случае всё, что было задумано и осуществлено в этом социальном «сценическом действии по-итальянски», никогда не имело существенного значения. В своей основе вещи никогда не функционировали социально — они приходили лишь в символическое,магическое, иррациональное и т.п. движения. Отсюда и следует, что капитал есть вызов обществу. Иначе говоря, эта машина всеохватывающей перспективы, эта машина истины, рациональности и продуктивности, какой является капитал, чужда и объективной целесообразности, и разуму: она есть прежде всего насилие, насилие, состоящее в том, что социальное направляется против социального. Но по своей сути данная машина не является социальной — ей нет дела до капитала и социального в их антагонистическом единстве. Она не подразумевает контракт, она никогда не предполагает договор, заключённый между различными инстанциями по закону (всё это для неё пустое) — она ориентирована на ставку, на вызов, то есть на что-то, что не проходит по линии «социальной связи». (Вызов находится вне диалектики и вне взаимного противостояния полюсов в рамках какой-либо целостной структуры. Он есть процесс уничтожения всех противостоящих элементов, всех противодействующих субъектов, и в первую очередь тех, кто бросает вызов: тем самым он уходит от любого контракта, который мог бы дать место «отношению». Логика обмена ценностями
[77]
[echange de valeur] теперь не действует. В силу вступает логика отказа от ценности и смысла. Герой вызова неизменно занимает позицию самоубийцы, но его самоубийство триумфально: именно разрушая ценность (свою ценность), именно уничтожая смысл (свой смысл), он вынуждает другого реагировать всякий раз неадекватно, всякий раз чрезмерно. Вызов всегда исходит оттого, что не имеет ни смысла, ни имени, ни идентичности, и он всегда брошен тому, что за них держится, — это вызов смыслу, власти, истине, самой их способности существовать, самому их стремлению к существованию. Только такого рода обращение [reversion] силы назад и способно положить конец власти, смыслу и ценности; надеяться на какое-то соотношение сил, каким бы благоприятным оно ни было, бесполезно — оно предполагает полярную, бинарную структурную связь, которая по самой своей природе всегда формирует пространство смысла и власти [35].)
[78]
Относительно социального возможны несколько гипотез.
1. Социальное, по сути дела, никогда не существовало. Социального «отношения» никогда не было. Ничто никогда не функционировало социально. В условиях неизбежного вызова, неотвратимого совращения и неминуемой смерти всегда имела место лишь симуляция социального и социального отношения. В этом случае нет никаких оснований говорить ни о «реальной», ни о скрытой, ни об идеальной социальности. Оправдано лишь гипо-стазирование симулякра. Если социальное есть симуляция, то единственное вероятное резкое изменение ситуации — это стремительная десимуляция, при которой социальное само для себя перестаёт быть пространством референции, выходит из игры и кладёт конец сразу и власти, и эффекту социального, и зеркалу социального, социальное поддерживающему. Десимуляция сама приобретает характер вызова (обратного вызову капитала социальному и обществу): вызова способности капитала и власти существовать в соответствии с их собственной логикой — у них её нет, в качестве механизмов они исчезают сразу же, как только разрушается симуляция социального пространства [36]. И сегодня это резкое измене-
[79]
ние ситуации происходит. Разложение социального мышления, истощение и вырождение социальности, угасание социального симулякра (настоящий вызов конструктивности и продуктивности имеющей для нас решающее значение социальной теории) — всему этому мы являемся свидетелями. Социальное исчезает бесследно, как будто его и не было. И не в процессе эволюции или революции, а в результате катастрофы. Это уже не «кризис» социального — это распад самого его устройства. Маргиналы (умалишённые, женщины, наркоманы, преступники), которые якобы разрушают социальное, здесь не причем — их активность, наоборот, служит для слабеющей социальности источником дополнительной энергии. Но ресоциализация невозможна. И социальное, существующее в соответствии с принципами реальности и рациональности, улетучивается, подобно тому как, едва заслышав первый крик петуха, улетучивается призрак.
