Библиотека    Новые поступления    Словарь    Карта сайтов    Ссылки





назад содержание далее

Часть 2.

(3) "Знание как" и "знание что".

Когда человека описывают при помощи того или иного эпитета, обозначающего умственные способности, например "умный" или "глупый", "благоразумный" или "опрометчивый", то такая дескрипция приписывает ему не знание или неведение какой-то истины, а способность или неспособность проделать ряд действий определенного рода. Теоретики были столь поглощены задачей исследования природы, оснований и рекомендаций принятых ими теорий, что по большей части игнорировали вопрос о том, что значит для кого-то знать, как выполнять задание. Напротив, в повседневной жизни, впрочем, как и в особом деле обучения, мы гораздо чаще сталкиваемся со способностями и действиями людей, нежели с их когнитивным арсеналом и теми истинами, которые они узнают. В самом деле, даже когда мы сталкиваемся с выдающимися интеллектуальными способностями или недостатками людей, нас меньше интересует запас освоенных и хранимых ими истин, чем их возможность открывать эти истины, а также применять и развивать их после того, как они установлены. Часто мы замечаем, что человек не знает какого-то факта только потому, что следствием этого неведения оказываются глупые поступки, о которых ему приходится сожалеть.

Существует как определенный параллелизм между "знанием как" и "знанием что", так и некоторые различия. Мы говорим об обучении тому, как играть на музыкальном инструменте, аналогично тому, что нечто является фактом; говорим о том, как постригать деревья, и о том, что римляне встали лагерем в определенном месте. Мы говорим, что позабыли, как вязать рифовый узел, и что по-немецки "Messer" значит "нож". Мы можем интересоваться как а можем стремиться узнать - действительно ли.

С другой стороны, мы никогда не говорим о человеке, что он верит или полагает как, и, хотя было бы правильно спросить об основаниях или причинах принятия кем-либо некоторого утверждения, подобный вопрос не может быть поставлен о чьем-либо мастерстве играть в карты или умении вкладывать капитал.

Что же содержится в наших описаниях людей в качестве знающих как шутить, как оценивать шутки, как грамматически правильно говорить, как играть в шахматы, рыбачить или вести спор? Отчасти имеется в виду, что, когда они выполняют эти действия, они склонны делать их хорошо, т. е. либо корректно, либо эффективно, либо успешно. Их действия соотносятся с определенными стандартами и удовлетворяют определенным критериям. Но этого мало. Хорошо отрегулированные часы показывают точное время, а выдрессированный цирковой тюлень безупречно выполняет трюки. Но мы не считаем их "разумными". Мы приберегаем эту характеристику для людей, которые ответственны за свои поступки. Быть разумным означает не просто удовлетворять критериям, но и

21.

применять их; не просто быть хорошо координированным, но и быть в состоянии выверять свои действия. Действие человека описывается как точное или умелое в том случае, если в своих операциях он готов отслеживать и исправлять промахи, повторять успешные достижения и совершенствоваться в них, уметь извлекать пользу из примеров других людей и т.д. Он применяет критерии, действуя критично, т. е. пытаясь все сделать правильно.

Обычно это выражается в распространенной формуле, утверждающей, что действие является разумным, если и только если действующий субъект думает над тем, что он делает в момент совершения действия, и думает таким образом, что ему не удалось бы совершить действие хорошо в случае, если бы он не размышлял над ним во время его совершения. К этой расхожей идиоме иногда апеллируют как к свидетельству в пользу интеллектуалистской легенды. Поборники последней склонны приравнивать "знание как" к "знанию что", используя тот аргумент, что действие, совершенное разумно, включает в себя соблюдение правил или применение критериев. Из этого следует, что операция, охарактеризованная как разумная, должна предваряться осознанием этих правил или критериев. Это значит, что действующий субъект сперва должен пройти через внутренний процесс явного признания для себя определенных утверждений (иногда они называются "максимами", "императивами" или "регулятивными принципами") о том, что предстоит сделать, и только после этого он может осуществить свое действие в соответствии с этими установками. Он должен проинструктировать себя прежде, чем он может начать практику. Повар должен пересказать самому себе рецепты, прежде чем приступить к приготовлению блюд; герой должен уловить внутренним слухом соответствующий моральный императив до того, как он бросится спасать тонущего человека, шахматист должен мысленно пробежать по всем релевантным для данной ситуации правилам и тактическим максимам прежде, чем он сможет сделать корректные и мастерские ходы. Делать что-либо, думая над тем, что делаешь, означает, согласно данной легенде, всегда делать две вещи. Во-первых, принимать

во внимание определенные, соответствующие сути дела утверждения или предписания и, во-вторых, практически осуществлять то, что включают в себя эти утверждения и предписания. Это значит сначала делать теоретический, а затем практический ход.

Бесспорно, мы не только часто размышляем перед действием, но и размышляем для того, чтобы действовать правильно. Шахматисту может понадобиться некоторое время, чтобы спланировать свои ходы, прежде чем их сделать. И все же общее допущение, что действие, совершаемое разумно, требует предварительного обдумывания соответствующих утверждений, звучит неправдоподобно даже тогда, когда, за неимением лучшего, допускается, что требуемое обдумывание может протекать очень скоротечно и совершенно незаметно для действующего субъекта. Я намерен доказать, что интеллектуалистская легенда ложна и что, когда мы описываем действие как разумное, это не влечет за собой описания двойной операции обдумывания и исполнения.

Прежде всего, существует много видов действий, в которых проявляются разумные способности, но отсутствуют сформулированные правила или критерии. Если мы попросим остряка изложить те максимы или каноны, в соответствии с которыми он придумывает и оценивает шутки, то он будет в затруднении сформулировать ответ. Он знает, как создать хорошие шутки и как определить плохие, но он не сможет представить нам или себе самому

22.

какой-то рецепт их создания. Таким образом, практика остроумия не является клиентом теории остроумия. Подобным же образом каноны эстетического вкуса, правила хорошего тона или изобретательской деятельности могут оставаться не обсужденными, что не будет помехой осмысленной реализации этих способностей и дарований. Аристотель был первым, кто вывел правила корректного рассуждения, но люди знали, как избегать и замечать ошибки в рассуждениях, уже до того, как усвоили его уроки. И после аристотелевских работ люди, включая самого Аристотеля, обычно приводили свои аргументы без каких-то внутренних обращений к его формулам. Они не составляли схем своих аргументов до того, как приводили их. Ведь если бы им пришлось планировать то, что думать, прежде, чем думать, то они не могли бы думать вообще, ибо само это планирование оказалось бы непродуманным заранее.

