Библиотека    Новые поступления    Словарь    Карта сайтов    Ссылки





назад содержание далее

Часть 15.

Анализ исторического характера определенного еще наличного средства не только привел назад к присутствию как первично историчному, но и сделал вместе с тем сомнительным, можно ли вообще временную характеристику историчного ориентировать первично на бытие-во-времени чего-то подручного. Сущее с отодвиганием во все более далекое прошлое не становится "историчнее", так чтобы древнейшее оказывалось всего собственнее историчным. Однако "временное" отстояние от теперь и сегодня опять же не поэтому лишено первично конститутивного значения для историчности собственно исторического сущего, что последнее существует не "во времени" и вневременно, а потому что оно экзистирует так исходно временно, как ничто наличное "во времени", уходящее соотв. приходящее, по своей онтологической сути никогда не может.

Побочные соображения, скажет кто-то. Что в принципе человеческое присутствие есть первичный "субъект" истории, никто не отрицает, и приведенная расхожая концепция истории говорит это достаточно ясно. Но тезис: "присутствие исторично" не просто подразумевает онтический факт, что человек есть более или менее важный "атом" в машине мировой истории и остается игральным мячом обстоятельств и происшествий, а выставляет проблему: в каком смысле и на почве каких онтологических условий к субъективности "исторического" субъекта принадлежит историчность как сущностное устройство ?

§ 74. Основоустройство историчности.

Присутствие всегда имеет фактично свою "историю" и способно подобную иметь, поскольку бытие этого сущего конституируется историчностью. Этот тезис надлежит обосновать в видах экспозиции онтологической проблемы истории как экзистенциальной. Бытие присутствия было очерчено как забота. Забота основывается во временности. В кругу последней мы должны соответственно искать событие, определяющее экзистенцию как историческую. Так интерпретация историчности присутствия оказывается по сути лишь конкретной разработкой временности. Последнюю мы обнаружили сперва в ориентации на способ собственного экзистирования, который характеризовали как заступающую решимость. В каком смысле здесь лежит собственное событие присутствия?

Решимость была определена как молчаливое, готовое к ужасу бросание себя на свое бытие-виновным. Своей собственности она достигает как заступающая решимость. В ней присутствие со стороны своей способности быть понимает себя таким образом, что встает перед лицом смерти, чтобы так цельно принять на себя сущее, какое оно само есть, в его брошенности. Решительное принятие своего фактичного "вот" означает вместе с тем решимость в ситуации. На что присутствие всякий раз фактично решается, экзистенциальный анализ в принципе не может установить. Данное разыскание опять-таки даже исключает экзистенциальный набросок фактичных возможностей экзистенции. Тем не менее надо спросить, откуда вообще могут быть почерпнуты возможности, на которые фактично бросает себя присутствие. Заступающее бросание себя на не-обходимую возможность экзистенции, смерть, ручается лишь за целость и собственность решимости. Фактично размыкаемые возможности экзистенции берутся однако же не у смерти. Тем более что заступание в ее возможность означает не спекуляцию о ней, но именно возвращение к фактичному вот. Не так ли, что принятие брошенности самости в ее мир размыкает горизонт, откуда экзистенция схватывает свои фактичные возможности? Не было ли сверх того сказано, что присутствию никогда не заглянуть за свою брошенность? Прежде чем поспешно решать, черпает ли присутствие свои собственные возможности экзистенции из брошенности или нет, мы должны обеспечить себе полноту понятия этой основоопределенности заботы

Брошенное, присутствие правда вручено себе самому и своей способности быть, однако все же как бытие-в-мире. Брошенное оно не может обойтись без "мира" и экзистирует фактично с другими. Ближайшим образом и большей частью самость в людях потеряна. Она понимает себя из возможностей экзистенции, какие "имеют хождение" во всегда сегодняшней "средней" публичной ис-толкованности присутствия. Чаще они искажены двусмысленностью до неузнаваемости, но все же знакомы. Собственное экзистентное понимание настолько не избегает традиционной истолкованности, что всегда из нее и против нее и все же снова для нее схватывает в решении избранную возможность.

Решимость, в которой присутствие возвращается к самому себе, размыкает всякий раз открывающиеся фактичные возможности исходя из наследия, которое она как брошенная принимает. Решительное возвращение назад к брошенности таит в себе себе-предание наследованных возможностей, хотя не обязательно в качестве наследованных. Если всякое "благо" есть наследие и характер "благ" лежит в предоставлении возможности собственной экзистенции, то в решимости конституируется всякий раз передача того или иного наследия. Чем собственнее присутствие решается, т.е. недвусмысленно понимает себя в заступании в смерть из наиболее своей отличительной возможности, тем однозначней и неслучайней избирающее нахождение возможности его экзистенции. Лишь заступание в смерть изгоняет всякую случайную и "предварительную" возможность. Лишь бытие-свободным для смерти дает присутствию не условную цель и вталкивает экзистенцию в ее конечность. Будучи выбрана, конечность экзистенции рывком возвращает из бесконечной многосложности подвертывающихся ближайших возможностей удобства, легкомыслия, увиливания и вводит присутствие в простоту его судьбы. Этим словом мы обозначаем заключенное в собственной решимости исходное событие присутствия, в котором оно, свободное для смерти, передает себя себе самому в наследованной, но все равно избранной возможности.

Присутствие только потому может быть задето ударами судьбы, что в основе своего бытия оно есть в характеризованном смысле судьба. Судьбоносно экзистируя в себя-передающей решимости, присутствие как бытие-в-мире разомкнуто для "благоприятствования" "счастливых" обстоятельств и жестокости катастроф. Судьба не возникает впервые лишь через столкновение обстоятельств и происшествий. Нерешительный тоже, и еще больше чем тот, кто сделал выбор, швыряем ими и все равно неспособен "обладать" никакой судьбой.

Когда присутствие, заступая, дает смерти стать властной в нем, оно понимает, свободное для нее, в особой сверхвласти своей конечной свободы, чтобы в этой последней, которая "есть" всегда только в выбранности выбора, взять на себя безвластие покинутости на себя самого и стать прозорливым для случайностей разомкнувшейся ситуации. А когда судьбоносное присутствие как бытие-в-мире сущностно экзистирует в событим-с-другими, его событие есть событие и определяется как исторический путь. Так мы обозначаем событие общности, народа. Исторический путь не составляется из отдельных судеб, равно как бытие-друг-с-другом не может быть понято как совместный быт многих субъектов. В бытии-друг-с-другом в одном и том же мире и в решимости для определенных возможностей судьбы уже заранее ведомы. В сообщении и борьбе власть исторического пути впервые становится свободной. Судьбоносный исторический путь присутствия в своем "поколении" и с ним создает полное, собственное событие присутствия.

Судьба как безвластная, подставляющая себя превратностям сверхвласть молчаливого, готового к ужасу бросания себя на свое бытие-виновным требует бытийного устройства заботы, т.е. временности как онтологического условия своей возможности. Только когда в бытии сущего смерть, вина, совесть, свобода и конечность равноисходно обитают вместе как в заботе, оно способно экзистировать в модусе судьбы, т.е. быть в основании своей экзистенции историчным.

