Библиотека    Новые поступления    Словарь    Карта сайтов    Ссылки





назад содержание далее

Часть 8.

группе, использует во многих случаях единственное число там, где мы ожидали бы множественное, а именно всегда, когда в некотором действии хотя и принимает участие множество индивидуумов, однако само действие является единым. Зато и здесь дистрибутивное отношение самым точным образом обозначается с помощью особого префикса102. Чрезвычайно часто редупликация используется в той же самой функции и за пределами круга языков американских аборигенов103. Снова сама по себе интеллектуальная форма восприятия создает себе в языке непосредственно-чувственное выражение. Простое повторение звука - одновременно и самое примитивное, и самое эффективное средство обозначения ритмического повторения и ритмической организации акта, в особенности же человеческой деятельности. Возможно, это такая точка, откуда - если вообще сие возможно - открывается взгляд на первые мотивы формирования языка и на то, каким образом связаны язык и искусство. Ранее уже была сделана попытка проследить истоки поэзии вплоть до первых примитивных рабочих песен, в которых ощущение ритма движения собственного тела впервые находит внешнее выражение. Насколько эти рабочие песни и сегодня распространены по всей земле и насколько похожими они остаются в своей основе, показало объемистое исследование Бюхера о работе и ритме. Любая форма физической работы предполагает целенаправленную координацию движений уже у отдельного человека, но еще в большей мере, если она осуществляется коллективом, эта координация, в свою очередь, стремится к непосредственному ритмическому обобщению и ритмическому членению отдельных фаз трудового процесса. Для сознания этот ритм проявляется двояко, выражаясь, с одной стороны, в чистом ощущении движения, в смене напряжения и расслабления мускулов, с другой стороны, в объективной форме слухового восприятия, в равномерности звуков и шумов, сопровождающих работу. Сознание деятельности и ее дифференциации следует за этими чувственными различиями: размалывание и растирание, разбивание и волочение, выжимание и вытаптывание отличаются именно тем, что каждое из действий наряду с особой целью обладает особым тактом и звуковым сопровождением. Множество и разнообразие рабочих песен, песен прядильщиц и ткачих, молотильщиков и гребцов, песен, которые поют, когда мелют муку и пекут хлеб и т.п., еще непосредственно доносят до нашего слуха как специфическое ритмическое ощущение, определяемое частным видом работы, существует и обращается в результат труда лишь благодаря тому, что оно одновременно объективируется в звуке104. Возможно, что и некоторые формы редупликации глагола, в качестве выражения акта, включающего в себя несколько ритмически повторяющихся фаз, происходят от подобной звуковой манифестации, в основе которой - собственные действия человека. Во всяком случае, у языка не было иной возможности достичь сознания чистой формы времени и чистой формы числа иначе, нежели через определенное предметное содержание, через фундаментальные ритмические ощущения, в которых обе формы были даны

170

словно в неразрывно слитом виде. То обстоятельство, что разделение и «дистрибуция», т.е. один из основных моментов счета, начиналось при этом с дифференциации не столько вещей, сколько действий, подтверждается, судя по всему, и тем, что во многих языках выражение множественности в глаголе употребляется не только там, где действительно имеется множество действующих лиц, но и там, где единственный субъект направляет одно и то же действие на различные объекты105. В самом деле, для созерцания множества, направленного главным образом на чистую форму самого акта, не имеет существенного значения, участвуют в нем один индивидуум или несколько, в то время как разложение акта на отдельные фазы всегда является чрезвычайно важным.

Если до сих пор мы рассматривали в качестве исходных точек образования числа и множества основные формы чистого созерцания, формы пространства и времени, то, по-видимому, самый первичный и глубокий пласт, лежащий в основании акта счета, тем самым еще не был затронут. Ибо и здесь рассмотрение может исходить не только из объекта и различий в области объективной, пространственно-временной сферы, но и должно вернуться к основным противопоставлениям, исходящим от чистой субъективности. Целый ряд признаков подтверждает, что и язык почерпнул первые числовые различения из этой области, что не столько предметные соположения и расхождения объектов и событий, сколько разделение «Я» и «Ты» послужило основой первоначального развития сознания числа. Похоже, что в этой области существовала гораздо большая тонкость различения, более сильная чувствительность, в том числе и к противопоставлению «одного» и «многих», чем в круге только предметных представлений. Многие языки, не развившие настоящую форму множественного числа у имени существительного, тем не менее имеют ее уличных местоимений106; другие языки используют два вида показателей множественного числа, причем один из них употребляется исключительно с местоимениями107. Часто множественность при существительном явно выражается только тогда, когда речь идет о разумных и одушевленных существах, но никак не проявляется, если речь идет о неодушевленных предметах108. В якутском языке части тела, а также одежда обычно имеют форму единственного числа, даже когда один индивидуум обладает двумя из них или большим количеством, однако приобретают обычно форму множественного числа, если принадлежат нескольким лицам109: тем самым различение числа и в этом случае более четко проведено при созерцании индивидуумов, чем при созерцании только вещей.

