ства, она хочет принадлежать строю реального и таким образом ниспровергается в воображаемое и превращается для самой себя в суеверие (с помощью теорий, которые ее анализируют, хотя бы для того, чтобы с ней спорить). Совращение не принадлежит порядку реального, оно никогда не принадлежит ни порядку силы, ни отношению сил. Но именно поэтому оно окутывает весь реальный процесс власти, так же как и весь реальный порядок производства, этой непрерывной обратимостью и постоянным растрачиванием - без которых не было бы ни власти, ни производства.
Пустота - вот, что скрывается за властью или в самом сердце власти и производства, пустота сообщает им сегодня последний отблеск реальности. Не будь того, что делает их обратимыми, уничтожает, совращает, у них никогда не было бы силы реальности.
К тому же реальное никогда никого не интересовало. Оно преимущественно место разочарования, место противодействующего смерти симулякра накопления. Ничего не может быть хуже. Реальность и истину делает иногда притягательными только скрывающаяся за ними воображаемая катастрофа. Неужели вы думаете, что власть, экономика, секс - все эти великие трюки реального продержались хоть одно мгновение, если бы не то очарование, которое от них исходит и которое они получают из того зеркала, в кото-
[74]
ром они отражаются, из их непрерывного обращения, из ощутимого и имманентного наслаждения собственной катастрофой?
Сегодня больше, чем когда-либо, реальное - лишь запас мертвой материи, мертвых тел, мертвого языка. Сегодня только оценка запаса реального еще дает нам чувство уверенности (не будем говорить об энергии: за экологической жалобой скрывается тот факт, что на горизонте видов исчезает не материальная энергия, а энергия реального, реальность реального и всякой серьезной возможности капиталистического или революционного управления реальным): если исчез горизонт производства, то ему на смену еще может прийти горизонт дискурса, сексуальности, желания, всегда будет что-то, что можно освобождать, чем можно наслаждаться, о чем можно перекинуться словом с другими: это реальное, субстанция, запасы на будущее. Это власть.
К несчастью, нет. То есть ненадолго. Все это шаг за шагом поглощает себя. Мы сделали, захотели сделать секс необратимой инстанцией, так же как и власть, а желание - силой, необратимой энергией (нет нужды говорить запасом энергии - желание всегда находится рядом с капиталом). Ибо мы, в соответствии с нашим воображаемым, видим смысл лишь в том, что необратимо: накопление, прогресс, рост, производство, стоимость, власть и само желание - процессы необратимые (введите
[75]
ничтожную дозу обратимости в наши экономические, политические, институционные, сексуальные установления и все немедленно рухнет). Именно это обеспечивает сексуальности сегодня мифическую власть над телами и сердцами. Но, одновременно, это делает ее хрупкой, как и всю систему производства.
Совращение сильнее, чем производство. Оно сильнее, чем сексуальность, с которой его ни при каких условиях нельзя смешивать. Оно не является процессом, присущим сексуальности, хотя его обычно низводят до этого. Оно - циклический, обратимый процесс вызова, чрезмерного обещания и смерти. Сексуальное же, напротив, его редуцированная форма, ограниченная энергетическими пределами желания.
Мы должны анализировать это смешение процесса совращения с процессом производства и власти, вторжение минимума обратимости в каждый необратимый процесс, что приводит к его разрушению и тайному упразднению, и одновременно обеспечивает тот минимальный континуум наслаждения, который проходит через него, без которого он был бы ничем. И мы должны знать, что всегда и везде производство стремится уничтожить наслаждение, чтобы утвердиться на одной экономике, управляющей отношениями силы, что везде секс, производство секса стремится уничтожить совращение, чтобы укорениться на одной экономии отношений желания.
[76]
"Когда Иисус восстал из мертвых, он стал зомби".
Graffiti-Watts, Los Angeles
"Мессия придет только тогда, когда больше не будет нужен. Он придет только на следующий день после пришествия. Он не придет в день Страшного Суда, он придет на следующий день".
Кафка
Вот так они будут ждать мессию не только весь следующий день, но и все последующие дни, хотя он уже побывал здесь. Или иначе говоря: Бог уже умер задолго до того, как об этом стало известно, - так световые года отделяют одно и то же событие для одной звезды и для другой, отделяют пришествие от пришествия.
