Библиотека    Новые поступления    Словарь    Карта сайтов    Ссылки





назад содержание далее

Часть 8. Метафизика Аристотеля.

Глава XIX

МЕТАФИЗИКА АРИСТОТЕЛЯ

Читая какого-либо выдающегося философа, особенно же читая Аристотеля, необходимо изучать его в двух аспектах: в связи с его предшественниками и в связи с его преемниками. В первом аспекте заслуги Аристотеля огромны, во втором - в равной степени огромны его недостатки. Однако за его недостатки более ответственны его преемники, чем он сам. Аристотель жил в конце творческого периода в греческой мысли, и после его смерти прошло две тысячи лет, прежде чем мир произвел на свет философа, которого можно было бы рассматривать как приблизительно равного Аристотелю. К концу этого долгого периода авторитет Аристотеля стал почти таким же бесспорным, как и авторитет церкви; и этот авторитет стал серьезным препятствием для прогресса как в области науки, так и в области философии. С начала XVII века почти каждый серьезный шаг в интеллектуальном прогрессе должен был начинаться с нападок на какую-либо аристотелевскую доктрину; в области логики это верно и в настоящее время. Но было бы, во всяком случае, не менее гибельно, если бы какой-либо из его предшественников (за исключением, может быть, Демокрита) достиг равного авторитета. Чтобы отдать ему должное, следует начать с того, что мы должны забыть его чрезмерную посмертную славу и равно чрезмерное посмертное осуждение, к которому она привела.

Аристотель родился, вероятно, в 384 году до н.э. в Стагире во Фракии. Его отец был наследственным домашним врачом у царя Македонии. В возрасте 18 лет Аристотель приехал в Афины и стал учеником Платона. Он оставался в Академии около 20 лет, вплоть до смерти Платона в 347 году до н.э. Затем он в течение некоторого времени путешествовал и женился не то на сестре, не то на племяннице тирана Гермиаса (ходили слухи, что она была дочерью или наложницей Гермиаса, но обе версии опровергаются тем фактом, что Гермиас был ев-

213

нухом). В 343 году до н.э. Аристотель стал воспитателем Александра, которому тогда было 13 лет, и занимал это положение до тех пор, пока Александр в возрасте 16 лет своим отцом не был объявлен совершеннолетним, а затем назначен регентом на время отсутствия Филиппа. Все, что хотелось бы знать об отношениях между Аристотелем и Александром, невозможно установить, тем более что на эту тему в скором времени появились легенды. Имеются их письма, которые обычно считаются подделкой. Люди, которые восхищаются и Аристотелем и Александром, предполагают, что учитель оказывал влияние на ученика. Гегель считает, что карьера Александра свидетельствует о практической пользе философии. Относительно этого А. У. Бенн говорит: «Было бы несчастьем, если бы философия не имела лучшего свидетельства в свою пользу, чем характер Александра... Высокомерный, пьянствующий, жестокий, мстительный и чрезвычайно суеверный, он объединял в себе пороки вождя горцев с бешенством восточного деспота» [1].

Что касается меня, то, соглашаясь с Бенном относительно характера Александра, я тем не менее считаю, что деятельность Александра была чрезвычайно важной и благотворной, поскольку без него могла бы погибнуть вся традиция эллинской цивилизации. Относительно влияния на него Аристотеля мы можем лишь предполагать все, что нам кажется наиболее правдоподобным. Я предполагаю, со своей стороны, что Аристотель не оказывал на Александра никакого влияния. Александр был честолюбивым и страстным юношей, он был в плохих отношениях со своим отцом и, по-видимому, нерадиво относился к учению. Аристотель считал, что государство не должно иметь сто тысяч граждан (1170b) [2], и проповедовал теорию золотой середины. Его ученик должен был считать его не кем иным, как старым, скучным педантом, приставленным к нему его отцом, чтобы удержать его от озорства. Правда, Александр питал некоторое уважение сноба к афинской цивилизации, но это уважение было обычным для всей его династии, члены которой хотели доказать, что они не были варварами. Оно аналогично чувству русских аристократов XIX века к Парижу. Поэтому его нельзя приписывать влиянию Аристотеля. И я не вижу в Александре ничего такого, что могло бы исходить от Аристотеля.

1 A. W. Benn. The Greek Philosophers. Vol. 1, p. 285.

2 Аристотель. Большая этика // Сочинения. М., 1983, т. 4, с. 262-263.

214

Более удивительно то, что Александр оказал столь слабое влияние на Аристотеля, что он в своих политических теориях игнорирует тот факт, что эра городов-государств уступила место эре империй. Я подозреваю, что Аристотель до конца жизни думал об Александре, как о «ленивом и своевольном юноше, который никогда не мог ничего понять в философии». В общем контакты между этими двумя великими людьми, по-видимому, были такими же бесплодными, как если бы они жили в различных мирах.

С 335 до 323 года до н.э. (в 323 году до н.э. Александр умер) Аристотель жил в Афинах. В течение этих 12 лет он основал свою школу и написал большинство своих книг. Сразу после смерти Александра афиняне восстали и обратились против его друзей, включая Аристотеля, который был осужден за неверие, но, в противоположность Сократу, он бежал, чтобы уйти от наказания. В следующем году (322) он умер.

Аристотель как философ во многих отношениях очень отличался от всех своих предшественников. Он первый стал писать как профессор; его трактаты систематичны, его рассуждения разделены на рубрики, он - профессиональный учитель, а не вдохновенный пророк. Его работы отличаются критическим характером, тщательностью, прозаичностью, без какого-либо следа вакхического энтузиазма. Орфические элементы Платона разбавлены у Аристотеля и смешаны с большой дозой здравого смысла; где Аристотель выступает как платоник, чувствуется, что его природный темперамент подчинен учению, которое является предметом его изучения. Он не отличается страстностью или глубоким религиозным чувством. Ошибки его предшественников были славными ошибками юности, которой свойственны попытки достичь невозможного; его ошибки - это ошибки зрелого возраста, когда нельзя уже освободиться от привычных предубеждений. Лучше всего у него описание деталей и критика; ему не удаются большие построения из-за отсутствия фундаментальной ясности и титанического огня.

Трудно решить, с какого пункта следует начинать объяснение метафизики Аристотеля, но, вероятно, ее самым лучшим местом является критика Аристотелем теории идей и его собственная альтернативная доктрина универсалий. Против идей он выдвигает ряд очень хороших аргументов, большинство которых уже встречается в «Пармениде» Платона. Самым сильным аргументом является аргумент «третьего человека»: если человек является человеком, потому что он похож на идеаль-

215

ного человека, то должен быть еще более идеальный человек, на которого похожи и обыкновенный человек и идеальный человек. Сократ одновременно является человеком и животным, и возникает вопрос, является ли идеальный человек идеальным животным; если да, то должно быть столько же идеальных животных, сколько имеется видов животных. Нет надобности продолжать. Аристотель ясно показал, что когда ряд индивидов имеет общий предикат, то это не может происходить из-за отношения к чему-то того же самого рода, что и они сами, но по отношению к более идеальному. Это в значительной мере можно считать доказанным, но собственная теория Аристотеля далеко не ясна. Именно это отсутствие ясности сделало возможным средневековый спор между номиналистами и реалистами.

Метафизику Аристотеля, грубо говоря, можно описать, как разбавленные здравым смыслом взгляды Платона. Аристотеля трудно понять, потому что нелегко соединить взгляды Платона со здравым смыслом. Когда мы пытаемся понять Аристотеля, то одно время думаем, что он выражает обычные взгляды человека, не сведущего в философии, в другое же время - что он излагает платонизм при помощи нового словаря. Невозможно чрезмерно подчеркивать какое-либо отдельное место, потому что оно может быть исправленным или измененным в каком-либо более позднем отрывке. В общем, самым легким способом понять теорию универсалий и теорию материи и формы Аристотеля является изложить прежде всего теорию здравого смысла, которая составляет половину его взглядов, и затем рассмотреть платонические модификации, которым он подвергает ее.