В обозначениях числа, происходящих из этой сферы, также выражается взаимосвязь, существующая вообще между числом и тем, что исчисляется. Как было уже показано, первые числовые обозначения, порожденные языком, берут свое начало от совершенно определенных конкретных исчислений и еще сохраняют на себе, так сказать, их окраску. Этот своеобразный и специфический оттенок наиболее ясно виден там, где числовые характеристики возникают не от различения

171

вещей, а от различения лиц. Дело в том, что в этом случае число поначалу выступает не как общезначимый интеллектуальный принцип, не как не имеющий ограничения в своем применении метод, а как ограниченное с самого начала определенной сферой, границы которой обозначены не только объективным созерцанием, но и еще более четко и ясно - чистой субъективностью чувства. Благодаря этой субъективности разделяются «Я» и «Ты», «Ты» и «Он»; однако поначалу не существует ни повода, ни необходимости двигаться дальше этой четко определенной триады, данной в различении «трех лиц», чтобы прийти к созерцанию множественности. Если такая множественность уловлена и обозначена языковыми средствами, она отличается не тем характером «ясности», что проявляется во взаимном обособлении личных сфер. По ту сторону триады начинается, так сказать, царство неопределенного множества - простой собирательности, внутренне не расчлененной. И в самом деле, в развитии языка мы постоянно наблюдаем зависимость первого образования числа от подобных ограничений. Языки многих первобытных народов демонстрируют, что деятельность по различению, развивающаяся, отталкиваясь от противопоставления «Я» и «Ты», двигаясь от «одного» к «двум», совершает дальнейший важный шаг, когда вовлекает в этот круг представление о «трех», однако далее сила различения, функция выявления «дискретности», ведущая к образованию числа, оказывается словно парализованной. У бушменов обозначения числа доходят лишь до двух: уже выражение для трех значит не более чем «много» и в сочетании с языком пальцев употребляется для всех чисел вплоть до 10110. Аборигены Виктории также не выработали числительного больше двойки. В новогвинейском языке бинанделе имеются лишь числительные для 1, 2, 3, в то время как числа больше 3 образуются с помощью описательных выражений111. Во всех этих примерах, число которых можно было бы умножить112, ясно проявляется, насколько тесно связан первоначально акт счета с созерцанием Я, Ты и Он и насколько постепенно он от него освобождается. Похоже, что данные соображения позволяют найти окончательное объяснение того исключительного значения, которое имеет число три в языке и мышлении всех народов113. Если понимание числа у первобытных народов в целом характеризовалось тем, что в нем всякое число еще обладает собственной индивидуальной физиономией, своего рода мистическим бытием и мистической особенностью, то это касается в первую очередь двойки и тройки. Обе представляют собой особые образования, каждая из них обладает своего рода специфическим духовным звучанием, благодаря которому они выделяются из однообразного и однородного ряда чисел. И в языках, располагающих развитой и проработанной «однородной» системой чисел, это особое положение чисел 1 и 2, порой также чисел от 1 до 3 или от 1 до 4 еще ясно опознается по определенным формальным признакам. В семитских языках числа 1 и 2 - прилагательные, в то время как все остальные - абстрактные существительные, подчиняющие себе исчисляемое в форме родительного падежа множественно-

172

го числа и при этом обладающие грамматическим родом, противоположным роду исчисляемого114. В индоевропейском праязыке, согласно совпадающему свидетельству индо-иранского, балто-славянского и греческого, числительные с 1 до 4 склонялись, в то время как числительные с 5 до 19 были несклоняемыми прилагательными, а большие числа - существительными, причем с ними исчисляемое согласовывалось в родительном падеже115. Грамматическая форма, такая как двойственное число, также удерживается в личных местоимениях гораздо дольше, чем в других классах слов. В немецких местоимениях первого и второго лица двойственное число сохраняется еще довольно продолжительное время, после того как оно полностью исчезло из склонения116; точно так же в истории славянских языков «объективное» двойственное число было утрачено гораздо раньше «субъективного»117. Этимология начальных числительных во многих языках позволяет предположить связь с базовыми словами, образованными для различения трех лиц: наличие общих этимологических корней слов со значением «Ты» и «два» можно считать доказанным, в частности, в отношении индоевропейских языков118. Шерер ссылается на эту связь, чтобы сделать заключение, что мы тем самым нащупали общую точку возникновения психологии, грамматики и математики, что здесь корни двоичности уходят в первичный дуализм, лежащий в основе всякой возможности речи и мысли119. Ибо возможность речевого общения обусловлена, по Гумбольдту, обращением и ответной репликой, т.е. основана на напряжении и раздвоении, образующихся в отношениях «Я» и «Ты», затем как раз и преодолеваемых в акте речевого общения, так что этот акт оказывается подлинным «посредником между мыслительными усилиями двух лиц».

