Библиотека    Новые поступления    Словарь    Карта сайтов    Ссылки





назад содержание далее

Часть 6.

окольные пути, могущие возникнуть впоследствии, так что любое тело становится не чем иным, как незыблемым повторением протеза, тогда приходит конец телу, его истории, его перипетиям. Индивидуум теперь являет собой некий раковый метастаз формулы, лежащей в его основе. И разве все индивидуумы, полученные в результате клонирования индивидуума X, представляют собой что-либо иное, нежели раковый метастаз - деление одной и той же клетки, наблюдаемое при раке?

Существует тесная связь между направляющей идеей генетического кода и патологией рака. Рак означает неограниченное деление базовой клетки, игнорирующее органические законы организма в целом. Точно также в клонировании ничто не противостоит возобновлению Того же самого, безудержному размножению из одной-единственной матрицы. Прежде размножение половым путем еще создавало препятствие клонированию, сегодня можно наконец изолировать генетическую матку от идентичной матрицы, так что можно будет избежать отличительных нюансов, составлявших проблематичное обаяние индивидуумов.

Если все клетки задуманы прежде всего как вместилище одной и той же генетической формулы (и это относится как к идентичным индивидуумам, так и ко всем клеткам одного и того же индивидуума), то что же они представляют собой, как не раковое распространение этой 6а-

[178]

зовой формулы? Метастаз, начавшийся с серийного производства товаров, заканчивается на уровне клеточной организации. Бесполезно спрашивать себя, является ли рак болезнью капиталистической эпохи. Эта болезнь действительно стоит во главе всей современной патологии, потому что она - сама форма вирулентности кода: чрезмерный избыток одних и тех же знаков, одних и тех же клеток.

Картина тела изменяется в ходе необратимой технологической "прогрессии". Метаморфозе подверглась сама схема единого организма. Традиционный протез, служащий для восстановления функций поврежденного органа, ничего не меняет в общей модели тела. Ничего не изменяет и трансплантация органов. Но что можно сказать о моделировании на ментальном уровне посредством психотропных препаратов и наркотиков? Здесь уже меняется картина тела. Тело, испытывающее воздействие психотропных средств, - это тело, "смоделированное" изнутри, оно уже не проходит более через перспективное пространство изображения, зеркала и речи. Это тело молчащее, оно обладает ментальностью, но имеет молекулярную (а не зеркальную) структуру, тело, в котором обмен веществ совершается сам собой, без участия действия или взгляда; тело имманентное, без фальсификации, сценариев и трансцендентности, тело, обреченное на имплозивный метаболизм продуктов деятельности мозга и эндокринной системы, тело, обладающее чувствительностью, но не способное к воспри-

[179]

ятию, ибо оно связано лишь с нервными окончаниями собственных внутренних органов, но не с предметами окружающего мира (поэтому оно может быть низведено до самого ничтожного, самого незначительного, "чистого уровня" чувствительности; для этого достаточно "отключить" его от его собственных сенсорных окончаний). Это тело уже однородно и находится на стадии осязательной пластичности, ментальной гибкости и насыщенности психотропными средствами (и каждое из этих свойств подобно некоему азимуту), эта стадия уже близка к манипуляциям на уровне генетического ядра, т. е. к полной утрате изображения. Подобные тела не в состоянии иметь какое-либо представление ни о самих себе, ни о других; преобразование генетической формулы или возникновение биохимической зависимости вытравило из них их сущность и смысл; они бесконечно далеки от своего воскрешения.

Мы более не практикуем инцест, но мы придали ему широкое толкование во всех его производных. Разница состоит в том, что наш инцест имеет место уже не на уровне секса или семьи; в своем инцесте мы уподобляемся скорее простым одноклеточным, размножающимся делением. Именно так мы повернули этот запрет - в сторону дробления Того же самого, совокупления Того же самого с тем, что ему подобно, минуя при этом Другого. Это все тот же инцест, в котором, однако, не усматривают никакой трагедии. В то же время, материализуя этот фантазм в его

[180]

самой вульгарной форме, мы материализуем также и его проклятие, первородную мерзость, отвратность, которые разрастаются в нашем обществе по мере развития этой кровосмесительной ситуации. Может быть, ад, порожденный другими грехами, был бы для нас куда лучше, чем возврат к этой первородной форме столь отвратительного совокупления.

Если индивидуум не сталкивается с Другим, он вступает в конфликт с самим собой. Он становится своим собственным антителом, в результате наступательного низвержения иммунного процесса, нарушения его собственного кода, разрушения собственных защитных механизмов. Между тем, все наше общество с присущими ему антисептическими излияниями средств коммуникации, интерактивными излияниями, иллюзиями обмена и контакта нацелено на то, чтобы нейтрализовать отличия, разрушить Другого как естественное явление. При существовании в обществе средств массовой коммуникации оно начинает страдать аллергией на самое себя. Когда тело становится прозрачным для своей генетической, биологической и кибернетической сущности, оно испытывает аллергическую реакцию даже на собственную тень. Весь спектр отрицаемых отличий воскресает в виде саморазрушительного процесса. И в этом тоже кроется прозрачность Зла.

Отчужденности больше не существует. Нет Другого, который ощущался бы нами как взгляд, как зеркало, как помутнение. С этим покончено.