2. Социальность всё же существовала и существует, более того, она постоянно нарастает. Она пронизывает всё — есть только социальность. Социальное вовсе не исчезает, а, напротив, торжествует и заявляет о себе повсюду. Можно, однако, предположить — вопреки мнению, будто динамика социального развёртывается в закономерный прогресс человечества, а всё её избежавшее представляет собой лишь остаток [residu], — что как раз само социальное и является остатком и что оно торжествует
[80]
именно в этом качестве. Заполнивший собой всё, ставший универсальным и получивший статус реальности остаток рассеивания символического порядка — это и есть социальное [37]. Перед нами уже более изысканная форма смерти. В данном случае сегодняшняя ситуация такова, что мы всё дальше погружаемся в социальное, то есть в сферу чистых отложений, в пространство, заполненное мёртвым трудом, мёртвыми, контролируемыми бюрократией связями, мёртвыми языками и синтагмами (что-то мёртвое, что-то от смерти есть уже в самих терминах «отношение» и «связь»).
Безусловно, теперь нельзя говорить, что социальное умирает — отныне оно есть аккумуляция смерти. Мы действительно принадлежим цивилизации сверхсоциальности и в то же время неисчезающего и неуничтожимого остатка, захватывающего всё новые территории по мере того, как социальное расширяется.
Образование остатка и его новое использование — таковы, по-видимому, основные моменты социального как производства. Его циклы уже давно не имеют никаких «социальных» ориентиров, так что оно представляет собой абсолютно самостоятельную, вращающуюся исключительно
[81]
вокруг собственной оси спиралевидную туманность, расширяющуюся с каждым витком, который она описывает.Таким образом,усиление социального в ходе истории — это, очевидно, усиление «рационального» управления остатками и, вскоре, рост рационального производства остатков.
В 1544 году в Париже открывается первый крупный приют для бедных, который берёт на себя ответственность за бродяг, сумасшедших, других больных — всех тех, кто не был интегрирован в ту или иную группу и оказался вне её в качестве остатка. Это свидетельство рождения социального. Позднее появятся знаки его расширения: органы государственного призрения в девятнадцатом и система социального обеспечения в двадцатом веках. По мере быстрого упрочения социального остатком становятся целые общности, а стало быть, — на следующем витке спирали — и упрочившееся социальное. Когда остаток достигает масштабов общества в целом, мы получаем полную социализацию [38]. Полностью
[82]
исключены и полностью взяты на иждивение, полностью разобщены и полностью социализированы абсолютно все.
В итоге символическая интеграция заменяется функциональной,и функциональные институции берут на себя ответственность за остатки символической дезинтеграции — социальная инстанция обнаруживается там, где для неё не было ни места, ни даже имени. По мере усиления такой дезинтеграции множатся, распространяются и развиваются «социальные отношения». Появляются социальные науки. Отсюда и любопытное выражение «ответственность общества перед своими обездоленными членами» — тот, кто к нему прибегает, исходит из представления, что «социальное» есть не что иное, как инстанция, выступающая следствием этой обездоленности.
Отсюда также и направленность рубрики «Общество» в Монд: материалы, помещаемые в ней, как это ни удивительно, посвящены только иммигрантам, преступникам, женщинам и т.д. — всему несоциализированному, «случаю» социального, сходному со случаем патологии. Речь идёт о зонах, которые должны быть втянуты в социальность, о сегментах, которые были выведены за её пределы в ходе её развёртывания. Обозначаемые социальным как остаточные, они подпадают тем самым под его юрисдикцию и рано или поздно обретут своё место в расширенной социальности. Именно к остатку приковано внимание социальной машины, и именно погло-
[83]
щение этого остатка даёт социальности энергию для нового расширения. Но что происходит, когда социализировано всё? Тогда машина останавливается, динамика всего процесса меняется на противоположную, и в остаток превращается вся ставшая целостной социальная система. По мере того, как социальное в своём прогрессировании поглощает все остатки, оно само оказывается остаточным. А помещая в раздел «Общество» материалы об остаточности, оно, к тому же, и именует себя остатком.
Однако чем становятся рациональность социального, контракт и социальное отношение, если последнее, вместо того чтобы выступать исходной структурой, заявляет о себе как об остатке и управлении остатками? Если социальное есть всего лишь остаток, оно уже не является местом процесса развития или позитивной истории, оно оказывается теперь только пространством нагромождений и расчётливого руководства, осуществляемого смертью. Оно больше не имеет смысла, поскольку смысл дан другому, а у социального не может быть шансов стать другим: оно представляет собой отбросы. У него нет никакой светлой перспективы, ибо остаток — это превзойдённое небытие, это то, что из праха уже не восстанет. И потому политика социального — это политика мертвеца. Социальному свойственно либо заточать, либо вытеснять. Сначала, выступая под знаком продуктивного разума, оно оказалось местом великого Заключения, теперь, когда его знаком стали симуляция и разубежде-
[84]
ние, оно превратилось в пространство не менее великого Исключения. Впрочем, это, возможно, уже и не «социальное» пространство.