Опираясь на это спекулятивное основоположение языка, В. фон Гумбольдт был первым, кто смог в своем сочинении о двойственном числе выявить внутренние основы употребления этой формы, до того часто рассматривавшейся грамматикой как простой балласт, излишнее ухищрение языка. Он доказывает, что двойственное число по своему происхождению является, с одной стороны, объективным, с другой - субъективным, в связи с чем его исконное значение отчасти чувственное, отчасти духовное. Первому направлению, для которого двойственность - данный от природы, ощутимый факт, язык следует, согласно Гумбольдту, тогда, когда использует двойственное число преимущественно как выражение чистого предметного созерцания. Это употребление распространено почти по всем языковым семьям. Существующие попарно вещи представляются языковому чутью особой, образующей свой род общностью. Например, в языках банту такие парные предметы, как глаза и уши, плечи и груди, колени и ступни ног, образуют особый класс, помечаемый особым именным префиксом120. Наряду с этими естественными парами появляются и искусственные: подобно парности некоторых частей человеческого тела, язык особо отмечает парность некоторых приспособлений и инструментов. Однако это употребление двойственного числа в сфере чистых номи-

173

нальных понятий, как показывает история большинства языков, постоянно сокращается. В семитском праязыке оно существовало, однако в отдельных возникших из него языках оно все больше исчезает121. В греческом языке двойственное число в некоторых диалектах исчезло уже в доисторическое время, и уже в текстах Гомера эта категория слов имеет реликтовый характер. Только в аттическом диалекте двойственное число удерживается более продолжительное время, однако и здесь постепенно сходит на нет в течение IV в. до н.э.122. В этой тенденции, не связанной с определенным регионом или ситуацией123, совершенно очевидно выражается универсальная логико-языковая связь. Утрата двойственного числа совпадает с постепенным, непрерывным переходом от индивидуального и конкретного числа к числовому ряду. Чем больше укрепляется мысль о числовом ряде как построенном по строго единому принципу целого, тем больше каждое отдельное число вместо репрезентации предметного значения становится всего лишь местом в этом ряду, равнозначным другим позициям. Гетерогенность начинает замещаться чистой гомогенностью. Однако понятно, что эта новая точка зрения устанавливается в сфере личного гораздо медленнее, чем в сфере предметности: ведь по своему происхождению и своей сущности сфера личного ориентирована на гетерогенность. «Ты» не однородно «Я», оно выступает в качестве его противоположности, не-Я: «второй» возникает при этом не как простое удвоение единицы, но соотносится с ней как качественно «иное». Правда, «Я» и «Ты» могут сойтись в единстве «Мы», однако эта форма объединения, в результате которой возникает «Мы», представляет собой нечто совершено иное, нежели предметно-собирательное суммирование. Уже Якоб Гримм подчеркнул как-то различие между предметным и личным понятием множественного числа в языке; он указал, что если предметное множественное число можно рассматривать как сумму однородных элементов, определяя, например, форму множественного числа «мужчины» как «мужчина плюс мужчина», то «Мы» ни в коем случае не может быть представлено подобным образом, поскольку его следует понимать не столько как «Я плюс Я», сколько как «Я плюс Ты» или «Я плюс Он»124. Чисто «дистрибутивный» мотив образования числа, мотив чистого разделения единиц, выступает в этом случае еще резче, чем в той форме счета, что отталкивалась от созерцания времени и временных процессов126.

То же стремление не дать элементам, объединенным в «Мы», просто раствориться в этом единстве, но сохранить их своеобразие и специфическую определенность, проявляется в таких языковых феноменах, как тройственное число, а также инклюзивное и эксклюзивное множественное число. То и другое - близкородственные явления. Особенно строго регламентировано употребление двойственного и тройственного числа в меланезийских языках, которые в каждом случае, когда речь идет о двух или трех людях, тщательно следят, чтобы при этом использовалась соответствующая форма грамматического числа; там и форма местоимения первого лица меняет свой облик в зависи-

174

мости от того, включает ли себя говорящий в число лиц, обозначенных с помощью «Мы»126. Языки австралийских аборигенов также обычно помещают между единственным и множественным числом двойственное и тройственное числа, причем в тройственном числе есть формы, включающие того, к кому обращена речь, и исключающие его из числа объединенных в тройку. «Мы оба» может, следовательно, значить «Ты и Я» или «Он и Я»; «Мы трое» может значить и «Я и Ты и Он», и «Я и Он и Он» и т.д.127. В некоторых языках это различие выражается уже в звуковой форме показателей множественного числа, как, например, в языке делавар, согласно Гумбольдту, где инклюзивное множественное число образуется сочетанием проно-минальных элементов «Я» и «Ты», в то время как эксклюзивное - повторением прономинальных элементов «Я»128. Формирование гомогенного ряда чисел, как и гомогенного созерцания чисел, пролагает в конечном итоге определенную границу для этого в строгом смысле индивидуализирующего понимания. Место особенных индивидуумов заступает род, охватывающий их одинаковым образом и в целом, место квалифицирующего обособления элементов заступает однотипность приема и правила, объединяющих их в количественное целое.

