Библиотека    Новые поступления    Словарь    Карта сайтов    Ссылки





назад содержание далее

Часть 3.

с обратным смыслом, и только в единстве с ним он становится адекватным выражением бытия. Духовный синтез, объединение, осуществляющееся в слове, оказывается подобным гармонии космоса и выражает в себе наличие внутреннего «противоборства» в этой гармонии: ??????????? ??????? ??????? ????? ??? ????? (??. 51)9*. И здесь мы встречаемся с основным законом Вселенной в возведенной в степень форме. Ведь то, что в бытии проявляется как противоположность, в языке оказывается противоречием, - и только в этой смене утверждения и отрицания, высказывания и его опровержения удается выразить в языке истинный закон и внутреннюю структуру бытия. В этом случае оказываются понятными, исходя из мировоззрения Гераклита, и основные особенности его стиля, часто называемого «темным» - эта «темнота» не случайна и не произвольна, а является адекватным и необходимым средством выражения самой мысли. Языковой стиль Гераклита и стиль его мышления взаимообусловлены: оба отражают, каждый со своей стороны, один и тот же основополагающий принцип его философии, принцип ?? ???????????? ?????10*. Они отсылают к той «невидимой гармонии», что, по словам Гераклита, лучше видимой, и именно она должна быть их мерилом. Подобно тому как отдельный объект у Гераклита оказывается в постоянном потоке становления, где он одновременно и исчезает, и сохраняется, таким же должно быть и отношение отдельного слова к целому «речи». Даже внутренняя многозначность, присущая слову, оказывается поэтому не просто недостатком языка, а существенным и положительным моментом заключенной в ней выразительной силы. Ведь именно она свидетельствует, что границы слова, как и границы самого бытия, не неподвижные, а текучие. Только в подвижном и многообразном слове языка, постоянно словно прорывающем свои собственные границы, отображается полнота созидающего мир логоса. Все барьеры, которые язык воздвигает и должен воздвигать, должны быть им самим опознаны как временные и относительные, которые сам он потом и уничтожает, как только подвергает предмет рассмотрению с новой точки зрения. «Бог: день-ночь, зима-лето, война-мир, избыток-нужда, изменяется же словно, когда смешается с благовониями, именуется по запаху каждого [из них]» (фр. 62, 67). Поэтому бессмертные смертны, смертные бессмертны: они, соответственно, живут своей смертью и умирают своей жизнью (фр. 62)11*. И если кто хочет говорить разумно, не должен обманываться отдельностью слов, но должен проникнуть сквозь них к тому, что является общим для всех, к ????? кос! ?????3·12*. Лишь после этого, когда смысл и обратный смысл слов поняты этим способом и соединены вместе, слово может стать поводырем и путеводной нитью познания. Тогда становится понятным, что большинство «этимологии», которыми играет Гераклит, включает в себя эту возможность двоякого толкования: что слово и вещь чаще оказываются связанными не через сходство, a per antiphrasin. «Луку имя - «жизнь» [????], а дело - смерть» (?? ??? ???? ????? ????, ????? ?? ??????? - ??. 48). Всякое отдельное языковое содержание - одновременно проявление и со-

54

крытие истины бытия; оно всегда одновременно и просто обозначает, и лишь намекает. В этой картине мира язык подобен Сивилле, что, по словам Гераклита, неистовыми устами произносит неукрашенные и неумащенные речи, однако голос ее проникает сквозь тысячелетия, ибо ею движет бог (фр. 92)13*. Язык несет в себе смысл, остающийся закрытым для него самого, который он сам может лишь по наитию отгадывать с помощью образов и сравнений.

Но если в этой трактовке языка, пусть в неопределенной и не до конца проясненной форме, все же выражена полностью самодостаточная общая концепция бытия и духа, то у ближайших последователей Гераклита, усвоивших его учение, это его исходное значение все больше и больше вытесняется. То, что у него еще ощущалось в последних глубинах метафизической интуиции как непосредственное единство, распадается теперь, при дискурсивном рассмотрении и дискурсивной трактовке проблемы языка, на разнородные элементы, на внутренне противоречивые отдельные логические тезисы. Оба мотива, которые метафизика Гераклита была способна увидеть как единство и волевым усилием соединить вместе: учение о тождестве слова и бытия и учение о противоположности слова и бытия, теперь начинают развиваться порознь. Тем самым проблема языка впервые формулируется с действительной понятийной ясностью, однако одновременно попытка перевести основную идею Гераклита из формы символического намека в форму абстрактной мысли привела к раздроблению этой мысли, превращению ее в мелкую разменную монету. То, что было у него тщательно охраняемой тайной, на которую он осмеливался лишь издалека указывать, теперь все в большей степени становится непосредственным предметом постоянных философских дискуссий. «Сократические воспоминания» Ксенофонта дают наглядную картину того, как в Афинах пятого века до н. э. обсуждалась эта тема ??????? ??? ????????14*, бывшая среди любимых предметов диспутов на симпоси-ях5. Является ли связь между формой языка и формой бытия, между сущностью слов и сущностью вещей естественной или же всего лишь опосредованной, конвенциональной? Выражается ли в словах внутренняя структура бытия или же в них нет иного закона, кроме приданного ему произволом создателей языка? И если верно второе: не получается ли (если при этом вообще признается хоть какая-то связь между словом и смыслом, между речью и мышлением), что момент произвольности, неизбежно присутствующий в слове, ставит под сомнение и объективную детерминированность, объективную необходимость мышления и его содержательных составляющих? Похоже, что по этой причине софистика, чтобы утвердить свое положение об относительности всякого познания, чтобы доказать, что человек является «мерой всех вещей», смогла добыть свое наиболее мощное оружие из анализа языка. Действительно, с самых первых шагов ее настоящим обиталищем была та пограничная область слов, что расположена между «объективной» и «субъективной» действительностью, между человеком и вещами; там создает она свой плацдарм, чтобы оттуда вести

55

борьбу с притязаниями «чистого», якобы обязательного для всех мышления. Изощренная игра, которую она ведет со словами, дает ей власть и над вещами и позволяет ей растворять их определенность в свободном движении духа. В результате первая сознательная рефлексия относительно языка и первый опыт сознательной власти духа над языком одновременно приводят к господству эристики', однако в то же время эта первая попытка сознательного освоения содержания и первопричины речи порождает и реакцию, приведшую к новому обоснованию и новой методологии построения понятия.

Если софистика улавливает и акцентирует в слове момент многозначности и произвольности, то Сократ выделяет в нем определенность и однозначность, правда, не данные в нем как факт, но содержащиеся в нем в качестве латентного требования. Предполагаемое единство словесного значения становится для него исходной точкой, с которой начинается характерный для него вопрос, вопрос ?? ????15*, о тождественном и неизменном в себе смысле понятия. Если слово не содержит в себе этот смысл непосредственно, то оно все же постоянно указывает на него - и задача Сократовой «индукции» состоит в том, чтобы понять этот знак, подхватить его и развить, превратив в истину. За текучим и неопределенным образом слова должен быть обнаружен постоянный тождественный образ понятия, эйдос, собственно и являющийся залогом возможности речи и мышления. Платон опирается на эти основные предпосылки сократической философии, и они определяют его отношение к слову и языку. В молодости он был учеником Кратила, который в противоположность софистам представлял иную, позитивную сторону Гераклитовой мысли, усматривая в словах непосредственное и истинное, выражающее сущность вещей средство познания. Тождество, что для Гераклита было тождеством языка как целого и разума как целого, переносится здесь на отношение между отдельным словом и его мыслительным содержанием. Но этот перенос, превращение метафизического содержания понятия логоса у Гераклита в педантично-туповатую этимологию и филологию, уже содержал в себе reductio ad absurdum, позднее продемонстрированное в диалоге Платона «Кратил» со всем диалектическим и стилистическим мастерством. Тезис, согласно которому для всего существующего имеется «естественная» правильность обозначения (???????? ???????? ????? ?????? ??? ????? ????? ?????????16*), саморазрушается под ударами изощренной иронии данного диалога и в подобной наивной форме оказывается отвергнутым навсегда. Однако понимание этого не означало, что для Платона была разорвана всякая связь между словом и познанием; нет, место непосредственного и потому невероятного подобия заняла более глубокая опосредованная связь. В структуре и динамике диалектического знания слово сохраняет присущие ему место и значимость. Подвижные границы, стабильность содержания слова, которая в любой момент может обнаружить свой всего лишь относительный характер, оказываются для диалектика стимулом, чтобы подняться, в противостоянии и борьбе с ним, к требованию абсолют-