Именно в этом плане руководства остатками социальное и может в настоящее время обнаруживаться как таковое: в формах права, потребности, обслуживания, простой потребительной стоимости. И сегодня оно характеризуется уже не столько структурами конфликта и политики, сколько структурой приёма [structure d’accueil]. Над экономической сферой социального как потребительной стоимости надстраивается его экологическая сфера как ниши. Оно начинает играть роль одной из форм эквивалентного обмена индивида со средой, выступать в качестве экосистемы, гомеостаза, функциональной супербиологии человеческого рода. Это даже больше, чем структура, — это безликая питательная белковая субстанция. Оно образует некую зону безопасности, где можно укрыться от всех трудностей и обрести беззаботное существование (своего рода страхование с ответственностью за все риски взамен прежней жизни). Форма деградирующей социальности (снимающей напряжённость, предохраняющей, успокаивающей и снисходительной), форма предельно низкого уровня социальной энергетики (энергетики экологического функционирования), форма энтропии — именно в таком виде предстаёт перед нами социальное. Это уже другой облик смерти.
[85]
[экскурс] социальное, или функциональная калькуляция остатка
Социальное занято тем, что устраняет всякий прирост богатства. Если бы дополнительное богатство было пущено в процесс перераспределения, это неизбежно разрушило бы социальный порядок и создало недопустимую ситуацию утопии.
То перемещение богатства, любого богатства, которое осуществлялось когда-то посредством жертвоприношения и которое не оставляет место аккумуляции остатка, для наших обществ также неприемлемо. Уже потому, что они «общества», а следовательно, всегда производят излишек, остаток (каким бы он ни был — демографическим, экономическим или лингвистическим), и потому, что этот остаток должен быть ликвидирован (ни в коем случае не принесён в жертву — это опасно: просто-напросто ликвидирован).
У социального две обязанности: производить остаток и тут же его уничтожать.
Если бы всё богатство приносилось в жертву, люди утратили бы чувство реальности. Если бы всё богатство оказывалось в их распоряжении, они перестали бы отличать полезное от бесполезного. Социальное призвано следить за бесполезным потреблением остатка, с тем чтобы индивиды были готовы к полезной для них организации их жизни.
Использование и потребительная стоимость конституируют некую фундаментальную мораль. Но она существует только в симуляции нищеты и
[86]
расчёта. Если бы всё богатство было перераспределено, оно уничтожило бы собой потребительную стоимость (то же самое со смертью:
если бы смерть была перераспределена, если бы она была обращаема [reversee], уничтожению подверглась бы потребительная стоимость жизни). Сразу же и со всей очевидностью стало бы ясно, что потребительная стоимость есть всего лишь основанная на меркантильной приземлённости, предполагающая постоянный прагматический расчёт моральная конвенция. Но она держит нас в своей власти, и потому вынести эту катастрофу перемещения богатств и перемещения смерти мы, чьё сознание навсегда отравлено фантазмом потребительной стоимости, были бы не в состоянии. Нельзя, чтобы всё обращалось. Необходим остаток. И социальное следит за тем, чтобы он был.
До сих пор автомобиль, дом и другие «полезные вещи» так или иначе, но всё же с успехом поглощали материальные и духовные запасы индивидов. Однако предположим, что теперь между индивидами распределили всё находящееся в распоряжении общества свободное богатство. Если бы это случилось, они бы в нём просто-напросто утонули. Они потеряли бы ориентацию и чувство умеренности и бережливости, утратили потребность просчитывать свои действия. Они столкнулись бы или с разбалансированными отношениями стоимости (внезапный приток валюты [devises] стремительно и до основания разрушил бы денежную систему), или же с
[87]
патологическим развитием потребительной стоимости (каждый имел бы 3, 4 и т.д. автомобилей), которая в этом обществе изобилия, однако, неизбежно растворилась бы в гиперреальном функционализме.
Таково свойство любого излишка — перемещаемый без всяких ограничений, он разрушает систему эквивалентности, а заодно и систему нашей духовной ориентации на эквивалентность [39].