[181]

Отныне абсолютную угрозу несет в себе прозрачность того, что воспринимается нами как Другой. Коль скоро Другой, как зеркало, как отражающая поверхность, исчез, самосознанию угрожает иррадиация в пустоте.

Что же касается утопии о преодолении отчужденности, то и ей пришел конец. Субъект не дошел до того, чтобы отрицать себя как такового в перспективе подведения итогов существования этого мира. Таким образом, нет и определенного отрицания субъекта, есть лишь неопределенность положения субъекта и неопределенность ситуации Другого. И в этой неопределенности субъект не в состоянии ни быть самим собой, ни обнаружить себя в Другом; отныне он являет собой лишь Того же самого. Разделение уступает место распаду на простые компоненты. И если Другой всегда таит в себе нечто, отличное от себя самого, то Тот же самый никогда не содержит ничего, кроме собственной сути. Это и есть наш идеальный современный клон: субъект, из которого вымарано все Другое, который лишен возможности разделения и обречен на метастазирование самого себя, на чистое повторение.

Это уже не ад, созданный отличием, это ад Того же самого.

"Два брата жили в замке. У каждого была дочь. Девочки были ровесницами. Их поместили в пансион и оставили там до восемнадцатилетия. Девочки были очень красивыми. И вот настала пора возвращаться в замок. По дороге в карете

[182]

одной из кузин вдруг стало плохо, и она умерла И в ту же минуту в замке умер ее отец, ждавший дочь. Лишь одна из двух девушек вернулась домой, и ее отец раздел ее и овладел ею вопреки законам природы В тот же час оба поднялись в воздух и, полетав по комнате, вылетели в окно и начали кружить над деревней, так и застыв в кровосмесительном объятьи, которому не было конца И полет этой противоестественной пары, без крыльев парящей в воздухе, остро чувствуют все жители этой мирной деревни, ибо от пары этой исходят какие-то продолжительные дурные колебания. Повсюду распространяется беспокойство, паническая растерянность, непостижимый ужас, люди начинают совершать противные разуму действия, животные заболевают, дичают, растения проявляют тревогу, и все приходит в полный хаос".(Гвидо Саронетти)

[183]

МЕЛОДРАМА РАЗЛИЧИЯ

Но куда же проникли отличия?

Мы пребываем сейчас в оргии открытий, исследований, "изобретения" Другого. В оргии поиска различий. Двустороннего интерфейсного, интерактивного сводничества. Однажды пройдя по ту сторону зеркала отчужденности (стадия зеркала составляет наслаждение нашего детства), структурные различия быстро и нескончаемо распространяются в моде, обычаях, культуре. Пришел конец отличиям грубым, резким, связанным с расами, безумием, нищетой, смертью.

Отличие, как и все остальное, попало под закон рынка, спроса и предложения. Оно уподобилось продуктам питания. Отсюда его необычная котировка на Бирже психологических ценностей, на Бирже структурных ценностей. Отсюда и интенсивная имитация Другого, особенно ярко проявляющаяся в научной фантастике, где ключевая проблема всегда состоит в том, каков Другой и где Другой. Но научная фантастика создана по об-

[184]

разу и подобию пространства нашей повседневности, где царит необузданная спекуляция и почти что черный рынок отличий и различий. Настоящая навязчивая экологическая идея, охватывающая диапазон от индейских резерваций до домашних животных (нулевая степень отличий!) не считается той, что относится к области бессознательного (это последний символический капитал, берегите его, надолго его не хватит, залежи его не бесконечны). Накопления отличий исчерпываются, мы исчерпали Другого как сырьевые ресурсы (вплоть до того, что, по словам Клода Жильбера, загнали его под обломки от подземных толчков и катастроф).

Оказалось, что Другой создан не для того, чтобы быть уничтоженным, отброшенным, совращенным, но для того, чтобы быть понятым, освобожденным, взлелеянным, признанным. После прав Человека следовало бы учредить права Другого. Впрочем, это уже сделано: существует Всеобщее Право на Различие. Оргия политического и психологического понимания Другого, его возрождение там, где его уже нет. Там, где был Другой, появился Тот же самый.

Но там, где больше ничего нет, и должен появиться Другой. Мы уже присутствуем не при драме, но при психодраме отличий, как и при психодраме общности, сексуальности, тела и при мелодраме всего этого, разыгрываемой посредством аналитических метадискуссий. Отличие приобрело характер психодрамы, социодрамы, семиодрамы, мелодрамы.

[185]

В той психодраме, что связана с контактами, тестами, интерфейсом, мы лишь акробатически симулируем и драматизируем отсутствие Другого. В этой искусственной драматургии отличие исчезло отовсюду, но сам субъект стал мало-помалу индифферентен к собственной субъективности, к собственному отчуждению, совсем как современное политическое существо становится безразличным к собственному мнению. Он становится прозрачным, "спектральным" (Марк Гийом) и в силу этого интерактивным. Потому что в процессе интерактивности субъект не несет в себе чьего либо отражения. И это происходит по мере того, как он становится индифферентным к самому себе, как если бы его живого превратили в ипостась, лишенную своего двойника, тени, отражения. Такой ценой он становится доступным для всевозможных комбинаций и связей.