56

ной устойчивости содержания чистых понятий, к ?????????17* мира идей6. Но лишь философия позднего Платона полностью развернула эту принципиальную позицию, как в позитивном, так и в негативном смысле. Подлинность седьмого письма Платона, возможно, ничем не подтверждается с такой ясностью, как тем, что оно непосредственно развивает результаты «Кратила» в этом отношении и придает им, наконец, полную методическую ясность и обеспечивает глубоким систематическим обоснованием.

Седьмое письмо различает четыре ступени познания, и лишь их совокупность обеспечивает постижение подлинного бытия, предмета познания, как ??????? кос! ?????? ??18*. Низшие ступени представлены именем, словесным определением и чувственным образом, ?????, ????? и ???????. Так, например, сущность круга может быть указана трояким образом: во-первых, просто произнесением имени круга, во-вторых, более детальным определением и ограничением его смысла с помощью объяснения, то есть через его «дефиницию» как фигуры, крайние точки которой равно удалены от центра, и, наконец, в-третьих, созданием какого-либо чувственного образа, будь он начертан на песке или выточен токарем, в качестве изображения, модели круга. Ни одно из этих отображений в слове, в дефиниции и в модели не достигает и не схватывает истинную сущность круга - ведь все они не принадлежат миру бытия, пребывая в мире становления. Подобно тому, как звуки языка изменчивы и эфемерны, возникают и исчезают, так же и нарисованный круг может быть стерт, а выточенная модель разбита - это все определения, никоим образом не касающиеся круга как такового (????? ? ??????). И все же лишь через эти сами по себе несовершенные ступени можно достичь четвертой и пятой ступени, ступени научного познания и его предмета. В этом смысле имя и образ, ????? и ???????, самым четким образом отделены от разумного понимания, ????????, и являются к тому же его предпосылками, вспомогательными средствами, благодаря которым мы можем в процессе постоянного прогресса и восхождения возвыситься до познания (??' ?? ??? ????????? ?????? ?????????????)19*. Знание о предмете и сам предмет соответственно и отменяют эти три ступени, и включают их в себя, оказываясь и их трансценденцией, и синтезом7.

В этом рассуждении седьмого письма Платона - впервые в истории мысли - предпринята попытка определить и очертить познавательную ценность языка в чисто методологическом смысле. Язык признается в качестве исходного момента познания, но он и не более чем такой исходный момент. Его состав еще менее прочен и более подвижен, чем состав чувственного образа; звуковая форма слова, как и складывающегося из ??????? и ?????? предложения, улавливает принципиальное содержание идеи еще в меньшей степени, чем чувственная модель или изображение. И все же, несмотря на это, определенная связь между словом и идеей сохраняется: подобно тому как по поводу содержания чувственных представлений утверждается, что оно «стремится» к идеям, подобное направление и некую духовную тенденцию

57

движения в сторону идей следует признать и за языковыми структурами. Система Платона была готова и способна к этому относительному признанию прежде всего потому, что в ней впервые был понят в своей принципиальной определенности и всей своей значимости один фундаментальный момент, существенный для всякого языка. Всякий язык как таковой есть «репрезентация», представление определенного «значения» через чувственный «знак». Пока философский анализ пребывает в круге одного только наличного бытия, он в сущности не способен найти для этого своеобразного отношения какой-либо аналогии и какого-либо адекватного выражения. Поскольку в самих вещах, рассматривается ли их структура как совокупность «элементов», анализируется ли их взаимодействие, не обнаружить ничего, что бы соответствовало связи «слова» и «смысла», отношению «знака» к подразумеваемому «значению». Лишь для Платона, принципиально изменившего саму постановку вопроса (как описано у него в «Федоне»), не подлежит сомнению, что путь философского мышления идет не от ???????? ? ?????, а от ????? ? ????????, поскольку действительность вещей может быть постигнута и обнаружена лишь в истине понятий8, и лишь для Платона понятие репрезентации впервые приобретает поистине центральное систематическое значение. Ибо именно оно оказывается конечным резюме основной проблемы учения об идеях, через него выражается отношение «идеи» и «явления». «Вещи» обыденного взгляда на мир, чувственно конкретные предметы познания сами становятся, с точки зрения идеализма, «образами», истинность которых заключается не в том, чем они являются непосредственно, а в том, что они выражают опосредованно. И это понятие образа, ???????, образует новое духовное средостение между формой языка и формой познания. Чтобы ясно и четко обозначить отношение между ними, чтобы отделить «сферу» слова от сферы чистых понятий и в то же время сохранять их связи, Платону достаточно теперь обратиться к центральной мысли учения об идеях, мысли о «причастности». Тьма, окутывавшая метафизическое учение Гераклита о единстве и противоположности слова и смысла, с появлением этого нового методологического понятия, ???????9, рассеивается. Ибо в «причастности» действительно присутствует как момент тождества, так и момент различия; в ней принципиально заложены как необходимая связь и единство элементов, так и их четкое принципиальное разделение и различение. Чистая идея «равного самого по себе» остается, по отношению к равным камням или бревнам, ее репрезентирующим, иным, ??????, и все же с точки зрения ограниченного чувственного взгляда на мир это иное может быть воспринято только в случае его представления в таком виде. В том же смысле и физически-чувственное содержание слова для Платона является носителем идеального значения, которое как таковое не может быть заключено в рамки языка, а остается за его пределами, в своем мире. Язык и слово стремятся к выражению чистого бытия; но они никогда этого не достигнут, потому что в них к обозначению чистого бытия всегда «примешивается» обозначение иного,

58

случайных «качеств» предмета. Поэтому то, что составляет истинную силу языка, является в то же время и присущей ему слабостью, из-за которой он оказывается неспособным представить высшее, истинно философское познавательное содержание10.