[88]
Противостоять этому может только мудрость социального — стоящей на страже эквивалентного матрицы расширения и обращения богатств, среды их контролируемого расточения.
Общество, неспособное к тотальному перемещению богатства и ориентированное на потребительную стоимость, всегда опирается на своего рода ум и дальновидность института социальности и его абсурдную «объективную» расточительность. Действия, направленные на поддержание престижа страны, строительство «Конкордов», полёты на Луну, запуски баллистических ракет и спутников, даже организация общественных работ и социального обеспечения, безусловно, свидетельствуют о бессмысленных тратах. Но ум социального — это и есть глупость в пределах потребительной стоимости. Наивно не социальное — наивны разного рода социалисты и гуманисты, мечтающие о перераспределении всего богатства, исключении любых бесполезных расходов и т.п. Социалисты, борцы за потребительную стоимость, борцы за потребительную стоимость социального, демонстрируют, что социальность ими абсолютно не понята — они полагают, будто социальное может стать оптимальным коллективным управлением потребительной стоимостью людей и вещей.
Но оно никогда им не будет. Оно, вопреки надеждам социалистов, бессмысленно,неуправляемо,оно есть безответственно расходующий, разрушающий, огромный по своим размерам протуберанец оптимального управления. Однако именно
[89]
поэтому оно и является функциональным, именно поэтому (что так и не усвоили идеалисты [40]*) оно в точности соответствует своему предназначению, которое состоит в том, чтобы, осуществив объективно неизбежный обходной манёвр, то есть используя расточительство, a contrario [41]* укрепить потребительную стоимость и сохранить основание реальности. Социальное создаёт ту нехватку богатства, которар необходима для различения добра и зла, в которой нуждается любая мораль, — нехватку, абсолютно неизвестную «первым обществам изобилия», описанным Маршаллом Салинзом [42]*. Это то, чего не видят социалисты: желая уничтожить недостаток благ и требуя всеобщего права пользования богатством, они тем самым устраняют социальность, хотя им кажется, что они настаивают на её развитии.
Вопрос о смерти социального в этом плане решается просто: социальное умирает в результате распространения потребительной стоимости, которое равнозначно её ликвидации. Когда всё, включая социальное, становится потребительной стоимостью, мир оказывается инертным, и в
[90]
нём происходит нечто прямо противоположное тому, о чём мечтал Маркс. Он мечтал о поглощении экономического улучшенным социальным. Мы же имеем дело с поглощением социального ухудшенной политической экономией [43] — просто-напросто управлением.
Общество спасается именно дурным использованием богатств: со времён Мандевиля и его Басни о пчёлах всё осталось по-прежнему. И социализм тут не может ничего изменить. Политическая экономия была призвана устранить эту двойственность, эту далее нетерпимую для неё противоречивость социальной динамики. Но сложная функциональность социального, своего рода функциональность во второй степени, оказалась ей не по силам. И, тем не менее, эта экономия сегодня, кажется, торжествует: после того, как политическое исчезло, растворилось в социальном, само социальное начинает поглощаться экономическим — экономией даже ещё более политической, чем ей полагалось быть, лишённой “ubris”, излишества и излишка, которыми характеризовалась капиталистическая фаза.
[конец экскурса]
3. Социальное, безусловно, существовало, но сейчас его больше нет. Оно существовало как
[91]
связное пространство, как основание реальности. Социальное отношение, производство социальных отношений, социальное как динамическая абстракция, место конфликтов и противоречий истории, социальное как структура и как ставка, как стратегия и как идеал — всё это имело смысл, всё это что-то значило. Социальное никогда не было ни ловушкой, как в случае с первой гипотезой, ни остатком — как в случае со второй. Но, вместе с тем, в качестве власти, в качестве труда, в качестве капитала оно имело смысл только в пространстве перспективы рационального размещения, в пространстве, ориентированном на некую идеальную точку схождения всех линий, которое является также и пространством производства. Оно, короче говоря, имело смысл исключительно в пределах симулякров второго порядка [44]*. Сегодня оно поглощается симулякрами третьего порядка и потому умирает.