Действенная практика предваряет описывающую ее теорию; методология предполагает применение методов и их критическое исследование. Именно потому, что Аристотель обнаружил в себе и в других умение рассуждать то разумно, то бестолково, и именно потому, что Исаак Уолтон обнаружил у себя и у других способность удить рыбу иногда успешно, а иногда нет, они оба смогли передать ученикам максимы и предписания своего умения. Поэтому вполне возможно, что люди разумно совершают определенного рода действия, когда они еще не в состоянии учитывать какие-либо утверждения, указывающие на то, как эти действия должны выполняться. Некоторые разумные действия не контролируются предшествующим осознанием принципов, применяемых в них.

Решающее возражение против интеллектуалистской легенды состоит в следующем. Понимание утверждений само по себе является операцией, выполнение которой может быть более или менее разумным или бестолковым. Однако если для осмысленного исполнения любого действия необходимо, чтобы была исполнена, причем разумно, предваряющая его теоретическая операция, то окажется логически невозможным когда-либо разорвать этот порочный круг.

Давайте рассмотрим ряд характерных аспектов, из-за которых может возникнуть этот регресс. Согласно рассматриваемой легенде, когда бы действующий субъект ни совершал что-либо разумное, его действие предваряется и направляется другим, внутренним, действием понимания регулятивного утверждения, которое соответствует его практической задаче. Однако что заставляет его рассматривать именно эту единственную подходящую максиму, а не какую-то из многих тысяч других, не относящихся к делу? Почему упомянутый выше герой-спасатель не обнаруживает себя вызывающим в своем сознании кулинарный рецепт или правило формальной логики? Возможно, это происходит, но тогда в отношении интеллектуальных процессов его следует охарактеризовать как слабоумного, а не здравомыслящего. Разумная рефлексия над тем, как действовать, помимо прочего, включает обдумывание того, что в данной ситуации уместно, и игнорирование того, что не имеет отношения к делу. Должны ли мы тогда сказать, что для того, чтобы рефлексия субъекта над поступком была разумной, он должен прежде отрефлексировать то, как наилучшим образом размышлять над тем, как действовать? Бесконечность подразумеваемого здесь регресса показывает, что применение критерия соответствия не влечет за собой появления процесса обдумывания этого критерия.

Далее, если все еще предполагается, что для того, чтобы действовать разумно, я должен прежде обмозговать разумное основание своего действия, то

23.

возникает вопрос: каким образом мною достигается подходящее применение этого основания к специфической ситуации, в которой мое действие должно осуществиться? Ибо это основание или максима неизбежно являются утверждениями некоторой степени общности. Они не могут содержать в себе особенности, приспособленные к каждой детали определенного состояния дел. Очевидно, повторюсь еще раз, что я должен быть здравомыслящим и неглупым, и это здравомыслие само по себе не может быть продуктом интеллектуального подтверждения какого-либо общего принципа. Военный не станет хитрым полководцем только потому, что он одобряет стратегические принципы Клаузевица, он также должен быть компетентным в их применении. Знание того, как применять максимы, не может быть редуцировано к принятию тех или иных максим, оно также не выводится из них.

В общих чертах абсурдность допущения интеллектуалистской легенды состоит в том, что любое действие наследует все свои права на статус разумного от предварительной внутренней операции планирования того, что предстоит делать. Часто мы действительно проходим через такой процесс, и если мы туповаты, то наше планирование глупо, а если умны, то разумно и оно. Хорошо известна возможность разумно планировать и глупо действовать, т. е. пренебрегать наставлениями в своей практике. Следовательно, согласно исходному аргументу, наш интеллектуальный процесс планирования должен наследовать право называться разумным от другого внутреннего процесса - от планирования планирования, а этот процесс, в свою очередь, может быть толковым или бестолковым. Этот регресс бесконечен, что редуцирует к абсурду теорию, утверждающую, что, для того чтобы действие было разумным, оно должно порождаться и направляться предварительной интеллектуальной операцией. Различие между рациональными и глупыми действиями заключается не в их родословной, а в методе их осуществления, и это относится к интеллектуальному действию не в меньшей степени, чем к действию практическому. "Разумное" не может быть определено в терминах "интеллектуального", а "знание как" - в терминах "знания что". "Думать над тем, что я делаю", не означает "и думать, что делать, и делать это". Когда я делаю что-либо разумно, т. е. думая над тем, что я делаю одну вещь, а не две, мое действие имеет не особые антецеденты, а особую манеру или методику осуществления.

(4) Мотивы интеллектуальной легенды.

Почему люди, несмотря на свой повседневный опыт, столь привержены вере в то, что осмысленное выполнение действия должно заключать в себе два процесса: поступок и рассуждение? Частично ответ заключается в том, что они породнились с догмой о духе в машине. Поскольку поступок зачастую является внешним мускульным делом, он описывается просто как физический процесс. Из допущения антитезы между "физическим" и "ментальным" следует, что мускульное действие само по себе не может быть ментальной операцией. Поэтому это действие может получить характеристики "умелый", "хитрый" или "обладающий чувством юмора" только через их перенесение от другого дополнительного действия, происходящего не "в машине", но "в духе", ибо слова "умелый", "хитрый" и "обладающий чувством юмора", несомненно, являются

24.

ментальными предикатами.

Разумеется, совершенно верно то, что, когда мы характеризуем какой-то фрагмент внешнего поведения как остроумный или тактичный, мы не имеем в виду лишь наблюдаемые нами телесные движения. Попугай может произнести фразу, подобную той, которую в похожей ситуации сказали бы и мы, но несмотря на это, мы не наделяем его чувством юмора; бестактный человек может сделать нечто в точности как джентльмен, однако мы не подумаем, что он тактичен. Однако если одно и то же речевое выражение у юмориста будет шуткой, а у попугая - простым звукоподражанием, то возникает соблазн сказать, что мы приписываем остроумие не тому, что мы слышим, а чему-то еще, чего мы не слышим. Соответственно, мы склонны говорить о том, что одно слышимое и видимое действие является остроумным, а другое, сходное с ним видимое и слышимое действие не является таковым потому, что первое предварялось иным, неслышимым и невидимым действием, которое и есть подлинное проявление остроумия. Однако признать (а это нам приходится делать), что, возможно, не существует никакой видимой или различимой на слух разницы между галантными и бесцеремонными поступками или остроумными и лишенными юмора фразами, - еще не значит признать, что это различие устанавливается через выполнение или невыполнение неких таинственных и скрытых актов.