Вот так они всегда будут опаздывать к революции. Или скорее: они будут день за днем ждать революцию, хотя она уже свершилась, и когда она произойдет, то в ней уже не будет никакой необходимости, она будет не более чем знаком того, что уже произошло.
Неужели мессия и революция значат так мало, что всегда приходят с опозданием, как отбрасываемая тень, как запаздывающий эффект реальности, тогда как вещи, чтобы происходить, никогда не нуждаются в мессии или революции.
[77]
Но в конце концов революция означает только одно: то, что она уже произошла, что она имела смысл непосредственно до этого, днем раньше, но только не сейчас. Революция происходит только для того, чтобы скрыть, что в ней больше нет никакого смысла.
На самом деле революция уже была. Не буржуазная, не коммунистическая, а просто революция. Это значит, что полный цикл завершился, а они этого не заметили. И все продолжают играть в линейную революцию, тогда как она уже захлестнулась вокруг себя, чтобы породить свой симулякр, подобно лепным ангелам, конечности которых соединяются в кривом зеркале.
Все вещи обретают конец в их удвоенной симуляции, и это знак, что цикл завершен. Когда эффект реальности, словно бесполезный мессия, который приходит на следующий день, начинает без пользы удваивать ход вещей, то это значит, что цикл заканчивается в игре симулякров, где все проигрывается заново перед тем, как умереть, и где все пропадает за горизонтом истины.
Бесполезно поэтому гоняться за властью или говорить о ней до бесконечности, ибо отныне она тоже стала частью сакрального горизонта кажимостей, она здесь только затем, чтобы скрыть, что ее больше не существует, или, скорее, что после апогея политики начинается спад, другая фаза цикла, обращение власти в собственный симулякр.
[78]
Завладеть властью можно не больше, чем завладеть тайной. Ибо тайна власти - в том лее, в чем и тайна тайны: она в том, что ее нет. В другой фазе цикла, фазе упадка реального, операциональной является только мизансцена тайны или власти, но это знак того, что субстанция власти после своей беспрерывной экспансии на протяжении нескольких веков внезапно взрывается изнутри, и что сфера власти сжимается, превращаясь из звезды первой величины в красного карлика, а затем в черную дыру, которая поглощает всю субстанцию реального, все окружающие энергии, разом преобразившиеся в чистый знак, знак социального, плотность которого нас подавляет.
Не инстанция, не структура, не субстанция и, на самом деле, не отношение сил: власть - это вызов. От идола власти примитивных обществ, который говорит, чтобы нечего не сказать, до актуальной власти, которая существует только для того, чтобы заклинать отсутствие власти, был пройден весь цикл, цикл двойного вызова. Вызова, который власть бросает всему обществу. И вызова, который брошен тем, кто имеет власть. Это и есть тайная история власти и ее катастрофы.
Рассмотрим реальную историю капитала. Все материалистическое критическое мышление это только попытка остановить капитал,
[79]
заморозить его в момент его экономической и политической рациональности. "Стадия зеркала" капитала, убаюканного сиренами диалектики. Точно так же, разумеется, это диалектическое мышление парализует все то, что сопротивляется ему на этой стадии. К счастью, капитал не дает заключить себя в эту модель, он превосходит ее в своем иррациональном движении, избавляясь от материалистического мышления, замкнувшегося в своей ностальгической диалектике и уже утраченной идее революции, - материалистическое мышление, которое, в сущности, было только весьма поверхностным моментом теории, и в еще большей степени тормозом, попыткой нейтрализовать в хорошо темперированной социальности, в идеальной социальной прозрачности глубинное столкновение, смертельный вызов самому социальному. Сегодня, после устранения консервативного препятствия критического мышления крайности, наконец, сошлись лицом к лицу. Сталкиваются не только социальные силы (которыми, однако, управляет одна великая модель социализации), но сталкиваются также формы - форма капитала и форма жертвы, форма стоимости и форма вызова, ставка которых - смерть социального. Само социальное должно рассматриваться как модель симуляции и как форма, которая должна быть разрушена, ибо это стратегическая форма стоимости, жестко
[80]
установленная капиталом, а затем идеализированная критическим мышлением, и мы все еще не знаем того, что же все время противостояло ей и сегодня неотвратимо ее разрушает.