До определенного места теория универсалий совершенно проста. В языке имеются имена собственные и прилагательные. Имена собственные применяются к «вещам» или «лицам», каждая или каждое из которых является единственной вещью или лицом, к которому применяется данное имя. Солнце, Луна, Франция, Наполеон являются единственными в своем роде; нет примеров вещей, к которым применяются эти имена. С другой стороны, такие слова, как «кошка», «собака», «человек», применяются ко многим различным вещам. Проблема универсалий связана со значениями таких слов, а также прилагательных, как «белый», «твердый», «круглый» и т. д. Аристотель говорит: «...общим я называю то, что может по природе сказываться о многом, а единичным - то, что не может этого...» (17а) [1].

1 Аристотель. Об истолковании // Сочинения. М., 1978, т. 2, с. 97.

216

То, что обозначается именем собственным, есть «субстанция», тогда как то, что обозначается прилагательным или именем класса, таким, как «смертный» или «человек», называется «универсалией». Субстанция есть «это». Но универсалия есть «такое» - она указывает на род вещи, а не на данную отдельную вещь. Универсалия не является субстанцией, потому что она не есть «это». (Небесная кровать Платона была бы «этим» для тех, кто мог бы ее воспринимать; это вопрос, относительно которого Аристотель не согласен с Платоном.) «По-видимому, невозможно, - говорит Аристотель, - что какой-либо универсальный термин должен быть именем субстанции. Потому что... субстанция каждой вещи есть то, что свойственно лишь ей, что не принадлежит чему-либо другому; но универсалия является общей, поскольку называется общим то, что принадлежит более чем одной вещи». Суть вопроса состоит в том, что универсалия не может существовать сама по себе, но лишь в отдельных вещах.

Внешне теория Аристотеля достаточно проста. Предположим, я говорю: «Имеется такая вещь, как игра в футбол». Большинство людей будет считать это замечание трюизмом. Но если бы я сделал вывод, что футбол мог бы существовать без лиц, играющих в футбол, то люди должны были бы справедливо считать, что я говорю бессмыслицу. Точно так же считается, что существует такая вещь, как отцовство, но лишь потому, что имеются отцы; имеется такая вещь, как сладость, но лишь постольку, поскольку имеются сладкие вещи; и имеется краснота, но только потому, что имеются красные вещи. И считается, что эта зависимость не является взаимной: люди, играющие в футбол, существовали бы даже в том случае, если бы они никогда не играли в футбол; вещи, которые обычно бывают сладкими, могут стать горькими; и мое лицо, которое обычно бывает красным, может стать бледным, не переставая быть моим лицом. Таким образом, мы приходим к заключению, что то, что подразумевается под прилагательным, зависит в своем существовании от того, что подразумевается под именем собственным, но не наоборот. Я думаю, что именно это имел в виду Аристотель. Его теория по этому вопросу, как и по многим другим, представляет собой педантически выраженное предубеждение здравого смысла.

Но нелегко придать точность этой теории. Считается само собой разумеющимся, что футбол не мог бы существовать без играющих в футбол, но футбол может вполне благополучно существовать без того или иного футболиста. Принимается без

217

доказательств также то, что какой-либо человек может существовать, не играя в футбол, но он тем не менее не может существовать, не делая чего-нибудь. Качество красноты не может существовать без некоторого субъекта, но оно может существовать без того или иного субъекта; подобно этому, какой-либо субъект не может существовать без некоторого качества, но может существовать без того или иного качества. Предполагаемое основание для разграничения между вещами и качествами, таким образом, представляется иллюзорным.

Истинное основание для такого разграничения на самом деле является лингвистическим: оно выводится из синтаксиса. Имеются имена собственные, прилагательные и слова для отношений. Мы можем сказать: «Джон мудр, Джемс глуп, Джон превосходит Джемса». Здесь «Джон» и «Джемс» - имена собственные, «мудр» и «глуп» - прилагательные, а «превосходит» представляет собой слово для отношения. Метафизики со времени Аристотеля истолковывали эти синтаксические различия метафизически: Джон и Джемс - это субстанции, мудрость и глупость - универсалии. (Слова для отношений игнорировались или неправильно истолковывались.) Вероятно, при соответствующем старании можно было бы увидеть, что метафизические различия имеют какое-то отношение к указанным синтаксическим различиям, но если это так, прийти к этому выводу можно лишь в результате длительного процесса, включающего, между прочим, создание искусственного философского языка. И этот язык не будет содержать такие имена, как «Джон» и «Джемс», и такие прилагательные, как «мудрый» и «глупый»; все слова обыкновенных языков будут поддаваться анализу и будут заменены словами, имеющими менее сложное значение. До тех пор пока эта работа не будет проделана, вопрос об индивидах (particulars) и универсалиях не может адекватно обсуждаться. И когда мы, наконец, достигнем такого уровня, на котором станет возможным обсуждать его, то обнаружим, что вопрос, который мы обсуждаем, совершенно отличается от того вопроса, каким мы его представляли вначале.

Если, следовательно, мне не удалось сделать ясной теорию универсалий Аристотеля, то это произошло потому, что она (как я утверждаю) не ясна. Но эта теория, разумеется, представляет собой шаг вперед по сравнению с теорией идей, и, конечно, она связана с подлинной и очень важной проблемой.

218

Имеется другой термин, играющий важную роль у Аристотеля и у его схоластических последователей, а именно «сущность». Он отнюдь не является синонимом «универсалий». Ваша «сущность» есть то, «чем вы являетесь в силу самой вашей природы». Можно сказать, что это те ваши свойства, которые вы не можете потерять, не перестав быть самим собой. Не только единичная вещь, но и виды имеют сущность. Определение вида должно состоять в упоминании его сущности. Я вернусь к концепции «сущности» в связи с логикой Аристотеля. Сейчас я замечу лишь, что «сущность» представляется мне бестолковым понятием, лишенным точности.

Следующим моментом в метафизике Аристотеля является различие «формы» и «материи». (Следует отдавать себе отчет в том, что «материя» в том смысле, в каком она противостоит «форме», отличается от «материи» как противостоящей «уму».)

Здесь опять для теории Аристотеля имеется здравое основание, но здесь, более чем в случае универсалий, важное значение имеют модификации в платоновском духе. Мы можем начать с мраморной статуи; здесь мрамор есть материя, тогда как очертание, придаваемое мрамору скульптором, есть форма. Или возьмем примеры, приводимые Аристотелем. Если человек делает бронзовый шар, бронза есть материя и шаровидность есть форма, тогда как в случае со спокойным морем вода есть материя и гладкость есть форма. До сих пор все просто.

Аристотель далее говорит, что благодаря форме материя есть какая-то определенная вещь, и это есть субстанция вещи. По-видимому, Аристотель подразумевает простой здравый смысл: «вещь» должна быть ограничена, и ее граница составляет ее форму. Возьмем, скажем, какой-либо объем воды; можно какую-либо его часть отделить от остальной, заключив ее в сосуд, и тогда эта часть становится «вещью», но до тех пор пока эта часть не отделена от остальной однородной массы, она не является «вещью». Статуя есть «вещь», и мрамор, из которого она сделана, в некотором смысле не изменился с тех пор, когда он был частью глыбы или частью содержимого каменоломни. Мы, естественно, не должны говорить, что именно форма придает субстанциальность, но это происходит в силу того, что атомистическая гипотеза укоренилась в нашем воображении. Каждый атом, однако, если он является «вещью», является таким в силу того, что он отграничен от других атомов и имеет в некотором смысле «форму».

