколько людей нашло себе убежище в христианских храмах! Недаром сами язычники выдавали себя за слуг Христа; не случайно прятались они в базиликах Петра и Павла! Разве это не открытое признание превосходства новой веры?.. Сердце Августина переполнено гордостью при мысли о такой нравственной победе христианства. Он вспоминает взятие Трои; он приводит слова Катона о страшной участи захваченных приступом городов; он ссылается на речь римского полководца, который оплакивал судьбу осажденных им Сиракуз... Правда, Рим претерпел великое бедствие. Но все это — Божие попущение. Если Господь причиняет горе верующим, то лишь для того, чтобы испытать их добродетель или покарать порок. Тот, кто со смирением переносит эти скорби, будет награжден вечным блаженством за гробом.
В прошлом Рима Августин видит еще горшие несчастья. Пусть говорят, что помогли боги этому городу покорить мир.
Но воевать с соседями; но порабощать их; но уничтожать народы, не делающие никакого зла, — что это: не великий ли разбой? — страстно восклицает Августин, уроженец некогда покоренной римлянами Африки... И какие же боги помогли Риму? Не Клоацина ли — богиня сточных труб? Не Волупия ли — богиня наслаждения? Может быть, это бог детского крика Вагитан, или Кунина, охраняющая колыбель новорожденного?.. И дали ли эти боги Риму внутренний мир? Нет, не согласие, а раздор правили судьбами этого государства. И когда слышали римляне от своих богов предписания — обуздывать алчность, подавлять тщеславие, сдерживать стремления к порочной жизни? Где законы, которыми пренебрегли Гракхи, вызвавшие общую смуту, или Марий с Цинной, когда они из-за самых недостойных побуждений начали междоусобную войну, или Сулла, жизнь и деяния которого кого не повергнут в ужас?..
Нет, не богами, а Богом решались судьбы Рима. Единый истинный Владыка мира, Он все направляет по Своей воле, Пути Его Промысла покрыты тайной; но кто осмелится укорить Его в несправедливости?
От века и до сего дня все в мире следует предначертаниям Бога. Он возвысил и ассириян и греков. Он облекал властью и Мария, и Цезаря, и Августа, и Нерона, и Константина, и Юлиана. И, если Рим был возвеличен Им когда-то, то это было наградой за чистые нравы древности. А главное, очевидно, то было необходимо в путях того же Провидения.
Еще задолго до блаженного Августина в творениях пророков древнего Израиля развивалась мысль о том, что единое Божество правит всеми народами земли. Но никто до автора «Града Божия» не раскрывал этой идеи с такой глубиной и силой. Из обвиняемого язычниками Бог христиан превращается у Августина не только в судию, но и во всемогущего властелина вселенной. Страстно, вдохновенно, со всей мощью своего красноречия, со всем арсеналом своей громадной, подавляющей учености доказывает Августин торжество единого Бога во всемирной истории. Не мудрено, что для современников «Град Божий» являлся подлинным откровением. «Даже невежда, начав читать его, — пишет один из свидетелей этого успеха, — невольно доходит до конца, а, кончив чтение,начинает снова...» «Едва показалось это светило на востоке, как лучи его затопили вселенную!» — восторженно восклицает другой современник
Но «я не хотел бы подвергнуться обвинению, будто, нападая на чужие взгляды, я не пытался раскрыть свое собственное мнение», — заявляет блаженный Августин. И, вот, заимствуя из Ветхого Завета понятие о «Граде Божием» — всемирном Сионе, он пытается разъяснить его религиозный, исторический и жизненный смысл.