История логики, как и проблемы познания вообще, тем не менее показывает, что жесткая граница, проведенная Платоном между обоими значениями ?????'а, между понятием «самим по себе» и его языковой манифестацией, снова постепенно начинает размываться. Это относится уже к первому систематическому обоснованию логики, хотя утверждение, будто Аристотель позаимствовал у языка существенные, принципиальные параметры и на них обосновал свое логическое учение, является, без сомнения, преувеличенным. И все-таки уже обозначения «категорий» указывают на то, как тесно соприкасается у него анализ логических и языковых форм. Категории представляют наиболее общие характеристики бытия, являясь в качестве таковых одновременно высшими родами высказываний (????, или ??????? ??? ??????????). С точки зрения онтологии они суть основные характеристики действительности, последние «предикаты» сущего, но эти предикаты могут рассматриваться и выводиться как исходя из вещей, так и исходя из общей формы предикации. И действительно, похоже, что структура предложения и его разбор по словам и классам слов неоднократно служили Аристотелю моделью при создании системы категорий. В категории субстанции ясно проглядывает грамматическое значение существительного («substantivum»), в категориях количества и качества, в «когда?» и «где?» проглядывает значение прилагательного и наречий места и времени - и в особенности четыре последние категории, ????? ? и ???????, ????? и ??????? становятся, похоже, совершенно понятными лишь в том случае, если соотнести их с некоторыми базовыми различиями, существующими в греческом языке применительно к семантике глагола и обозначению выражаемого глаголом действия11. Поэтому логические и грамматические построения представлялись здесь постоянно совпадающими и обусловливающими друг друга - да и Средневековье, следуя Аристотелю, придерживалось этого параллелизма12. Правда, когда позднее, в Новое время, началась борьба с аристотелевской логикой, когда было оспорено ее право именоваться единственной систематикой духа, тогда, напротив, именно ее тесный союз с языком и универсальной грамматикой оказался одним из наиболее важных и уязвимых объектов критики. Именно этот момент послужил точкой опоры для Лоренцо Баллы в Италии, Лодовико Вивеса в Испании, Петра Рамуса во Франции, когда они попытались свергнуть схоластически-аристотелевскую философию. Изначально эта борьба еще проходила в рамках собственно исследования и анализа языка: именно «филология» Ренессанса потребовала, исходя из своего углубленного понимания языка, также и новой логики, «науки мышления». Возражение заключалось в том, что увиденное схоластикой в языке касалось лишь его внешних грамматических характеристик, в то время как истинное его ядро, доступное не столько через грамматику, сколько

59

через стилистику, осталось для нее скрытым. С этих позиций великие стилисты Ренессанса атакуют силлогистику и ее «барбарические» формы, оценивая их недостатки не столько с точки зрения логики, сколько эстетики. Но постепенно и эта борьба риторов и стилистов с чистыми «диалектиками», как, например, в «Диалектических опровержениях» Баллы, принимает иную форму; дело в том, что чем дальше Возрождение углубляется в подлинные классические источники, тем больше оно ощущает живое изначальное платоновское понятие диалектики, а не его схоластическое истолкование. Теперь под знаменем этого понятия выдвигается требование вернуться от слов к «вещам», а среди наук о вещах первое место в соответствии с основными воззрениями Ренессанса, постепенно завоевывающими все большее признание, занимают математика и математическая теория природы. Тем самым ориентации на грамматику, в том числе и в чистой философии языка, все более сознательно и решительно противопоставляется требование иной ориентации13: подлинно систематическое понимание и структурирование языка, как теперь представляется, может быть достигнуто только в том случае, если оно будет ориентироваться на математику и использовать ее в качестве эталона.

В учении Декарта, давшего философское обоснование нового идеала знания, родившегося в эпоху Ренессанса, в ином свете предстает в связи с этим и теория языка. Сам Декарт в своих основных систематических сочинениях не выбирал язык в качестве предмета самостоятельного философского рассуждения но в одном-единственном месте одного из его писем к Мерсенну, где он затрагивает эту проблему, он сразу придает ее трактовке очень характерный и чрезвычайно значимый для дальнейшего развития поворот. Идеал единого знания, «sapientia humana», остающегося одним и тем же, на какие бы многочисленные и многообразные предметы оно ни простиралось, переносится теперь и на язык. Требование «mathesis universalis» сопровождается требованием «lingua universalis». Подобно тому как все случаи познавательной деятельности, действительно заслуживающие этого звания, оказываются проявлением одной и той же основной формы познания, человеческого разума, так и в основе всякой речи должна лежать одна универсальная, обусловленная разумом форма языка вообще, скрываемая, конечно же, множеством и разнообразием форм слова, которые, однако, не могут сделать ее совершенно непознаваемой. Ибо если идеи математики, например числа, объединены совершенно определенным порядком, то и человеческое сознание как целое, вместе со всеми возможными элементами его содержания, является строго упорядоченной структурой. Поэтому подобно тому, как из относительно небольшого числа знаков можно построить всю систему арифметики, так и с помощью ограниченного числа языковых знаков, если только сочетать их по определенным универсальным правилам, должно бы быть возможным исчерпывающее обозначение всей совокупности содержательных элементов мышления и их структуры. Правда, от практического осуществления этого плана Декарт дистан-

60

цируется: поскольку создание универсального языка предполагает анализ содержания сознания вплоть до конечных элементов, до его простых составляющих, «идей», то оно может быть успешно проведено только тогда, когда этот анализ будет завершен и тем самым будет достигнута цель «истинной философии»14. Критическая осторожность, содержащаяся в этих словах основателя новоевропейской философии, не остановила мыслителей следующего поколения. Одна за другой появляются системы разнообразных искусственных универсальных языков, чрезвычайно различных по форме, но совпадающих по основной идее и принципу их построения. В каждом случае исходили из того, что число понятий ограничено, что каждое из них находится с другими в определенном предметном отношении, включается в них или связано с ними иерархическими отношениями, и что цель подлинно совершенного языка заключается в том, чтобы адекватно выразить в некоторой системе знаков эту естественную иерархию понятий. Исходя из этих предпосылок, Дальгарно, например, в своем труде «Ars signorum» разделяет все понятия на 17 высших родов понятий, каждый из которых обозначается особой буквой, являющейся первой буквой каждого из слов, соотносящихся с этой категорией; точно так же и подклассы, которые могут быть выделены в рамках родов, обозначаются особой буквой, следующей за начальной буквой. Уилкинс, попытавшийся дополнить и усовершенствовать эту систему, устанавливает вместо 17 основных понятий 40, каждое из которых выражается в речи своим слогом, составленным из одного согласного и одного гласного15. Все эти системы довольно быстро проскакивают мимо трудностей, связанных с нахождением «естественного» порядка основных понятий и исчерпывающим и однозначным определением их взаимоотношений. Методологическая проблема обозначения понятий для них все больше сменяется чисто технической: для них оказывается достаточным принять за основу какую-либо чисто условную схему понятий и приспособить ее путем прогрессирующей дифференциации для выражения конкретных содержательных элементов мышления и чувственного представления.

Лишь Лейбниц, вновь поместивший проблему языка в контекст универсальной логики и рассматривающий эту логику в качестве предпосылки любой философии, достигает гораздо большей глубины в обсуждении универсального языка. Он в полной мере сознает трудность, обозначенную уже Декартом, однако полагает, что прогресс, достигнутый за это время философским и научным познанием, снабжает его совершенно новыми средствами для ее преодоления. Всякая «characteristica», которая должна быть не просто произвольной системой знаков, а должна отображать, будучи characteristica realis, истинные сущностные параметры вещей, требует логического анализа содержательных элементов мышления. Но составление подобного «алфавита мыслей» не представляется более безграничной и неразрешимой задачей, если, вместо того чтобы исходить из более или менее случайного членения всей массы понятий, последовательно пройти до конца путь, указыва-