Умение и ловкость клоуна могут выражаться в его кувырках и падениях. Он оступается и падает точно так же, как это делают неуклюжие люди, с той лишь разницей, что клоун выполняет свои кульбиты умышленно, после множества репетиций, делает их в самый подходящий момент, там, где их могут увидеть дети, и так, чтобы не пострадать самому. Аплодируя его мастерству казаться неуклюжим, зрители, однако, аплодируют не неким полностью скрытым действиям, совершаемым "в его голове". Они восхищаются его видимыми действиями, причем не потому, что эти действия явились следствием каких-то скрытых внутренних причин, а потому, что они есть проявление его мастерства, умения. Ясно, что умение не является действием. Поэтому оно не является ни наблюдаемым, ни ненаблюдаемым актом. Для того чтобы определить, что некий поступок представляет собой проявление умения, ему нужно дать оценку в свете фактора, который не может быть в отдельности зафиксирован фотокамерой. Однако причиной того, почему мастерство, воплощенное в действии, нельзя зафиксировать на фотографии, заключается не в том, что оно является таинственным, призрачным событием, а в том, что оно вообще не является событием, можно определить как диспозицию или комплекс диспозиций, причем диспозиция относится к факторам такого логического типа, о которых ошибочно говорить, что их можно увидеть или не увидеть, зафиксировать или не зафиксировать на снимке. Подобно тому, как привычка громко говорить сама по себе не является громкой или тихой, ибо она не входит в число предметов, по отношению к которым "громкий" или "тихий" могут быть предикатами; подобно тому, как предрасположенность к головной боли сама по себе не является терпимой или невыносимой, так и навыки, вкусы и склонности, осуществляемые во внешних действиях, не являются внутренними или внешними, наблюдаемыми или недоступными для наблюдения. Традиционная теория сознания ошибочно истолковала типовое различие между диспозицией и действием как мифическую раздвоенность ненаблюдаемых ментальных причин и их наблюдаемых физических следствий.

Падения и кувырки клоуна суть проявления работы его сознания, поскольку это его шутки, но зрительно схожие с ними падения и кувырки

25.

неуклюжего человека не будут действиями сознания этого человека. Ведь он падает ненамеренно. Умышленное падение - одновременно и телесный, и ментальный процесс, однако это не два процесса, а именно: один процесс - намерение упасть, другой процесс, как следствие первого, - падение. И тем не менее старый миф так просто не сдается. Мы все еще склонны утверждать, что если выходки клоуна демонстрируют внимательность, здравый смысл, разумение и оценку настроений зрителей, то в голове клоуна должно совершаться действие, которое дополняет действие, происходящее на манеже. Если он обдумывает то, что он делает, то под его загримированной физиономией должна происходить когнитивная, остающаяся в тени, не наблюдаемая нами операция, соответствующая доступным для нашего наблюдения телесным движениям и регулирующая их бесспорно, мышление является основной деятельностью сознания, и также бесспорно, что процесс мышления невидим и неразличим на слух. Но как же тогда видимые и слышимые действия клоуна могут быть работой его сознания?

Отдавая должное этому возражению, нужно сделать уступку, связанную с употреблением языка. Относительно недавно общеупотребительным стал особый смысл слов "ментальный" и "ум" (mind). Мы говорим о "счете в уме", о "чтении мыслей", о дебатах, проходящих "в уме", и, разумеется, все это случаи, когда ментальное оказывается ненаблюдаемым. Говорят, что мальчик "считает в уме" тогда, когда, вместо того чтобы записать или произнести вслух числовые символы, с которыми он производит операции, он проговаривает их про себя, совершая вычисления в ходе безмолвной беседы с самим собой. Подобным же образом про человека говорят, что он читает мысли другого, когда он верно описывает те слуховые или визуальные образы, которые существуют в представлении другого человека. Легко показать, что такие употребления понятий "ментальный" и "ум" являются особыми. Ибо мальчик, производящий расчеты вслух или на бумаге, может рассуждать корректно и выстраивать свои действия методично. Его вычисления не станут менее тщательной интеллектуальной операцией из-за того, что они будут произведены публично, а не приватно. Таким образом, его действие является применением ментальной способности в обычном смысле термина "ментальный".

Отсюда ясно, что вычисление не приобретает статуса подлинного мышления, если человек производит его, сомкнув губы и засунув руки в карманы. В определение мышления не входит, что нужно держать рот на замке. Человек может думать, говоря громко или вполголоса; он может думать молча, но все же достаточно заметно двигая губами, так что умеющий читать по губам человек сможет прочесть его мысли. Он также может, как большинство из нас делают это с детского возраста, думать молча, не шевеля губами. Эти различия являются делом общественных и индивидуальных предпочтений, удобства и быстроты. В связность, убедительность и приемлемость выполненных интеллектуальных операций это вносит не больше различий, чем это делает писатель, предпочитая карандаш перу или чернила-невидимки обыкновенным чернилам. Глухонемой человек разговаривает при помощи изображаемых пальцами знаков. Возможно, когда он хочет остаться наедине со своими мыслями, он делает эти знаки, держа руки за спиной или под столом. Тот факт, что эти знаки могут случайно наблюдаться неким Полом Праем, не заставляет нас или делающего их человека сказать, что он не мыслит.

Особое использование слов "ментальный" и "ум", при котором они обозначают происходящее "в чьей-то голове", не может быть принято как доказательство в пользу догмы о духе в машине. Это не что иное, как вредное

26.

влияние этой Догмы. Особая манера осуществления мышления с помощью словообразов (word-iniages), не прибегая к речи, действительно обеспечивает сокрытость нашего мышления, ибо внутренняя речь одного человека невидима и неслышима для другого (впрочем, как мы потом убедимся, так же как и для него самого). Однако эта сокрытость не является сокрытостью, приписанной постулируемой картиной духа в машине с ее призрачными эпизодами. Это просто устраивающая человека уединенность, которая выражается в звуках, которые происходят в моей голове и вещах, которые я вижу мысленным взором.

Более того, тот факт, что человек проговаривает какие-то вещи про себя, еще не значит, что он думает. Он может бессвязно бормотать или повторять про себя созвучия точно так же, как он мог бы делать это вслух. Различие между осмысленной речью и бормотанием, между размышлением над тем, что говоришь, и просто говорением проходит иначе, чем граница между разговором вслух и разговором с самим собой. То, что делает вербальную операцию проявлением интеллекта, не зависит от того, что делает ее публичной или приватной. Арифметическое вычисление, выполненное при помощи карандаша и бумаги, может быть более разумным, чем математическое действие, совершенное в уме, а проделанные на людях кувырки клоуна могут оказаться более разумными, нежели те кувырки, которые он "видит" мысленным взором или же "чувствует" своими воображаемыми ногами, при условии что какие-то такие воображаемые трюки вообще имеют место.

(5) "В моей голове".