Интерактивное существо, таким образом, рождается не от новой формы обмена, но от исчезновения социальных связей и отличий. Это тот другой, что появляется после гибели Другого и уже не есть то, что было прежде. Это - результат отрицания Другого.

В действительности интерактивность присуща только медиуму или машине, ставшей невидимой. Механические автоматы еще играют на различии между человеком и машиной и на привлекательности этого различия. Но наши интерактивные автоматы, автоматы имитации оста-

[186]

ются равнодушны к этим различиям. Человек и машина здесь становятся изоморфными и индифферентными, ни он ни она не находит своего отражения в другом.

Компьютер не имеет двойника. Вот почему он не способен мыслить. Ибо способность к мышлению всегда приходит к нам от Другого. Поэтому он, компьютер, так результативен. Компьютеры - эти чемпионы по устному счету, эти нелепые калькуляторы - являются аутистами, той разновидностью разума, для которой не существует Другого, и в силу этого они наделены столь странным могуществом. Это сама мощь интегральных схем (способных даже передавать мысли на расстояние). Это - мощь абстракции. Машины действуют так быстро, потому что они отключены от какого-либо Другого. Они соединены системами, подобными огромным пуповинам между разумом и его близнецом. Но в этом гомеостазе Того же самого отличия были ликвидированы машиной.

Существуют ли еще отличия, при том, что их вымарывают изо всей этой психодраматической сверхструктуры?

Существует ли физика Другого, или же только метафизика? Есть ли двойственная форма Другого, или только диалектическая? Проявляется ли он в виде судьбы, или же только в виде психологического и социального партнера, несущего с собой наслаждение?

[187]

Сегодня все говорит между собой в терминах различий. Но отличие не есть различие. Можно даже предположить, что именно различия убивают отличие. Когда язык оценивают в системе различий, когда смысл [языкового явления] сводится лишь к тому, чтобы демонстрировать дифференциальный эффект, - в этом случае убивается радикальное отличие языка, кладется конец той двойственности, которая лежит в самой его сердцевине, двойственности знака и понятия, им обозначаемого, двойственности языка и его носителя; из языка устраняется все, что не подлежит устранению: в артикуляции, в смысле, в посредничестве. Устраняется все то, благодаря чему язык по своей сути есть Другой для субъекта, то, благодаря чему в языке существует игра слов, обольстительность материального воплощения и случайностей, символический смысл жизни и смерти, а не только ничтожная игра различий, являющаяся предметом изучения структурного анализа.

Но тогда какой смысл говорить, что женщина - это иное, нежели мужчина, что сумасшедший - иное, нежели нормальный человек, что дикарь не есть человек цивилизованный? Можно было бы до бесконечности задаваться вопросом, кто чей антипод. Является ли хозяин иным, нежели раб? Да, если говорить в терминах классов и производственных отношений. Но это противопоставление носит ограниченный характер. В действительности все происходит совсем не так. Причастность людей и вещей не есть причастность,

[188]

связанная со структурными различиями. Символический порядок содержит в себе сложные двойственные формы, которые не обнаруживают различий между мной и кем-то другим. Пария не есть нечто иное, чем брамин - судьба одного есть нечто иное, чем судьба другого. Они неотличимы внутри одной и той же шкалы ценностей. Они взаимно связаны в незыблемом порядке, в обратимом цикле, подобном циклу дней и ночей. Представляет ли собой ночь нечто иное, чем день? Но что тогда вынуждает нас говорить, что мужское начало есть нечто иное, чем женское? Без сомнения, в отличие от дня и ночи мужское и женское начала не являются обратимыми моментами, которые следуют друг за другом и сменяют друг друга в нескончаемом очаровании. Следовательно, один пол никогда не является иным в отношении другого; такое возможно разве что в теории дифференциальной сексуальности, которая в основе своей утопична. Поскольку различие есть не что иное, как утопия с присущей ей мечтой разорвать границы [существующего порядка вещей] с тем, чтобы в дальнейшем восстановить эти границы (то же можно сказать и о различении Добра и Зла: разделение этих понятий является мечтой, а стремление их соединить - совершенно фантастической утопией). В этой единственно присущей нашей культуре перспективе различия можно говорить о Другом в области секса. Настоящая сексуальность "экзотична" (в том смысле, который придавал этому слову Сегален): она заключа-

[189]

ется в полной несопоставимости обоих полов; в противном случае обольщение просто не могло бы существовать, и в отношениях между полами царило бы одно лишь отчуждение.

Различия - это регулируемый обмен. Но что же разлаживает, нарушает этот обмен? Что не подлежит обсуждению? Что не вписывается в контракт, в структурную игру различий? Что делает обмен невозможным? Везде, где обмен невозможен, наступает террор. Любое радикальное отличие является эпицентром террора. Террора, который оно самим фактом своего существования порождает в обычном мире. Террора, который мир обрушивает на него в своем стремлении его уничтожить.

В течение последних столетий все формы сильного отличия волей-неволей оказались внесены в список различий, который содержит одновременно включение и исключение, признание и дискриминацию. Детство, безумие, смерть, варварские общины - всеобщее согласие интегрировало, взяло на себя, поглотило все это. Безумие, как только его особый статус оказался подорванным, попадает в более тонкие психологические сети. Умершие, признанные однажды таковыми, оказываются за оградой кладбищ и покоятся поодаль вплоть до того, что лицо смерти стирается вовсе. За индейцами было признано право на существование лишь в пределах резерваций. Таковы перипетии логики различия.