Если же окинуть теперь взором весь метод, которому язык следует при образовании представлений о числе и числительных, то его отдельные моменты можно будет - прямо-таки ??? ?????????? - вывести из точной методики образования чисел, применяемой в чистой математике. При этом особенно ясно обнаруживается, как логико-математическое понятие числа, прежде чем оно станет тем, чем оно является, должно выделиться и сформироваться из своей противоположности. В качестве существенных логических свойств математического ряда чисел называли его необходимый и общезначимый характер, его единственность, возможность продолжения до бесконечности, а также полную эквивалентность и равноценность его отдельных составляющих129. Однако ни один из этих признаков не подходит к способу образования чисел, нашедшему свое первое выражение в языке. Здесь нет никакого необходимого и общезначимого принципа, позволяющего охватить одним духовным взором и подчинить одним единым правилам все числовые установления. Здесь нет одного-единственного числового ряда «как такового» - напротив, каждый новый класс исчислимых объектов требует, как мы видели, в сущности, нового подхода и новых средств счета. Не может также еще быть речи и о бесконечности числового ряда: потребность и возможность счета простирается не дальше способности наглядного и представимого объединения предметов в группы с совершенно определенными наглядными свойствами130. В столь же малой степени исчислимое входит в акт счета лишенным всех качественных свойств, лишенной характеристик единицей, напротив, оно сохраняет свой особый предметный и качественный характер. У качественных понятий это выражается в том, что и у них лишь очень постепенно развивается форма степенных градаций и по-

175

строения соответствующих рядов. Если рассмотреть формы сравнительных степеней прилагательных, формы положительной, сравнительной и превосходной степени, выработанные нашими цивилизованными языками, то в основе их каждый раз обнаруживается общее понятие, определенный родовой признак, изменяемый при образовании степеней сравнения лишь количественно. Но этому различию чисто количественных характеристик в большинстве данных языков противостоит еще достаточно ясно обнаруживающийся другой прием, который интерпретирует само различие величин как содержательное видовое различие. Супплетивизм, отмечаемый в семитских и индоевропейских языках, при образовании степеней сравнения прилагательных, является языковым свидетельством такой интерпретации. Если, например, в индоевропейской языковой семье определенные качественные понятия - такие, как хороший и плохой, гадкий и дурной, большой и многочисленный, маленький и малочисленный - образуются не от одного корня, а от совершенно разных основ (как это имеет место в нашем gut и besser, в латинском bonus, melior, optimus, в греческом ??????, ???????, ???????, ??????? и ?????????, ???????? и ?????????), то объяснение этому находили в том, что более древний «индивидуализирующий» подход в этом случае еще достаточно ясно просматривается сквозь более поздний «группирующий» взгляд, что изначальное «качественное формирование языка» сохраняет свои позиции в противостоянии все более ширящейся тенденции «количественного формирования языка»131. Вместо абстракции единого в концептуальном плане и единого в плане звукового обозначения качественного понятия, вариации которого касаются лишь степени, мы имеем дело с принципиальным взглядом, еще сохраняющим за каждой «степенью» некоторого качества его собственное уникальное бытие, еще видящим в нем не просто «больше» или «меньше», но и нечто обособленное и «иное». Это подход куда яснее проявляется в тех языках, которые вообще не выработали собственную форму степеней сравнения прилагательных. В большом количестве языков полностью отсутствует то, что мы называем «сравнительной» или «превосходной» степенью. Различия в степени могут быть переданы в них лишь описательно, опосредованно, с помощью либо глагольных выражений, таких как «превосходить», «преодолевать» или «переходить за предел»132, либо оба параметра, подлежащие сравнению, просто оказываются соположены путем сочинительной связи133. В этом смысле могут быть также использованы и наречные частицы, которые означают, что некий предмет в сравнении с другим или на его фоне велик, красив и т.д.134. Многие из этих частиц сохраняют первоначальный пространственный смысл, так что качественная градация при этом опирается в своем развитии на пространственные отношения, такие как «высоко» и «низко», «вверху» и «внизу»135. Таким образом, и в этом случае языковое мышление прибегает к пространственному созерцанию там, где абстрактно-логическое мышление требует чисто реляционного понятия. И на этом круг нашего анализа снова замыкается. Вновь оказывается,

176

что понятия пространства, времени и числа составляют непосредственную основу объективного созерцания, формирующегося в языке. Однако они могут исполнить свое призвание лишь потому, что они в соответствии со своей общей структурой держатся в своеобразной идеальной срединной точке - потому что они именно благодаря привязанности к форме чувственного выражения последовательно наполняют само чувственное духовным содержанием и превращают его в символ духовного.

4. Язык и область «внутреннего созерцания». Фазы понятия Я

1.