61

емый недавно созданными науками: комбинаторикой и математическим анализом. Если в алгебраическом анализе каждое число строится из определенных элементарных составляющих, может быть однозначно разложено на «простые множители» и может быть представлено как результат их соединения, то же самое верно и для любого содержания познавательного процесса. Разложению на простые числа соответствует разложение на первичные идеи - и одна из основных мыслей философии Лейбница состоит в том, что оба процесса могут и должны осуществляться по одному принципу и в соответствии с одной и той же универсальной методикой16. Порочный круг, когда форма действительно универсального языка предполагает, с одной стороны, в качестве предпосылки наличие знания с определенными содержательными и структурными параметрами и, с другой стороны, именно этот универсальный язык должен быть инструментом, с чьей помощью мы и постигаем эту структуру, - этот порочный круг размыкается для Лейбница тем, что у него речь вообще идет не о двух отдельных задачах, которые должны быть решены в определенной последовательности, а о том, что обе задачи мыслятся как объективно скоррелированные. Прогресс в области анализа познания и прогресс в области создания универсального языка стимулируют и обусловливают друг друга: ведь всякое выделение логической единицы и всякая логическая дифференциация, проделываемая мышлением, существуют для него с действительной ясностью и четкостью лишь тогда, когда они закреплены в особом знаке. Поэтому Лейбниц согласен с Декартом в том, что подлинный универсальный язык познания зависит от самого познания, т.е. от «истинной философии», но он добавляет, что для создания языка тем не менее не следует ожидать окончания познавательной деятельности, а что прогресс в обеих областях - анализа идей и создания знаков - движется их взаимодействием, идет совместно17. Тем самым лишь выражается универсальный методологический принцип, а также в определенной мере и методологический опыт, приобретенные им в ходе успешной разработки анализа бесконечных величин: тогда алгоритм дифференциального исчисления показал себя не только как удобное средство отображения результатов, но и как подлинный органон математического исследования, точно так же и язык вообще должен служить мышлению - он должен не просто следовать его путем, но и предварительно готовить этот путь и мостить его все дальше и дальше.

Таким образом, рационализм Лейбница обретает свое окончательное подтверждение и завершение в анализе языка, рассматриваемом только как средство познания, как инструмент логического анализа, однако этот рационализм принимает теперь, в отличие от рационализма Декарта, некую конкретную форму. Дело в том, что постулируемая при этом корреляция мышления и речи позволяет увидеть в новом свете и отношение между мышлением и чувственностью. Конечно, чувственные данные нуждаются в постоянном разложении на ясные дискретные идеи разума, однако, помимо того, и обратная зависимость верна, если учесть положение, в котором находится конечный

62

дух. Даже наши «самые абстрактные» мысли всегда содержат примесь воображения, и хотя она и может быть подвергнута дальнейшему аналитическому разбору, однако этот анализ никогда не достигнет последнего предела, но может и должен продолжаться до бесконечности18. Мы оказываемся в той точке, где основная мысль логики Лейбница пересекается с основной мыслью его метафизики и где совершается непосредственный переход из логики в метафизику. В этой метафизике многоуровневая структура бытия обусловлена восходящим движением познания от уровня к уровню. Монады, как единственные подлинные субстанциональные сущности, отличаются друг от друга в од-ном-единственном отношении: в разной степени ясности и определенности содержания их представлений. Лишь высшему, божественному бытию подобает полное познание, которое ни в коем разе не зиждится более на репрезентации, представлении, оно чисто интуитивно, т. е. созерцает свои объекты не через посредство знаков, а наблюдает их непосредственно, в их чистой и изначальной сущности. В сравнении с этим даже высшая ступень познания, достижимая для конечного духа, даже ясное познание фигур и чисел оказывается лишь неадекватным знанием: ведь вместо того, чтобы постигать само духовное содержание, оно вынуждено по большей части довольствоваться его знаками. В ходе каждого достаточно длинного математического доказательства мы вынуждены прибегать к такому замещению. Например, тот, кто мыслит правильный тысячеугольник, не всегда может дать себе ясный отчет о природе стороны, тождества и числа тысяча, а использует эти слова, чей смысл существует для него лишь в темной и несовершенной форме, вместо самих идей, поскольку он помнит, что их значение ему известно, однако не считает более подробное объяснение в настоящий момент необходимым. Таким образом, мы имеем в этом случае дело не с чисто интуитивным, а со «слепым», или символическим, познанием, которое доминирует как в алгебре и арифметике, так и почти во всем нашем прочем знании19. Из этого видно, как язык, пытающийся охватить познание в целом в проекте универсального языка, одновременно ограничивает это целое и подчиняет его своим собственным условиям. Эта обусловленность ни в коем случае не носит чисто негативного характера, но включает в себя и вполне позитивный момент. Подобно тому как даже самое темное и смутное представление содержит истинное рациональное познавательное содержание, нуждающееся лишь в развитии, «развертывании», так и всякий чувственный символ является также носителем чисто духовного значения, правда, присутствующего в нем лишь «виртуально» и имплицитно. Подлинный идеал «Просвещения» состоит в том, чтобы не разбивать эти чувственные оболочки одним ударом, не отбрасывать эти символы, а все больше и больше постигать их в их природе и тем самым духовно овладевать ими и трансформировать их.

Хотя общая логическая и метафизическая концепция, в которую Лейбниц помещает язык, достаточно обширна и универсальна, одна-

63

ко беда в том, что именно в этой универсальности может раствориться специфическое содержание языка. План универсального языка не ограничивается какой-либо отдельной областью, а стремится охватить все виды и группы знаков - от простых звуковых и словесных знаков до алгебраических знаков, а также символов математического и логического анализа. Он включает как те формы высказываний, что представляются происходящими из одних только естественных, непроизвольных «инстинктивных» побуждений, так и те формы высказываний, что ведут свое начало от свободного и сознательного творчества духа. Однако тем самым специфическое своеобразие языка как звукового и словесного языка не столько получает достойное отражение и объяснение, сколько в конечном счете оказывается элиминированным. Если бы удалось реализовать проект универсального языка и каждая простая идея выражалась бы простым чувственным знаком, а каждое сложное представление - комбинацией таких знаков, то все своеобразие и случайность отдельных языков растворились бы в од-ном-единственном универсальном базовом языке. Лейбниц не относит этот язык, который он именует, пользуясь выражением мистиков и Якоба Бёме, lingua Adamica, в прошлое, к первозданному райскому блаженству человечества, а понимает его как чистый идеал, к которому наше познание постоянно должно стремиться, чтобы достичь таких целей, как объективность и общепризнанность. Согласно Лейбницу, язык лишь в этой своей последней и высшей, окончательной форме воплотит то, чем он является по своей сущности: языком, в котором слово будет не просто оболочкой смысла, а подлинным свидетелем единства разума, лежащим в качестве необходимого постулата в основе всякого философского понимания частного проявления духовного бытия.