Этот фундаментальный вызов все типы власти старались закамуфлировать в виде соотношения сил - угнетатель/угнетаемый, эксплуататор/эксплуатируемый, - выстраивая все сопротивления перед собой во фронт (именно эта концепция, хотя и сведенная к микростратегиям, все еще преобладает у Фуко, головоломка партизанской войны просто замещается войной на шахматной доске). Ибо в терминах отношений сил власть всегда является выигрывающей, даже если она в каждой новой революции переходит из рук в руки.
Сомнительно, чтобы кто-нибудь когда-нибудь верил в то, что власть можно победить силой. Скорее, в глубине души все знают, что всякая власть - персональный вызов ему самому, смертельный вызов, и на него можно ответить только встречным вызовом, который разбивает логику власти или, вернее, подчиняет ее круговой логике. Таков этот не политический, не диалектический, не стратегический ответный вызов, мощь которого на протяжении истории неизмерима: это вызов тем, кто удерживает власть, - вызов принять на себя всю власть до конца, которым может
[81]
быть лишь смерть угнетенных. Это вызов власти быть властью: тотальной, необратимой, свободной от угрызений совести, прибегающей к беспредельному насилию. Никакая власть не осмеливается зайти так далеко (где в любом случае она бы тоже погибла). И вот здесь, перед этим вызовом без ответа, она и начинает рушиться.
Было время, когда власть соглашалась пожертвовать собой согласно правилам этой символической игры, которой она не в силах избежать. Время, когда власть была эфемерным и смертоносным свойством того, что должно быть принесено в жертву. С тех пор как она постаралась ускользнуть от этого правила, то есть перестала быть властью символической, чтобы стать политической властью и стратегией социального господства, символический вызов не перестал преследовать власть в ее политическом определении и разрушать истину политики. Сегодня под действием этого вызова вся субстанция политики рушится. Мы дошли до того, что никто больше не берет на себя власть и больше не хочет власти, и не в силу какой-то исторической слабости или слабости характера, но потому что ее тайна утрачена и никто больше не хочет принимать брошенный ей вызов. Действительно, достаточно заключить власть во власти, чтобы она разлеталась на куски.
[82]
Против этой "стратегии", которая, впрочем, таковой не является, власть защищалась всеми возможными способами (в этом и состоит ее осуществление) - своей демократизацией, либерализацией, вульгаризацией, и с недавнего времени децентрализацией, детерриторизацией и т. д. Но если "отношения силы" легко дают поймать себя в ловушку и обезвредить уловками политики, то ответный вызов, в его неизбежной простоте, заканчивается только вместе с властью.
Люди всегда рассуждают в понятиях стратегий и отношений сил, они видят только отчаянные усилия угнетенных избежать угнетения или вырвать власть. Они никогда не оценивают фантастическую мощь вызова, потому что он является неослабевающим и невидимым (притом, что эта мощь может проявляться в крупномасштабных действиях, но это действия "без цели, без длительности, без будущего"). Ибо этот вызов безнадежен, но надежда - весьма сомнительная ценность, и сама история - это ценность, которая деградирует во времени, которая разрывается между целью и средствами. Все исторические ставки заменимы, они могут стать предметом сделки, они диалектичны. Вызов - это противоположность диалога: он создает не диалектическое, а неизбежное пространство. Он ни цель, ни средство: он противопоставляет свое собст-
[83]
венное пространство пространству политическому. Он не знает ни среднего, ни долгого срока, его единственный срок - мгновенность ответа или смерти. Все то, что линейно, история в том числе, имеет конец, только у вызова нет конца, поскольку он бесконечно обратим. Именно эта необратимость делает его невероятно сильным.(1)
Никто никогда серьезно не рассматривал это другое, неполитическое лицо власти, лик символической реверсии. Однако именно этот ответный вызов, с его неопределенностью, которую ему сообщает пустота, всегда участвовал в игре, и восторжествовал над политическим определением власти (центральной, законодательной, полицейской). И это он еще действует в современной фазе власти, когда она кажется только неким искривлени-
----------------------------------------
(1) Без сомнения, это та же самая обратимость, при которой женское воздействует на мужское на протяжении всей сексуальной истории нашей культуры: вызов женского мужскому - получить только свое наслаждение, осуществить только свое право наслаждения и пола. Право сексуальной сдержанности женщин и отказа от наслаждения, их постоянное обращение, постоянное преломление сексуальной власти в пустоте всегда создавали неизмеримое давление без ответа, возможного с "сильной", мужской стороны, - за исключением бегства вперед, в фаллократию. Под действием этого самого вызова фаллократия рушится, унося с собой всю традиционную сексуальность, а вовсе не под социальным давлением какого-либо женского освобождения.