219

Теперь мы переходим к новому утверждению, которое на первый взгляд кажется трудным для понимания. Душа, говорят нам, есть форма тела. Ясно, что здесь «форма» не означает очертание. Я вернусь позднее к этому значению, по которому душа есть форма тела; сейчас я лишь замечу, что в системе Аристотеля душа есть то, что делает тело одной вещью, обладающей единством цели и характерными чертами, которые мы ассоциируем со словом «организм». Цель глаза состоит в том, чтобы видеть, но он не может видеть, если он отделен от своего тела. На самом деле видит душа.

Казалось бы, следовательно, что «форма» есть то, что придает единство какой-либо части материи, и что это единство является обычно, если не всегда, телеологическим. Но «форма» оказывается значительно большим, чем это, а это большее очень трудно для понимания.

Форма какой-либо вещи, говорят нам, есть ее сущность и первичная субстанция. Формы субстанциальны, хотя универсалии не таковы. Когда человек делает бронзовый шар, и материя и форма уже существовали, и все, что он делает, состоит лишь в том, что он их объединяет вместе. Человек не делает форму, так же как он не делает бронзу. Не все имеет материю; имеются вечные вещи, и они не имеют материи, за исключением тех из них, которые движутся в пространстве. Вещи прирастают реальностью, приобретая форму; материя без формы является лишь возможностью.

Тот взгляд, что формы являются субстанциями, существующими независимо от материи, в которой они проявляются, по-видимому, делает уязвимым Аристотеля со стороны его же собственных аргументов против платоновских идей. Форма понимается им как нечто совершенно отличное от универсалии, но она имеет много одинаковых с ней характерных черт. Форма, говорят нам, более реальна, чем материя; она представляет собой воспоминание о единственной реальности идей. Изменение, которое Аристотель вносит в метафизику Платона, по-видимому, в действительности меньше, чем он хочет его представить. Этот взгляд принят Целлером, который по этому вопросу о материи и форме говорит следующее: «Окончательное объяснение недостаточной ясности по этому вопросу у Аристотеля следует, однако, искать в том факте, что он сам лишь наполовину, как мы далее увидим, освободился от платоновской тенденции гипостазировать идеи. Как «идеи» для Платона, так и «формы» для Аристотеля имели свое собственное метафизическое существование, которое обусловливает все отдельные вещи. И хотя Аристотель проницательно проследил развитие идей из опыта, не менее верно, что эти идеи, особенно там, где они

220

дальше всего удалены от опыта и непосредственного восприятия, превращаются в конце концов из логического продукта человеческой мысли в непосредственное предчувствие сверхчувственного мира и в объект, в этом смысле, интеллектуальной интуиции» [1].

1 Е. Zeller. Aristotle. Vol. I, p. 204.

Я не знаю, какой ответ мог бы найти Аристотель на эту критику.

Единственный ответ, какой я могут вообразить, состоял бы в утверждении, что две вещи не могли бы иметь одну и ту же форму. Если человек делает два медных шара (скажем к примеру), то каждый шар имеет свою собственную особую шаровидность, которая является субстанциальной и отдельной и представляет собой пример всеобщей «шаровидности», но не тождественна ей. Я не думаю, что язык отрывков, которые я цитировал, вполне подкрепляет такую интерпретацию. И она открыта возражению, что эта единичная шаровидность, согласно взглядам Аристотеля, была бы непознаваемой, тогда как сущность метафизики Аристотеля состоит в том, что чем больше имеется формы и меньше материи, тем более познаваемыми становятся вещи. Это совместимо с остальными его взглядами, поскольку форма может быть воплощена во многих единичных вещах. Если бы он сказал, что имеется столько же форм, являющихся примерами шаровидности, сколько имеется шаровидных вещей, он произвел бы весьма радикальные изменения в своей философии. Например, его взгляд, что форма тождественна своей сущности, несовместим с предложенным выше выходом из положения.

Доктрина материи и формы у Аристотеля связана с различием между потенциальностью и актуальностью. Голая материя мыслится как потенциальность формы; всякое изменение состоит в том, что мы должны называть «эволюцией» в том смысле, что после изменения данная вещь имеет больше формы, чем прежде. Та вещь, которая имеет больше формы, рассматривается как более «актуальная». Бог есть чистая форма и чистая актуальность, поэтому в нем не может происходить изменений. Далее будет видно, что эта теория является оптимистической и телеологической: Вселенная и все, что в ней есть, постоянно развивается в направлении чего-то лучшего, чем было прежде.

221

Понятие потенциальности удобно в некоторых отношениях при условии, что оно используется таким образом, что мы можем перевести наши суждения в форму, в которой это понятие отсутствует. «Глыба мрамора есть потенциальная статуя» означает, что «из глыбы мрамора посредством соответствующих действий создается статуя». Но когда потенциальность используется как основное и несводимое понятие, оно всегда скрывает путаницу в мысли. Употребление этого понятия Аристотелем является одним из отрицательных моментов в его системе.

Теология Аристотеля интересна и тесно связана с его остальной метафизикой; на самом деле «теология» представляет собой одно из названий, которое Аристотель относит к тому, что мы называем «метафизикой». (Книга, которую мы знаем под этим названием, им не была названа так.)

Аристотель говорит, что имеется три рода субстанций: те, которые воспринимаются чувствами и являются преходящими, другие - чувственные, но вечные, и, наконец, такие, которые не являются ни чувственными, ни преходящими. Первый класс включает растения и животных, второй включает небесные тела (относительно которых Аристотель думал, что они не подвержены каким-либо изменениям, кроме движения), третий - разумную душу в человеке, а также Бога.

Основной аргумент в пользу Бога есть «Первая Причина»: должно быть нечто, что порождает движение, и это нечто должно само быть неподвижным и вечным, субстанцией и актуальностью. Но так причиняют предмет желания и предмет мысли, говорит Аристотель; они движут, сами не находясь в движении. Так, Бог производит движение благодаря тому, что он любим, тогда как всякая другая причина движения действует, будучи сама в движении (подобно бильярдному шару). Бог есть чистая мысль, потому что мысль самое лучшее. «И жизнь поистине присуща ему, ибо деятельность ума - это жизнь, а Бог есть деятельность; и деятельность его, какова она сама по себе, есть самая лучшая и вечная жизнь. Мы говорим поэтому, что Бог есть вечное, наилучшее живое существо, так что ему присущи жизнь и непрерывное и вечное существование, и именно это есть Бог» (1072b) [1].

«Таким образом, из сказанного ясно, что есть вечная, неподвижная и обособленная от чувственно воспринимаемых вещей субстанция [2]; показано также, что эта субстанция не может иметь

1 Аристотель. Метафизика // Сочинения. М., 1975, т. 1, с. 310.

2 В цитируемом здесь русском переводе Аристотеля (Соч. М., 1975, т. 1) употребляется слово сущность, а в английском издании книги Рассела при переводе текстов Аристотеля использовано слово субстанция. С точки зрения редактора, последнее более правильно в свете общей направленности философии Рассела. - Прим. ред.

222

какую-либо величину, она лишена частей и неделима... с другой стороны, показано также, что эта субстанция не подвержена ничему и неизменна, ибо все другие движения - нечто последующее по отношению к пространственному движению» (1073а).

Бог не имеет атрибутов Христианского Провидения, поскольку Его совершенство было бы умалено, если бы Он мыслил о чем-нибудь, за исключением того, что совершенно, то есть о Себе Самом. «Следовательно, ум мыслит сам себя, если только он превосходнейшее и мышление его есть мышление о мышлении» (1074b). Мы должны сделать вывод, что Бог не знает о существовании нашего подлунного мира. Аристотель, подобно Спинозе, утверждает, что, в то время как люди должны любить Бога, невозможно, чтобы Бог любил людей.