2

Иной путь рассмотрения языка выбрала, судя по всему, философия эмпиризма, в соответствии со своей основной тенденцией, стремящаяся понять данность языка в ее простой и трезвой фактологии, в ее эмпирических истоках и ее эмпирической цели, вместо того чтобы соотносить ее с некоторым логическим идеалом. Не растворять язык в некоей утопии - будь то утопия логическая или метафизическая, - а познавать лишь в его психологической составляющей и оценивать по его психологическому результату. Правда, и при такой формулировке задачи эмпиризм заимствует у враждебных рационалистических систем одну существенную предпосылку - изначально рассматривает язык исключительно как средство познания. Локк ясно подчеркивает, что его план критики разума первоначально не включал идею собственной критики языка: лишь постепенно ему стало ясно, что вопрос о значении и происхождении понятий не отделим от вопроса о происхождении их обозначений21. Однако пос-

64

ле того как эта связь была осознана, язык стал для него одним из важнейших свидетелей истинности эмпирических воззрений. Лейбниц сказал однажды, что природа любит открывать нам свои последние тайны в какой-либо точке, непосредственно являя их нашему взору словно в зримых образчиках. В качестве подобного образчика его собственных представлений о духовной реальности Локк рассматривает язык. «Мы приблизимся немного к источнику всех наших понятий и всего нашего познания, - начинает он свой анализ слов, - если заметим, как велика зависимость наших слов от обыкновенных чувственных идей и как слова, которыми пользуются для обозначения действий и понятий, весьма далекие от чувства, происходят из этого источника и от идей, явно чувственных, переносятся на более неясные значения, обозначая идеи, не относящиеся к области наших чувств. Так, «воображать», «понимать», «постигать», «соглашаться», «представлять себе», «внушать», «отвращение», «тревога», «спокойствие» - все это слова, взятые от действий чувственных вещей и приложенные к определенным формам мышления. «Дух» (spirit) в своем первоначальном значении есть «дыхание» (breath), «ангел» - «вестник». И я не сомневаюсь, что, будь мы в состоянии проследить слова до их источников, мы нашли бы, что названия, обозначающие вещи, не относящиеся к области наших чувств, во всех языках имели свое первое начало от чувственных идей. Исходя из этого, мы можем высказать определенную догадку о роде и происхождении понятий, наполнявших ум первых творцов языка, а также о том, как природа, даже при наименовании вещей, бессознательно внушала людям начала и принципы всего их познания. ...Как было доказано, у нас вообще нет идей, кроме тех, которые первоначально получаются или от внешних чувственных предметов, или от того, что мы чувствуем внутри себя в результате внутренних действий нашего духа, сознаваемых нами внутри себя»22·20*.

Тем самым обозначен основной систематический принцип, с которым непосредственно или опосредованно соотносится любое обсуждение проблемы языка в рамках эмпиризма. И в этом случае анализ языка не является самоцелью, но должен послужить лишь средством или пропедевтикой для решения основной проблемы - анализа идей. Ведь все языковые обозначения никогда не служат непосредственно выражением самих вещей, а соотносятся исключительно с идеями духа, с собственными представлениями говорящего. В качестве наиболее общего принципа всякого рассмотрения языка это было сформулировано уже Гоббсом, который полагал, что он тем самым окончательно вывел философию языка из области и из подчинения метафизике. Поскольку имена - это знаки понятий, а не знаки самих предметов, то всякий спор о том, обозначают ли они материю или форму вещей, или же нечто составленное из того и другого, теряет, как пустой метафизический вопрос, какой-либо смысл23. Локк опирается на это решение, то и дело возвращаясь к нему и развивая его во всех аспектах. В единстве слова - подчеркивает и он - никогда не выражает -

65

ся природа самих предметов, а лишь субъективная привычка, помогающая человеческому духу осуществлять обобщение своих простых чувственных идей. При этом обобщении дух не связан каким-либо субстанциальным прообразом, какой-либо реальной сущностью вещей. Он может преимущественно подчеркивать то одно, то другое содержание воображения, объединяя в общие комплексы то одни, то другие группы простых элементов. В зависимости от того, как расположились при этом точки соприкосновения и разделительные линии, выделяются различные классы языковых понятий и значений, всегда являющихся лишь отражением самой этой субъективной процедуры соединения и расчленения, но не объективных характеристик бытия и его строения в соответствии с реальными видами и родами, логико-метафизическими родами и видами24. Тем самым теория дефиниции открывается - по сравнению с рационализмом - в новом ракурсе. Противопоставление номинальной и реальной дефиниции, объяснения слова и объяснения вещи, исчезает: ведь любая дефиниция может претендовать лишь на то, чтобы быть описанием имени вещи, но не описанием его онтологического статуса и онтологического состояния. Нам не известна не только природа каждой сущности в отдельности, но мы не можем и связать какое-либо определенное представление о ней с общим понятием того, чем должна быть некая вещь сама по себе . Единственное понятие «природы» вещи, с которым мы можем связать ясный смысл, обладает не абсолютным, а лишь относительным значением; оно включает в себя соотнесенность с нами самими, с нашей психической организацией и нашими познавательными возможностями. Определить природу некоторой вещи - значит для нас не что иное, как выделить содержащиеся в ней и входящие в ее общее представление в качестве составляющих простые идеи25.

Итак, судя по тому, как высказаны эти принципиальные воззрения, может показаться, что они возвращаются к Лейбницевой форме анализа и Лейбницеву требованию универсального «алфавита мыслей», однако за этим единством выражения скрывается глубинное систематическое противоречие. Ведь оба представления о языке и познании разделяет решающий духовный сдвиг, который претерпело само значение термина «идея». С одной стороны, идея понимается в ее объективно-логическом, с другой - в ее субъективно-психологическом смысле; с одной стороны, располагается ее изначальное платоническое, с другой - ее современное понятие, возникшее в рамках эмпиризма и сенсуализма. В одном случае разложение всего содержания знания на его простые идеи и их обозначения означает восхождение к последним и общезначимым принципам знания; в другом случае эта процедура равнозначна выведению всех сложных духовных структур из непосредственной данности внутренних и внешних чувств, из элементов «ощущения» и «рефлексии». Но тем самым и объективность языка, как и познания вообще, стала проблемой в совершенно новом смысле. Для Лейбница и для всего рационализма идеальное бытие по-

66

нятий и реальное бытие вещей связано нерасторжимой корреляцией: ведь «истина» и «действительность» в их основах и в их конечных истоках едины26. Всякое эмпирическое наличное бытие и всякое эмпирическое событие обладают таким внутренним устройством, какого требует интеллигибельная истина: и именно в этом заключается его действительность, то, что разделяет видимость и бытие, реальность и (сно)видение27. Эта взаимосвязь, эта «предустановленная гармония» между идеальным и реальным, между областью общезначимых и необходимых истин и областью частного и фактического бытия для эмпиризма не существует. Чем более четко он интерпретирует язык не как выражение вещей, а как выражение понятий, тем с большей определенностью и неумолимостью для него встает вопрос, не искажает ли новое духовное средство последние «действительные» элементы бытия, вместо того чтобы их обозначать. Поступательное развитие и все большее обострение этого вопроса можно проследить от Бэкона до Гоббса и Локка, пока он наконец не предстает перед нами с полной ясностью у Беркли. Для Локка познание, как бы он ни подчеркивал, что в его основании лежат частные данные внешнего и внутреннего восприятия, наделено все же тенденцией к «общности», и эта тенденция познания к общему встречается с общим характером слова. Абстрактное слово становится выражением «абстрактной общей идеи», которая в данном случае еще признается в качестве психической реальности особого рода, обладающей самостоятельным значением28. Однако поступательное и последовательное развитие сенсуалистско-го подхода с необходимостью выходит за пределы этого относительного признания и этого по крайней мере опосредованного допущения «общего». Общее как в области идей, так и в области реальных вещей не наделено сколько-нибудь истинным и обоснованным присутствием. Но тем самым и слово, и язык вообще оказываются словно подвешенными в воздухе. Для того что они высказывают, ни в физическом, ни в психическом бытии, ни в мире вещей, ни в мире идей не оказывается никакого прообраза, «архетипа». Всякая действительность - как психическая, так и физическая - по своей сущности конкретная, индивидуально определенная действительность; поэтому, чтобы пробиться к ее созерцанию, нам необходимо прежде всего избавиться от ложного и обманчивого, «абстрактного» общего характера слова. Со всей решительностью этот вывод сделал Беркли. Всякая реформа философии должна опираться в первую очередь на критику языка, должна прежде всего разрушить иллюзию, которой она с давних пор пленила человеческий дух. «Нельзя отрицать, что слова прекрасно служат для того, чтобы ввести в кругозор каждого отдельного человека и сделать его достоянием весь тот запас знаний, который приобретен соединенными усилиями исследователей всех веков и народов. Но большая часть знаний так удивительно запутана и затемнена злоупотреблением слов и общепринятых оборотов языка, которые от них проистекают, что может даже возникнуть вопрос: не служит ли язык более препятствием, чем помощью успехам наук? (...) Поэтому было бы же-

67

лательно, чтобы каждый постарался, насколько возможно, приобрести ясный взгляд на идеи, которые он намерен рассматривать, отделяя от них всю ту одежду и завесу слов, что так способствует ослеплению суждения и рассеиванию внимания. Мы тщетно будем возносить свой взор к небесам или проникать им в недра земли, тщетно станем совещаться с писаниями ученых мужей, вдумываться в темные следы древности; нам нужно только отдернуть завесу слов, чтобы ясно увидеть великолепнейшее древо познания, плоды которого прекрасны и доступны нашей руке»29·21*.