Теперь пора кое-что сказать о нашем повседневном использовании выражения "в моей голове". Когда я произвожу вычисления в уме, я, наверное, скажу, что числа, с которыми я произвожу действия, уже были "в моей голове", а не на бумаге. Если я слышал свист ветра или какой-то звук, то впоследствии я, возможно, скажу о себе, что я все еще слышу этот свист или звук как вертящиеся " в моей голове". Это "в моей голове" я перебираю историю королей Англии, решаю анаграммы и сочиняю шуточные стихи. Почему же эта метафора оказывается выразительной и подходящей? Ведь это не более чем метафора. Никто же не думает, что когда в моей голове вертится мелодия, то хирург может извлечь из моего черепа маленький оркестрик, или же что доктор, приставив к моей черепной коробке фонендоскоп, может услышать приглушенный мотив, так, например, как я слышу приглушенный свист своего соседа, если приложу свое ухо к стене, разделяющей наши комнаты.

Иногда высказывается мнение, что эта фраза берет начало в теориях о связях между мозгом и интеллектуальными процессами. Возможно, именно из таких теорий мы черпаем выражения типа "напрячь мозги, чтобы решить проблему", однако никто не похвастается тем, что решил анаграмму "в своем мозгу". Школьник иногда готов сказать, что он совершил простой арифметический расчет в голове, хотя он и не ломал над этим голову. Не требуется никакого интеллектуального усилия и сообразительности и для того, чтобы в голове вертелась мелодия. И, наоборот, арифметические вычисления, выполняемые с помощью бумаги и карандаша, могут требовать напряжения мозга, хотя и производятся они не "в голове".

Представляется, что в первую очередь о воображаемых звуках мы

27.

находим естественным говорить, что они имеют место "в наших головах" и что

из этих звуков для нас имеют преимущество те, с помощью которых мы воображаем себя говорящими и слушающими. Слова, которые, как я представляю, я говорю себе жег мелодии, которые, как я воображаю, я сам себе напеваю или насвистываю, - это то, что прежде всего приходит на ум, когда задумываешься о жужжании этой внутрителесной студии. С небольшой натяжкой выражение "в моей голове" иногда распространяется некоторыми людьми на все воображаемые шумы и даже переносится на описание тех вещей, которые я вижу в своем воображении. Впоследствии мы еще вернемся к вопросу о таком расширении значения этого выражения.

Что же понуждает нас описывать наши представления о нас самих, говорящих или напевающих что-то про себя, через указание на то, что говоримое или напеваемое имеет место в наших головах? Прежде всего, эта идиома обладает необходимой негативной функцией. Когда стук колес поезда заставляет вертеться в моей голове "Rule Britannia", то стук колес слышен для моих спутников, a "Rule Britannia" - нет. Ритмичное постукивание колес наполняет весь вагон, а мой "Rule Britannia" не наполняет ни это купе, ни даже какой-то его части. Таким образом, возникает желание сказать, что вместо этого мотив заполняет иное "купе", а именно то, которое является частью меня самого. Постукивание имеет своим источником колеса и рельсы, а что касается "Rule Britannia", то его источником не служит некий находящийся вне меня оркестр. Констатируя этот негативный факт, мы испытываем соблазн говорить, что источник этой музыки лежит внутри меня. Однако это объяснение само по себе еще не объясняет, почему я считаю естественным метафорически сказать, что "Rule Britannia" вертится в моей голове, а не в моем горле, груди или желудке.

Когда я слышу произносимые вами слова или мелодии, которые играет оркестр, у меня обычно возникает догадка, иногда неверная, относительно того, с какой стороны доносится звук и как далеко от меня расположен его источник. Однако когда я слышу слова, которые я сам произношу вслух, мелодии, которые я сам напеваю, звуки своего собственного дыхания, кашля или звуки, возникающие в то время, когда я что-нибудь жую, то ситуация оказывается совершенно другой. Ибо в данном случае не возникает вопроса о звуках, имеющих удаленный от меня и где-то вне меня расположенный источник. Мне не приходится вертеть головой, чтобы лучше услышать их, не могу я и приблизить свое ухо к источнику звука. Более того, хотя я могу изолироваться от звуков, приглушить ваш голос или мелодию оркестра, заткнув себе уши, тем не менее, это действие в случае моего собственного голоса дает обратный результат и только увеличивает его громкость и резонанс. Мои собственные высказывания точно так же, как другие шумы в голове, к примеру, пульсация, сопение, чихание и прочее, не являются передающимися по воздуху звуками, которые доносятся из более или менее удаленного источника. Они возникают в голове и доносятся из головы, хотя некоторые из них можно слышать также передающимися по воздуху. Если же я произвожу очень громкие или пронзительные звуки, то я могу почувствовать вибрацию или судороги в своей голове, почувствовать" в том же смысле, в каком я чувствую в своей руке вибрацию камертона.

Теперь ясно, что такие шумы и звуки находятся в голове не метафорически, а буквально. Они действительно являются шумами внутри головы, которые врач может услышать через фонендоскоп. Однако смысл, который мы подразумеваем, говоря, что школьник проделывает мысленное арифметическое действие, располагая цифры не на бумаге, а в голове, является

28.

не буквальным, но производным от него метафорическим смыслом. Нетрудно видеть, что эти цифры на самом деле не слышны в его голове подобно тому, как он действительно слышит в своей голове собственный кашель. Ибо если он громко свистит или кричит, заткнув уши, то это может привести к тому, что он почти оглохнет или услышит в ушах звон. Если же, выполняя мысленную арифметическую операцию, он прокричит" сам себе цифры, представляя, что его голос очень пронзителен, то ничего оглушающего не произойдет. Он не производит и не слышит каких-либо резких звуков потому, что он просто воображает себя производящим и слышащим эти звуки, а воображаемый визг не является визгом, так же как он не является и шепотом. И, тем не менее, школьник описывает цифры как находящиеся в его голове, точно так же как я описываю "Rule Britannia", звучащую в моей голове, потому что это естественный способ выражения того факта, что они живо представлены в нашем воображении. Тем не менее выражение "в моей голове" следует понимать помещенным в кавычки подобно глаголу "видеть" в выражениях типа "я и сейчас "вижу", как было дело, хотя прошло уже сорок лет . Если бы мы и в самом деле делали то, что вызываем в воображении, а именно слышали самих себя что-то говорящими или напевающими, то тогда эти звуки были бы в наших головах, в буквальном смысле. Однако, раз мы не производим и не слышим звуки, а только воображаем, что делаем это, когда говорим, что числа и мелодии, производимые нами для самих себя в нашем представлении, находятся "в наших головах", то мы говорим это с характерной интонацией в голосе, предназначенной для выражения вещей, которые не следует принимать буквально.