[84]
ем социального пространства, суммированием рассеянных частиц или собиранием случайных элементов в "группу" (любой термин, пришедший из микрофизики или из теории информатики, может быть перенесен сегодня на власть, так же как и на желание). Такова фаза власти по Фуко, вождю, индуктору и стратегу слова, но осуществляемый им переход от репрессивной центральности к подвижной позитивности власти - только перипетия. Ибо мы остаемся в дискурсе политики, "мы никогда не выходили из него", - говорит Фуко, хотя дело как раз в том, чтобы уловить радикальную неопределенность политики, ее несуществование, ее симуляцию и то, что отсюда вновь направляет на власть зеркало пустоты. Кому нужно символическое насилие, более могущественное, чем всякое политическое?
Рассмотрим теперь реальную историю классовой борьбы. Ей принадлежат только те моменты, когда угнетенный класс сражался, отрицая себя самого "как такового", исходя из того единственного факта, что он ничто. Маркс сказал ему, что однажды надо будет перестать существовать, но это все еще политическая перспектива. Когда сам класс или часть класса желает действовать в качестве радикального не-класса, в качестве несуществования класса, то есть мгновенно разыграть свою собственную смерть в эксплозивной
[85]
структуре капитала, когда он выбирает внезапную имплозию, вместо того чтобы стремиться к политической экспансии и гегемонии, тогда возникают июнь 48-го, коммуна или май 68-го. Секрет пустоты здесь в неизмеримой силе имплозии (вопреки нашему воображаемому революционного взрыва) - вспомните Латинский квартал 3-го мая пополудни.
Сама власть никогда не воображала себя властью, и тайна великих политиков заключалась в том, чтобы знать, что власть не существует. Знать, что она только перспективное пространство симуляции, каким является и живописное пространство Ренессанса, и если власть совращает, то именно потому (чего наивные реалисты в политике никогда не поймут), что она - симулякр, и потому что она превращается в знаки и измышляет себя, исходя из знаков (вот почему пародия, обращение знаков или их ложное раздувание может затронуть ее глубже, чем любое отношение сил). Этой тайной несуществования власти, тайной великих политиков, также владеют и великие банкиры, которые знают, что деньги - это ничто, что денег не существует, и великие теологи и инквизиторы, которые знали, что Бог не существует, что Бог мертв. Это дает им невероятное превосходство. Когда власть улавливает эту тайну и бросает себе свой собственный вызов, тогда она воистину
[86]
является высшей властью. Когда она перестает это делать и стремится найти истину, субстанцию, репрезентацию (в воле народа и т.д.), тогда она теряет свое могущество, и тогда другие бросают ей ответный вызов не на жизнь, а на смерть, пока она действительно не умрет от самовлюбленности, от воображаемого образа себя, от суеверной веры в себя как в субстанцию, умрет, потому что перестанет признавать себя как пустоту, как обратимую в смерть. Когда-то вождей убивали, если они теряли эту тайну.