Но эта радикальная критика языка, если приглядеться повнимательнее, опосредованно содержит вместе с тем и критику сенсуалис-тского идеала познания, на который она опирается. От Локка к Беркли позиция эмпиризма в отношении проблемы языка испытала примечательную инверсию. Если Локк полагал, что язык подтверждает и подкрепляет его основные представления о познании, и призывал язык в свидетели своего общего тезиса, согласно которому в рассудке нет ничего, что бы прежде того не прошло через чувства, то теперь оказывается, что для основной и существенной функции слова в сен-суалистской системе вообще нет места. Для сохранения этой системы нет другого средства, кроме отрицания и исключения этой функции. Структура языка используется теперь не в качестве средства, проясняющего структуру познания, а оказывается в полностью противоположной позиции. То есть язык рассматривается теперь как нечто чрезвычайно далекое от того, чтобы содержать в себе даже относительную истину, в нем видится скорее кривое зеркало, показывающее нам истинные формы бытия лишь в своеобразном искажении. Здесь сам эмпиризм испытал диалектическое развитие и диалектическое превращение, обнаруживающееся наиболее ясно и убедительно, если сопоставить начальную и конечную исторические точки философии языка эмпиризма. Если Беркли отрицает всякую истинность и познавательную ценность содержания языка, усматривая в нем причину всех заблуждений и самообольщений человеческого духа, то для Гоббса язык не просто был истинным - Гоббс признавал за ним всю истину. Высшим для его понятия истины является тезис, согласно которому истина заключается не в вещах, а только и исключительно в словах и в их употреблении: «veritas in dicto, non in re consistit»30·22*. Вещи существуют как единичные реалии, о которых нам свидетельствуют конкретные единичные чувственные ощущения. Но ни единичная вещь, ни единичное ощущение не могут составить истинный предмет знания: ведь всякое знание, заслуживающее такого наименования, стремится вместо эмпирического знакомства с частным достичь именно философского уровня, то есть необходимого познания (все)общего. Поэтому если чувственность и память исчерпываются фактическим, то всякая наука имеет дело с общими связями и следствиями, с дедуктивными отношениями31. Подходящим для этого инструментом может быть исключительно слово. Ведь дедуктивные методы наш дух может прилагать только к тем содержательным единицам, которые не даны

68

ему извне, подобно вещам или чувственным ощущениям, а которые он сам создает, свободно порождая их из себя. Но такая свобода не подобает ему в отношении реальных предметов природы, а лишь в отношении их идеальных заместителей, в отношении обозначений и наименований. Поэтому создание системы имен есть не только предварительное условие всякой системы знания, но всякое истинное знание восходит в таком сотворении имен и их соединении к положениям и суждениям. Соответственно, истинность и ложность - не атрибуты вещей, а атрибуты речи, дух же, лишенный речи, не владел бы и этими атрибутами, т.е. всем различением и противопоставлением «истинного» и «ложного»32. Поэтому для Гоббса язык лишь постольку является источником заблуждений, поскольку он одновременно - в соответствии с его номиналистским подходом - представляет собой условие понятийного познания вообще и тем самым источник всякой общезначимости и всякой истины.

Что же касается Беркли, то его критика языка и познания, как кажется, лишает общее и этой его последней опоры и тем самым окончательно опровергает (подрезая ее корни) методику рационализма, которая у Гоббса явно еще продолжает работать. Но по мере того как система Беркли движется от этих своих начал вперед и стремится к расширению, в ней самой еще раз происходит своеобразный переворот. Получается, словно отрицаемая вначале, насильственно сдерживаемая сила «логоса», живущего в языке, постепенно высвобождается и начинает противодействовать давлению сенсуалистской схемы, в которую он пытался вогнать всю речь и мысль. Незаметно, шаг за шагом рассмотрение и анализ функции знака, как и новая, позитивная оценка, приобретаемая у Беркли знаком, подталкивают его к другому представлению о познании. Он сам осуществляет теперь, в особенности в своем последнем сочинении «Сейрис», решающий поворот: он вычленяет «идею» из всех ее сенсуалистско-психологических связей и возвращается к первоначальному Платонову значению этого слова. И в этой последней фазе развития его системы язык также вновь обретает господствующее, поистине центральное положение. Если прежде Беркли отрицал значимость языка на основании соображений своей психологии и метафизики, то теперь, в последней версии этой самой метафизики, мы наблюдаем удивительное превращение всей действительности, как духовной, так и чувственной, в язык. Потому что теперь сама чувственная трактовка мира постепенно преобразилась в чисто символическую. То, что мы именуем действительностью ощущений и телами, оказывается при более глубоком постижении не чем иным, как чувственным знаковым языком, с помощью которого всеобъемлющий бесконечный дух общается с нашим конечным духом33. Таким образом, в противоборстве метафизики и языка в конце концов победителем оказался язык, поначалу не допущенный даже на порог метафизики, но в результате не только вторгшийся в ее сферу, но даже определяющий форму самой метафизики.

69

3

Однако в истории эмпиризма последняя фаза системы Беркли все же осталась лишь отдельным эпизодом. Общее развитие шло в другом направлении; оно все более явственно стремится к тому, чтобы заменить логическую и метафизическую точку зрения, с которой до того преимущественно рассматривалось отношение языка и мышления, чисто психологическим подходом. Для исследования конкретных вопросов языка это первоначально дает непосредственный и несомненный выигрыш: теперь наряду с изучением того, чем язык является как общая форма духа, все более ясно проявляется интерес к индивидуальности, духовному своеобразию отдельных языков. Если логический подход, словно под диктатом метода, снова и снова выводит рассуждение на проблему универсального языка, то психологический анализ диктует скорее противоположный путь. Бэкон в своем сочинении «De dignitate et augmentis scientiarum» также требует создания наряду с обычным эмпирическим языковедением, grammatica litteraria, универсальной формы «философской грамматики». Но эта грамматика не должна быть ориентирована на демонстрацию некоей необходимой связи между словами и именуемыми ими предметами, ведь насколько бы притягательным ни казалось подобное предприятие, настолько же опасным и сомнительным было бы оно на деле из-за подвижности слов и ненадежности любого чисто этимологического исследования. Поэтому самой благородной формой исследования грамматики следовало бы признать ту, при которой некто, знающий значительное число языков, как живых, так и мертвых, разбирал бы их различные характерные свойства и мог бы относительно каждого отдельного языка показать, в чем заключаются его достоинства и недостатки. В результате такой деятельности можно было бы не только в ходе сравнения языков наметить идеальный образ совершенного языка, но и получить чрезвычайно значимые сведения о духе и нравах отдельных наций. То, как Бэкон развивает эту идею в кратких характеристиках греческого, латинского и еврейского языков, набросанных им с данной точки зрения, предвосхищает требование, получившее настоящее воплощение позднее, лишь у Вильгельма фон Гумбольдта34. Но в пределах философии эмпиризма его инициатива развивалась лишь постольку, поскольку все яснее и четче осознавались специфические особенности формирования и членения понятий в каждом отдельном языке. Если понятия языка являются не просто знаками объективных предметов и процессов, а знаками представлений, которые мы формируем о них, то в них должны отражаться не только свойства вещей, но и индивидуальный характер и индивидуальная направленность восприятия вещей. Они особенно отчетливо проявятся не там, где дело идет о фиксации простых чувственных впечатлений в звуках речи, а там, где слово служит выражением сложного комплекса представлений. Ведь любое подобное представление и, соответственно, любое имя, которое мы прилагаем к таким «смешанным модусам» (mixed modes,