Я уже говорил о том, что существует определенная склонность расширять употребление идиомы "в моей голове", чтобы охватить не только вызываемые в представлении нами самими производимые звуки и шумы внутри головы, но также и в целом воображаемые звуки и даже шире - воображаемые зрительные образы. Я думаю, что эта склонность (если я прав, предполагая ее существование) обусловлена следующим кругом хорошо знакомых нам фактов. Для всех органов чувств, расположенных на голове, мы обладаем либо набором естественных "заслонок", либо можем предложить их искусственные аналоги. Мы можем закрыть глаза с помощью век или ладоней; наши губы укрывают язык, а наши пальцы можно использовать, чтобы заткнуть уши или ноздри. Воспользовавшись этими заслонками, мы можем изолировать себя от того, что мы с вами видим, слышим, пробуем на вкус и нюхаем. Но вещи, которые я вижу мысленным взором, не исчезают, если я закрываю глаза. Когда я делаю это, я иногда "вижу" их даже более живо, чем раньше. И чтобы развеять страшную картину вчерашней автокатастрофы, мне даже лучше держать глаза открытыми. Все это наводит на мысль описывать различие между воображаемыми и реальными образами через указание на то, что воображаемые объекты находятся с внутренней стороны от этих заслонок, в то время как реальные объекты расположены снаружи от них. Последние находятся вне моей головы, а первые - внутри нее. Однако этот вопрос требует некоторого уточнения.

Зрение и слух - чувства, предполагающие дистанцию, тогда как обоняние, осязание и вкус таковыми не являются. Иначе говоря, когда мы в обычном смысле употребляем глаголы "видеть", "слышать", "смотреть", "слушать", "замечать", "подслушивать" и другие, то вещи, о которых мы говорим как о "видимых" и "слышимых", суть вещи, удаленные от нас. Мы слышим звуки поезда далеко к югу и замечаем высоко в небе планету. Поэтому мы испытываем затруднение, когда говорим о местонахождении пятен, которые плавают "перед глазами". Ибо хотя мы их и видим, их нет вне нас. В то же время мы не говорим об

29.

осязании или пробе на вкус вещей, находящихся на расстоянии, а если нас спрашивают, далеко ли и в каком направлении расположен предмет, мы не отвечаем: "Дайте-ка я прежде понюхаю или попробую на вкус". Конечно, мы можем ориентироваться тактильно или кинестетически, но, когда мы на ощупь находим на стене выключатель света, мы обнаруживаем, что он расположен там же, где находятся кончики наших пальцев. Предметы, которых мы касаемся рукой, оказываются там же, где и рука, тогда как вещи, которые мы видим или слышим, обычно оказываются в отдалении от глаза или уха.

Таким образом, когда мы хотим подчеркнуть тот факт, что в действительности нечто было нами не увидено или услышано, а только представлено как увиденное и услышанное, мы склонны доказывать его воображаемый характер через отрицание его дистанцированности и, прибегая к сомнительным, но удобным оборотам, отрицаем его удаленность через признание его метафорической близости. "Не там, снаружи, а здесь, внутри; не вне органов чувств и их покровов и не в реальном мире, а по эту сторону этих покровов и нереальное", "не внешняя реальность, а воображаемая видимость". У нас нет подобных лингвистических уловок для описания того, как мы представляем самих себя осязающими, воспринимающими запахи или пробующими на вкус. Пассажир корабля чувствует раскачивание палубы под собой главным образом ступнями и икрами, а когда он сходит на берег, он все еще испытывает ощущение "в ступнях и икрах, будто земля качается под ним. Однако, поскольку кинестетическое ощущение не является дистанцированным, он не может третировать свои представляемые ощущения в ногах как иллюзорные, говоря, что покачивание локализовано только в них, а не в улице, ибо движение, которое он чувствовал на палубе равным образом ощущалось и в его ногах. Он не мог сказать: "Я чувствую, как качается другой конец судна". Не может он описывать иллюзорное движение тротуара как ощущение "в его голове", но только как "ощущаемое в ногах".

Поэтому я полагаю, что слова "в голове" предстают выразительной метафорой, приемлемой, в первую очередь, для живо представленных и лично произносимых звуков и, во-вторых, для любых воображаемых звуков и даже для воображаемых зрительных образов, поскольку в двух этих случаях отрицание дистанцированное путем утверждения метафорической близости подразумевается как придание знака мнимости. И сама эта близость относительна, она отсчитывается скорее не от расположенных в голове органов зрения и слуха как таковых, сколько от тех мест, где они прикрываются их наружными «затворами». Интересная деталь, связанная с языком, состоит в том, что иногда люди используют слова "мысленный" и "только мысленный» в качестве синонимов для воображаемый".

Однако для моей общей аргументации неважно, верен этот филологический экскурс или нет. Он служит для привлечения внимания к тем видам предметов, о которых мы говорим, что они находятся "в наших головах", а именно это такие предметы, как представляемые слова, мелодии и, возможно, цепочки воспоминании. Когда люди применяют идиому "в уме" («in the mind»), они обычно крайне запутанно выражают то, что мы привычно выражаем через менее сбивающее с толку метафорическое использование идиомы "в голове". Выражения "в уме можно и нужно всегда избегать. Его употребление приучает говорящих к мысли, что сознания являются странными "местами", чье население оказывается фантомами, наделенными особым статусом. Одна из задач этой книги - демонстрация того, что проявление способностей сознания не происходит, за исключением per accidents, "в голове" в обычном смысле этого

30.

выражения и что те, кто думают так, не имеют никаких преимуществ перед теми, кто отрицает это.

(6) Позитивное знание "знания как".

Как я надеюсь, мне удалось показать, что практическое проявление интеллекта не может анализироваться в качестве двойного действия: предварительного рассмотрения предписаний и последующего их выполнения. Мы также обсудили некоторые мотивы, которые подталкивают теоретиков к принятию подобного анализа.

Однако если поступать разумно - значит делать не два, а одно действие, и если разумный поступок должен удовлетворять критериям выполнения поступка как такового, то остается показать, как эта особенность характеризует те действия, которые мы считаем искусными, благоразумными, изящными или логичными. Ведь не существует видимой или различимой на слух разницы между действием, осуществленным разумно и умело, и действием, исполненным по простой привычке, безотчетному импульсу или в припадке безумия. Попугай может выкрикнуть "Сократ смертен" тотчас после того, как кто-нибудь выскажет посылки, из которых следует это заключение. Один мальчик может, мечтая о крикете и не понимая существа вопроса, дать такой же правильный ответ на очень трудную задачу, что и другой ученик, который думает над тем, что он делает. Тем не менее, мы не назовем попугая "мыслящим логично" и не скажем, что невнимательный ученик решил задачу.