Анализ языка был до сих пор направлен главным образом на то, чтобы выявить категории, в соответствии с которыми язык осуществляет созидание объективного мира созерцания. Однако при этом обнаружилось, что такая заданная методом граница не может быть соблюдена на деле с достаточной строгостью. Уже при описании указанных «объективных» категорий мы были вынуждены постоянно обращаться к субъективной сфере; постоянно получалось так, что каждая новая характеристика, полученная в языке миром предметов, оказывала обратное воздействие на характеристики мира Я. Ибо в действительности речь идет о коррелятивных сферах созерцания, взаимно определяющих границы друг друга. Всякий новый взгляд на объективное, как, например, его пространственное, его временное, его числовое освоение и членение, одновременно вызвал изменение картины субъективной действительности и открывал новые черты и в данном сугубо «внутреннем» мире.

Однако наряду с этим язык располагает собственными и самостоятельными средствами, служащими овладению и упорядочиванию этого другого, «субъективного» бытия, и они не менее прочно укоренены в языке и в не меньшей степени являются для него исконными, чем формы, в которых он охватывает и представляет предметный мир. Правда, и сегодня можно нередко встретить мнение, будто выражения, с чьей помощью язык передает личное бытие и его отношения, являются производными и вторичными по своему значению в соотнесении с выражениями, касающимися характеристики предметной действительности. В попытках логико-систематической классификации различных классов слов часто отражается представление, что местоимение не является самостоятельным классом слов со своим собственным содержанием, будучи всего лишь звуковым заместителем имени существительного - предметного слова, - что оно не относится тем самым к подлинно автономным идеям языкового развития, а является лишь субститутом136. Однако уже Гумбольдт возразил против такого «узкограмматического подхода», выдвинув при этом веские обоснования. Он подчеркивает, что совершенно ошибочно рассматри-

177

вать местоимение как позднейшую часть речи: ведь первой в акте речи является личность самого говорящего, находящегося в постоянном непосредственном соприкосновении с природой и неизбежно противопоставляющего ей в языке выражение своего Я. «Но само понятие «Я» предполагает также и «Ты», а это противопоставление влечет за собой и возникновение третьего лица, которое, выходя из круга чувствующих и говорящих, распространяется и на неживые предметы»137·56*. Опираясь на эти спекулятивные положения, эмпирическое языковедение неоднократно предпринимало попытки доказать, что местоимение является, так сказать «материковой скалой творения языка», древнейшей и самой непроницаемой составляющей языка, но вместе с тем и самой прочной и устойчивой138. Однако если Гумбольдт в связи с этим подчеркивает, что самое изначальное чувство, чувство «Я», не может быть придуманным лишь потом, общим, дискурсивным понятием, то следовало бы, помимо того, принять во внимание, что это изначальное чувство не следует искать исключительно в эксплицитном обозначении «Я» с помощью местоимения первого лица. Философия языка как раз застыла бы сама в критикуемых ею узких, логико-грамматических воззрениях, если бы попыталась оценить форму и развитие сознания «Я», только прослеживая развитие этого обозначения. Психологический анализ детской речи часто впадал в ошибку, полагая, что первое появление звука, обозначающего «Я», может рассматриваться в качестве первичной и наиболее ранней стадии чувства «Я». Однако при этом упускалось из вида, что внутреннее духовное и психическое содержание и его языковая форма выражения никогда не совпадают полностью и что, в частности, единство этого содержания вовсе не обязательно должно отражаться в простоте соответствующего выражения. Напротив, язык располагает, чтобы передать и отобразить определенное фундаментальное представление, множеством разнообразных выразительных средств, и тенденцию, которой он придерживается, можно опознать лишь по совокупности этих средств и их взаимодействию. Поэтому формирование понятия «Я» не привязано к местоимению, но происходит так же активно и через другие сферы, например через существительные и глаголы. Глагол открывает особые возможности для выражения тончайшей детализации и нюансировки чувства «Я», поскольку в глаголе происходит чрезвычайно своеобразное взаимопроникновение объективного понимания процесса и субъективного понимания действия и поскольку в этом смысле глаголы, по выражению китайских грамматистов, принципиально отличаются от имен как «живые слова» от «мертвых слов»139.

Правда, поначалу выражение «Я», выражение самости, судя по всему, нуждается в опоре на именную сферу, на область субстанциально-предметных представлений и лишь с трудом может от нее оторваться. В самых различных языковых семьях можно встретить обозначения «Я», образованные от наименований предметов. Особенно ясно язык показывает, как конкретное самоощущение поначалу еще полностью остается привязанным к конкретному представлению о собственном