Лишь сущее, которое по сути в своем бытии настает так, что, свободное для своей смерти, о нее разбиваясь, оно может дать отбросить себя назад к своему фактичному вот, т.е. лишь сущее, которое как настающее есть равноисходно бывшее, способно, передавая само себе наследуемую возможность, принять свою брошенность и быть мгновенно-очным для "своего времени". Лишь собственная временность, которая вместе с тем конечна, делает возможным нечто подобное судьбе, т.е. собственную историчность.

Для решимости отчетливо знать о происхождении возможностей , на которые она себя бросает, не необходимо. Но конечно во временности присутствия и только в ней лежит возможность отчетливо извлечь экзистентную способность быть, на которую оно себя бросает, из традиционно передаваемой понятности присутствия. Возвращающаяся к себе, себя-себе-передающая решимость становится тогда возобновлением преемственной возможности экзистенции. Возобновление есть отчетливое преемство, т.е. возвращение к возможностям сбывшегося присутствия. Собственное возобновление уже-бывшей возможности экзистенции -- что присутствие изберет себе своего героя -- основано экзистенциально в заступающей решимости; ибо в ней прежде всего избирается выбор, делающий свободным для борющегося последования и верности возобновимому. Но возобновляющее предание себя уже-бывшей возможности размыкает былое присутствие не для того чтобы его поэтапно осуществить. Возобновление возможного не есть ни обновленное извлечение "прошлого", ни привязывание "актуальности" снова к "преодоленному". Возобновление, возникая из решительного самонаброска, не дает "прошедшему" уговорить себя дать ему как некогда действительному просто повториться. Возобновление скорее возражает возможности присутствовавшей экзистенции. Возражение возможности в решимости вместе с тем как мгновенно-очное есть отзыв того, что в сегодня действует как "прошлое". Заступание в смерть и не отдается прошлому и не стремится к прогрессу. То и другое собственной экзистенции в мгновении-ока безразлично.

Возобновление мы характеризуем как модус само-передающей решимости, через которую присутствие выражение экзистирует как судьба. Но если судьба конституирует исходную историчность присутствия, то история имеет свою сущностную весомость и не в прошлом, и не в сегодня и его "взаимосвязи" с прошлым, но в собственном событии экзистенции, возникающем из будущего присутствия. История как способ присутствия быть настолько сущностно имеет свои корни в настающем, что смерть как означенная возможность присутствия отбрасывает заступающую экзистенцию к-- ее фактичной брошенности и так впервые только наделяет бывшесть ее своеобразным приоритетом в историческом. Собственное бытие к смерти, т.е. конечность временности, есть потаенная основа историчности присутствия. Присутствие не впервые лишь становится историчным в возобновлении, но, поскольку как временное оно исторично, оно способно возобновляя взять себя в своей истории на себя. Для этого оно еще не нуждается ни в какой историографии.

Лежащее в решимости заступающее предание себя бытийному вот мгновения-ока мы именуем судьбой. В ней основан и исторический путь, под которым мы понимаем событие присутствия в событии с другими. Судьбоносный исторический путь может быть в возобновлении отчетливо разомкнут в плане его привязанности к переданному наследию. Возобновление впервые обнажает присутствию его особую историю. Само событие и принадлежащая ему разомкнутость, соотв. ее освоение, основано экзистенциально в том, что присутствие как временное экстатично открыто.

Назовем то, что до сих пор в соразмерении с событием, заключенным в заступающей решимости, мы обозначали как историчность, собственной историчностью присутствия. Из укорененных в будущем феноменов предания и возобновления стало ясно, почему событие собственной истории имеет свою весомость в бывшести. Тем загадочнее однако становится, каким образом это бытие как судьба должно конституировать целую "взаимосвязь" присутствия от его рождения вплоть до его смерти. Много ли ясно-способно прибавить возвращение к решимости? Не оказывается решение все же всякий раз опять одним отдельным переживанием в череде цельной взаимосвязи переживаний? Должна ли "взаимосвязь" собственного события состоять скажем из безразрывной последовательности решений? В чем дело, что вопрос конституции "жизненной взаимосвязи" не находит себе достаточно удовлетворительного ответа? Не слишком ли спешно наконец разыскание порывается к ответу, не выверив прежде вопрос на его правомерность? Из предыдущих шагов экзистенциальной аналитики что не стало так ясно, как факт, что онтология присутствия снова и снова впадает в соблазны расхожей понятности бытия. Методически здесь парировать можно только тем, что мы проследим за паддением совсем уж "само собой разумеющегося" вопроса о конституции взаимосвязи присутствия и определим, в каком онтологическом горизонте он движется.

Если историчность принадлежит к бытию присутствия, то несобственное экзистирование должно тоже быть историческим. Что если собственная историчность присутствия определяет направление вопроса о "жизненной взаимосвязи" и заслоняет доступ к собственной историчности и к ее своеобразной "взаимосвязи"? Как тут ни обстояло, экспозиция онтологической проблемы истории должна быть достаточно полна, тогда мы все равно не сможем обойтись без рассмотрения несобственной историчности присутствия.

§ 75. Историчность присутствия и миро-история.

Ближайшим образом и чаще всего присутствие понимает себя из внутримирно встречного и озаботившего в усмотрении. Это понимание не голое принятие к сведению самого же себя, просто сопровождающее все поведение присутствия. Понять - значит бросить себя на ту или иную возможность бытия-в-мире, т.е. экзистировать как возможность. Так понимание как понятливость конституирует собственную экзистенцию людей. Что встречно повседневному гению в публичном друг-с-другом, это не только средство, но вместе с тем все что с ними "происходит": "дела", предприятия, казусы, инциденты. "Мир" вместе почва и сцена и принадлежит как такой тоже к повседневному житью и бытью. В публичном друг-с-другом другие встречны в таком потоке, в котором "сам человек" "тоже плывет". Люди это знают, обсуждают одобряют, осуждают, сохраняют и забывают, всегда держа в виду прежде всего то, что при этом делается и "получается". Продвижение, застой, перестройку и "итог" отдельного присутствия мы вычисляем ближайшим образом из хода, срыва, изменения и подконтрольности озаботившего. Как бы ни была тривиальна отсылка к понятности присутствия для обыденной понятливости, онтологически она ведь никоим образом не прозрачна. Почему же тогда не определять "взаимосвязь" присутствия из озаботившего и "пережитого"? Разве средство и продукт и все, чего держится присутствие, не принадлежит тоже к "истории"? Разве событие истории есть лишь изолированное протекание "потоков переживания" в одиночных субъектах?