[190]

Расизма не существует, пока другой остается Другим, чуждым. Расизм начинается, когда другой приобретает свойства различимого, то есть, иначе говоря, становится опасно близким. Именно тогда и начинаются поползновения удержать его на расстоянии.

"Можно подумать", - говорит Сегален, "что фундаментальные различия никогда не позволят создать истинное полотно без швов и заплат и что нарастающее сближение, падение барьеров, больший пространственный ракурс должны сами каким-то образом компенсироваться созданием новых перегородок и непредусмотренных лакун".

Расизм и есть одна из этих "новых перегородок". Снятие эмоционального напряжения в психодраме различий, фантазм и навязчивая идея стать Другим. Психодрама вечного поглощения и отторжения Другого. Изгнать Другого, материализуя различия любой ценой, - настолько верным является то, что это поглощение различий невыносимо... Расизм не имеет оснований для своих биологических притязаний - но если подойти к этому явлению объективно, то можно сказать, что расизм обнаруживает идеологический соблазн, который живет в сердце каждой структурной системы: это соблазн фетишизации различия. В дифференцированных системах не существует равновесия - различие колеблется от абсолютного максимума до нуля. Умеренное управление отличиями и различиями - утопия.

[191]

Коль скоро логика различий является в какой-то мере универсальной имитацией, достигающей кульминации в абсурдном "праве на различие", эта имитация постепенно принимает форму безнадежной галлюцинации различия, коей и является расизм. В то время, как различия и культ различий быстро распространяются, еще быстрее растет другая необычная, аномальная сила, непостижимая для критического разума: "непредусмотренные лакуны", о которых говорит Сегален. О новых различиях речь больше не идет; для того, чтобы предотвратить полную гомогенизацию мира, появляется чудовищная метафора Другого, компиляция всех отличий, приговоренных нашей системой к уничтожению, - смертоносная вирусная Отчужденность.

За неимением биологически соотносимого, расизм находит себе пищу в мельчайших различиях в расстановке знаков, действие которой, становясь вирусным и автоматическим, непрерывно продолжается в торжестве общепризнанной семиотики; этот расизм нельзя победить никаким гуманизмом различия, ибо он воплощает самый вирус различия.

Проблема чудовищных форм, которые приобрело здесь отличие, никогда не будет разрешена наставлениями по поводу внутреннего приятия Другого и усвоения различий, поскольку формы эти явились на свет именно по причине этой навязчивой дифференциации, этой фанатичной диалектики "меня и того, что отлично от меня".

[192]

В этом и состоит слабость "диалектических" мыслей об отличии, уповающих на разумное использование различия. Такого применения различию найти невозможно, и расизм в своей вирусной, имманентной, современной, окончательной форме с очевидностью доказывает это.

Вот почему можно сказать, что критика расизма по существу завершена, подобно тому, как говорил Маркс о завершении по существу критики религии. С тех пор, как метафизическая гипотеза религии доказана, религия обречена на исчезновение в условиях более прогрессивного способа производства. С тех пор, как доказана несостоятельность биологической теории рас, расизм обречен на исчезновение в условиях, более приближенных ко всеобщему смешению различий. Разве что в отношении религии Маркс не предусмотрел того, что, перестав существовать в качестве метафорической и трансцендентальной формы, она приобретет имманентность и предстанет в виде многочисленных идеологических и практических вариаций, в виде религиозного Возрождения, черпающего силы в самом прогрессе того порядка, который был призван превратить его в одно лишь воспоминание. Это то, что мы сегодня наблюдаем повсюду. То же происходит и с расизмом; он становится вирусным и повседневным. "Научная" и рациональная критика всего этого есть критика формальная, она разрушает биологическую аргументацию, но при этом оказывается в ловушке, будучи нацеленной

[193]

лишь на биологическую иллюзию, а не на саму биологию как иллюзию. Точно также формальный характер носит и политическая и идеологическая критика расизма, поскольку она обрушивается только на расистскую одержимость различия, но оставляет в стороне само различие как иллюзию. Критика, таким образом, сама становится критической иллюзией, которая ни на что не нацелена, и, в конечном итоге, выясняется, что расизм переживает рациональную критику так же легко, как религия - критику материалистическую. Вот почему все виды критики по существу завершены.

Различию нет разумного применения. Это обнаруживает не только расизм, но и все антирасистские и гуманистические усилия, направленные на поддержание и защиту различия. Гуманитарный универсум, универсум различия повсюду оказывается в полном тупике, который является тупиком самого понятия универсума. В качестве свежей иллюстрации можно привести эпизод во Франции с паранджами молодых женщин из стран Магриба, в котором проявилось лицемерие всех рациональных аргументации, отвергающих тот простой факт, что решения не существует ни в какой этической или политической теории различия. Потому что само различие есть иллюзия обратимая. Мы разнесли его по всем уголкам земного шара, и вот оно вернулось к нам в неузнаваемом обличьи - исламистском, интеграционистском, расистском; оно вернулось к нам в качестве иррационального, неумолимого отличия. И поделом.