Рассмотрим сперва ситуацию с мальчиком, который учится играть в шахматы. Ясно, что, до того как он узнал правила игры, он мог случайно сделать ход пешкой, который не нарушает правил. И тот факт, что он делает правильный ход, не означает, что он знает правило, которое такой ход допускает. В свою очередь, и у стороннего наблюдателя нет возможности определить по тому, как мальчик делает этот ход, какой-то видимый знак, показывающий, что ход либо случаен, либо сделан вследствие знания правил. Однако представим теперь, что мальчик начинает добросовестно учиться играть, и это в основном заключается в подробном разъяснении ему правил. Возможно, он выучит их назубок и будет готов процитировать наизусть, если кто-то попросит об этом. Во время первых своих игр мальчику, скорее всего, придется перебирать правила вслух или в голове и время от времени спрашивать, как следует применить их в той или иной особой ситуации. Но очень скоро он сможет соблюдать правила, не думая о них. Он будет делать разрешенные ходы и избегать запрещенных; он подметит и будет протестовать, когда его соперник нарушит правила. Но больше он не станет произносить про себя или вслух те формулы, в которых декларируются запреты и разрешения. Делать дозволенные ходы и избегать запрещенных станет для него второй натурой. На этом этапе он даже может утратить былую способность излагать правила. Если другой новичок попросит проинструктировать его, то может оказаться, что он уже забыл, как формулируются правила. Он станет показывать новичку, как нужно играть, демонстрируя на доске корректные ходы и пресекая неправильные ходы новичка.

Вполне возможно для ребенка научиться играть в шахматы, вовсе не слыша и не читая правил. Наблюдая, как другие передвигают фигуры, и замечая, какие из его собственных ходов были приняты или отвергнуты, он мог бы освоить искусство играть корректно, будучи, тем не менее, не в состоянии

31.

изложить правила при помощи терминов, которые определяют "корректность" и "некорректность". Подобным образом все мы научились правилам игры в прятки и "горячо - холодно", а также элементарным правилам грамматики и логики. Усваивая многое с помощью критики и примера, мы изучаем как на практике, зачастую без оглядки на какие-то теоретические уроки.

Следует заметить, что о мальчике не говорили бы, что он знает, как играть, если бы все, что он мог бы делать, ограничивалось точным изложением правил. Он должен уметь делать необходимые ходы. Про него скажут, что он знает, как играть, если, даже не умея сформулировать правила, он все-таки делает разрешенные ходы, избегает запрещенных сам и протестует, когда ходы его соперника оказываются неправильными. Его знание как проявляется прежде всего в ходах, которые он делает сам или признает правильными, которых он избегает и не допускает со стороны противника. Поскольку он соблюдает правила, нас не заботит, может ли он еще и сформулировать их. Именно то, что он делает на шахматной доске, а не в голове или при помощи языка, доказывает нам через наглядное умение применять правила, знает ли он их или нет. Аналогично этому иностранец может, подобно английскому ребенку, не знать, как говорить грамотно по-английски, несмотря на то, что он овладел теорией грамматики английского языка.

(7) Умственные способности в сравнении с привычками.

Способность применять правила является результатом практики. Поэтому возникает соблазн считать умения и навыки всего лишь привычками. Конечно, они являются "второй натурой" или приобретенными диспозициями, однако из этого не следует, что они просто привычки. Последние относятся к одному виду, причем не единственному, этой второй натуры, и в дальнейшем будет показано, что общее допущение о том, что все относящееся ко второй натуре состоит только из привычек затушевывает различия, имеющие кардинальную важность для наших исследований.

Способность правильно решать задачки на умножение, опираясь на механическое запоминание правил, в ряде важных аспектов отличается от способности решать их при помощи вычисления. Когда мы описываем кого-либо как совершающего некоторое действие исключительно по привычке, мы подразумеваем, что он выполняет его автоматически, не отдавая себе отчета в том, что он делает. Он не проявляет внимания, бдительности или критичности. Научившись ходить, мы шагаем, не думая о том, куда поставить ногу. Но альпинист, совершая в темноте и при сильном ветре восхождение по обледеневшему склону, переставляет ноги и руки не по слепой привычке. Он думает над тем, что делает, он готов к опасности, бережет силы, пробует и экспериментирует. Короче говоря, в его восхождении угадывается определенная степень умения и рассудительности. Если он совершит ошибку, то постарается ее не повторять; если он обнаружит, что новый прием восхождения эффективен, он будет и дальше использовать и совершенствовать его. Он передвигается и одновременно обучает себя, как двигаться в подобных обстоятельствах. Когда одно действие оказывается точной копией других, предшествующих ему действий, то именно это является сутью практики "лишь по привычке". Сущность же разумной практики заключается в том, что действие меняется под влиянием предшествовавших ему действий. Действующий субъект

32.

при этом все еще продолжает учиться.

Различие между привычками и умственными способностями можно проиллюстрировать, обратившись к параллельному ему отличию в методах, используемых для привития двух этих видов второй натуры. Наши привычки формируются посредством тренировки и муштры, а умственные способности мы развиваем в обучении. Тренированность или ее поддержание достигается наложением повторений. Рекрут осваивает манипуляции с винтовкой при команде "на плечо", многократно повторяя на счет все необходимые действия. Сходным образом ребенок изучает алфавит и таблицу умножения. Эти навыки считаются неосвоенными до тех пор, пока ответы ученика не станут автоматическими, пока не станет ясно, что он может "дать их во сне". Обучение, напротив, хотя и включает немало сущей муштры, не сводится к ней. Оно включает поощрение критического настроя и проявлений самостоятельности в суждениях ученика. Он обучается тому, как делать что-то, размышляя при этом над тем, что он делает. Таким образом, каждое выполненное им действие само по себе является для него новым уроком, показывающим, как сделать лучше. Солдату, который натренировался лишь вскидывать винтовку на плечо, придется еще обучаться, чтобы стать метким стрелком и профессионально читать карту. Навык обходится без разума, обучение его развивает. Мы не ожидаем от солдата, чтобы он был способен разобраться в карте даже "во сне".

Существует еще одно важное различие между привычками и интеллектуальными способностями, для прояснения которого необходимо сказать несколько слов об общей логике употребления понятий, описывающих диспозиции. Когда мы говорим, что стекло хрупкое, а сахар растворимый, мы употребляем диспозициональные понятия, логический смысл которых заключается в следующем.

Хрупкость стекла не состоит в том, что его в данный конкретный момент действительно разбили вдребезги. Стекло может быть хрупким, даже если его никогда не разобьют. Сказать, что оно хрупкое, значит сказать, что если по нему бьют или уже ударили, то оно разлетится или уже разлетелось на осколки. Сказать, что сахар растворим, - значит сказать, что он растворится, если будет помещен в воду.

Суждение, приписывающее предмету диспозициональное свойство, во многом, хотя и не во всем, сходно с суждением, подводящим предмет под действие закона. Обладать диспозициональным свойством не означает пребывать в определенном состоянии или претерпевать определенные изменения. Это, значит быть готовым или быть обязанным принять определенное состояние или же претерпеть определенные изменения тогда, когда реализуется определенное условие. То же самое справедливо и в отношении особых диспозиций человека, таких, как качества его характера. Из того, что я имею привычку курить, не следует, что я курю в данный момент. Это моя устойчивая склонность курить, когда я не ем, не сплю, свободен от лекций и не присутствую на похоронах и если я только недавно не выкурил трубку.