В действительности, история не есть ни взаимосвязь движения изменяющихся объектов, ни свободнопарящая последовательность переживаний "субъектов". Тогда событие истории касается "сцепления" субъекта и объекта? Если уж относить событие к субъект-объектному отношению, то надо спросить и о способе бытия этого сцепления как такового, если оно есть то, что по существу "происходит". Тезис об историчности присутствия говорит, что историчен не безмирный субъект, а сущее, которое экзистирует как бытие-в-мире. Событие истории есть событие бытия-в-мире. Историчность присутствия есть по своему существу историчность мира, который на основании экстатично-горизонтной временности принадлежит к временению этой последней. Насколько присутствие фактично экзистирует, настолько встречает уже и раскрываемое внутри мира. С экзистенцией исторического бытия-в-мире подручное и наличное всякий раз уже втянуты в историю мира. Средство и продукт, книги к примеру имеют свои "судьбы", сооружения и учреждения имеют свою историю. Однако и природа тоже исторична. А именно как раз не поскольку мы говорим о "естественной истории'"; зато явно как ландшафт, область расселения и эксплуатации, как поле боя и культовое пространство. Это внутримирное сущее оказывается как таковое исторично, и его история не означает чего-то "внешнего", лишь сопровождающего "внутреннюю" историю "души". Мы именуем это сущее миро-историческим. При этом требует внимания двоякое значение выбранного нами и понятого здесь онтологически выражения "миро-история". Оно означает во-первых событие мира в его сущностном, экзистентном единстве с присутствием. Вместе с тем однако оно, поскольку с фактично экзистентным миром всегда раскрыто внутримирное сущее, имеет в виду внутримирное "событие" подручного и наличного. Исторический мир фактично есть лишь как мир внутримирного сущего. "Происходящее" со средством и продуктом как таковыми имеет свой характер подвижности, до сих пор лежащий полностью в темноте. Кольцо к примеру, которое "вручают" и "носят", претерпевает в этом своем бытии не просто изменения места. Подвижность события, в котором "с ним что-то происходит", никак не удается уловить из движения как перемещения. То же верно о всех миро-исторических "процессах" и событиях, известным образом также о стихийных бедствиях". В проблему онтологической структуры миро-исторического события мы здесь, не говоря уж о необходимом для этого перешагивании за границы темы, тем менее можем углубляться, что цель данной экспозиции как раз полвести к онтологической загадке подвижности события вообще.

Нужно очертить только тот круг феноменов, который онтологически необходимо соподразумевается в разговоре об историчности присутствия. На основе временно фундированной трансценденции мира в событии экзистирующего бытия-в-мире миро-историчное всегда уже "объективно" присутствует без того, чтобы быть историографически охвачено. И поскольку фактичное присутствие падая, растворяется в озаботившем, оно понимает свою историю ближайшим образом миро-исторично. И поскольку к тому же расхожая понятность бытия понимает "бытие" индифферентно как наличность, бытие миро-историчного воспринимается и истолковывается в смысле настающего, пребывающего и исчезающего наличного. Поскольку наконец смысл бытия вообще сходит просто за самопонятный, вопрос о бытийном роде миро-историчного и о подвижности события вообще есть "все-таки собственно" лишь бесплодная состоятельность словесного умствования.

Обыденное присутствие рассеяно по многообразию того, что каждодневно "происходит". Ситуации, обстоятельства, которых озабочение заранее "тактически" ожидает, создают "судьбу". Из озаботившего несобственно экзистирующее присутствие только и вычисляет себе свою историю. И поскольку при этом в гонке своих "занятий" оно должно впервые еще собрать себя из рассеяния и бессвязности только что "происшедшего", раз хочет прийти к самому себе, то вообще впервые лишь из горизонта понятности несобственной историчности возникает вопрос о поддержании "взаимосвязи" присутствия в смысле переживаний субъекта, "тоже" наличных. Возможность господства этого горизонта вопроса основана в той нерешительности, которая составляет существо непостоянства самости.

Тем самым, исток вопроса о "взаимосвязи" присутствия в смысле единства сцепления переживаний между рождением и смертью выявлен. Происхождение вопроса выдает вместе с тем его неадекватность для целей исходной экзистенциальной интерпретации целости события присутствия. Но при засилии этого "естественного" горизонта вопроса становится с другой стороны объяснимо, почему все выглядит так, словно как раз собственная историчность присутствия, судьба и возобновление, всего менее могут предоставить феноменальную почву для введения того, на что по сути нацелен вопрос о "взаимосвязи жизни", в форму онтологически обоснованной проблемы.

Вопрос не может гласить: через что присутствие достигает единства взаимосвязи для сцепления задним числом сложившегося и складывающегося последования "переживаний", но: в каком бытийном модусе себя же самого оно теряет себя так, что должно как бы лишь задним числом собирать себя извлекая из рассеяния и измышляя себе для этой собранности некое объемлющее единство? Затерянность в людях и в миро-историчном была раскрыта ранее как бегство от смерти. Это бегство от... обнажает бытие к смерти как основоопределенность заботы. Заступающая решимость вводит это бытие к смерти в собственную экзистенцию. Событие же этой решимости, заступающе само-передающее возобновление наследства возможностей, мы интерпретируем как собственную историчность. Не в ней ли лежит исходная, непотерянная, взаимосвязи не требующая протяженность целой экзистенции? Решимость самости наперекор непостоянству рассеяния есть в себе самой протяженное устояние, в котором присутствие как судьба держит рождение и смерть вместе с их "между" в свою экзистенцию "включенными'', а именно так, что в таком устоянии оно мгновенно-очно для миро-историчного своей всегдашней ситуации. В судьбоносном возобновлении бывших возможностей присутствие ведет себя "непосредственно", т.е. временно-экстатично, назад к бывшему уже до него. С этой себе-передачей наследия "рождение" в возвращении назад из необходимой возможности смерти вбирается тогда в экзистенцию, с тем чтобы она конечно лишь свободнее от иллюзий принимала брошенность своего вот.

Решимость конституирует верность экзистенции своей самости. Как готовая к ужасу решимость верность есть вместе с тем возможное благоговение перед единственным авторитетом, какой способен быть у свободного экзистирования, перед возобновимыми возможностями экзистенции. Решимость была бы онтологически криво понята, захоти кто думать, будто она есть как "переживание" действительна лишь пока "акт" решения "длится". В решимости лежит экзистентное постоянство, которое по своей сути уже предвосхитило всякое возможное, из нее возникающее мгновение-ока. Решимость как судьба, есть свобода для возможно требуемого ситуацией отказа от определенного решения. Этим постоянство экзистенции не перебивается, но как раз мгновенно-очно сберегается. Не постоянство образуется впервые нанизыванием "мгновений" и из него, а последние возникают из уже простертой временности наступающе бывшествующего возобновления.

В несобственной историчности, напротив, исходная простертость судьбы потаена. Непостоянное в качестве человеко-самости, присутствие актуализирует свое "сегодня". Ожидая ближайшей новинки, оно уже и забыло старое. Люди уклоняются от выбора. Слепые для возможностей, они неспособны возобновить бывшее, а удерживают и поддерживают только остаточное "действительное" бывшего миро-историчного, рудименты наличные свидетельства о них. Потерянные в актуализации сего-дня, они понимают "прошлое" из "актуальности". Временность собственной историчности как заступающе-взобновляющее мгновение-ока есть наоборот прекращение актуализации сего-дня и отвычка от привычек людей. Несобтвенно историчная экзистенция, загруженная неопознаваеыми уже для нее самой пережитками "прошлого", ищет наоборот модерна. Собственная историчность понимает историю как "возвращение" возможного и знает о том, что возможность возвращается лишь если экзистенция судьбоносно-мгновенно-очно открыта для нее в решившемся возобновлении.

Экзистенциальная интерпретация историчности присутствия то и дело попадает нечаянно в тень. Темноты тем менее дают себя отмести, что еще не распутаны даже возможные измерения адекватного вопрошания и во всех судит и рядит загадка бытия и, как теперь стало ясно, движения. Тем не менее можно отважиться на набросок онтологического генезиса историографии как науки из историчности присутствия. Он послужит подготовкой к проводимому в дальнейшем прояснению задачи историографической деструкции истории философии.