70

как называет их Локк), восходит в конечном счете к свободной активности духа. В то время как в отношении простых впечатлений дух просто пассивен и готов лишь принимать их в том виде, в каком они даются ему извне, то в соединении этих простых идей гораздо больше проявляется его собственная природа, нежели природа пребывающих вне его объектов. Нет смысла спрашивать о реальных прообразах этих соединений: роды и виды «смешанных модусов» и имен, которыми мы их обозначаем, скорее всего созданы разумом без моделей, без всякой реальной соотнесенности с реально существующими вещами. Та же самая свобода, с какой Адам создавал первые наименования для сложных представлений, не имея иного образца, кроме своих собственных мыслей, та же самая свобода продолжала и продолжает существовать для всех людей35.

Таким образом, мы нашли тот пункт, в котором система сенсуализма признает, пусть пока лишь с оговорками и опосредованно, спонтанность духа. И это существенное ограничение теории познания, основанной на понятии отражения, не может не оказать мгновенного ответного действия на общее представление о языке. Если язык в его сложных понятийно-словесных комплексах является не столько отражением чувственного наличного бытия, сколько отражением духовных операций, то это отражение может и должно осуществляться бесконечно многообразными и разнообразными способами. Если содержание и средства выражения понятия зависят не от материи отдельных чувственных представлений, а от формы их соединений, то в принципе всякое новое языковое понятие представляет собой новое творение духа. Поэтому ни одно понятие языка не поддается простому «переложению» на понятия другого языка. Уже Локк настаивает на этом следствии; уже он подчеркивает, что при точном сравнении различных языков в них почти никогда не удастся найти слова, полностью эквивалентные и абсолютно покрывающие друг друга по всей области своего смысла36. Тем самым, однако, проблема действительно «универсальной» грамматики оказывается миражом. Более настоятельным оказывается требование стремиться не столько к подобной универсальной грамматике, сколько к особой стилистике каждого отдельного языка, чтобы понять его своеобразие. В результате центр тяжести анализа языка смещается с логики не только в сторону психологии, но и в сторону эстетики. Это особенно ясно у мыслителя, который как никто другой в круге эмпиризма сочетал живейшее чутье на индивидуальность, восприятие тончайших оттенков и нюансов эстетики выразительных средств с четкостью и ясностью логического анализа. Дидро в своем «Письме о глухонемых» подхватывает мысль Лок-ка; однако то, что у Локка было лишь начальным наброском, теперь подтверждается множеством конкретных примеров форм языка и в особенности поэтического языка и изложено таким стилем, который сам является непосредственным доказательством того, как поистине оригинальная форма духа создает соразмерную ей форму языка. Исходя из одного совершенно определенного частного стилистического

71

вопроса - проблемы языковой «инверсии», - Дидро методично и вместе с тем свободным движением мысли выходит на проблему индивидуальности языковой формы. Подобно тому как Лессинг, чтобы выразить несравненное своеобразие поэтического гения, напоминает о высказывании, что скорее у Геркулеса можно отнять его палицу, чем изъять из поэзии Гомера или Шекспира одну-единственную строку, - так и Дидро в качестве отправной точки берет эти слова. Творение истинного поэта навсегда останется непереводимым - можно передать мысль, если повезет, то, может быть, удастся кое-где подобрать равноценное выражение; но все высказанное, тон и звучание целого всегда остается одним-единственным и непереводимым «иероглифом»37. И такой иероглиф, такой закон формы и стиля воплощен не только в каждом роде искусства, в музыке, живописи, скульптуре, но и царствует в каждом отдельном языке, накладывая на него свою духовную печать, отпечаток мысли и чувства.

Таким образом, рассмотрение языка непосредственно соприкасается с проблемой, центральной для всей истории духа в XVII и XVIII вв. Понятие субъективности претерпевает теперь то же характерное превращение, что мы наблюдаем и в теории искусства и художественного творчества. Рамки узкой эмпиристско-психологической трактовки субъективности все более ясно преодолевает более глубокое и охватывающее больший массив явлений понимание субъективности, благодаря которому она изымается из области всего лишь случайного бытия и произвольных действий и получает признание в своей специфической духовной «форме», т.е. в своей необходимости. В эстетической теории XVII-XVIII вв. это движение постепенно все более определенно и сознательно фокусируется в одной точке. Понятие гения становится языковым и ментальным носителем нового подхода к духовному, прорывающим границы эмпиристско-психологического, основанного на понятии простого отражения воззрения. В «Lettre sur les sourds et muets» Дидро образует понятие гения - несмотря на то, что в эксплицитном виде данный термин присутствует в этом сочинении крайне мало - живительный принцип всех теоретико-лингвистических и теоретико-эстетических трактовок и идеальный центр, к которому они все обращены. Однако это только единичный пример, можно показать и на гораздо более широком материале, как рассматриваемое понятие с самых разных сторон проникает в изучение языка. В Англии уже в конце XVII и на протяжении всего XVIII в. эмпиристско-психологи-ческое описание и объяснение духовных процессов, пытающееся разложить их на отдельные чувственные и материальные составляющие, отнюдь не является единственным доминирующим направлением, ему противостоит другое воззрение, обращающееся к «форме» этих процессов и пытающееся постичь эту форму в ее изначальной и неразложимой целостности. Систематико-философским ядром этого направления был английский платонизм, представленный Кедвортом и кембриджскими платониками; законченное литературное выражение оно обрело у Шефтсбери. В основе всех внешних образований чувствен-

72

ного бытия - это принципиальное убеждение объединяет Шефтсбери и английских платоников - должны лежать определенные внутренние структуры (interior numbers), поскольку форма никогда не может рождаться веществом, а существует как извечная и непреходящая чисто идеальная единица, которая, собственно, и наделяет множественность (накладывая на нее свою печать) определенным обликом. Именно эту внутреннюю и духовную форму, а не случайное существование и случайные свойства эмпирических вещей и изображает в своих произведениях истинный художник. Такой художник поистине является вторым творцом, подлинным Прометеем, ходящим под Юпитером. «Подобно этому верховному художнику, или же всемирной пластической природе, он созидает форму целого, соразмерную и пропорциональную в самой себе, с должным соподчинением и соответствием составных частей... Моральный художник, который так способен подражать Творцу и так изведал внутреннюю форму и структуру родственных себе творений, едва ли, полагаю, будет столь несведущ в себе самом и с трудом станет разбираться в тех числах, которые составляют гармонию ума». То, что открывает для нас уже рассмотрение любого естественного органического тела, становится непоколебимой уверенностью, как только мы бросаем взгляд на наше собственное Я, на единство нашего сознания: всякое истинное, обладающее внутренней устойчивостью бытие не получает свой облик от составляющих его частей, но как наделенное формой целое существует и действует прежде всякого членения на части. В своем Я каждый из нас в состоянии непосредственно постигнуть индивидуальный принцип формы, своего своеобразного «гения», которого затем можно вновь обнаружить, как в частном, так и в общем, как постоянно изменяющуюся, и все же всегда тождественную самой себе формообразующую силу, как «гения универсума». Обе мысли взаимосвязаны и взаимообусловлены - эмпирическая субъективность с необходимостью стремится, если она правильно понята и истолкована, выйти за свои пределы и перерастает в понятие «универсального духа»38·23*.