Перспективному пространству социального приходит конец. Рациональная социальность договора, социальность диалектическая (распространяющаяся на государство и гражданское общество, публичное и частное, социальное и индивиду-
[92]
альное) уступает место социальности контакта, множества временных связей, в которые вступают миллионы молекулярных образований и частиц, удерживаемых вместе зоной неустойчивой гравитации и намагничиваемых и электризуемых пронизывающим их непрекращающимся движением. Но можно ли в данном случае по-прежнему говорить о социуме? В Лос-Анджелесе никакой социальности уже нет. И её тем более не будут знать следующие поколения (в Лос-Анджелесе пока что живёт поколение телевидения, кино, телефона и автомобиля) — поколения рассеивания, распределения индивидов как пунктов получения и передачи информации в пространстве даже ещё более размеренном, чем конвергентное: пространстве связи, соединения. Социальное существует только в пространстве перспективы — в пространстве симуляции, которое является также и пространством разубеждения, оно умирает.
Пространство симуляции — это место смешения реального и модели. Реальное и рациональное для того, кто находится внутри данной сферы, неразличимы ни практически, ни теоретически. Строго говоря, тут нет даже и вхождения моделей в реальность (это была бы ситуация замены территории картой, представленная Борхесом [45]*) — есть мгновенное, осуществляющеес
[93]
здесь и теперь преображение реального в модель. Происходит невероятное: реальное оказывается гиперреализованным — не реализованным, не идеализированным, а именно гиперреализованным. Гиперреализация означает его упразднение, но это упразднение не является грубой деструкцией. Оно выступает возведением реального в ранг модели. Модель упреждает, разубеждает, предусмотрительно преображает— и тем самым всегда поглощает реальность.
Догадаться об этой тонкой, быстрой и незаметной работе модели можно лишь тогда, когда реальное начинает заявлять о себе как о чём-то более истинном, чем истина, как о чём-то слишком реальном, чтобы быть истинным. Сегодня на производство такого рода реальности, такого рода сверхреальности ориентированы все mass media и информация (вспомним многообразные интервью, прямой эфир, кино, документальное телевидение и т.п.). Они производят её настолько много, что мы оказываемся окруженными непристойностью и порнографией. Наезд камеры на объект, по сути дела порносъёмка, делает для нас реальным то, что реальностью никогда не было, что всегда имело смысл только на некотором расстоянии. Гиперреальность — это разубеждение в возможности хоть какой-то реальности. Разубеждение, которое подавляет реальность тем, что заставляет её постоянно разрастаться, становиться гиперочевидной и, однако, навязывать себя снова и снова. Оно
[94]
делает её предельно насыщенной и толкает к непристойности, оно упраздняет всякое различие между ней и её репрезентацией, оно, наконец, доводит ситуацию до имплозии полюсов, между которыми циркулирует энергия реального. Реального как системы координат больше нет, оно живёт жизнью модели.
Но тем самым гиперреальность устраняет и социальное. Социальное, если оно имеет место как симулякр второго порядка, в симулякрах третьего порядка производиться уже не может: подвергнутое усиленной, предельной, делающей его непристойным инсценировке, оно сразу же оказывается в невыносимом для себя положении. Признаки этой гиперреализации социального, свидетельства его чрезмерной интенсификации и предвестники завершения присутствуют повсюду: и тут и там подчёркивают, обозначают и используют прозрачность социального отношения. История социального никогда не приведёт к революции — она навсегда остановлена знаками социального и революции. Социальное никогда не подойдёт к социализму — оно наткнулось на непреодолимую для себя преграду в лице гиперсоциального, гиперреальности. социального (но, может быть, это и есть социализм?). Понятие пролетариата заменяется каким-то пародийным экстенсивным дубликатом, «массой трудящихся» или просто ретроспективной симуляцией пролетариата, и пролетариату уже не суждено начать процесс «отрицания себя как такового». Политическая экономи
[95]
уходит в гиперреальность экономики (характеризующуюся безмерным наращиванием производства, преобладанием производства спроса над производством товаров и бесконечной чередой кризисов) и потому уже не достигнет стадии своего диалектического преодоления, не обернётся возникновением системы удовлетворения всех потребностей и оптимальной организации дела (а мы так и не сможем оценить её достоинства и недостатки).
Отныне ничто не добирается до конца своей истории, ибо ничто не в состоянии избежать этого захвата симулякрами. И социальное умирает, так и не раскрыв нам полностью своей тайны [46].
Пусть, однако, ностальгии по социальности предаются приверженцы удивительной по своей наивности социальной и социалистической мысли. Это они умудрились объявить универсальной и возвести в ранг идеала прозрачности столь неясную и противоречивую, более того, остаточную и воображаемую, и более того, упраздняемую своей собственной симуляцией «реальность», какой является социальное.