[194]

Наше непонимание подобных ситуаций просто фантастично. Свидетельство тому - эпизод с организацией "Врачи без границ", когда было замечено, что афганцы предпочитают подпольно перепродавать поставляемые им медикаменты, нежели пользоваться ими. Ответственные за акцию учинили мучительный экзамен своей совести. Надо ли прекратить поставку лекарств или во имя идеи различий культур терпеть эту специфическую и безнравственную реакцию? При зрелом размышлении выбрали принесение западной системы ценностей на алтарь различия и решили продолжать снабжать черный рынок медикаментами. Гуманизм обязывает.

Другая красочная иллюстрация гуманитарной конфузии: некто г-н Х был направлен в Судан с целью изучения "потребностей народов Судана в сфере коммуникаций". Умеют ли суданцы общаться? Факт, что они голодают и что их надо обучить возделывать сорго. Направлять к ним наставников-агрономов очень дорого, а потому их следует обучить всему, что нужно, с помощью видеокассет. Надо же в конце концов, чтобы они вступили в эру коммуникаций. Пусть сорго приходит к ним на аудио- и видеокассетах. Ведь если их не подключить к средствам коммуникаций, они просто-напросто умрут с голода. Сказано - сделано: города и деревни были снабжены видеомагнитофонами. Увы, местная мафия быстро овладела сетью видеосалонов, и вместо учебных кассет открывается прибыльный рынок кассет

[195]

порнографических. И это нравится населению куда больше, нежели возделывание культуры сорго. Порно ли, сорго ли, видео ли - результат один и тот же. Еще одна притча, достойная быть вписанной в розово-черную книгу коммуникации.

Таков абсурд нашего альтруистического "понимания", сопоставимый лишь с глубоким презрением, таящимся в нем: под словами "Мы уважаем ваше различие" подразумевается "Вы слаборазвиты, и это все, что вам остается, не вздумайте пытаться избавиться от этого" (символы фольклора и атрибуты нищеты - подходящие операторы различия). Нет ничего более презрительного и более достойного презрения. Это наиболее радикальная форма непонимания. Просто она, по словам Сигалена, относится не к разряду "вечной непостижимости", но к разряду вечной глупости, глупости, претенциозно упорствующей в своем существовании и питающейся различием Другого.

Другие культуры никогда не стремились ни к универсальности, ни к различию (по крайней мере до тех пор, пока им не начали насаждать их в виде опиума культурной войны). Они живы своим своеобразием, своей исключительностью, непреодолимостью своих ритуалов и своих ценностей. Они не тешат себя убийственной иллюзией - связать все воедино, иллюзией, которая вполне могла бы их погубить.

[196]

Тот, кто является властелином универсальных символов отличия и различия, тот и властелин мира. Замышляющий различие является антропологически высшим существом (что естественно, ибо он сам и придумал антропологию). У него все права, ибо он их сам изобретает. А тот, кто не замышляет различие, кто не играет в игру различия, должен быть уничтожен. Именно это и происходит с американскими индейцами, когда на их землю высаживаются испанцы. Индейцы ничего не понимали в различии, они существовали в радикальном отличии (испанцы для них не различны, они боги, и этим все сказано). Именно это абсолютное преступление - непонимание различия - и было причиной того неистовства, с которым испанцы их истребляли, и которое невозможно объяснить никак иначе - ни экономическими, ни религиозными, ни какими-либо еще мотивациями. Будучи принужденными приспосабливаться к другой, уже не радикальной, форме отличия, когда отличие становится предметом сделки под тенью универсального понятия, индейцы предпочли коллективно принести себя в жертву. Вот почему они идут на добровольную смерть с такой страстью, дополняющей безудержное стремление испанцев к истреблению. Столь странное участие индейцев в собственном уничтожении - единственный способ сохранить тайну своего отличия.

И Кортес, и иезуиты, и миссионеры, а позднее и антропологи (и даже сам Тодоров в "Завоевании Америки") становятся на сторону отличия, явля-

[197]

ющегося предметом сделки. (Исключение составляет Лас Казес, который к концу жизни предлагал просто прекратить завоевание и предоставить их собственной судьбе.) Все авторитетные умы продолжают верить в разумное использование различия. Другой в своем радикальном проявлении невыносим, его нельзя уничтожить, но нельзя и принять: таким образом, необходимо проводить в жизнь Другого, способного стать предметом сделки, Другого, который походил бы на различие. И здесь берет свое начало более тонкая форма уничтожения, при которой вступают в игру все гуманистические добродетели современности.

Другая версия истребления - индейцы должны быть уничтожены не потому, что они не христиане, а потому, что они христиане в большей степени, чем сами христиане. Если их жестокость и человеческие жертвоприношения невыносимы, то не по причине жалости или нравственных побуждений, а потому, что эта жестокость свидетельствует о требованиях их богов и о силе их веры. Эта сила заставляет испанцев устыдиться несостоятельности собственных верований; эта сила выставляет в смешном свете западную культуру, которая, прикрываясь религиозным ханжеством, исповедует лишь религию золота и торговли. Своей беспощадной религиозностью индейцы заставляют западный интеллект устыдиться осквернения своих собственных ценностей. Их фанатизм ужасен, он подобен приговору, развеянию мифа о культуре в ее же соб-

[198]

ственных глазах (то же самое происходит сегодня с исламом). Подобное преступление необъяснимо и только само перед собой способно оправдать уничтожение.