178

теле и его отдельных частях. Здесь возникают те же отношения, что и при выражении пространственных, временных и числовых характеристик, обнаруживающих ту же постоянную ориентацию на физическое наличное бытие и в особенности на человеческое тело. Очень ясно выражена эта система обозначения «Я» прежде всего в алтайских языках. Все ветви этой языковой семьи обнаруживают склонность обозначать то, что мы выражаем личными местоимениями, с помощью существительных, снабженных падежными окончаниями или же притяжательными суффиксами. Поэтому вместо выражений «Я» или «меня» употребляются другие, смысл которых можно было бы передать как «мое бытие», «мое существо» или же, «грубо-материальным образом», «мое тело» или «моя грудь». В этой же функции может употребляться и чисто пространственное выражение, например слово, чье основное значение можно было бы охарактеризовать как «центр, середина»140. Сходным образом возвратные местоимения передаются, например, в древнееврейском языке не только такими словами, как душа или личность, но и такими, как лицо, плоть или сердце141. Ведь и латинское persona первоначально значило лицо или маску актера и долго употреблялось в немецком языке, чтобы охарактеризовать внешний вид, фигуру и стать отдельного существа142. В коптском языке для передачи выражения «сам» используется существительное «тело», к которому прибавляются притяжательные суффиксы143. В индонезийских языках возвратное местоимение также обозначается словом, в равной степени значащим как «личность» и «дух», так и «тело»144. Эта практика захватывает и индоевропейские языки, где, например, в ведийском и классическом санскрите «сам» и «Я» передаются то словом, предназначенным для души (atm?n), то словом для тела (tanu)145. Все это показывает, что представление о себе, душе, личности там, где оно начинает брезжить в языке, поначалу еще не в состоянии оторваться от тела - как и в мифологических представлениях душа и самость человека первоначально мыслятся как простое повторение, как «двойник» тела. И в формальном отношении местоимения и существительные во многих языках в течение долгого времени остаются неразделенными, склоняемыми с помощью одних и тех же показателей, по одним и тем же параметрам числа, рода и падежа146.

Если же задаться вопросом не столько относительно формы, в которую язык облекает представление о Я, сколько о духовном содержании этого представления, то оказывается, что оно может достигнуть четкого обозначения и ясного определения и в пределах области чисто именных или глагольных выражений. Почти во всех языках, где имеется разделение имен на классы, ясно выражено противопоставление класса лиц и класса вещей. И при этом речь идет не о простом, так сказать, биологическом разграничении областей живого и неживого, каковое еще полностью принадлежало бы к созерцанию природы, а о зачастую ошеломительных тонкостях в интерпретации и нюансировке личного бытия. В языках банту отдельный именной класс, отмеченный особым префиксом, обозначает человека как самостоятельно дей-

179

ствующую личность, в то время как другой класс - одушевленные, но безличные существа. В их число человек оказывается включенным всякий раз, когда он действует не самостоятельно, а как орган или представитель другого лица, например, как его вестник, посланник или уполномоченный. Таким образом, язык разделяет в этом случае виды и степени проявления личности в зависимости от функции, какую она выполняет, и самостоятельной или несамостоятельной направленности воли, при этом проявляемой147. Зачатки этого фундаментального представления можно обнаружить и в тех языках, которые для различия обозначения личностей и просто вещей употребляют особый «личный артикль». В меланезийских языках подобный артикль регулярно предваряет имена индивидуумов и племен; он употребляется и перед неодушевленными предметами, такими как деревья или лодки, корабли или оружие, если они рассматриваются не как простые представители своего рода, а как индивидуумы, и снабжаются некими именами собственными. Отдельные языки выработали два различных личных артикля, принадлежащих разным классам одушевленных существ, причем в основе этого разделения явно лежит своего рода ценностная градация внутри понятия личности148. Понимание подобных различий, принадлежащих сфере чистой субъективности, также обнаруживают некоторые языки австралийских аборигенов, имеющие различные формы именительного падежа в зависимости от того, как обозначается существо: как только присутствующее, или же как активное, самостоятельно действующее149. Аналогичные различия язык может выражать и с помощью глагольных форм, например с помощью особого префикса, указывающего, является ли обозначенный глаголом процесс просто «природным» явлением или же это результат активности одного или нескольких совместно действующих субъектов™. Во всех этих случаях мы внешне не имеем дела с различиями, проводимыми языком через местоимения, однако ясно, что, несмотря ни на что, чистое понятие личного бытия и личной деятельности оказывается при этом четко выделенным и проработанным по целой шкале градаций.

Необычайное богатство этих градаций особенно ясно проявляется в разнообразии возможностей, которыми язык располагает для различения так называемых «залогов» глагола. С точки зрения чисто логического анализа действия на первый взгляд в нем выявляется лишь одно четкое различие: действие противопоставлено претерпеванию действия, активная форма - пассивной. Уже Аристотель в своем списке категорий попытался возвести грамматическое различие, известное нам под наименованиями «актив» и «пассив», в ранг различия, обладающего универсальным логическим и метафизическим значением. Однако совершенно несправедливо утверждение, будто Аристотель, поставив тем самым в центр внимания принципиальное противопоставление действия и страдания, ?????? и ???????, всего лишь следовал тенденциям, непосредственно заданным, в какой-то степени даже навязанным ему формой и своеобразием греческого языка. Язык сам по себе здесь указал бы скорее иной путь: ведь именно в греческом язы-