В обсуждении диспозиций полезно поначалу опираться на простейшие модели, такие, как хрупкость стекла или привычка человека курить. Ибо в описании этих диспозиций легко раскрыть гипотетическое утверждение, имплицитно передаваемое через приписывание диспозициональных качеств. Быть хрупким - значит просто быть готовым разлететься на осколки в таких-то и таких-то условиях. Быть курильщиком означает просто готовность набивать, зажигать и курить трубку в такой-то и такой-то ситуации. Это простые, сингулярные диспозиции, актуализация которых почти что единообразна.

33.

Но, будучи первоначально плодотворной, привычка рассматривать такие простые образцы диспозиции может привести потом к ошибочным допущениям. Существует множество диспозиций, актуализация которых может принять широкое, возможно неограниченное, разнообразие форм. Когда тело описывается как твердое, мы не имеем в виду только то, что оно способно сопротивляться деформации. Мы также подразумеваем, что оно, к примеру, издает резкий звук при ударе, что при столкновении оно может причинить нам боль, что упругие тела отскочат от него и тан далее до бесконечности. Если бы мы захотели раскрыть все то, что содержится в описании стадного животного, нам пришлось бы аналогичным образом приводить бесконечный ряд возможных гипотетических утверждений.

Теперь ясно, что диспозиции высшего уровня, которые относятся к людям и которые преимущественно рассматриваются в данном исследовании, как правило, не являются простыми, сингулярными. Это диспозиции, проявление которых предстает в неопределенном разнообразии форм. Когда Джейн Остин пожелала показать особый вид гордости, характеризующий героиню ее произведения "Гордость и предубеждение", писательнице пришлось представить ее действия, слова, мысли и чувства в тысяче различных ситуаций. Не существует ни одного стандартного типа действия или реакции, по поводу которых Джейн Остин могла бы сказать: "Разновидность гордости моей героини была просто тенденцией делать именно это всякий раз, когда возникала определенная ситуация". Наравне с другими людьми эпистемологи часто попадают в ловушку, ожидая, что диспозиции имеют единообразное проявление. Например, когда они осознают, что глаголы "знать" и "верить" обычно употребляются диспозиционально, они предполагают, что должны, следовательно, существовать однотипные интеллектуальные процессы, в которых эти когнитивные диспозиции были бы актуализированы. Пренебрегая свидетельством опыта, они, к примеру, утверждают, что человек, верящий в то, что земля круглая, должен время от времени проходить через некую единственную в своем роде последовательность познания, внутреннего пересмотрения и вынесения вердикта, порождающих чувство уверенности в том, что "земля круглая". На самом деле люди, конечно, не тянут подобную волынку, но, даже если бы они так делали, а мы бы знали, что они так делают, для нас все же не было бы достоверным то, что они верят, будто земля круглая, до тех пор, пока мы не увидели, что они наряду с этим подразумевают, представляют, говорят и делают великое множество других вещей. Если бы мы обнаружили, что они подразумевают, представляют, говорят и делают все эти вещи, то мы уже не должны сомневаться в том, что они убеждены в круглой форме земли, даже в том случае, когда у нас есть веские основания думать, что внутренне они вообще никогда не прослеживали описанным выше образом исходное суждение. Напротив, сколь бы упорно и подробно ни доказывал нам и себе самому конькобежец, что лед на пруду достаточно прочен, он демонстрирует сомнения в своей правоте, если держится ближе к берегу, прогоняет детей с середины водоема, ни на минуту не забывает о мерах предосторожности или же подолгу рассуждает о том, что бы было, если бы лед проломился.

34.

(8) Применение умственных способностей.

В оценке того, является ли чье-то действие разумным или нет, нам приходится, как это уже было отмечено, в некотором смысле заглядывать за контур этого действия как такового. Ибо нет каких-то особых внешних или внутренних действий, которых не могли бы случайно или "механически" совершить идиоты, лунатики, люди, находящиеся в панике, бреду или даже иногда попугаи. Однако, переводя внимание за план самого действия как такового, мы не пытаемся высмотреть некое скрытое дополнительное действие, разыгранное на предполагаемых тайных подмостках внутренней жизни действующего лица. Мы рассматриваем его способности и склонности, актуализацией которых стало данное действие. Наше исследование направлено не на причины (a fortiori не на скрытые причины), но на способности, умения, привычки, склонности и пристрастия. Мы наблюдаем, например, случай, когда солдат выстрелил быку точно в глаз. Что это удача или мастерство? Если это умение, то он может вновь попасть в глаз быка или где-то рядом, даже если усилится ветер, изменится дистанция и цель начнет двигаться. В случае если второй выстрел неудачен, его третий, четвертый и пятый выстрелы будут, возможно, ложиться все ближе и ближе к глазу быка. Ради этого он задерживает дыхание, как он обычно это делает перед тем, как нажать на спусковой крючок. Он готов дать своему соседу совет насчет поправок на ветер, рефракцию и т. д. Меткая стрельба является комплексом навыков, и вопрос о том, попал ли солдат в глаз быка по везению или потому, что он хороший стрелок, является вопросом о том, имел ли он навыки и если да, то использовал ли он их, чтобы произвести выстрел тщательно, с самоконтролем и вниманием к окружающим условиям, с учетом правил меткой стрельбы.

Чтобы решить, было ли его попадание счастливой случайностью или хорошим выстрелом, мы, да и он сам, должны принять в расчет не только этот его единственный успех. А именно: мы должны учесть его последующие выстрелы, его прошлые достижения в стрельбе, его объяснения или оправдания, тот совет, который он дал своему соседу, и множество других разнообразных свидетельств. Нет какого-то одного признака, свидетельствующего о том, что человек знает, как стрелять, однако не слишком большого набора разнородных действий обычно достаточно для того, чтобы установить, умеет солдат стрелять или нет. И только тогда, если это вообще возможно, мы решим, попал ли он в глаз быку по причине везения или же это произошло потому, что он достаточно меткий стрелок способный при желании поразить цель.

Пьяный человек делает за шахматной доской такой ход, который расстраивает стратегический план противника. Для зрителей несомненно, что это произошло благодаря везению, а не размышлению, в том случае, если у них не вызывает сомнения, что большинство ходов нетрезвого игрока нарушают правила игры или не имеют никакой тактической связи с позицией на доске, что, по всей вероятности, он не повторит этот ход в аналогичной ситуации, не оценит подобный ход, выполненный в такой же позиции кем-нибудь другим, не сможет объяснить, почему он пошел именно так, или даже описать ту опасность, в которой находился его король.