Когда столько говорят о власти, это значит, что ее больше нигде нет. То же самое можно сказать о Боге: фаза его повсеместного присутствия только ненамного опередила ту, когда он уже был мертв. Хотя смерть Бога, без сомнения, предшествовала фазе его вездесущности. То же относится и к власти: о ней так много говорится только потому, что она преставилась, потому что она фантом, марионетка - таков смысл слов Кафки: мессия, являющийся на следующий день, это только воскрешенный из мертвых Бог, зомби. Тонкость и микроскопичность анализа - это своего рода следствие ностальгии. И так мы везде видим власть, спаренную с совращением (это почти что необходимость в наше время) ради того, чтобы наделить ее вторым существованием. Свежую кровь власть получает от желания. И она сама уже не более чем эффект желани
[87]
на границе социального, некий эффект стратегии у границ истории. Вот здесь и вступают в игру "виды" власти Фуко: привитая к интимности тел, к движению дискурса, пролаганию пути жестов самая вкрадчивая, самая изощренная, самая дискурсивная стратегия, которая отдаляет власть от истории и сближает ее с совращением.
Это универсальное обаяние власти в ее практике и ее теории столь интенсивно, потому что это очарование власти мертвой, характеризуемой эффектом воскрешения всех уже виденных форм власти непристойным и пародийным образом - точно так же, как это происходит с сексом в порнографии. Неизбежность смерти всех великих референтов (религиозного, сексуального, политического и т. д.) выражается в усилении характеризовавших их форм насилия и репрезентации. Никакого сомнения, что фашизм, например, являлся первой непристойной и порнографической формой отчаянного "возрождения" политической власти. Будучи насильственной реактивацией власти, которая отчаивается в своих рациональных основаниях (форма репрезентации, исчерпавшая свой смысл на протяжении XIX и XX вв.), будучи насильственной реактивацией социального в обществе, которое отчаивается в собственных рациональных и договорных основах, - фашизм, однако, единственная современная очаровы-
[88]
вающая власть, так как со времен Макиавелли это единственная власть, которая утверждает себя как таковую, как вызов, пренебрегая всякой "истиной" политики, и это единственная власть, которая приняла вызов идти вплоть до самой смерти (своей собственной или других). К тому же, именно в силу того, что фашизм принял этот вызов, он и извлек выгоду из этого странного согласия, этого отсутствия сопротивления власти. Почему все эти символические виды сопротивления пали перед фашизмом - факт, уникальный в истории? Никакая идеологическая мистификация, никакое сексуальное вытеснение по Райху не могут этого объяснить. Только вызов может спровоцировать такое страстное желание ответить на него, такое безумное согласие на ответную игру и устранить таким образом все виды сопротивления. Впрочем, это остается тайной: почему отвечают на вызов? По какой причине соглашаются играть с полной самоотдачей и чувствуют непреодолимое желание ответить на беззаконное приказание?
Таким образом, фашистская власть, единственная, которая оказалась в состоянии восстановить ритуальный престиж смерти, но (и это здесь самое важное) уже посмертно и фальшиво, в виде чрезмерных обещаний и инсценировки, осуществленный, как это хорошо увидел Беньямин, на манер эстетиче-
[89]
ский, который является уже далеко не жертвенным. Политика фашизма - это эстетика смерти, эстетика в духе ретро, и все то, что с тех пор отдает дань ретро, должно вдохновляться фашизмом как уже ностальгическими непристойностью и насилием, как реакционным сценарием власти и смерти, устаревшим сразу же после своего появления в истории. Вечно откладываемое явление мессии, как говорит Кафка, вечная внутренняя симуляция власти, которая всегда уже только знак того, чем она была.
Ту же ностальгию и ту же симуляцию в духе ретро мы обнаруживаем, когда сегодня речь заходит о видах "микро"-фашизма и "микро"-власти. Механизм "микро" только редуцирует, не находя другого решения, то, что могло быть фашизмом, и делает из крайне сложного сценария симуляции и смерти упрощенное "плавающее означающее", "главная функция которого - разоблачение" Фуко. Но его функция - это еще и призыв, ибо возвращение фашизма (как и возвращение власти), пусть даже и в микроформе, - это еще и ностальгическое взывание к политике, истине политики, и в то же самое время она позволяет нам спасать гипотезу желания, исходя из которой власть или фашизм всегда могут казаться только его параноидальным случаем. Во всяком случае, власть - иллюзия, истина - иллюзия. Все
[90]
существует в молниеносном ракурсе, где заканчивается полный цикл накопления, власти или истины. Нет никогда ни инверсии, ни субверсии: цикл должен быть завершен. Но это может произойти мгновенно. В этом ракурсе разыгрывается смерть.