Бог не поддается определению как «неподвижный двигатель». Наоборот, астрономические соображения ведут к выводу, что имеется 47 или 55 неподвижных двигателей (1074а). В их отношения к Богу не вносится неясности; в самом деле, естественное истолкование состояло бы в том, что имеется 47 или 55 богов, так как после одного из приведенных отрывков о Боге Аристотель заявляет: «А полагать ли одну такую субстанцию или больше и сколько именно, этот вопрос не следует обходить молчанием (1073а)...» и сразу переходит к аргументу, который ведет к 47 или 55 неподвижным двигателям.

Понятие неподвижного двигателя является трудным для понимания. Современному уму представляется, что причиной изменения должно быть предшествующее изменение и что если бы Вселенная была всегда совершенно неподвижной, то она должна была бы вечно оставаться таковой. Чтобы понять, что Аристотель имеет в виду, мы должны принять во внимание то, что он говорит о причинах. Согласно Аристотелю, существует четыре рода причин, которые соответственно называются материальной, формальной, движущей и целевой причиной. Обратимся опять к человеку, который создает статую. Материальной причиной статуи является мрамор, формальной причиной является сущность статуи, которая должна быть произведена, движущей причиной является соприкосновение резца с мрамором и целевой причиной является цель, которую скульптор имеет в виду. В соответствии с современной терминологией слово «причина» ограничивалось бы движущей причиной. Неподвижный двигатель можно рассматривать как целевую причину: он дает цель для изменения, которое, по существу, является эволюцией в направлении достижения подобия с Богом.

223

Я говорил, что Аристотель не был глубоко религиозным по своему темпераменту, но это правильно только отчасти. Можно было бы, вероятно, несколько свободно истолковать один аспект его религии следующим образом:

Бог существует вечно как чистая мысль, счастье, полное самозавершение без каких-либо неосуществленных целей. Чувственный мир, наоборот, несовершенен, но он обладает жизнью, желанием, мыслью несовершенного рода и стремлением. Все живые вещи в большей или меньшей степени осознают Бога, и их влекут к действию восхищение и любовь к Богу. Таким образом, Бог есть целевая причина всякой деятельности. Изменение состоит в придании формы материи, но там, где речь идет о чувственных вещах, всегда остается субстрат материи. Один Бог состоит из формы без материи. Мир постоянно развивается в направлении большей степени формы и, таким образом, становится постепенно более подобен Богу. Но этот процесс не может быть завершен из-за того, что невозможно полностью исключить материю. Это религия прогресса и эволюции, потому что неподвижное совершенство Бога движет мир лишь через любовь, которую конечные существа испытывают к нему. Платон проявлял склонность к математике, а Аристотель к биологии; это объясняет различия в их религии.

Это было бы, однако, односторонним взглядом на религию Аристотеля; он разделял также любовь греков к неподвижному совершенству и, подобно им, отдавал предпочтение созерцанию перед действием. Теория Аристотеля о душе иллюстрирует этот аспект его философии.

Вопрос о том, учил ли Аристотель в какой-либо форме о бессмертии души, горячо дебатировался его комментаторами. Аверроэс, который отрицательно отвечал на этот вопрос, имел последователей в христианских странах, наиболее крайних из которых называли эпикурейцами и которых Данте встретил в аду. На самом деле теория Аристотеля является довольно сложной и легко поддается неправильным истолкованиям. В своей книге «О душе» [1] Аристотель рассматривает душу как связанную с телом и высмеивает теорию пифагорейцев о переселении душ (407Ь). Душа, по-видимому, погибает вместе с телом: «Итак, душа неотделима от тела...». Но он сразу же добавляет: «Ясно также, что неотделима какая-либо часть ее...» (413а). Тело и

1 Аристотель. О душе // Сочинения. М., 1975, т. 1.

224

душа связаны как материя и форма: душа должна быть субстанцией в смысле формы материального тела, имеющего потенциально в нем жизнь. Но субстанция есть актуальность, и, таким образом, душа есть актуальность тела, как оно описано выше (412а). Душа есть субстанция в том смысле, что соответствует определенному описанию сущности вещи. Это значит, что она есть «подлинная сущность» тела, как оно охарактеризовано выше (412b). Душа есть первая степень актуальности естественного тела, имеющего потенциально жизнь в нем. Так описанное тело есть тело организованное (412а). Спрашивать, являются ли душа и тело одним, бессмысленно, так же как спрашивать, являются ли одним воск и изображение на нем (412b). Самопитание есть единственная психическая способность, которой обладают растения (413а). Душа есть целевая причина тела (414а).

В этой книге Аристотель различает «душу» и «разум», ставя «разум» выше «души» и считая его менее связанным с телом. После того как он сказал об отношении между душой и телом, он говорит: «Что касается ума, то он, будучи некоторой субстанцией, появляется, по-видимому, внутри [души] и не разрушается» (408b). И снова: «Относительно же ума и способности к умозрению еще нет очевидности, но кажется, что они иной род души и что только эти способности могут существовать отдельно, как вечное - отдельно от преходящего. А относительно прочих частей души из сказанного очевидно, что их нельзя отделить друг от друга вопреки утверждению некоторых» (413b). Разум составляет ту часть человека, которая понимает математику и философию; его объекты вневременны, и поэтому он сам рассматривается как вневременной. Душа - это то, что движет тело и ощущает чувственные предметы; она характеризуется следующими силами: питательной, ощущающей, разумной и движущей (413b). Но разум обладает более высокой функцией мышления, которая не имеет отношения к телу или к органам чувств. Следовательно, разум может быть бессмертным, хотя остальная часть души не может.

Чтобы понять теорию Аристотеля о душе, мы должны вспомнить, что душа есть «форма» тела и что пространственное очертание есть один род «формы». Что имеется общего между душой и очертанием? Я думаю, что общее между ними состоит в том, что они придают единство какому-то количеству материи: часть глыбы мрамора, которая впоследствии станет статуей, еще не отделена от остального мрамора, она еще не является «вещью» и еще не обладает каким-либо единством. После того как

225

скульптор сделал статую, она обладает единством, которое получает от своего очертания. Существенной чертой души, благодаря которой она является «формой» тела, является то, что она делает тело органическим целым, имеющим цели как единое. Отдельный орган имеет цели, лежащие вне его; глаз, изолированный от тела, не может видеть. Таким образом, можно назвать много вещей, субъектом которых является какое-либо животное или растение как целое, чего нельзя сказать о какой-либо их части. В этом смысле организация, или форма, придает субстанциальность. Именно то, что придает субстанциальность растению или животному, Аристотель называет его «душой». Но «разум» есть что-то иное, не так тесно связанное с телом; вероятно, он является частью души, но им обладает лишь незначительное меньшинство живых существ (415а). Ум как размышление не может быть причиной движения, потому что он никогда не думает о том, что осуществимо, и никогда не говорит, чего надо избегать или к чему надо стремиться (432b).

Подобная же теория, хотя с немного измененной терминологией, излагается в «Никомаховой этике» [1]. Одна часть души неразумна, другая же - разумна. Неразумная часть души двоякая: растительная, которая встречается во всем живущем, даже в растениях, и страстная, которая существует во всех животных (1102b). Жизнь разумной души состоит в созерцании, которое является полным счастьем человека, хотя не вполне достижимым:

1 Аристотель. Никомахова этика // Сочинения. М., 1983, т. 4.

«Подобная жизнь будет, пожалуй, выше той, что соответствует человеку, ибо так он будет жить не в силу того, что он человек, а потому, что в нем присутствует нечто божественное, и, насколько отличается эта божественная часть от человека как составленного из разных частей, настолько отличается и деятельность, с ней связанная, от деятельности, связанной с [любой] другой добродетелью. И если ум в сравнении с человеком божествен, то и жизнь, подчиненная уму, божественна в сравнении с человеческой жизнью.