Примечани
[1]* To есть не «взрывающееся», не распространяющееся вовне, а, наоборот, вбирающее, втягивающее в себя. [Здесь и далее примечания переводчика обозначены (*).]
[2]* Мана — сверхъестественная сила, согласно верованиям народов Меланезии и Полинезии присущая определённым людям, животным, вещам и духам.
[3]* Слово resilie — аннулирован, расторгнут — Ж. Бодрийяр сближает с похожим по звучанию resille — сетка, сеть.
[4]* Ж. Бодрийяр отсылает к лат. neuter — ни тот, ни другой; никто из двух.
[5]* Difference, на русский обычно переводимое как различие, происходит от differer, означающего не только различаться, но и откладывать, медлить. В своём difference Ж. Бодрийяр, по всей видимости, хотел бы удержать оба значения этого глагола. Проблема differer в данном ключе подробно обсуждается у Ж. Деррида. См.: Деррида Ж. Голос и феномен. СПб., 1999. С. 175-178.
[6]* Используя сочетание зеркало социального (miroir du social), Ж. Бодрийяр сначала употребляет его в значении зеркало, отражающее социальное (объективный генитив слова социальное), а затем в смысле социальное, играющее роль зеркала (генитив субъективный). Ср. с хайдеггеровским захваченность бытия (Хайдеггер М. Письмо о гуманизме // Хайдеггер М. Время и бытие. М., 1993. С. 193).
[7]* Клаус Круассан — адвокат, выступавший в качестве защитника на процессах террористов из немецкой организации Ячейки Красной Армии (РАФ), несколько раз подвергался арестам за активную поддержку РАФ.
[8] В этом своём негодовании в отношении молчаливого большинства крайне левые демонстрируют и свою досаду, и свою «утончённую» развязность. Шарли-Эбдо, к примеру, заявляет: «Молчаливое большинство плюёт на всё — ему лишь бы только залезть вечером в свои домашние тапочки… И пусть тебя не вводит в заблуждение то, что оно не открывает рта, — в конечном счёте это оно, молчаливое большинство, устанавливает законы. Оно правильно живёт: как следует жрёт, работает столько, сколько надо. От своих руководителей оно требует надлежащей отеческой заботы и соответствующих гарантий безопасности, а также удовлетворения потребности в небольшой, а потому и неопасной, дозе каждодневных иллюзий».
[9] Эта аналогия с Фрейдом весьма ограничена, поскольку результатом его радикального шага оказывается гипотеза вытеснения и бессознательного, которая всё же не исключает — чем с тех пор широко пользуются — возможности участия и того и другого в смыслопроизводстве, возможности восстановления места желания и бессознательного в партитуре [partition] смысла, партитуре, предполагающей чарующую симфонию, когда неустранимая реверсия смысла благодаря вытеснению становится хорошо темперированным развёртыванием желания, в свою очередь стремящегося к высвобождению. Ясно, почему политическая революция с такой лёгкостью обернулась «высвобождением желания» — она призвана как раз не увеличивать, а восполнять слабость смысла. Речь, однако, идёт вовсе не о том, чтобы интерпретировать массы в терминах либидинальной экономики (конформизм или «фашизм» масс в этом случае связывают с некой латентной структурой, с тёмным желанием власти и репрессии, которое якобы время от времени подпитывается первичным вытеснением или влечением к смерти). Сегодня либидинальная экономика является единственной альтернативой теряющему силу марксистскому анализу. Но по сути дела она представляет собой тот же самый анализ, только получивший новое направление. Раньше полагали, что массы предназначены для революции, но осуществлению этого предназначения препятствует ограничение их сексуальности (Райх); теперь им приписывают желание подавления и порабощения, или нечто вроде повседневного микрофашизма, рассуждения о котором столь же малоубедительны, как и разговоры о якобы присущем им влечении к свободе. Тяги к фашизму и власти здесь, однако, ничуть не больше, чем революционности. Мы сталкиваемся с последней попыткой привязать массы к смыслопроизводству: если они обладают бессознательным или желанием, то, следовательно, всё-таки могут выступать носителями и проводниками смысла. Это повсеместное переоткрытие желания — всего лишь знак политического отчаяния. Стратегия желания, после того как она долгое время была стержнем маркетинга предприятия, обрела сегодня благородную форму стратегии активизации революционной энергии масс.