§ 76. Экзистенциальное происхождение историографии из историчности присутствия.

Что историография подобно всякой науке как способ бытия присутствия фактична и всегда "зависима" от "господствующего мировоззрения", не нуждается в выяснении. Сверх этого факта однако необходимо спросить об онтологической возможности возникновения наук из бытийного устройства присутствия. Это возникновение еще малопрозрачно. В данной взаимосвязи анализ призван контурно обозначить экзистенциальный источник историографии лишь в той мере, в какой через это еще отчетливее выйдет на свет историчность присутствия и ее укорененность во временности.

Если бытие присутствия в принципе исторично, то очевидно всякая фактичная наука останется привязана к этому событию. Историография однако каким-то своим и преимущественным образом имеет предпосылкой историчность присутствия.

Это вроде можно ближайшим образом прояснить через указание на то, что историография как наука об истории присутствия должна иметь "предпосылкой" исходно историчное сущее в качестве своего возможного "объекта". Но история ведь должна не просто быть, чтобы историографический предмет стал доступен, и историографическое познание исторично не просто как событийное поведение присутствия, но историографическое размыкание истории само по себе, ведется ли оно фактически или нет, по своей онтологической структуре укоренено в историчности присутствия. Эту взаимосвязь подразумевает речь об экзистенциальном происхождении историографии из историчности присутствия. Прояснить его значит методически: онтологически набросать идею историографии из историчности присутствия. Напротив, дело не идет о том чтобы "абстрагировать" понятие историографии из фактичного на сегодня научного производства или подогнать ее понятие под него. Ибо где гарантия, принципиально говоря, что эти фактичные приемы действительно репрезентируют историографию в ее исходных и собственных возможностях? И даже если это так, от всякого решения о чем мы воздерживаемся, то ведь все равно понятие можно было бы "извлечь" из факта лишь по путеводной нити уже понятой идеи историографии. Но и наоборот, экзистенциальную идею историографии не возвысит до более высокой правоты, если историк подтвердит соответствие ей своего фактичного образа действий. Не станет она и "ложной" оттого, что он такое оспорит.

В идее историографии как науки лежит, что раскрытие историчного сущего взято ею как особая задача. Всякая наука конституируется первично через тематизацию. Что донаучно известно присутствию как разомкнутому бытию-в-мире, проецируется на его специфическое бытие. Этим наброском ограничивается регион сущего. Подходы к нему получают свою методическую "директиву", структура толковательных концепций приобретает свою разметку. Если, оставляя вопрос о возможности "современной истории", мы отведем историографии задачу размыкания "прошлого", то историографическая тематизация истории возможна лишь когда "прошлое" уже как-то разомкнуто вообще. Еще вполне отвлекаясь от того, доступны ли достаточные источники для историографического представления прошлого, для историографического возвращения в него должен все-таки вообще быть открыт к нему путь. Что подобное имеет место и как это становится возможно, никоим образом не лежит на свету.

Поскольку однако бытие присутствия исторично, т.е. открыто в своей бывшести на основе экстатично-горизонтной временности, дорога для осуществимой в экзистенции тематизации "прошедшего" вообще свободна. И коль скоро присутствие и только оно исходно исторично, все подаваемое историографической тематизацией как возможный предмет исследования должно иметь бытийный род сбывшегося присутствия. С фактичным присутствием как бытием-в-мире есть всякий раз и миро-история. Если первого же нет, то и мир тоже присутствовавшим был. Этому не противоречит, что прежнее внутримирно подручное тем не менее еще не уходит и как непрошедшее присутствовавшего мира "историографически" обнаружимо для некой современности.

Еще наличные остатки, памятники, сообщения суть возможный "материал" для конкретного раскрытия былого присутствия. Историографическим материалом подобное может стать лишь поскольку оно по своему особому способу быть имеет миро-исторический характер. И оно становится материалом только потому, что заранее понято в аспекте своей внутримирности. Уже набросанный, мир определяется на пути интерпретации мироисторического, "сохранившегося" материала. Получение, проверка и удостоверение материала не впервые лишь дает ход возвращению к "прошлому" но уже имеет своей предпосылкой историчное бытие к былому присутствию, т.е. историчность экзистенции историографа. Последняя экзистенциально фундирует историографию как науку вплоть до ее неприметнейших, "ремесленных" приемов.

Если историография таким образом коренится в историчности, то исходя отсюда должно поддаваться определению и что есть "собственно" предмет истории. Очерчивание исходной темы историографии должно будет происходить в соразмерении с собственной историчностью и с принадлежащим ей размыканием присутствовавшего, возобновлением. Этим последним сбывшееся присутствие понимается в его былой собственной возможности. "Рождение" историографии из собственной историчности означает тогда: первичная тематизация предмета историографии набрасывает былое присутствие на самую свою ему возможность экзистенции. Историография должна тогда иметь темой возможное? Разве не направлен весь ее "смысл" единственно на "эмпирию", на то, как оно действительно было?

Только что значит: присутствие "эмпирично"? Если присутствие "собственно" действительно лишь в экзистенции, то его "эмпирия" конституируется как раз решительным бросанием себя на избранную способность быть. Но тогда "эмпирически" собственно присутствовавшее есть экзистентная возможность, в которой фактично определились судьба, исторический путь и миро-история, Поскольку экзистенция всегда есть лишь как фактично брошенная, историография будет тем проникновеннее размыкать тихую силу возможного, чем проще и конкретнее понимает и "лишь" представляет бытие-бывшим-в-мире из его возможности.

Если историография, сама вырастая из собственной историчности, возобновляя развертывает былое присутствие в его возможности, то "общее" в уникальном ею уже и обнаружено. Вопрос, имеет ли историография предметом лишь ряды уникальных, "индивидуальных" случаев или также "законы", в корне уже промахнулся. Ее тема не есть ни просто уникальное событие, ни парящее над ним общее, но фактично экзистентно бывшая возможность. Возобновления, т.е. собственно историографического понимания ее как таковой нет, если она искажена до бледности надвременного образца. Лишь фактичная собственная историчность способна как решительная судьба так разомкнуть былую историю, что в возобновлении "сила" возможного вторгается в фактичную экзистенцию, т.е. настает для нее в ее будущности. Историография -- подобная тут историчности внеисториографического присутствия -- берет поэтому свое начало никоим образом не в "актуальности" и с того, что лишь сегодня "действительно", чтобы от него нащупывать прошедшее, но историографическое раскрытие временит тоже из будущего. "Отбор" того, что станет для историографии возможным предметом, уже предрешен в фактичном, экзистентном выборе историчности присутствия, в котором историография только и возникает и единственно есть.

Основанное в судьбоносном возобновлении историографическое размыкание "прошлого" настолько не "субъективно", что только оно гарантирует "объективность" историографии. Ибо объективность науки нормируется прежде всего тем, способна ли она неискаженно преднести пониманию относящееся к ней тематическое сущее в исходности его бытия. Ни в одной науке "общезначимость" масштабов и заявки на "всеобщность", какой требуют люди и их понятливость, не могут быть в меньшей мере критериями "истинности", чем в собственной историографии.