Нет, не нужно [следовать] увещеваниям «человеку разуметь человеческое» и «смертному - смертное»; напротив, насколько возможно, надо возвышаться до бессмертия и делать все ради жизни, соответствующей наивысшему в самом себе; право, если но объему это малая часть, то по силе и ценности она все далеко превосходит» (1177b).

226

На основании этих отрывков представляется, что индивидуальность - то, что отличает одного человека от другого, - связана с телом и иррациональной душой, тогда как разумная душа, или разум, является божественной и безличной. Один человек любит устриц, а другой ананасы; это составляет различие между ними. Но когда они думают о таблице умножения - при условии, что они думают правильно, - между ними нет различия. Иррациональное разделяет нас, разумное объединяет. Таким образом, бессмертие ума, или разума, не является личным бессмертием отдельных людей, но частью в бессмертии Бога. Нет оснований считать, что Аристотель верил в личное бессмертие в том смысле, в каком о нем учил Платон, а впоследствии христианство. Аристотель верил лишь, что, поскольку люди разумны, они участвуют в божественном, которое бессмертно. Человек может увеличивать элемент божественного в своей природе, и делать это - величайшая добродетель. Но если бы он достиг в этом полного успеха, он перестал бы существовать как отдельная личность. Это, вероятно, не только единственно возможная интерпретация слов Аристотеля, но, я думаю, и наиболее естественная их интерпретация.

Глава XX

ЭТИКА АРИСТОТЕЛЯ

В сочинениях Аристотеля имеется три трактата по этике, но два из них теперь обычно считаются написанными его учениками. Третий, «Никомахова этика», в большей своей части остается неоспоримым в смысле подлинности, но даже в этой работе есть разделы (книги V, VI, и VII), которые, как полагают многие, включены из одного произведения его учеников. Однако я не буду останавливаться на этом спорном вопросе и буду рассматривать книгу как нечто целое и как принадлежащую перу Аристотеля.

Взгляды Аристотеля на этику в основном выражают господствовавшие мнения образованных и много повидавших людей его времени. Они не проникнуты, подобно платоновским, мистической религиозностью; не поддерживают они и те неортодоксальные теории семьи и собственности, которые содержатся в «Государстве». Те, кто не пал ниже и не поднимается выше уровня приличных и благопристойных граждан, найдут в «Этике» систематическое изложение принципов, которыми, по их мнению, должно регулироваться поведение. Те же, кто требует чего-то большего, будут разочарованы. Книга обращена к почтенным людям средних лет и использовалась ими, особенно после XVII века, чтобы сдерживать порывы и энтузиазм молодежи. Но человека, обладающего сколько-нибудь глубокими чувствами, она может лишь оттолкнуть.

Благо, говорят нам, является счастьем; оно - деятельность души. Аристотель считает, что Платон был прав, разделяя душу на две части: одну - разумную, другую - иррациональную. А иррациональную часть души он делит на растительную (которая имеется даже у растений) и стремящуюся (которой обладают все животные). Стремящаяся часть может быть до некоторой степени разумной - когда те блага, к которым она стремится, таковы, что разум их одобряет. Это существенно для определения добродетели, так как, согласно Аристотелю, разум сам по себе является чисто созерцательным и без помощи стремления не ведет к какой-либо практической деятельности.

228

Имеется два рода добродетелей: интеллектуальные и моральные, - соответственно двум частям души. Интеллектуальные добродетели - результат обучения, моральные слагаются из привычек. Задачей законодателя является делать граждан добродетельными путем выработки хороших привычек. Мы становимся справедливыми, осуществляя акты правосудия, и то же самое относится ко всем другим добродетелям. Будучи вынуждены приобретать хорошие привычки, мы тем самым приучаемся со временем, думал Аристотель, находить удовольствие в добрых делах. Вспоминаются слова Гамлета, обращенные к матери:

Раз нет ее, займите добродетель,

Привычка, это чудовище, что гложет

Все чувства, этот дьявол - все же ангел

Тем, что свершенье благородных дел

Он точно так же наряжает в платье

Вполне к лицу.

Теперь мы переходим к знаменитой доктрине золотой середины. Любая добродетель есть среднее между двумя крайностями, каждая из которых - порок. Это доказывается рассмотрением различных добродетелей. Смелость - среднее между трусостью и ухарством; щедрость - между мотовством и скаредностью, подлинная гордость - между тщеславием и смирением; остроумие - между шутовством и грубостью; скромность - между застенчивостью и бесстыдством. Некоторые добродетели как будто не укладываются в эту схему, например, правдивость. Аристотель говорит, что она является средним между хвастовством и мнимой скромностью (1108а), но это применимо только к правдивости в отношении к самому себе. Я не вижу, как правдивость в ее более широком смысле может быть уложена в эту схему. Был один мэр, усвоивший доктрину Аристотеля; когда кончился срок его полномочий, он заявил в своей речи, что пытался избежать, с одной стороны, пристрастности, а с другой - беспристрастия. Мнение о правдивости, как о чем-то среднем, кажется едва ли менее абсурдным.

Мнения Аристотеля по вопросам морали всегда такие, какие были приняты в его дни. Кое в чем они отличаются от существующих в наше время, главным образом в том, что касается каких-либо черт аристократии. Мы думаем, что все человеческие существа, по крайней мере по теории этики, имеют одинаковые права и что справедливость требует равенства; Аристотель же думал, что справедливость включает не равенство, а правильную пропорцию, которая лишь иногда является равенством (1131b).

229

Справедливость хозяина или отца нечто иное, чем справедливость гражданина, ибо сын или раб - это собственность, а по отношению к своей собственности не может быть несправедливости (1134b). Однако, что касается рабов, эта доктрина слегка изменяется в связи с вопросом о том, возможно ли для человека быть другом своего раба:

«Ведь [тут] ничего общего быть не может, потому что раб - одушевленное орудие... так что как с рабом дружба с ним невозможна, но как с человеком возможна. Кажется ведь, что существует некое право у всякого человека в отношении ко всякому человеку, способному вступить во взаимоотношения на основе закона и договора, а значит, и дружба возможна в той мере, в какой раб - человек» (1161b) [1].

Отец может отречься от сына, если тот безнравственен, но сын не может отречься от отца, потому что должен ему больше, чем мог бы возместить, в особенности в том смысле, что обязан ему своим существованием (1163b). И это верно: в неравных отношениях, поскольку каждый должен пользоваться любовью пропорционально его достоинствам, низший обязан любить высшего больше, чем высший низшего: жены, дети, подданные должны любить мужей, родителей и монархов больше, чем последние любят их. В хорошем браке «муж имеет власть сообразно достоинству и в том, в чем мужу следует, а что подобает жене, он ей и предоставляет» (1160b). Он не должен управлять, вмешиваясь в ее область; еще менее того должна она вмешиваться в его дела, как это случается иногда, когда жена богата.

Наилучший индивидуум, как его представлял Аристотель, весьма отличается от христианского святого. Он должен обладать подлинной гордостью и не принижать своих достоинств. Он должен презирать всякого, кто заслуживает презрения (1124b). Аристотелевское описание гордого или великодушного [2] человека очень интересно, так как показывает и разницу между языческой и христианской этикой и раскрывает тот смысл, в каком оправдан взгляд Ницше на христианство как на рабскую мораль.

1 Аристотель. Никомахова этика, с. 236-237.