[10]* То есть ставящий во главу угла не смысл, а, наоборот, бессмыслие.
[11]* То есть работой знаков.
[12]* Грасиан Бальтасар (1601–1658) — испанский писатель, иезуит.
[13]* От фр. simulacre — подобие, видимость, иллюзия.
[14]* Имеется в виду Великая французская революция 1789–1794 годов.
[15]* Стадия зеркала — термин французского философа и психолога Ж. Лакана (1901–1981). В этот период (с 6 до 18 месяцев) ребёнок начинает отождествлять себя со своим отражением. У него формируется то, что Лакан назвал воображаемым, иначе говоря, образ собственного Я.
[16]* Бодрийяровский субъект отсылает, по крайней мере, к двум значениям слова sujet: это и действующие люди, и тема, предмет дискурса.
[17]* От лат. involutio — свёртывание.
[18] Понятие критической массы обычно используют при описании ядерного взрыва [explosion]. Здесь оно взято для характеристики ядерной имплозии, то есть того, с чем мы сталкиваемся в области социального и политического в условиях инволюции масс и молчаливого большинства. Это своего рода взрыв наоборот, свойственный инертности — она тоже имеет свою критическую точку.
[19] Сегодня социальное уже не производится — его производство имеет место при социализме и даже в рамках самого капитализма, но не в условиях, когда производство спроса идёт впереди производства товаров. Движение от производства к потреблению получило обратное направление, и то, с чем мы сталкиваемся, уже нельзя назвать ни логикой производства, ни логикой потребления — это порядок симуляции того и другого. Сегодня невозможно говорить и о «реальном» кризисе капитала, кризисе, из которого, как полагает Аттали, надо выходить под лозунгом «больше социального и социализма». Перед нами совершенно иное, гиперреальное, образование, порывающее и с капиталом, и с социальным.
[20] Точно так же устроены и чёрные дыры. Они представляют собой настоящие космические гробницы: их гравитационное поле столь чудовищно, что в такую ловушку попадает и в ней умирает даже свет. Это, следовательно, зоны, откуда не может поступить никакой информации. Их открытие и их исследование означают радикальное изменение всей науки, появление принципиально новой по характеру познавательной деятельности. Ранее познание всегда основывалось на информации, сообщении, позитивном сигнале, которые обладают «смыслом» и передаются посредством разного рода волн. Но случай с чёрными дырами — это случай, когда информация, по сути дела, отсутствует. Они не посылают никаких сообщений и, в свою очередь, не отвечают ни на какие сигналы. Изучение масс придаёт этой трансформации науки дополнительный импульс.
[21]* Здесь масса, как она характеризуется Ж. Бодрийяром, демонстрирует свою двойственность. С одной стороны, она обладает поглощающей и уничтожающей силой, и в этом её сходство с чёрными дырами. С другой — она абсолютно проницаема для любого воздействия, и в этом отношении масса и чёрные дыры являются противоположностями.
[22]* Поскольку методы научного эксперимента якобы делают знание гораздо более адекватным объекту.
[23]* Словом circulaire Ж. Бодрийяр подчёркивает сразу и момент кругообразности, и момент директивности.
[24]* Наука, о которой идёт речь в книге французского писателя, одного из предшественников сюрреализма А. Жарри (1873-1907) «Деяния и мнения доктора Фаустролля».
[29]* Работа Ж. Бодрийяра, написанная в 1976 г. (рус. изд.: Бодрийяр Ж. Символический обмен и смерть / Пер. С. Н. Зенкина. М., 2000).
[30]* Масс(-а, -ирование) есть сообщение (англ.). Слово массирование употреблено здесь в значении движение массы, жизнь массы, бытие массы.
[31]* Потлач — праздник у индейцев Северной Америки, сопровождавшийся обрядами подношения даров тем, кто на него приглашался. В этих обрядах в символической форме выражалось соперничество различных социальных групп. Слово используют также для обозначения самой системы обмена, складывающегося между такого рода группами.
[32]* Бобур — так французы для краткости называют Национальный центр искусства и культуры имени Жоржа Помпиду, расположенный между улицами Сен-Мартен и Бобур.
[33] L’effet et Beaubourg. Ed. Galilee. Paris, 1977.
[34]* В данном случае имеется в виду стремление к обособлению, свойственное самым различным по своему характеру группам общества.