Лишь поскольку центральная тема историографии есть всякий раз возможность присутствовавшей экзистенции, а последняя фактично всегда экзистирует миро-исторично, эта наука может требовать от себя неумолимой ориентации на "эмпирию". Потому фактичное исследование многосложно разветвляется, делая своим предметом историю орудий, труда, культуры, духа и идей. История вместе с тем сама по себе как само-передающая существует всегда в принадлежащей ей истолкованности, которая сама опять же имеет свою историю, так что историография большей частью пробивается к самому присутствовавшему только через историю традиции.

Здесь заложено, что конкретное историографическое исследование может держаться во всегда переменной близости к его собственной теме. Историк, который с самого начала "набрасывается" на мировоззрение эпохи, этим еще не доказал, что понимает свой предмет собственно исторически, а не просто ''эстетически''. И с другой стороны экзистенция историка, который "лишь" издает источники, может определяться собственной историчностью.

Так же и господство дифференцированного историографического интереса даже к отдаленнейшим и первобытнейшим культурам само по себе еще никак не доказательство собственной историчности "времени". В конце концов всплывание проблемы "историзма" есть яснейший признак того, что историография склонна отстранять присутствие от его собственной историчности. Последняя не обязательно нуждается в историографии. Века без историографии не остаются как таковые уже и без истории.

Возможность, что историография вообще способна быть "полезной" или "вредной" "для жизни", основана в том, что последняя в корне своего бытия исторична и потому как фактично экзистирующая всегда уже решилась в пользу собственной или несобственной историчности. Ницше в своем втором несвоевременном размышлении (1874) опознал и однозначно-проницательно сказал существенное о "Пользе и вреде историографии для жизни". Он различает три вида историографии: монументальную, антикварную и критическую, без эксплицитной демонстрации необходимости этой троицы и основания ее единства. Трехчастность историографии прорисована в историчности присутствия. Последняя позволяет вместе с тем понять, в каком смысле собственная историография должна быть фактично конкретным единством этих трех возможностей. Подразделение Ницше не случайно. Начало его "Размышления" позволяет догадываться, что он понимал больше чем давал знать.

Историческим присутствие может быть лишь на основе временности. Последняя временит в экстатично-горизонтном единстве своих прорывов. Присутствие экзистирует как будущее собственно в решительном размыкании выбранной возможности. Решительно возвращаясь к себе, оно возобновляюще открыто для "монументальных" возможностей человеческой экзистенции. Возникающая из такой историчности историография "монументальна". Присутствие как бывшествуюшее вручено своей брошенности. В возобновляющем усвоении возможного лежит преднамеченной возможность почтительного сбережения присутствовавшей экзистенции, на которой избранная возможность стала очевидной. В качестве монументальной собственная историография поэтому "антикварна". Присутствие в единстве настающего и бывшести временит как актуальность. Последней собственно разомкнуто, а именно как мгновение-ока, сегодня. Но поскольку сегодня толкуется из настаюше-возобновляющего понимания схваченной возможности экзистенции, собственная историография становится его дезактуализацией, т.е. терпеливым избавлением от падающей публичности сегодня. Монументально-антикварная историография есть как собственная обязательно критика "актуальности". Собственная историчность фундамент возможного единства трех образов историографии. Основа же фундамента собственной историографии временность как экзистенциальный бытийный смысл заботы.

Конкретное представление экзистенциально-историчного происхождения историографии осуществляется в анализе тематизации, конституирующей эту науку. Историографическая тематизация имеет своей главной частью создание герменевтической ситуации, открывающейся с решимостью исторично экзистирующего присутствия на возобновляющее размыкание присутствовавшего. Из собственной разомкнутости ("истины") историчной экзистенции выявляются возможность и структура исторической истины. Поскольку опять же основопонятия историографических наук, касаются ли они их объектов или способа их обработки, суть экзистенциальные понятия, теория наук о духе имеет предпосылкой тематически экзистенциальную интерпретацию историчности присутствия. Здесь постоянная цель, к которой стремится подойти ближе исследовательская работа В. Дильтея и яснее вникнуть в которую дают идеи графа Йорка Вартснбурга.

§ 77. Взаимосвязь предыдущей экспозиции проблемы историчности с исследованиями В. Дильтея и идеями графа Йорка.

Проведенная раскладка проблемы истории возникла из усвоения работы Дильтея. Она была подтверждена и вместе упрочена тезисами графа Йорка, разрозненно находимыми в его письмах к Дильтею .

Сегодня широко еще распространенный образ Дильтея таков: "тонко чувствующий" толкователь истории духа, особенно литературной. "Также" заботящийся о разграничении наук о природе и о духе притом отводящий исключительную роль истории этих наук и равным образом "психологии" и сплавляющий все это в релятивистской "философии жизни". Для поверхностного наблюдения этот портрет "правилен". В нем однако ускользает "субстанция" Он больше затемняет чем раскрывает.

Схематически исследовательская работа Дильтея делится на три области: штудии по теории наук о духе и их отграничению от наук о природе; исследования по истории наук о человеке, обществе и государстве усилия по созданию психологии, в которой должен быть доведен до представления "цельный факт человека". Научно-теоретические, научно-исторические и герменевтически-психологические исследования постоянно взаимопроникают и пересекаются. Где одно направление взгляда преобладает, другие тоже уже выступают мотивом и средством. Что воспринимается как расщепленность и неуверенные, случайные "пробы", есть стихийная обеспокоенность единой целью: довести "жизнь" до философской понятности и обеспечить этому пониманию герменевтический фундамент из "самой жизни". Все центрируется в "психологии", которая призвана понять "жизнь" в ее исторической взаимосвязи развития и воздействия как способ, каким человек есть, как возможный предмет наук о духе и тут же как корень этих наук. Герменевтика есть самопрояснение этого понимания и лишь в производной форме методология историографии.

Дильтей, правда, с вниманием к современной ему дискуссии, односторонне оттеснившей в область теории науки его собственные исследования по обоснованию наук о духе, неоднократно ориентировал свои публикации в этом направлении. "Логика наук о духе" для него настолько же не центральна, насколько его "психология" разрабатывается не "только" как совершенствование позитивных наук о психическом.

Наиболее свою Дильтею философскую тенденцию в переписке с его другом, графом Йорком, этот последний однажды недвусмысленно доводит до выраженности, указывая на "общий для нас интерес, понять историчность" [курс. авт.]. Освоение дильтеев-ских исследований, теперь впервые делающихся доступными в полном объеме, требует настойчивости и конкретности принципиального размежевания. Для тщательного разбора проблем, которыми он был движим, и того, как он был ими движим, здесь нет места. Взамен этому предварительно обозначим некоторые центральные идеи графа Йорка через выборку характерных мест переписки.