Есть два града — Божий и земной, — утверждает Августин. Различие их намечено было искони веков — в разделении ангелов добрых и злых, в восстании дьявола против Бога, в грехопадении первых людей. Подлинным создателем земного града — государства — был Каин, и вся последующая история этого творения братоубийцы достойна своего кровавого начала. «Никогда ни львы, ни драконы не враждовали между собою так, как люди», — со скорбью замечает Августин. Но, как ковчег Ноев, носясь по волнам потопа, спас людей от гибели, так и град Божий, основанный кочевником Авелем, вечно странствуя по земле, вбирает в себя верных сынов Всевышнего из всех племен, всех языков. По воле единого Божества, направляющего пути града Своего, возвышаются и рушатся великие государства, воюют и заключают мир народы, совершаются подвиги и злодеяния. Ассирия и Израиль, Греция и Рим — все следуют предначертаниям Промысла. История мира — это величественное шествие народов земли к единой цели — конечному торжеству Града Божия. Это торжество будет истинным благом, вечным покоем субботы. Блаженство ее будут вкушать не только живущие, но и почившие праведники. «Тогда мы освободимся и увидим, увидим и возлюбим, возлюбим и восхвалим», — торжественно заключает Августин свой восторженный гимн Граду Божию. «Вот, что будет в конце, которому не будет конца».
Что же давало человечеству создание блаженного Августина?
Государственная власть империи V века своими мероприятиями сокрушила внешнюю силу язычества: она низвергла его храмы, идолов, жертвоприношения. Августин одержал победу над духовным наследием античного мира. Он преодолел язычество в его истории, в его заветах, в его научных и философских приобретениях. Однако великий боец западной церкви стремился не столько уничтожить, сколько покорить своего противника. Да и возможно ли было отвергнуть всю античную культуру? Не лучше ли было воспользоваться ею для нужд нового времени? Это и сделал Августин в своем «Граде Божием». После него очевидно стало, что древнее человечество трудилось не даром в течение тысячелетий. То, что было им создано, должно было служить потребностям дальнейших поколений, содействовать тому, что впоследствии названо было прогрессом. Как религиозный человек и как епископ, Августин был непоколебимо убежден, что этот прогресс возможен только под сенью церкви, которая является частью «Града Божия», скитающегося по земле. Поэтому он величает ее «столпом и утверждением истины». Вне церкви—нет спасения. «Вне церкви — бесполезны добрые дела... Вне церкви ничему не помогут ни девственность, ни мученичество, ни отпущение грехов, ни молитвы».
Уже Амвросий Миланский прославлял церковь, как «тихую пристань среди мирской бури». Такое восхваление было в то время вполне естественно — особенно, на западе империи. Государственная власть, действовавшая здесь, явно слабела и разлагалась. Ей не под силу было — ни объединить население, ни обеспечить ему мир, порядок, благосостояние, даже внешнюю безопасность. Народ видел эту власть, главным образом, в образе ненавистных сборщиков податей или грубых солдат, приходящих на постой. Зато влияние церкви все возрастало. Мало того, что она во множестве устраивала больницы и богадельни, приюты и странноприимные дома. Мало того, что она стремилась смягчить грубые нравы, улучшить положение рабов, внушить уважение к труду. В руках епископов, благодаря пожертвованиям и завещаниям, накапливались огромные богатства. К ним переходили все большие и большие полномочия в судебных и правительственных делах. Сами императоры вынуждены были считаться с этой властью, — и если Амвросий мог безнаказанно грозить отлучением Феодосию, то понятно, что обыкновенные чиновники государства трепетали перед гневом владыки церкви. Особенно чувствовалось это в Риме. Когда тамошний епископ, облаченный в золотую парчу, в пурпуровой обуви, осыпанной драгоценными камнями, являлся народу со своей блестящей свитой, представители государственной власти совершенно терялись рядом с ним... И невольно вспоминались слова, сказанные, будто бы, императором Константином отцам Никейского собора: «Богом поставлены вы над нами, как боги...»
Августин не только понял то значение, которое приобрела церковь в V веке. С гениальной прозорливостью он предугадал ту роль, какую должна была играть эта могучая сила в грядущие времена. Он чувствовал, что церкви суждено взять на себя строительство жизни в новом обществе, что перед ее властью склонится все. Само государство обрекалось на подчинение этому господству. Вот почему его «Град Божий» был одновременно — итогом минувшей истории и предвестием наступающей эпохи — т. е. средневековья. Для людей этого периода — особенно же для будущих деятелей средневековой церкви — духовное наследие Августина послужило идеальной опорой, явилось в некотором роде новым евангелием.
В. Потемкин
Источник:
Об истинной религии. Теологический трактат. - Мн.: Харвест, 1999. - 1600 с. (Классическая философская мысль).С.3-25.