2 Употребляемое Аристотелем греческое слово буквально означает «великодушный» (в цитируемом ниже русском переводе Аристотеля употребляется слово «величавый». - Прим. ред.) и обычно переводится именно так, но в оксфордском переводе оно передается как «гордый». Ни то, ни другое слово в их современном употреблении не выражает вполне значения, придававшегося Аристотелем, но я предпочитаю «великодушный» и потому заменил им слово «гордый» в вышеприведенной цитате из оксфордского перевода.

230

«Но величавый, коль скоро он достоин самого великого, будет, пожалуй, и самым добродетельным: действительно, большего всегда достоин более добродетельный и величайшего - самый добродетельный. Следовательно, поистине величавый должен быть добродетельным и величие во всякой добродетели можно считать признаком величавого. Разумеется, величавому ни в коем случае не подобает ни удирать со всех ног, ни поступать против права. В самом деле, чего ради совершит постыдные поступки тот, для кого нет ничего великого? <...> Итак, величавость - это, видимо, своего рода украшение добродетелей, ибо придает им величие и не существует без них. Трудно поэтому быть истинно величавым, ведь это невозможно без нравственного совершенства. <...> Итак, величавый проявляет себя прежде всего в отношении к чести; вместе с тем и в отношении к богатству, и к власти государя, и вообще ко всякой удаче и неудаче он, как бы там ни было, будет вести себя умеренно и не будет ни чрезмерно радоваться удачам, ни чрезмерно страдать от неудач, ведь даже к чести он не относится как к чему-то величайшему, а между тем и власть государя, и богатство избирают ради чести, во всяком случае, обладая ими, хотят за это быть в чести, а для кого даже честь - пустяк, для того и все прочее ничтожно. Вот почему величавые слывут гордецами... И тот, кто величав, не подвергает себя опасности ради пустяков и не любит самой по себе опасности, потому что вообще чтит очень немногое. Но во имя великого он подвергает себя опасности и в решительный миг не боится за свою жизнь, полагая, что недостойно любой ценой оставаться в живых. <...> Он способен оказывать благодеяния, но стыдится принимать их, так первое - признак его превосходства, а второе - превосходства другого. За благодеяние он воздает большим благодеянием, ведь тогда оказавший услугу первым останется ему еще должен и будет облагодетельствован... Признак величавого - не нуждаться никогда и ни в чем или крайне редко, но в то же время охотно оказывать услуги. Кроме того, с людьми высокопоставленными и удачливыми величавые держатся величественно, а со средними - умеренно, ибо превосходство над первыми уместно и производит впечатление, а над последними не составляет труда; и если возноситься над первыми не так низко, то над людьми убогими гадко, так же как высказывать силу

231

на немощных... Ненависть его и дружба необходимо должны быть явными, ведь и таиться, и правде уделять меньше внимания, чем молве, свойственно робкому; и говорит, и действует он явно... он свободен в речах, потому что презирает трусов, и он правдив всегда, за исключением притворства перед толпой... Его нелегко удивить, ибо ничто не кажется ему великим... Он не обсуждает людей, ибо не станет говорить ни о себе, ни о другом; право же, ему нет дела ни до похвал себе, ни до осуждения других, и в свою очередь он скуп на похвалы. По той же причине он не злословит даже о врагах, разве только когда, презирая их, хочет оскорбить... И тот, кто величав, склонен владеть прекрасными и невыгодными вещами, а не выгодными и для чего-либо полезными, так как самодостаточному первое более свойственно... Принято считать, что в движениях величавый человек бывает неспешен, голос у него глубокий, а речь уверенная... Таков, стало быть, величавый человек, отклонения в сторону недостатка дают приниженного, в сторону избытка - спесивого» (1123b-25а).

Содрогаешься, когда подумаешь, на что походил бы спесивый человек.

Что бы ни думали о великодушном человеке, ясно одно: таких, как он, в обществе много быть не может. И, по-моему, не только в общем смысле слова, согласно которому вряд ли есть много добродетельных людей, поскольку добродетель нелегка; я имею в виду, что добродетели великодушного человека в большей мере зависят от того, что он занимает особое общественное положение. Аристотель считает этику ответвлением политики, и не удивительно, что после такого восхваления им гордости мы узнаем, что монархию он считает самой наилучшей формой правления, а аристократию - следующей после монархии. Монархи и аристократы могут быть «великодушными», но простые граждане были бы осмеяны, если бы попытались жить по такому же образцу.

Это выдвигает вопрос наполовину этический и наполовину политический. Можем ли мы считать морально удовлетворительным то общество, которое в полном соответствии с сущностью своего устройства отдает все наилучшее немногим и требует от большинства довольствоваться второстепенным? Платон и Аристотель говорят «да», и Ницше соглашается с ними. Стоики, христиане и демократы говорят «нет», но это «нет» у них звучит очень по-разному. Стоики и ранние христиане считают, что величайшее благо есть добродетель и что внешние

232

обстоятельства не могут помешать человеку быть добродетельным; поэтому-де нет необходимости добиваться справедливой социальной системы, поскольку социальная несправедливость может влиять лишь на несущественные обстоятельства. Напротив, демократ обычно утверждает, по крайней мере там, где дело касается политики, что самые важные блага суть власть и собственность; он поэтому не может примириться с такой социальной системой, которая несправедлива в этом отношении.

Стоически-христианская точка зрения предполагает концепцию добродетели, весьма отличную от аристотелевской, поскольку она должна утверждать, что добродетель столь же возможна для раба, как и для его господина. Христианская этика не одобряет гордости, которую Аристотель считает добродетелью, и восхваляет смирение, в котором он видит порок. Интеллектуальные добродетели, которые Платон и Аристотель ценят превыше всего, должны быть совершенно вычеркнуты из списка во имя того, чтобы бедные и смиренные могли быть добродетельными, как и все другие. Папа Григорий Великий с важным видом порицал одного епископа за преподавание грамматики.

Мнение Аристотеля, что высочайшая добродетель - удел немногих, логически связано с подчинением этики политике. Если целью является хорошее общество скорее, чем хороший индивидуум, то возможно, что хорошим обществом может быть то, где существует субординация. В оркестре первая скрипка важнее, чем гобой, хотя оба необходимы для отличного качества всего оркестра. Невозможно организовать оркестр по принципу - дать каждому то, что будет наилучшим для него как отдельного индивида. То же самое можно применить к управлению большим современным государством, сколь бы демократичным оно ни было. Современная демократия, в противоположность античной, дарует огромную власть некоторым определенным, избранным индивидам - президентам или премьер-министрам - и должна ожидать от них таких заслуг, которых нельзя ожидать от простых граждан. Когда люди в своих мыслях не находятся под влиянием религии или политических разногласий, они, вероятно, утверждают, что хорошего президента следует уважать больше, чем хорошего каменщика. В условиях демократии президента не считают совершенно подобным аристотелевскому великодушному человеку, но все же ожидают, что он будет довольно сильно отличаться от среднего гражданина и иметь определенные достоинства, связанные с его положением. Эти особые достоинства, вероятно, не рассматривались бы как «этические», но лишь потому, что мы употребляем это прилагательное в более узком смысле, чем тот, который придавал ему Аристотель.

233

Как последствие христианской догмы, различие между моралью и другими достоинствами стало значительно более резким, чем в древней Греции. Быть великим поэтом, композитором или художником - достоинство, но это не моральная заслуга; мы не считаем человека из-за того, что он обладает подобными способностями, более добродетельным или имеющим больше вероятности попасть в рай. Моральные достоинства связаны исключительно с актами воли, то есть с умением правильно выбрать курс действий среди всех возможных [1]. Меня нельзя винить за то, что я не сочинил оперы, потому что я не знаю, как это делается. Ортодоксальная точка зрения такова, что везде, где возможны два образа действия, совесть подсказывает мне правильный путь, и что избрать другой путь - значит согрешить. Добродетель заключается скорее в избежании греха, чем в чем-либо положительном. Нет основания ожидать, что образованный человек будет в моральном отношении лучше, чем необразованный, или умный - лучше глупого. Таким путем целый ряд достоинств, имеющих большое социальное значение, исключен из царства этики. Прилагательное «неэтичный» в современном смысле имеет гораздо более узкое значение, чем «нежелательный». Слабоумным быть нежелательно, но вряд ли «неэтично».