Тенденция Йорка, живая в общении с проблематикой и работой Дильтея, показывает себя именно в его отношении к задачам основополагающей дисциплины, аналитической психологии. Он пишет по поводу академического трактата Дильтея "Идеи к описательной и расчленяющей психологии" (1894): "Самоосмысление как первичное средство познания, анализ как первичный познавательный прием получают прочную опору. Отсюда формулируются тезисы, верифицируемые собственной данностью. Не делается дальнейшего шага к критическому разложению, прояснению и тем самым внутреннему опровержению конструктивной психологии и ее допущений" (Bricfw. с. 177). "...Отказ от критического разложения = прослеживания психологического генезиса в деталях и во вторгающейся проработке стоит на мой взгляд в связи с понятием и местом, какое Вы отводите теории познания" (с. 177). "Объяснение неприменимости -- факт установлен и доведен до ясности -- дает только теория познания. Она должна отдать отчет об адекватности научных методов, она должна обосновать учение о методе, вместо того как теперь методы заимствуются -- должен сказать, на авось -- из отдельных областей" (с. 179 ел.).

В этом требовании Йорка - по существу требовании шагающей впереди наук и ведущей их логики, какою была платоновская и аристотелевская, -- лежит задача позитивно и радикально разработать различные категориальные структуры сущего, которое есть природа, и сущего, которое есть история (присутствия). И. находит, что разыскания Д. "слишком мало подчеркивают родовое различие между онтическим и историческим" (с. 191) [курс. авт.]. "В особенности задействуется как метод наук о духе прием сравнения. Здесь я расхожусь с Вами... Сравнение всегда эстетично, всегда держится фигуры. Виндельбанд предписывает истории фигуры. Ваше понятие типа идет целиком изнутри. Речь тут о характерах, не о фигурах. Для него история: ряд образов, отдельных фигур, эстетическое требование. Для естествоиспытателя рядом с наукой именно и остается как род средства человеческого успокоения только эстетическое наслаждение. Ваше понятие истории это ведь сцепление сил, силовых единств, к которым категория: фигура должна быть применима лишь в меру метафорики" (с. 193).

Из уверенного инстинкта к "различию онтического и исторического" И. видит, как прочно традиционное историческое исследование держится еще внутри "чисто окулярных определений" (с. 192), имеющих целью телесное и фигурное.

"Ранке это большой окуляр, от которого что ускользнуло, не может стать действительностью... Из общей манеры Ранке объясняется и ограничение исторического материала политикой. Только в ней -- драматизм" (с.60). "Модификации, принесенные течением времени, видятся мне несущественными, и тут я хотел бы ценить пожалуй иначе. К примеру так называемую историческую школу я принимаю просто за побочное течение внутри русла той же реки и представляющее только один член старого сквозного противоположения. В названии есть что-то обманное. Та школа была никакой не исторической [курс. авт.], но антикварной, эстетически конструирующей, тогда как большое доминирующее движение держалось механической конструкции. Поэтому что она методически привнесла, к методу рациональности лишь общее чутье" (с. 68 ел.).

"Настоящий филологус, имеющий понятие об истории как о сундуке антиквариата. Где никакой осязаемости -- куда ведет только живая психическая транспозиция, туда господам хода нет. Они в глубине души именно естествоиспытатели и становятся еще более скептиками, раз отсутствует эксперимент. От всех этих финтифлюшек, как часто к примеру Платон бывал в Великой Греции или Сиракузах, надо держаться вовсе вдали. Никакой жизненности с этим не связано. Такая внешняя манера, которую я тут критически рассмотрел, приходит в итоге к большому вопросительному знаку и опозорена на великих реальностях Гомера. Платона, Нового Завета. Все действительно реальное становится схемой, если взято как вещь в себе, если не пережито" (с. 61). 'Ученые' стоят перед силами времени как тончайше образованное французское общество перед тогдашним революционным движением. Здесь как и там формализм, культ формы. Последнее слово всей премудрости определение соотношений. Это направление мысли имеет естественно свою -- как я полагаю, еще не написанную -- историю. Беспочвенность мысли и веры в такую мысль -- на взгляд теории познания: метафизическое поведение -- есть исторический продукт" (с. 39). "Колебания волн, вызванные эксцентрическим принципом, создавшим более четырехсот лет назад некое новое время, мне кажется, до крайности расплылись и измельчали. Познание прогрессировало до снятия его же самого, человек настолько оторвался от самого себя, что себя уже не замечает. 'Человек модерна', т.е. человек после Ренессанса, готов для захоронения" (с.83). В противоположность этому: "Всякая истинно живая, а не только жизнью мерцающая историография есть критика" (с. 19). "Но знание истории есть в своей лучшей части знание потаенных источников" (с. 109). "С историей обстоит так, что все ставящее спектакль и бросающееся в глаза не главное дело. Нервы невидимы, подобно тому как существенное вообще невидимо. И как написано: 'Если бы вы были тихи, то были бы сильны', так верен и вариант: если вы утихнете, то начнете внимать, т.е. понимать" (с.26). "И тогда я наслаждаюсь тихим разговором с собой и общением с духом истории. Он Фаусту в его келье не являлся и маэстро Гете тоже нет. От него они не отшатнулись бы в испуге, сколь бы важным и захватывающим ни было его явление. Оно все-таки братски дружественно и родственно, в другом, более глубоком смысле чем обитатели леса и поля. Усилие тут имеет сходство с борьбой Иакова, для самого боряшегося верное приобретение. А к этому все в первую голову сходится" (с. 133).

Ясное прозрение в основочерту истории как "виртуальности" Йорк получает от познания бытийного характера самого человеческого присутствия, т.е. именно не научно-теоретически на объекте историографического рассмотрения: "Что совокупная психофизическая данность не есть [бытие = наличное бытие природы. прим. авт.] но живет, есть точка зарождения историчности. И самоосмысление, которое направлено не на абстрактное Я, но на полноту моей самости, обнаружит меня исторически определенным, как физика познает меня космически определенным. Точно так же как природа я есмь история..." (с. 71). И Йорк, явственно видевший неаутентичность всех "соотносительных определений" и "беспочвенного" релятивизма, не медлит с извлечением последнего вывода из прозрения в историчность присутствия. 'С другой же стороны при внутренней историчности самосознания обособленная от историографии систематика методологически неадекватна. Как физиология не может абстрагироваться от физики так философия - именно когда она критическая - от историчности... Поведение самости и историчность подобны дыханию и напору воздуха -- и -- пусть это звучит в какой-то мере парадоксально -- неисторизация философствования кажется мне в методическом отношении метафизическим остатком" (с.69). ''Поскольку философствовать есть жить, поэтому - не пугайтесь - существует по моему мнению философия истории - кто бы смог ее написать! - Конечно не так, как ее до сих пор воспринимали и пытались осуществить против чего Вы неопровержимо высказались. Прежняя постановка вопроса была именно ложной, да и невозможной, но она не единственная. Так что впредь нет никакой настоящей философии, которая не была бы историчной. Разделение между систематической философией и историографическим представлением по сути неправо" (с.251). "Возможность стать практической есть конечно же собственное основание правоты всякой науки. Но математическая практика не исключительна. Практическая направленность нашей позиции педагогическая, в широчайшем и глубочайшем смысле слова. Она душа всякой истинной философии и правда Платона и Аристотеля" (с.42 ел.). "Вы знаете что я думаю о возможности этики как науки. Тем не менее всегда можно сделать что-то лучше. Для кого собственно такие книги? Регистрации регистрации' Единственно заслуживает внимания стремление прийти от физики к этике" (с,73). "Когда философию понимают как проявление жизни, не как отхаркивание беспочвенной мысли, оказавшейся без почвы потому что взгляд отклоняется от почвы сознания, то задача насколько скудна по результату, настолько запутана и мучительна в его достижении. Свобода от предрассудков тут предпосылка, и уже этого трудно добиться" (с.250).