[35] То же самое можно сказать и о совращении. Если секс и сексуальность (а они таковы, что в ходе сексуальной революции неизбежно изменяются) выступают формой обмена и производства сексуальных отношений, то совращение и обмен — это противоположности. Совращение сближается не с обменом, а с вызовом. Сексуальность стала «сексуальным отношением» (и смогла заявить о себе уже в рационализированных терминах ценности и обмена), только выйдя за рамки совращения, — так же и социальное превратилось в «социальную связь» лишь тогда, когда утратило своё символическое измерение.
[36] Вызов же социальному может обернуться усилением социального симулякра и требования социальности, исходящего от социального. Гиперконформизм становится непреодолимым, крайним, превращается в ещё более категоричное настаивание на социальности, идущее от социального как нормы и как дискурса.
[37] В Символическом обмене и смерти речь идёт о трёх видах остаточности: остаточности ценности — в плане экономическом, фантазма — в плане психическом, и значения — в плане лингвистическом. К ним надо добавить остаточность социального — в плане… социальном.
[38] Как только такой остаток заявляет о себе у гуайаки и тупи-гуарани, мессианские лидеры уводят его к атлантическому побережью. Их эсхатологические учения очищают группу от «социальных» остатков. Тем самым отодвигается не только политическая власть (о чём говорил Кластр [Пьер Кластр — французский антрополог, в 1960-х годах живший среди индейцев Парагвая и Венесуэлы; возглавлял кафедру религии и обществ южно-американских индейцев в Ecole Pratique des Hautes Etudes.— Прим. перев.]), но и само социальное как дезинтегрированная/дезинтегрирующая инстанция.
[39] Эту систему ориентации на эквивалентность не следует связывать с одной лишь политической экономией капитала. Вера в справедливость принципа баланса между трудом и заработной платой, заслугой и правом на доходы имеет место и за рамками буржуазной морали — как основание для самооценки и отстаивания своего «я». Если вы получили что-то без эквивалента с вашей стороны, это благо может обернуться для вас катастрофой. Сумасшествие Гёльдерлина порождено именно такого рода расточительностью богов, такого рода божественной милостью — она овладевает вами и становится смертельной как раз потому, что вы не можете её оплатить, не можете её компенсировать никаким находящимся в распоряжении человека эквивалентом: ни эквивалентом земли, ни эквивалентом труда. Здесь действует своего рода закон, который никак не учитывается буржуазной моралью. Приведём более простой пример: ужасная растерянность тех, на кого внезапно «сваливается» какое-то богатство и благополучие. К ним можно отнести посетителей большого магазина, получивших вдруг разрешение взять без оплаты всё, что они хотят: их охватывает паника. Или виноградарей, которым за уничтожение виноградников государство предлагает денег больше, чем они зарабатывали, когда их возделывали. Эта неожиданная надбавка подавляет их так, как не подавляла обычная эксплуатация их рабочей силы.
[40]* Слово идеалист употреблено Ж. Бодрийяром в его «обычном» значении человека, идеализирующего реальность.
[41]* От противного (лат.).
[42]* Маршалл Салинз (род. 1930) — американский антрополог, преподает на кафедре антропологии Чикагского университета. Центральный труд — Stone age economics (рус. изд.: Салинз М. Экономика каменного века. М., 1999).
[43]* Термин политическая экономия (economic politique) у Ж. Бодрийяра многозначен: за ним может стоять и теория, и практика управления экономикой, и особое состояние экономического.
[44]* Подробно о трёх порядках симулякров см.: Бодрийяр Ж. Символический обмен и смерть. С. 111-166. Здесь Ж. Бодрийяр, в частности, отмечает: «Симулякр первого порядка действует на основе естественного закона ценности, симулякр второго порядка — на основе рыночного закона стоимости, симулякр третьего порядка — на основе структурного закона ценности» (С. 113).
[45]* Борхес Хорхе Луис (1899—1986) — аргентинский писатель и критик. Бодрийяр имеет в виду рассказ Борхеса “Тлён, Укбар, Orbis tertius”.
[46] Возможна ещё одна, четвёртая, версия социального: имплозия социального в массах. Основанная на триаде симуляция/разубеждение/имплозия, она дополняет третью гипотезу. Эта версия представлена в тексте В тени молчаливого большинства.
Сканирование и распознавание текста — Мария Михайловна Предовска