1 Верно, что и Аристотель говорит это (1105а), но он подразумевает не столь далеко идущие последствия, как христианство.

Однако многие современные философы не принимают этого определения этики. Сначала, думают они, нужно определить, что есть благо, а затем сказать, на что должны быть направлены наши действия, чтобы осуществить это благо. Такая точка зрения больше похожа на аристотелевскую, которая утверждает, что счастье есть благо. Правда, высшее счастье доступно только философу, но для Аристотеля это не довод против данной теории.

Теории этики могут быть подразделены на два класса в зависимости от того, рассматривают ли они добродетель как цель или как средство. Аристотель в общем соглашается с тем мнением, что добродетели являются средствами к достижению определенной цели, а именно счастья. «Итак, если цель - это предмет желания, а средство к цели - предмет принимания

234

решений и сознательного выбора, то поступки, связанные со средствами, будут сознательно избранными и произвольными. Между тем деятельности добродетелей связаны со средствами...» (1113b). Но есть и другой смысл в добродетели, при помощи которого она включается в цель действия: «Человеческое благо представляет собой деятельность души сообразно добродетели... Добавим к этому: за полную жизнь» (1098а). Он сказал бы, я думаю, что интеллектуальные добродетели являются целями, а практические - только средствами. Хотя, как утверждают христианские моралисты, последствия добродетельных поступков в общем составляют благо, они не столь хороши, как добродетельные поступки сами по себе (последние должны расцениваться как таковые, а не по своим результатам). С другой стороны, те, кто считает благом наслаждение, рассматривают добродетели исключительно как средство. Любое иное определение блага, за исключением определения его как добродетели, будет иметь то же следствие: понимание добродетелей как средств к достижению блага, а не как самого блага. Как уже сказано, в этом вопросе Аристотель в основном согласен, хотя и не совсем, с теми, кто думает, что первая задача этики - определить благо и что добродетель должна определяться как действие, направленное на то, чтобы производить благо.

Из отношения этики к политике возникает другой весьма важный этический вопрос. Если мы допустим, что благо, на достижение которого должны быть направлены справедливые поступки, есть благо всего общества или в конечном итоге всего человеческого рода, - представляет ли собою общественное благо сумму благ, которой пользуются индивиды, или же оно есть нечто, по сути принадлежащее целому, а не частям? Мы можем проиллюстрировать эту проблему аналогией с человеческим телом. Наслаждения главным образом связываются с различными частями тела, но мы считаем их присущими человеку в целом; мы можем наслаждаться приятным запахом, но мы знаем, что один нос сам по себе не смог бы наслаждаться им.

Некоторые утверждают, что в тесно сплоченном сообществе имеются аналогично высокие качества, присущие целому, а не какой-либо отдельной части. Если это метафизики, то, подобно Гегелю, они могут утверждать, что какое бы свойство не имело благо, оно является атрибутом Вселенной как целого; но обычно они добавляют, что менее ошибочно приписывать благо государству, чем индивиду. Логически это мнение можно выразить следующим образом. Мы можем приписывать государ-

235

ству различные предикаты, которые нельзя приписать его членам в отдельности, - что оно имеет многочисленное население, пространную территорию, что оно могущественно и т. д. Мнение, которое мы рассматриваем, относит именно сюда этические предикаты, считая, что они только производно присущи индивидам. Человек может принадлежать к государству с многочисленным населением или к хорошему государству, но сам он, заявляют они, ни хорош, ни заселен. Эта точка зрения, которая широко распространена среди немецких философов, не свойственна Аристотелю, за исключением, быть может, в известной мере его концепции справедливости.

Значительная часть «Этики» посвящена обсуждению вопросов дружбы, включая все отношения, которые связаны с чувством привязанности. Совершенная дружба возможна только между достойными, и нельзя дружить со многими. Не следует вступать в дружеские отношения с человеком, занимающим более высокое положение, чем ты сам, если только он не выше и по своей добродетели (что будет оправдывать то уважение, которое ему оказывается). Мы видели, что в неравных отношениях - как отношения мужа и жены или отца и сына - того, кто стоит выше, надо любить больше. Немыслимо дружить с Богом, потому что он не может любить нас как равный. Аристотель обсуждает вопрос, может ли человек быть другом самому себе, и решает, что это возможно только в том случае, если человек хороший; плохие люди, утверждает он, часто ненавидят самих себя. Хороший человек должен любить себя, но благородно (1169а). Друзья являются утешением в несчастье, но не надо делать их несчастными, ища их сочувствия, как поступают женщины и женоподобные мужчины (1171b). Хорошо иметь друзей не только в беде; и счастливый человек нуждается в друзьях, чтобы разделить с ними свое счастье. «Никто не согласился бы владеть всеми благами мира, если ему не с кем поделиться ими. Человек - общественное животное и по природе создан к сожитию с другими» (1169b). Все, что сказано о дружбе, разумно, но ни одним словом не превышает обычного здравого смысла.

Аристотель вновь обнаруживает свое благоразумие, рассуждая о наслаждении, которое Платон рассматривал несколько аскетически. Наслаждение, в том смысле, как Аристотель употребляет это слово, отличается от счастья, хотя не может быть счастья без наслаждения. Он утверждает, что имеется три разных взгляда на наслаждение: 1) что оно никогда не бывает хорошим; 2) что

236

часть наслаждений хороша, но большинство из них плохо; 3) что наслаждение хорошо, но не является самым прекрасным. Он отвергает первую точку зрения на том основании, что боль безусловно плоха и потому наслаждение должно быть хорошим. Как он заявляет (весьма справедливо), бессмыслицей было бы говорить, что человек может быть счастлив на дыбе; для счастья необходима некоторая степень внешнего благополучия. Он также отказывается от того мнения, что все наслаждения телесны; во всем есть нечто божественное и, стало быть, способность к более высоким наслаждениям. Хорошие люди испытывают наслаждение, если они не погружены в несчастье, а Бог всегда наслаждается единым и простым блаженством (1152-4).

В последующей части книги есть другое рассуждение о блаженстве, не совсем совпадающее с приведенным выше. Здесь утверждается, что существуют дурные наслаждения, которые, однако, не являются наслаждениями для людей хороших (1173b), что, возможно, наслаждения бывают нескольких родов (ibid) и что наслаждения хороши или плохи в зависимости от того, связаны ли они с плохой или хорошей деятельностью (1175b). Есть вещи более ценные, чем наслаждение; никто не был бы доволен, если бы ему пришлось прожить жизнь, обладая интеллектом ребенка, даже если бы это было приятно. Каждое животное имеет свойственное ему наслаждение, и свойственное человеку наслаждение связано с разумом.

Это приводит к единственной доктрине в рассматриваемой книге, которая представляет собой не просто выражение здравого смысла. Счастье заключается в доброжелательной деятельности, а совершенное блаженство - в наилучшей деятельности, которая является созерцательной. Созерцание предпочтительнее, чем война, или политика, или любая другая практическая карьера, потому что оно дает досуг, а досуг существенно необходим для счастья. Практическая добродетель приносит лишь второстепенный род счастья; высшее счастье заключается в применении разума, так как разум более, чем что-либо другое, есть человек. Человек не может целиком отдаться созерцанию, но, поскольку он таков, он причастен к жизни богов. «Деятельность божества, будучи самою блаженною, есть созерцательная деятельность». Из всех человеческих существ философ ближе всех к божеству в своей деятельности, а поэтому он самый счастливый и самый лучший.