180

ке отличие «пассива» от прочих залоговых форм глагола не проведено последовательно ни в морфологическом, ни в семасиологическом плане. В функциональном плане пассив также лишь постепенно сформировался отчасти из актива, отчасти из среднего залога151. Если посмотреть на другие языковые семьи, то ясно обнаружится, что простое противопоставление действия и страдания ни в коем разе не играет единственно определяющей или решающей роли в развитии глагольных структур, напротив, это противопоставление постоянно перекрещивается со множеством других противопоставлений. Ведь и там, где языки ясно развили его как таковое, где четко различаются «активные» и «пассивные» формы, это разделение является лишь одним из многих: оно принадлежит совокупности понятийных градаций глагольной структуры и выражается с ее помощью. Опять-таки есть языки, где этот контраст может совершенно отсутствовать, так что в них, по крайней мере формально, отсутствует употребление глагола в пассивном залоге. Параметры, привычно выражаемые пассивными формами, передаются в этом случае описательными формами активного залога, в особенности третьего лица множественного числа активного глагола152. В малайских языках, согласно Гумбольдту, так называемое «образование пассива» представляет собой перевод в номинальную форму: собственно пассива нет, поскольку сам по себе глагол не мыслится как нечто активное, но обладает больше номинальным характером. Обозначение процесса в этом случае не связано изначально ни с действующей, ни с испытывающей действие стороной: глагол просто констатирует начало процесса, не связывая его в явном виде с энергией некоего субъекта и не обнаруживая каким-либо образом в самой глагольной форме связь с объектом, процессом затронутым153. Было бы, однако, неверно предполагать, будто недостаточное развитие абстрактного противопоставления активного и пассивного участия в действии обусловлено тем, что в этих языках еще отсутствует абстрактное представление о действии и его нюансах: как раз это представление бывает отмечено в необычайно многостороннем виде в тех языках, где нет формального различения действительного и страдательного залога. «Залоги» глагола при этом часто не только очень четко определены сами по себе, но и могут накладываться один на другой, образовывая все более сложные выражения. На первом месте находятся формы, обозначающие временной характер действия, хотя при этом, как уже указывалось, речь идет не столько об относительной временной фазе, сколько о выражении способа действия. Четко различаются «перфективные» и «имперфективные», мгновенные и протяженные, однократные и итеративные способы действия; обозначается, является ли действие в момент речи завершенным или еще продолжается, ограничено ли оно каким-либо моментом времени или продолжается в течение достаточно долгого времени, совершается ли оно за один раз или состоит из ряда повторяющихся операций. Для выражения подобных характеристик наряду с уже упомянутыми средствами выражения «способа действия»154 могут употребляться соответ-

181

ствующие видовые формы глагола. Для обозначения состояния как такового используется «статив», постепенного нарастания - «инхоа-тив», завершения действия - «цессатив» или «конклюзив». Если речь идет о действии, продолжающемся и регулярном, привычном и постоянно осуществляемом, для этого используется форма «хабитуалиса»155. Есть языки, в которых особенно обширно представлены различия между одномоментными и повторяющимися глаголами156. Наряду с этими различиями, касающимися в основном объективной стороны действия, глагольная форма способна выражать также и собственное внутреннее отношение Я к этому действию. Это отношение в свою очередь может оказаться чисто теоретического или практического характера, может происходить из области воли или из области суждения. В первом отношении действие может быть обозначено как желательное, отвечающее потребности или требованию, во втором - как ассерторическое, или проблематически определенное. Развитие в этом направлении приводит, подобно тому как раньше это происходило с различиями в обозначении способов действия, к выработке собственно «модальных» различий. Возникает конъюнктив, обладающий одновременно «волитивным», «делиберативным» и «проспективным» значением, оптатив, употребляемый отчасти как выражение пожелания, отчасти - предписания или простой возможности157. Форма побуждения, от простого пожелания до приказа, способна, в свою очередь, на выработку множества разнообразных градаций, которые могут находить отражение в различении простого «прекатива» и «императива»158. Многие языки индейцев обладают наряду с повелительным наклонением имплоративом, дезидеративом и облигативом, выражающими требование выполнения действия, а также чисто теоретическими наклонениями, именуемыми в грамматиках «дубитативом» или «квота-тивом» и выражающими сомнение или указывающими, что о совершении действия известно лишь с чьих-то слов159. Часто с помощью специального глагольного суффикса также указывается, видел ли сам говорящий событие, о котором он сообщает, или же слышал о нем, или же знает о нем в результате предположения и умозаключения, а не по непосредственному свидетельству органов чувств; иногда, кроме того, подобным образом различаются события, о которых стало известно во сне, и события, пережитые наяву160.