Для наблюдателей не является проблемой наличие или отсутствие тайно протекающих в душе процессов, проблема для них состоит в истинности или ложности определенных высказываний с глаголами "мог", "умел", "хотел",

35.

"стремился", а также некоторых особенностей их употребления. Ибо, грубо говоря, сознание не является предметом для множества недоступных проверке категориальных высказываний, но предметом для проверяемых гипотетических или полугипотетических высказываний. Различие между нормальным человеком и идиотом заключается не в том, что в нормальном человеке на самом деле содержатся как бы два человека, в то время как в идиоте только один, а в том, что нормальный человек может сделать много такого, чего идиот сделать не в состоянии; и глаголы "мочь" и "не мочь" являются не просто случайными, а модальными словами. Конечно, при описании фактически сделанных пьяным и трезвым шахматистами ходов или звуков, произнесенных слабоумным и здравомыслящим людьми, нам приходится использовать не только выражения с "could" и "would", но также и выражение с "did" и "did not". Пьяный шахматист сделал ход, не размышляя и пренебрегая правилами, нормальный человек осознавал, что он говорил. В пятой главе я постараюсь показать, что коренные различия между такими событийными высказываниями, как "он сделал это неосознанно" и "он сделал это целенаправленно", должны быть прояснены не как различия между простыми и сложными событийными высказываниями, но совершенно иным способом.

Знание как, таким образом, является диспозицией, однако не сингулярной диспозицией наподобие рефлекса или привычки. Его реализации включают следование правилам, канонам или применение критериев, однако асе это не является двойной операцией теоретического признания максим и последующего их практического применения. Далее, эти реализации могут быть явными или скрытыми, они могут быть реальными или воображаемыми поступками, словами, произнесенными вслух или только мысленно, картиной, написанной на холсте или стоящей перед мысленным взором. Либо они могут быть смесью того и другого.

Все эти моменты могут быть проиллюстрированы на примере рациональной аргументации. Есть особая причина для выбора этого примера, поскольку относительно рациональности человека было наговорено множество вещей. Частью (хотя лишь только частью) того, что люди понимают под "рациональностью", является "способность рассуждать убедительно".

Во-первых, отметим, что нет существенного различия в том, имеем ли мы в В«ДУ рассуждающего человека как аргументирующего самому себе или же выдвигающего аргументы вслух, выступающего, скажем, перед воображаемым или реальным судом. Критерии, в соответствии с которыми его аргументы признаются убедительными, ясными, относящимися к делу и хорошо построенными, одинаковы и для безмолвного, и для произнесенного вслух или написанного логического рассуждения. Осуществляемая в уме аргументация имеет практические преимущества сравнительной быстроты, скрытости, она не затрагивает социального окружения; устная или письменная аргументация, будучи предметом критической оценки слушающих и читающих, обладает достоинством большей основательности. Но в обоих случаях реализуются одни и те же способности интеллекта, за исключением того, что усвоение умения рассуждать в молчаливом монологе требует особой выучки.

Во-вторых, хотя в его аргументации и могут встречаться какие-то шаги, столь банальные, что человек делает их, особо над ними не задумываясь, все же большая часть доводов, по всей вероятности, никогда ранее не конструировалась. Человек встречается с новыми возражениями, дает интерпретации новым данным и устанавливает связи между элементами в ситуации, в которой они прежде не были согласованы. Короче говоря, ему

36.

приходится вносить инновации, и когда он это делает, то действует не по привычке. Он не повторяет затасканные ходы. Тот факт, что при этом он думает над тем, что он делает, очевиден не только благодаря тому, что он действует без прецедентов, но также и потому, что он готов переформулировать неясно изложенные выражения, бдительно избегает двусмысленностей или использует малейшие возможности для обращения их в свою пользу, заботится о том, чтобы не полагаться на опровержимые выводы, настороженно воспринимает возражения, не теряет основную нить рассуждения, непоколебимо следуя к своей конечной цели. Ниже будет показано, что все эти слова: "готов", "бдителен", "внимателен", "тверд" - являются полудиспозициональными, полуэпизодическими словами. Они не обозначают ни сопутствующее появление дополнительных, но внутренних операций, ни просто способности и склонности к совершению последующих действий в случае, если в них возникнет необходимость. Они обозначают что-то среднее. Опытный водитель в действительности не представляет себе и не планирует всех тех бесчисленных случайностей, которые могут неожиданно возникнуть. Нельзя также сказать, что он просто обладает способностью распознать и справиться с любой из этих случайностей, если она неожиданно возникнет. Он не предвидит, что дорогу перебежит осел, и в то же время нельзя считать, что он к этому не готов. Его готовность совладать с подобными опасностями, если бы они возникли, проявила бы себя в совершенных им действиях. Но она также реально обнаруживает себя в образе его действий и самоконтроле даже тогда, когда ничего критического не происходит.

Существует основная черта, скрытая под всеми другими особенностями действий, совершаемых рационально рассуждающим человеком. Она заключается в том, что он рассуждает логично, т. е. избегает ошибок, приводит обоснованные доказательства и выводы, относящиеся к существу обсуждаемого вопроса. Он соблюдает правила логики точно так же, как нормы стилистики, судопроизводства, профессионального этикета и т. п. Однако вполне может быть, что, соблюдая правила логики, он не задумывается о них. Он не цитирует формулы Аристотеля себе или, например, суду. Он применяет на практике то, что Аристотель резюмировал в своей теории, описывающей подобные практики. Он рассуждает с помощью корректного метода, но не соотносится при этом с предписаниями какой-либо методологии. Правила, которые он соблюдает, становятся образом его мышления, это не внешние рубрики, посредством которых ему приходится упорядочивать собственные мысли. Короче говоря, он действует эффективно, а действовать эффективно не означает выполнять два действия. Это значит совершать одно действие, но особым образом или в опре­деленном ключе, причем описание подобного modus operandi должно быть сделано в терминах таких полудиспоэициональных, полуэпизодических эпитетов, как "бдительный", "внимательный", "критичный", "изобретательный", "логичный" и так далее.

То, что верно для рациональной аргументации, верно, с соответствующими модификациями, и для других осмысленных действий. Боксер, хирург, поэт и продавец применяют специфические критерии для выполнения своих особых задач, поскольку стремятся достичь надлежащих результатов. Их считают умными, умелыми, воодушевленными и проницательными не за то, как они обдумывают (если они вообще этим занимаются) предписания для выполнения своих особых действий, а за сам способ осуществления этих действий как таковых. Вне зависимости от того, планирует или нет боксер свои маневры, прежде чем их осуществить, его умение

37.

назад содержание далее



ПОИСК:




© FILOSOF.HISTORIC.RU 2001–2023
Все права на тексты книг принадлежат их авторам!

При копировании страниц проекта обязательно ставить ссылку:
'Электронная библиотека по философии - http://filosof.historic.ru'