Что это эстетико-метафизическое понятие «внутренней формы» дало анализу языка, можно продемонстрировать на одном произведении, вышедшем непосредственно из круга английских неоплатоников и четко отражающем их общее мировоззрение. «Hermes or a philosophical inquiry concerning universal grammar» Харриса (1751), если посмотреть на его общий план, может показаться на первый взгляд сочинением, еще всецело следующим образцам рационалистических теорий языка, подчиняющимся тому же идеалу, что и, скажем, «Grammaire g?n?rale et raison?e» Пор-Рояля. И в сочинении Харриса речь идет о грамматике, которая бы сосредоточилась лишь на универсальных, тождественных для всех языков принципах, оставляя в стороне своеобразие отдельных языков. Универсальная логика и универсальная психология должны служить основой членения языковой материи и быть залогом необходимого характера этого членения. Например, подобно тому как душа обнаруживает свой изначально двойственный характер, выража-

73

ющийся в противопоставлении способности представления и способности желания, так и каждое грамматически оформленное предложение с необходимостью является либо констатацией, либо выражением воли (a sentence of assertion or a sentence of volition), а в целом это основание должно было дать однозначный и принципиальный ответ на вопрос, почему язык включает именно эти, а не иные части речи, и именно в таком числе и таком виде. Особенно примечательна и интересна попытка Харриса получить из логического и психологического анализа представления о времени общую схему образования временных форм глагола39. Но чем дальше продвигается Харрис, тем яснее становится, что психология, на которую он опирается при рассмотрении и классификации языковых форм, является чистой «структурной психологией», самым резким образом противостоящей психологии элементов, характерной для сенсуализма. В своей защите «общих идей» от критиков-эмпиристов Харрис непосредственно примыкает к кембриджской школе40. «Что касается меня, - замечает он, - чем больше я читаю о частностях относительно восприятия и рефлексии и чем больше меня пытаются просветить относительно процесса возникновения моих идей вообще, тем больше у меня складывается представление, что человеческую душу уподобляют плавильному тиглю, в котором при посредстве своего рода логической химии получают истины - истины, рассматриваемые как наши собственные создания, вроде пилюль или эликсиров»41. Этому представлению порождения «формы» из «материи» он противопоставляет собственный взгляд, утверждающий - с опорой на Платона и Аристотеля - абсолютный примат формы. В основе всех чувственных форм должны лежать чистые интеллигибельные формы, «предшествующие» чувственным42. И в связи с этим Харрис - племянник Шефтсбери, по-видимому, с ранних лет знакомый с его кругом мыслей, обращается к центральному для Шефтсбери понятию, понятию «гения». Всякий национальный язык наделен своим собственным духом языка; каждый язык содержит в себе своеобразный формообразующий принцип. «Следует заняться изучением того, как нации, подобно индивидам, приобретают свои особенные идеи, как эти особенные идеи становятся гением их языка, поскольку символ должен, конечно же, соответствовать своему прообразу, и как поэтому наиболее мудрые нации, раз они обладают большинством идей, и притом лучших идей, располагают и наиболее совершенными и богатыми языками». То есть как существует естество, гений римского, греческого, английского народа, так же существует и гений латинского, греческого и английского языка43. В этих рассуждениях обнаруживается - с такой определенностью, пожалуй, впервые - новый вариант понятия «дух языка», с этого момента господствующий над всем философским анализом. Как это понятие входит в историю немецкого духа и как оно постепенно обретает в ней право духовного и языкового гражданства, можно детально проследить по мастерскому описанию, которое Рудольф Хильдебрандт дал в статьях «Дух» и «Гений» словаря Гримма44. Прямой путь ведет от ТТТефт-

74

сбери и Харриса к Гаману и Гердеру. Гаман уже в 1768 г. пишет Гер-деру в Ригу, что он выписал для него у своего книготорговца «Гермес»: «произведение, которое, как мне показалось, необходимо для Вашего плана (рассмотрение языка во фрагментах о новой немецкой литературе)»45. А сам Гердер, опирающийся в своих «Критических лесах» в рассуждениях о Лаокооне, направленных против Лессинга, на эстетическую теорию Харриса, постоянно указывает и на его теорию языка. В своем предисловии к немецкому переводу труда Монбоддо о происхождении и прогрессе языка он недвусмысленно признает, что благодаря Монбоддо и Харрису рассмотрение языка было направлено по новому пути: «Довольно... тропа проторена: не только принципы нашего автора и его друга Харриса представляются мне единственно истинными и надежными, но и его первые опыты сравнения ряда языков разных народов, находящихся на различных культурных ступенях, навсегда останутся мастерскими пионерскими работами. И вот однажды (наверняка это произойдет не так скоро) так же будут заложены основы философии человеческого рассудка, выведенной из его наиболее примечательного творения - различных языков Земли»46.

Гердера, по-видимому, особенно привлекала в анализе языка у Харриса та же черта, которой он придавал первостепенное значение и в своей оценке его эстетической теории. Аристотелево различение есгпн и енесгейб снова оказалось в центре эстетической теории благодаря «Диалогу об искусстве» Харриса, на который Гердер прямо ссылается уже в «Критических лесах» в своем наиболее раннем обсуждении эстетических проблем47. Отсюда оно перекочевало в теорию языка, где получило в конце концов благодаря Вильгельму фон Гумбольдту наиболее определенную формулировку и строго систематическую трактовку. Язык, подобно искусству, следует понимать не как простое творение духа, а как присущую ему форму и «энергию». Оба этих мотива - «энергетическая» теория языка и энергетическая теория искусства - обрели идеальное единство опять-таки в понятии гения и том примечательном развитии, которое оно испытало в XVII и XVIII вв. Решающей для этого развития оказалась генеральная тенденция выведения всякого духовного бытия из изначального творческого процесса, где оно берет начало, выведения всего «созданного» из основных форм и направлений «созидания»48. Что касается языка, то может показаться, будто эта тенденция обнаруживается уже в тех эм-пиристских и рационалистических теориях происхождения языка, стремившихся постичь язык не как божественное, возникшее сразу в готовом виде творение, а скорее как свободное создание человеческого разума. Однако поскольку сам разум сохраняет при этом характер субъективно-произвольной рефлексии, то проблема «созидания» языка тут же снова подменяется проблемой его «изобретения». Речь идет о сознательно-целенаправленном способе действия, к которому человек прибегает при изобретении первых языковых знаков и их совершенствовании, в результате чего возникают слова и предложения. Те-

75

назад содержание далее



ПОИСК:




© FILOSOF.HISTORIC.RU 2001–2023
Все права на тексты книг принадлежат их авторам!

При копировании страниц проекта обязательно ставить ссылку:
'Электронная библиотека по философии - http://filosof.historic.ru'