Не очевидно, что Другой существует для всех. Есть ли, скажем, Другой у дикаря, у первобытного человека. Некоторые отношения совершенно асимметричны: один может быть Другим для другого, но при этом этот другой не будет Другим для первого. Я могу быть Другим для него, а он - не быть Другим для меня.

Алакалуфы с Огненной земли были уничтожены, так и не попытавшись ни понять белых людей, ни поговорить, ни поторговать с ними. Они называли себя словом "люди" и знать не знали никаких других. Белые в их глазах даже не несли в себе различия: они были просто непонятны. Ни богатство белых, ни их ошеломляющая техника не производят никакого впечатления на аборигенов: за три века общения они не восприняли для себя ничего из этой техники. Они продолжают грести в своих челноках. Белые казнят, убивают их, но они принимают смерть так, как если бы не жили вовсе. Они вымирают, ни на йоту не поступившись своим отличием. Им так и не суждено было ассимилироваться, ни даже достичь стадии различия. Они вымирают, не оказав белым даже чести признания за ними различия. Они неизлечимы. Для белых же, напротив, они представляют собой существа "другие", наделенные различием, но человеческие по

[199]

крайней мере настолько, чтобы насаждать среди них Евангелие, эксплуатировать их, а затем и уничтожать.

Во времена своей независимости алакалуфы называли себя "люди". Потом белые назвали их тем же именем, которым они стали называть белых: "чужие". И они сами начинают называть себя на своем языке словом "чужие". Наконец, в последнее время они называют себя алакалуфами, тем единственным словом, которое они еще произносят в присутствии белых и которое обозначает "дай-дай" - теперь они именуют себя лишь словом, несущим в себе информацию об их нищете. Сначала они были самими собой, потом стали чужими самим себе, потом утратили самих себя: трилогия имен, которыми этот народ последовательно называл себя, отражает историю его истребления. Разумеется, убийство - деяние тех, кто обладает универсальной способностью наблюдать различия и манипулировать ими в своих собственных целях. Алакалуфы с их самобытностью, не позволявшей даже представить себе Другого, неизбежно должны были потерпеть крушение. Но нет уверенности, что уничтожение этой самобытности по истечении длительного времени не станет фатальным и для белых; это будет реванш, одержанный радикальной необычностью, изгнанной прочь колониальным гуманизмом; став вирусом в крови белых людей, эта необычность и их обречет на исчезновение.

[200]

Все подчиняется системе, и в то же время все ускользает от нее. Народы мира, которые делают вид, что ведут западный образ жизни, никогда до конца не принимают и втайне презирают его. Они остаются эксцентричными по отношению к этой системе ценностей. Их манера приобщения, их стремление зачастую быть более фанатичными поклонниками Запада, чем сами граждане западных стран, их подделки, изготовляемые из останков века Просвещения и прогресса обладают всеми чертами пародии, обезьянничанья. Когда они ведут переговоры с Западом, когда вступают с ним в сделку, они продолжают считать основополагающими свои собственные ритуалы. Может быть, однажды они исчезнут, подобно алакалуфам, так и не принявшим белых всерьез (в то время как мы-то относимся к ним весьма серьезно, будь то в целях ассимиляции или уничтожения; они даже становятся решающими негативными моментами в нашей системе ценностей).

Может быть, однажды исчезнут и сами белые, так и не поняв, что их белизна есть лишь результат шокирующего сближения и смешения всех рас и всех культур, подобно тому, как белый цвет представляет собой амальгаму всех цветов. Но цвета можно сравнивать не иначе, как используя универсальную шкалу частот. Сравнение различных культур также возможно, только если прибегнуть к структурной шкале различий. Но эта игра асимметрична. Ведь только для западной куль-

[201]

туры все прочие несут в себе различие. Что же до самих других культур, то белые для них не являют никаких различий, они просто-напросто не существуют, они - призраки из другого мира. Представители других культур меняют вероисповедание, в душе смеясь над гегемонией Запада, подобно тому, как догоны преподносят психоаналитикам подарки в виде снов, которые они сочиняют исключительно ради того, чтобы доставить удовольствие последним. Другие народы не уважают нашу культуру и не испытывают к ней ничего, кроме снисхождения. Если мы завоевали себе право порабощать и эксплуатировать их, то они, в свою очередь, позволяют себе роскошь нас мистифицировать.

Самое странное впечатление, которое оставляют произведения Брюса Четвина об аборигенах ("Тропы напевов", "Время грез"), - это то, что они совершенно озадачивают нас во всем, что касается реальности путей, поэтических и музыкальных маршрутов, песен, грез. Все эти рассказы озарены каким-то светом мистификации, оптической иллюзии мифа. Все происходит так, как если бы аборигены навязывали нам и нечто самое сокровенное и подлинное (миф в его наиболее загадочной, астральной форме), и нечто сверхсовременное и лживое: мы испытываем какую-то нерешительность в отношении рассказа в целом и глубокие сомнения по поводу его происхождения. Создается впечатление, что аборигены дела-

[202]

ют вид, что верят во все эти небылицы для того, чтобы мы смогли поверить в них. С каким-то злобным удовольствием они играют в секреты и недомолвки; они приоткрывают некоторые знаки, но правила игры - никогда; кажется, они импровизируют, угождая нашему воображению и не делая при этом никаких усилий, чтобы убедить нас в правдивости того, что они говорят. Такова их манера хранить тайну и насмехаться над нами, ибо мы, по сути, единственные, кто хочет верить в их сказки.