237

«Кто проявляет себя в деятельности ума и почитает ум, видимо, устроен наилучшим образом и более всех любезен богам. Ибо если боги, как принято считать, уделяют какое-то внимание человеческим делам, то было бы вполне понятно, если бы боги наслаждались самым лучшим и самым для них родственным (а это, видимо, ум) и если бы воздавали добром тем людям, кто больше всего его любит и ценит, за то, что они внимательны к любезному богам и поступают правильно и прекрасно. Нет сомнения, что все это в первую очередь имеется у мудреца. А значит, он всех любезней богам. Он же, видимо, и самый счастливый, так что и в этом смысле мудрец выходит счастливцем по преимуществу» (1179а).

Этот отрывок фактически является заключительной частью «Этики»; последующие несколько параграфов служат переходом к политике.

Давайте же теперь решим, что нам думать о достоинствах и недостатках «Этики». Этика в отличие от многих других предметов, рассмотренных греческими философами, не сделала никаких определенных шагов вперед в смысле достоверных открытий; в этике нет ничего познанного в научном смысле. Поэтому нет оснований, почему трактат о ней должен быть в какой-то мере ниже современного. Когда Аристотель рассуждает об астрономии, мы определенно можем сказать, что он неправ; но когда он обсуждает вопросы этики, мы не можем сказать с той же определенностью, прав он или неправ. В общем и целом есть три вопроса, которые мы можем задать относительно этики Аристотеля или любого другого философа: 1) является ли она внутренне последовательной; 2) последовательно ли она вытекает из остальных взглядов автора; 3) дает ли она ответ на этические проблемы, созвучные нашим этическим чувствам? Если ответ на первый или второй вопрос будет отрицательный, то философ, о котором идет речь, допустил какую-то ошибку в своих логических построениях. Но если ответ на третий вопрос будет отрицательным, мы не имеем права сказать, что он ошибается; у нас есть право сказать лишь, что он нам не нравится.

Рассмотрим один за другим эти три вопроса в отношении этической теории, изложенной в «Никомаховой этике».

1. В целом книга внутренне последовательна, за исключением нескольких не очень важных сторон. Доктрина, согласно которой благо есть счастье и счастье состоит в успешной деятельности, разработана хорошо. Доктрина, согласно которой каждая добродетель - это среднее между двумя крайностями, хотя и весьма искусно развиваемая, менее удачна, поскольку она неприложима к интеллектуальному созерцанию, которое, как

238

сказано, есть лучший вид деятельности. Можно утверждать, что доктрина золотой середины предназначена для применения только к практическим, а не к интеллектуальным добродетелям. Может быть, если взглянуть с другой точки зрения, положение законодателя несколько двусмысленно. Он должен побудить детей и молодежь приобрести привычку к свершению добрых дел - привычку, которая в конце концов приведет их к тому, что они будут находить удовольствие в добродетели и поступать добродетельно без принуждения со стороны закона. Ясно, что законодатель мог бы столь же успешно заставить молодежь приобрести дурные привычки; чтобы избегнуть этого, он должен обладать всей мудростью платоновского стражника; а если этого не избегать, пропадает тот аргумент, что добродетельная жизнь дает наслаждение. Однако эта проблема принадлежит скорее к области политики, а не этики.

2. Этика Аристотеля во всех отношениях согласуется с его метафизикой. В самом деле, его метафизические теории сами по себе являются выражением этического оптимизма. Он верит в научное значение конечных целей, а это включает и веру в то, что цель управляет ходом развития Вселенной. Он думает, что в основном такие изменения, которые воплощают рост организованности или «формы» (и по существу являются добродетельными действиями), благоприятствуют этой тенденции. Верно, что большая часть его практической этики не является особенно философской и является скорее результатом наблюдения над человеческой практикой, но эта сторона его доктрины, хотя она может быть независимой от его метафизики, согласуется с ней.

3. Когда мы начинаем сравнивать этические вкусы Аристотеля с нашими собственными, мы находим прежде всего, как уже замечено, признание неравенства, неприемлемого для более современного общественного мнения. У него не только нет возражений против рабства или против господства мужей и отцов над женами и детьми, но утверждается, что лучшее, по существу, предназначено для немногих - людей великодушных и философов. Из этого следует, казалось бы, что большинство человечества - лишь средство для производства немногих правителей и мудрецов. Кант отстаивал то мнение, что каждое человеческое существо является конечной целью само по себе, и это можно принять как выражение взгляда, принесенного христианством. Однако в воззрениях Канта имеется логическая трудность, поскольку они не дают средств к тому, чтобы достигнуть решения там, где сталкиваются интересы двух людей.

239

Если каждый из них представляет конечную цель сам по себе, как же мы найдем принцип, чтобы определить, кто из них должен пойти на уступки? Такой принцип должен относиться скорее к обществу, чем к индивиду. В самом широком смысле слова, это должен быть принцип «справедливости». Бентам и утилитаристы истолковывают «справедливость» как «равенство»: когда интересы двух людей сталкиваются, правильным решением будет то, которое принесет в итоге наибольшее счастье, независимо от того, кто из двух будет им наслаждаться или как оно будет разделено между ними. Если хорошему человеку дается счастье больше, чем плохому, - это потому, что в конце концов общее счастье увеличилось благодаря вознаграждению добродетели и наказанию порока, а не из-за конечной этической доктрины, согласно которой доброе заслуживает большего, чем злое. Справедливость, с данной точки зрения, состоит в оценке лишь количества связанного с этим счастья, без какого-либо преимущества для одного индивида или класса по сравнению с другим. Греческие философы, включая Платона и Аристотеля, имели иную концепцию справедливости, и именно эта точка зрения все еще широко преобладает. Они полагали - первоначально на основе, заимствованной из религии, - что каждая вещь или человек имеет свою собственную, соответственную сферу, преступить которую «несправедливо». Некоторые люди, в силу своего характера и склонностей, имеют более широкую сферу, чем другие, и если они пользуются большей долей счастья - в этом нет несправедливости. Эта точка зрения принята Аристотелем как сама собой разумеющаяся, но основа ее, коренящаяся в первобытной религии (эта основа ясна у наиболее ранних философов), уже не видна в его трудах.

У Аристотеля почти полностью отсутствует то, что можно назвать благожелательностью или филантропией. Страдания человечества, насколько он отдает себе в них отчет, не трогают его эмоционально; он утверждает, по рассудку, что они - зло, но нет доказательства, что они делают его несчастным, за исключением тех случаев, когда страдающими оказываются его друзья.

Вообще «Этика» бедна эмоциями, чего нельзя сказать о произведениях более ранних философов. В рассуждении Аристотеля о человеческих делах есть что-то слишком самодовольное и успокоенное; кажется, забыто все, что заставляет людей страстно интересоваться друг другом. Даже его оценка дружбы прохладна. Он не показывает и признака, что сам знал ка-

240

кие-либо из тех переживаний, при которых трудно не потерять рассудок; по-видимому, ему неизвестны все самые глубокие стороны моральной жизни. Можно сказать, что он оставляет без внимания всю сферу человеческих переживаний, связанных с религией. Все, что он имеет сказать, будет полезно обеспеченным людям с неразвитыми страстями; но ему нечего сказать тем, кто одержим Богом или дьяволом, или тем, кого видимое несчастье доводит до отчаяния. По этим основаниям мне кажется, что в его «Этике», несмотря на ее славу, не хватает внутренней значимости.

назад содержание далее



ПОИСК:




© FILOSOF.HISTORIC.RU 2001–2023
Все права на тексты книг принадлежат их авторам!

При копировании страниц проекта обязательно ставить ссылку:
'Электронная библиотека по философии - http://filosof.historic.ru'