Что Йорк сам вышел на путь к тому, чтобы в противоположность онтическому (окулярному) категориально взять в охват историческим и возвысить "жизнь" до адекватного научного понимания, становится ясно из его указания на род трудности подобных разысканий: эстетически-механистический образ мысли "легче находит словесное выражение, при широком происхождении слов из окулярности понятное, чем анализ, возвращающийся за поверхность разглядывания... Что, наоборот, внедряется в самое основание жизненности, ускользает от экзотерического изображения, отчего вся терминология тут не общепонятна, символична и неизбежна. Из особенного рода философского мышления следует особенность его языкового выражения" (с.70 ел.). "Но Вам известно мое пристрастие к парадоксам, оправдываемое мною тем, что парадоксия есть признак истинности, что communis opinio заведомо нигде не попадает в истину, как стихийный осадок обобщающего полупонимания, в отношении к истине наподобие серных паров, оставляемых молнией. Истина никогда не стихия. Государственно-педагогической задачей мог бы быть подрыв стихийного общественного мнения и какое только возможно поощрение образованием индивидуальности взгляда и воззрения. Тогда вместо так называемой общественной совести -- этого радикального отчуждения -- снова вошла бы в силу индивидуальная совесть, т.е. совесть" (с.249 ел.).

Этот интерес, понять историчность, ставит себя перед задачей разработки "родового различия между онтическим и историческим". Тем самым утверждена фундаментальная цель "философии жизни". И все же постановка вопроса нуждается в принципиальной радикализации. Как иначе охватить и "категориально" осмыслить историчность в ее отличии от онтического, если не через то, что "онтическое" равно как "историческое" приводятся к более исходному единству в аспекте возможной сравнимости и различимости? Это возможно только если просыпается догадка:

1) вопрос об вторичности есть онтологический вопрос о бытийном устройстве вторического сущего;

2) вопрос об онтическом есть онтологический вопрос о бытийном устройстве неприсутствиеразмерного сущего, наличного в широчайшем смысле;

3) онтическое есть лишь одна из областей сущего. Идея бытия охватывает "онтическое" "историческое". Она есть то, что должно поддаваться "родовой афференциации".

Не случайно Йорк называет неисторичное сущее просто онтическим. Это всего лишь отсвет несломленного господства традиционной онтологии, которая, происходя из античной постановки вопроса о бытии, удерживает онтологическую проблематику принципиальной суженности. Проблема разницы между онтическим и историческим может быть разработана как исследовательская проблема только если она прежде обеспечила себе путеводную нить фундаментально-онтологическим прояснением вопроса о смысле бытия вообще. Так делается ясно, в каком смысле подготовительная экзистенциально-временная аналитика присутствия имеет решимость чтить дух графа Йорка, чтобы служить труду Дильтея.

Шестая глава

Временность и внутривременность как источник расхожей концепции времени

§ 78. Неполнота предыдущего временного анализа присутствия.

В доказательство того, что - и как - временность конституирует бытие присутствия, было показано: историчность как бытийное устройство экзистенции есть "в основе" временность. Интерпретация временного характера истории шла без внимания к тому "эмпирическому обстоятельству", что любое событие протекает "во времени". Обыденной понятливости присутствия, знающей всякую историю фактично лишь как "внутривременное" событие, в ходе экзистенциально-временного анализа историчности не было дано слова. Если экзистенциальная аналитика должна сделать присутствие онтологически прозрачным именно в его фактичности, то и фактичному "онтически-временному" толкованию истории надо эксплицитно вернуть его права. Времени, "в котором" встречает сущее, тем обязательнее положен принципиальный анализ, что и вне истории природные процессы определены "временем". Но элементарнее чем то обстоятельство, что в науках об истории и природе имеет место "временной фактор", тот факт, что присутствие уже до всякого тематического исследования "считается с временем" и по нему равняется. И здесь опять же те "расчеты" присутствия "со своим временем" оказываются решающими, которые предшествуют всякому применению измерительных средств, назначенных для определения времени. Первое идет впереди второго, только и делая возможным нечто такое как употребление часов.

Фактично экзистируя, всегдашнее присутствие "имеет время" или "вовсе не имеет". Оно "располагает временем" или "не может себе оставить никакого времени". Почему присутствие располагает "временем" и почему оно может его "терять"? Откуда оно берет время? Как это время относится к временности присутствия?

Фактичное присутствие ведет счет времени и без экзистенциального понимания времени. Элементарное поведение счета с временем требует прояснения в виду вопроса, что это значит: сущее есть "во времени". Всякое поведение присутствия должно интерпретироваться из его бытия, т.е. из временности. Надо показать, как присутствие, будучи временностью, временит в поведении, которое относится к времени таким образом, что ведет ему счет. Предыдущая характеристика временности поэтому не только вообще неполна, ибо не все измерения феномена были учтены, но она в принципе имеет пробелы, потому что к самой временности принадлежит нечто такое как мировое время в строгом смысле экзистенциально-временной концепции мира. Как это возможно и почему необходимо, должно быть доведено до понятности. Тем самым общеизвестное "время", "в котором" случается сущее, и заодно с тем внутривременность этого сущего получат прояснение.

Обыденное, располагающее временем присутствие обнаруживает время ближайшим образом при внутримирно встречающей подручности и наличности. Так "постигаемое" время понимается им в горизонте ближайшей понятности бытия, т.е. тоже как неким образом подручное. Как и почему дело доходит до формирования расхожей концепции времени, требует прояснения из временно фундированного бытийного устройства озаботившегося временем присутствия. Расхожее понятие времени обязано своим происхождением нивелировке исходного времени. Показ этого источника расхожего понятия времени станет обоснованием проведенной ранее интерпретации временности как исходного времени.

В формировании расхожей концепции времени кажет себя примечательное колебание, следует ли усваивать времени "субъективный" или "объективный" характер. Где его берут как по себе сущее, его все же относят преимущественно к "душе". А где оно имеет "сознаниеразмерный" характер, функционирует оно все же "объективно". В интерпретации времени Гегелем обе возможности приведены к известному снятию. Гегель пытается определить взаимосвязь между "временем" и "духом", чтобы сделать отсюда понятным, почему дух как история "проваливается во время". По результату предыдущая интерпретация временности присутствия и принадлежности к ней мирового времени кажется совпадающей с Гегелем. Поскольку однако настоящий временной анализ уже по подходу принципиально отличается от Гегеля и со своей целью, т.е. фундаментально-онтологическим замыслом ориентирован как раз противоположно ему, краткое изложение гегелевской трактовки отношения между временем и духом может послужить тому, чтобы косвенно прояснить и предварительно завершить экзистенциально-онтологическую интерпретацию временности присутствия, мирового времени и происхождения расхожей концепции времени.