Их секрет не в том, о чем они умалчивают; он целиком скрыт в нити рассказа, лежит на его поверхности, недоступной нашему пониманию. Это ироническая форма мифологии без внутреннего содержания. И в этом действе они оказываются высшими, а мы - примитивными существами. Белых людей так и не прекращают мистифицировать.

Эта имитация ценностей для белых универсальна и возникает, как только мы пересекаем границы нашей культуры. Но по сути разве мы сами, не будучи ни алакалуфами, ни аборигенами, ни догонами, ни арабами, не смеемся над собственными ценностями? Разве мы не пользуемся ими с таким же позерством, с той же скрытой беззастенчивостью, когда сами в глубине души чувствуем, что нас мало убеждают демонстрации силы, парады технологий и идеологий? Но понадобится еще немало времени, прежде чем перед нами во всем своем сиянии предстанет утопическа

[203]

абстракция универсального видения различий, в то время как другие культуры уже ответили на это тотальным равнодушием.

Не стоит вопрос о том, чтобы восстановить туземцев в их законных правах или предоставить им место в соглашении по правам человека, - их реванш в другом: в возможности дестабилизировать западную империю. Это их фантомное, призрачное, вирусное присутствие в соединении двух нервных клеток нашего собственного мозга, в орбитальных полетах наших собственных ракет порождает то, имя чему - Отчужденность. Именно так белые подцепили вирус первопричины, вирус "индейский", "аборигенский", "патагонский". Уничтожение проникает в наши вены путем неумолимого переливания, путем инфильтрации. Реванш за колонизацию состоит не в том, чтобы индейцы или иные аборигены вновь завладели своими территориями, своими привилегиями, своей автономией, - это была бы наша победа, но в том воздействии, благодаря которому белые оказались мистически охвачены идейным разбродом собственной культуры, унаследованной от предков медлительностью, поддаваясь постепенно засилью "времени грез". Мировой феномен перемещения в обратном порядке. Можно заметить, что ничего из считавшегося завершенным в неумолимом марше к универсальному прогрессу, абсолютно ничего из этого не кануло в Лету, все появляется вновь, причем

[204]

отнюдь не в виде архаических или ностальгических следов прошлого (вопреки нашим чрезмерным усилиям превратить все это в достояние музеев). Это новое пришествие сопровождается вполне современным пылом и вирулентностью, оно проникает в самую сердцевину наших сверхизощренных и сверхуязвимых систем, которые убирают паруса без всякого сопротивления.

[205]

НЕПРИМИРИМОСТЬ

Принципу связи и примирения противостоит принцип разрыва связей и непримиримости. Из этих двух принципов торжествует всегда принцип непримиримости, ибо по своей природе он постоянно обрекает на провал принцип примирения.

Та же проблема встает и на путях Добра и Зла. Добро заключается в диалектике Добра и Зла. Зло же состоит в отрицании этой диалектики, в радикальном разобщении Добра и Зла, и вследствие этого - в автономии принципа Зла. В то время, как Добро предполагает диалектическую связь со Злом, Зло базируется на самом себе, на полной несовместимости с Добром. Зло, таким образом, оказывается хозяином положения, и принцип Зла, господство вечного антагонизма, одерживает триумф.

Когда мы имеем дело с радикальным Отличием между существами, полами, культурами, перед нами тот же антагонизм, что и антагонизм

[206]

Зла, та же логика абсолютного непонимания, то же предвзятое мнение в отношении чуждого. А можно ли принять сторону того, что чуждо? Это невозможно в силу самой теоремы о дистанцировании, о все большем удалении тел и умов друг от друга, теоремы, расчищающей место для гипотезы, подобной той, что существует в отношении небесных тел. Это гипотеза вечной изоляции, которая влечет за собой гипотезу неразрешимого проклятия, гипотеза прозрачности Зла, призванная противостоять универсальной утопии об общности. Публично эта гипотеза всегда оспаривается. Но оспаривается только внешне, потому что чем больше вещи стремятся ориентироваться на понимание и универсальную гомогенизацию, тем более насущной становится тема вечной непримиримости, и чем меньше мы осмеливаемся анализировать ее, тем сильнее ощущаем ее непреодолимое присутствие.

Это присутствие становится у нас на пути как грубый, непреодолимый, сверхощутимый, сверхъестественный факт, являющийся, подобно фатальной конфигурации, результатом невозможности диалектической мысли о различии. Нечто похожее на силу всемирного отталкивания, противоположную канонической силе всемирного тяготения.

И эта непримиримая сила присутствует во всех культурах, а сегодня - еще и в отношениях между странами Третьего мира и Западом - от Японии до Западной Европы, от Европы до Аме-

[207]

рики и даже внутри каждой культуры, в определенной специфике, которая в конце концов одерживает верх. Ни Марокко, ни Япония, ни ислам никогда не станут западными. Европа никогда не заполнит пропасть современности, отделяющую ее от Америки. Космополитический эволюционизм - иллюзия, и, как и подобает иллюзии, она лопается повсюду.

Нет решения проблемы того, что Чуждо. Чуждое вечно и радикально. Не стоит даже высказывать пожелания, чтобы оно было таковым: таковым оно является.

В этом - всеобъемлющая Экзотика. В этом заключается правило мира. Но в то же время это - не закон. Закон являет собой как раз универсальный принцип понимания, отлаженную и упорядоченную игру различий, рациональность нравственную, политическую и экономическую. Здесь же мы имеем дело с правилом, и, как всякое правило, оно таит в себе произвольное предназначение. Возьмем, к примеру, языки, которые совершенно нетерпимы друг к другу. Языки - явление предопределенное: каждый - своим правилом, своим самоуправлением, своей беспощадной логикой. Каждый подчиняется закону коммуникации и обмена, но одновременно - некоей внутренней нерушимой связи и, как языки, они всегда были и навсегда останутся непереводимыми с одного на другой. И звучат они так "красиво" потому, что остаются чужими друг для друга.

[208]

Закон никогда не может быть неотвратимым: он являет собой понятие, базирующееся на консенсусе. Правило же неотвратимо, оно - не понятие, а форма, которой подчиняется порядок игры. Так, например, происходит обольщение. Эрос - это любовь, сила притяжения, слияния, связи. Обольщение же - гораздо более радикальное понятие разобщенности, отвлечения, иллюзорности, совращения, искажения сути и смысла, искажения идентичности субъектов и их самих.

Вопреки общему мнению, рост энтропии идет не со стороны всеобщей разобщенности, но со стороны связи и слияния, понимания и любви, со стороны разумного использования различий. Обольщение и экзотика - это избыток Другого, избыток отличия, это помутнение разума тех, кто чужды друг другу по самой своей природе, это то, что неумолимо, то, что являет собой подлинный источник энергии.

В этом мире предопределения Другого все идет извне: счастливые или несчастливые события, болезни, сами мысли. Все команды исходят от сущности нечеловеческой, от богов, животных, духов, магии. Это и есть универсум фатального, которое противостоит психологическому. Если, как полагает Кристева, мы становимся чуждыми самим себе, заключая внутри себя Другого, между тем, как этот процесс принимает форму бессознательного, то верно и то, что в мире фатального бессознательное не существует. Нет уни-

[209]

версальной формы бессознательного, как на том настаивает психоанализ, и в этом смысле единственной альтернативой бессознательному подавлению остается фатальное; степень виновности всего сущего должна рассматриваться нечеловеческой инстанцией, существующей поодаль от человечества и избавляющей нас от этой функции.

Проблема Другого в этом фатальном пространстве - это проблема гостеприимства.

Здесь значимость двойственная, ритуальная, драматическая. Кого принимать, как принимать, по каким правилам? Так, наша жизнь состоит в том, чтобы принимать гостей и самим ходить в гости (а не в том, чтобы знакомиться и узнавать друг друга). Этой символической значимости недостает нам в общении - мы больше не передаем и не принимаем сообщения, мы лишь расшифровываем их. Сообщения просачиваются, но люди не обмениваются ими друг с другом. Просачивается лишь абстрактная сторона смысла, производя короткое замыкание в цепи двойственной значимости.

Другой - это гость. Не тот, который равноправен с нами и несет в себе различия, но гость чуждый, пришедший извне. И он, с присущей ему чужеродностью, должен быть изгнан. Но начиная с того момента, как он переступает порог моего дома, согласно правилам, его жизнь становится более драгоценной, чем моя. Во всей символической вселенной нет такого отличия, которое могло бы оказаться в ситуации, несхо-

[210]

жей с этой. Ни животные, ни боги, ни мертвые не есть Другой. Их поглощает один и тот же цикл. Вне всего этого вы просто не существуете.

Все другие культуры чрезвычайно гостеприимны, они обладают фантастической возможностью абсорбции. В то время, как мы колеблемся между жертвой и тенью Другого, между чистым хищничеством и идеальной признательностью, другие культуры сохраняют возможность заново вернуть в оборот то, что приходит к ним извне, в том числе и из нашей западной культуры, пользуясь при этом своими собственными правилами игры. Они совершают это мгновенно или в течение достаточно длительного времени без всякой угрозы для собственного свода правил или фундамента своей культуры. Именно потому, что они не живут иллюзией универсального закона, они не так неустойчивы, как мы, которые постоянно озабочены внедрением закона и тем, чтобы распоряжаться собой и своими действиями, вкусами и наслаждениями. Варварские культуры не утруждают себя подобной претенциозностью. Быть самим собой лишено всякого смысла, ибо все исходит от Другого. Ничто не является самим собой и не имеет основания быть таковым.

В этом отношении Япония стоит Бразилии или испытавших на себе западное влияние дикарей из "Безумных мастеров" Жана Руша: будучи каннибалами, они оказывают губительное гостеприимство ценностям, которые не были и никогда не будут их собственными.

[211]

назад содержание далее



ПОИСК:




© FILOSOF.HISTORIC.RU 2001–2023
Все права на тексты книг принадлежат их авторам!

При копировании страниц проекта обязательно ставить ссылку:
'Электронная библиотека по философии - http://filosof.historic.ru'