На вопрос, присуще ли-- и как -- времени ''бытие", почему и в каком смысле мы именуем его "существующим", можно ответить только если показано, в какой мере сама временность в целом ее временения делает возможным что-то подобное понятности бытия и задействованию сущего. Членение главы получается следующее:

(§ 79) временность присутствия и озабочение временем;

(§ 80) озаботившее время и внутривременность;

(§ 81) внутривременность и генезис расхожего понятия времени;

(§ 82) отличение экзистенциально-онтологической взаимосвязи временности, присутствия и мирового времени от гегелевской концепции отношения между временем и духом;

(§ 83) экзистенциально-временная аналитика присутствия и фундаментально-онтологический вопрос о смысле бытия вообще.

§ 79. Временность присутствия и озабочение временем.

Присутствие экзистирует как сущее, для которого в его бытии дело идет о самом этом бытии. Сущностно вперед самого себя, оно до всякого пустого и запоздалого самосозерцания бросило себя на свою способность быть. В броске оно обнажилось как брошенное. Брошенным оставленное "миру", оно через озабочение падает на нем. Как забота, т.е. экзистируя в единстве падающе-брошенного броска, сущее разомкнуто как вот. Сосуществуя с другими, оно держит себя в средней истолкованности, артикулированной в речи и выговоренной в языке. Бытие-в-мире себя всегда уже выговорило и как бытие при внутримирно встречном сущем постоянно себя выговаривает, обговаривая то, что говорит ему само озаботившее. Усматривающе понятливое озабочение основано во временности, а именно в модусе ожидающе-удерживающей актуализации. Как озаботившееся просчитывание, планирование, предусмотрение и предостережение оно всегда уже говорит, внятно в звучании или нет: "потом" - это надо исполнить, "прежде того" - другое довести до конца, "теперь " - наверстать, что "тогда " не удалось и ускользнуло.

В "потом " озабочение выговаривается ожидая, в "тогда" удерживая и в "теперь "актуализируя, В "потом" лежит большей частью невыраженно "теперь еще нет", т.е. оно выговаривается внутри ожидающе-удерживающей, соотв. ожидающе-забывающей актуализации. "Тогда" таит в себе "теперь уже нет". С ним выговаривает себя удержание как ожидающая актуализация. "Потом" и "тогда" оба понимаются в виду "теперь ,т.е. актуализации принадлежит своеобразный вес. Правда, она временит всегда в единстве с ожиданием и удержанием, будь они и модифицированы в неожидаюшее забывание, в каковом модусе временность увязает в настоящем, которое актуализируя говорит преимущественно "теперь-теперь". Ожидаемое озабочением как ближайшее выговаривается в "тотчас", поступившее ближайшим образом в распоряжение соотв. утерянное - в "только что". Горизонт удержания, выговаривающегося в "тогда", - "раньше ", для "потом" - "позже" ("в будущем"), для всех "теперь" - "сегодня ".

Всякое "потом" как таковое есть опять же "потом, как только...", всякое "тогда" -- "тогда, пока еще...", всякое Д "теперь" - "теперь, когда..." Мы называем эту казалось бы самопонятную структуру соотнесенности всех "теперь", "тогда" и "потом" датируемостью. При этом надо пока еще вполне отвлечься от того, осуществляется ли датировка фактично с оглядкой на календарную "дату". И без таких "дат" "теперь", "потом" и тогда" более или менее определенно датированы. Если определенности датировки нет, то это не значит, что структура датируемости отсутствует или случайна.

Что есть то, к чему сущностно принадлежит такая датируемость, и в чем последняя основана? Но можно ли задать более излишний вопрос чем этот? С "теперь, когда..." мы имеем в виду все-таки "как известно" некую "временную точку". "Теперь" это время. Бесспорно мы и "теперь - когда", "потом - как только", "тогда - пока еще" тоже понимаем известным образом так, что они связаны с "временем". Что подобным подразумевается само "время", как это возможно и что значит "время", все это не сразу уже и понято с " естественным" пониманием "теперь" и т.д. Да и так ли само собой разумеется, что мы "безо всяких" понимаем и "естественным образом" выговариваем нечто подобное "теперь", "потом" и "тогда"? Откуда мы все-таки берем эти "теперь-когда..."? Мы нашли такое среди внутримирного сущего, наличного? Явно нет. Было ли оно вообще сперва найдено? Настраивались ли мы когда его искать и устанавливать? "Во всякое время" мы этим располагаем без того чтобы явно откуда-то взять я постоянно делаем из него употребление, хотя не всегда в озвучании. Тривиальнейшая, обыденно брошенная речь, напр.: "холодно", подразумевает вместе и "теперь, когда...". Почему присутствие в обращении озаботившим, хотя чаще без оглашения, выговаривает и "теперь, когда...", "потом, как только..." и "тогда, пока еще,.."? Потому что толкующее обращение к... выговаривает вместе и себя, т.е. усматривающе понимающее бытие при подручном, дающее ему, открывая его, встретиться; и потому что это и себя тоже толкующее обращение и обговаривание основано в актуализации и лишь в качестве ее возможно .

Ожидающе-удерживающая актуализация толкует себя. И это опять же возможно лишь поскольку она - сама по себе экстатично открытая -- для самой себя всегда уже разомкнута и в понимающе-говорящем толковании артикулируема. Поскольку временность экстатично-горизонтно конституирует высвеченность вот, постольку она исходно в вот всегда уже истолковываема и тем самым знакома. Толкующую себя актуализацию, т.е. истолкованное, которое задействовано в "теперь", мы именуем "время". Отсюда явствует лишь, что временность, в качестве экстатично открытой познаваемая, ближайшим образом и большей частью известна лишь в этой озаботившейся истолкованности. "Непосредственная" понятность и известность времени не исключает однако, что и исходная временность как таковая и временящий в ней источник выговоренного времени тоже остаются не опознаны и не осмыслены.

Что к истолкованному с "теперь", "потом" и "тогда" сущностно принадлежит структура датируемости, становится элементарнейшим доказательством происхождения этого истолкованного из толкующей себя временности. Говоря "теперь", мы всегда уже понимаем, и без того чтобы это сказать, некое " ...когда то и то". Почему же? Потому что "теперь" истолковывает актуализацию сущего. В "теперь, когда..." лежит экстатичный характер настоящего. Датируемость этих "теперь", "потом" и "тогда" есть отсвет экстатичного устройства временности и потому существенна для самого оговариваемого времени. Структура датируемости "теперь", "потом" и "тогда" свидетельствует, - что они идут из корня временности, сами суть время. Толкующее выговаривание этих "теперь", "потом" и "тогда" есть исходнейшее* задание времени. И поскольку в экстатичном единстве временности, понимаемой нетематически и потому непознавательно вместе с датируем остью, присутствие всегда уже разомкнуто себе самому как бытие-в-мире и заодно с ним раскрыто внутримирное сущее, истолкованное время всегда уже тоже получает датировку из сущего, встречающего в разомкнутости вот: теперь, когда -- хлопает дверь; теперь, когда - у меня пропала книга, и подобное.

На основе того же самого происхождения из экстатичной временности принадлежащие к "теперь", "потом" и "тогда" горизонты имеют характер датируемости как "сегодня, коль скоро... "позднее, как только..." и ''раньше, когда...".

назад содержание далее



ПОИСК:




© FILOSOF.HISTORIC.RU 2001–2023
Все права на тексты книг принадлежат их авторам!

При копировании страниц проекта обязательно ставить ссылку:
'Электронная библиотека по философии - http://filosof.historic.ru'