Если во всех этих случаях Я противостоит объективной действительности как желающее или требующее, сомневающееся или вопрошающее, то наибольшей остроты это противостояние достигает, когда речь заходит о воздействии Я на предмет и о различных возможных формах этого воздействия. Многие языки, относительно равнодушные к различению актива и пассива, самым тщательным образом различают стадии указанного воздействия и его большую или меньшую опос-редованность. Простыми фонетическими средствами (вроде удвоения среднего корневого согласного в семитских языках) от первичной основы глагола может быть образована, например, вторичная основа, обладающая сначала интенсивным, а затем и общекаузативным значе-

182

нием, наряду с ними существует и третья основа, предназначенная специально для выражения каузатива. К каузативам первой степени могут присоединяться каузативы второй и третьей степени - благодаря им изначально непереходная глагольная основа приобретает двойное и тройное переходное значение161. В подобных языковых явлениях можно видеть отражение потенцирования, которое испытывает представление о самоличном действии: вместо простого выделения субъекта и объекта действия, действующего лица и предмета, на который направлено действие, между ними появляется постоянно разрастающаяся последовательность промежуточных звеньев, также являющихся личными по природе и служащих тому, чтобы проводить действие от его первого пробуждения в желающем Я дальше, в область объективного бытия162. Это представление о множественности субъектов, участвующих в каком-либо действии, может далее получить различное выражение в зависимости от того, обозначается ли просто факт их участия или же учитываются различия формы участия. В первом случае языку требуется глагольная форма «коллектива», или он образует специальную «совместную» основу, указывающую, что некое лицо принимает каким-либо образом участие в действии или состоянии другого лица163. Отдельные языки используют особые инфиксы коллективности, чтобы обозначить тем самым, что действие выполняется не отдельным человеком, а происходит при участии нескольких людей164. Что касается формы совместной деятельности нескольких индивидуумов, то прежде всего имеет значение, носит ли совместная деятельность внешний или же внутренний характер, т.е. направлены ли усилия нескольких субъектов просто на предметный объект или же люди в своей активности оказываются попеременно то субъектом, то объектом. Эта вторая ситуация служит основой появления формы выражения взаимности. Примитивные языки также могут четко различать, направлена ли деятельность субъектов на внешнюю по отношению к ним вещь или же друг на друга165. Тем самым совершается приготовление к следующему шагу, чрезвычайно важному по своим последствиям. Уже взаимный залог объединяет в определенном смысле действующего и того, на кого направлено действие, воедино: оба принадлежат личной сфере, и лишь от аспекта рассмотрения зависит, кого мы будем воспринимать в качестве субъекта, а кого - в качестве объекта действия. Это отношение еще больше углубляется, когда место множества субъектов занимает один-единственный, и тем самым исходная точка действия и его цель, разделившись поначалу, снова сходятся содержательно в одной точке. Таков характер возвратного действия, в котором Я определяет не нечто иное или кого-либо иного, а самого себя, в котором оно направляет свое действие на себя самого. Во многих языках именно эта возвратная форма заменяет отсутствующий пассив166. В наиболее чистом виде это возвращение действия к Я и засвидетельствованное в нем энергичное сознание субъективности проявляется в употреблении медиальных глагольных форм в греческом языке. Не без основания в наличии и употреблении медиальных форм

183

в греческом языке видели существенную отличительную черту греческого языка - черту, свидетельствующую о том, что он поистине является «философским» языком167. Индийские грамматисты создали примечательное выражение для различения активных и медиальных форм; они называли первые «словом для других», а вторые - «словом для себя»168. В самом деле, основное значение медиальных форм заключается в том, что они трактуют процесс как находящийся в сфере самого субъекта и подчеркивают внутреннее участие субъекта в процессе. «В каждом случае простой активной формы она сама по себе не дает возможности определить, какое значение в ней доминирует, переходное или непереходное; например, «я вижу» может значить как то, что я вижу своими глазами (т.е. «я - зряч»), так и то, что я вижу что-либо; то же самое ????? - может значить или плач как внутреннее состояние человека, или оплакивание кого-либо. Медиальная форма устраняет это сомнение и с необходимостью закрепляет смысл за субъектом предложения, например, ???????? (я плачу о себе, плачусь себе)... Подлинный медиум вообще создан чтобы обозначать то, что происходит в душе живого существа или с его телом, поэтому во всех языках (в удивительном согласии) ему отведены такие понятия, как радоваться, печалиться, удивляться, бояться, надеяться, пребывать, покоиться, говорить, одеваться, мыться и подобные»169. Если теперь окинуть взором многообразие глагольных залоговых форм и учесть, что многие из этих форм могут быть соединены друг с другом в новые сложные единицы - например, когда из каузатива и пассива образуется каузативно-пассивный залог, из каузатива и возвратной формы возвратно-каузативный залог, далее взаимно-каузативный залог и т.п.170, - то станет ясно, что мощь, демонстрируемая языком в таких образованиях, заключается именно в том, что он не воспринимает противоположность субъективного и объективного бытия в качестве абстрактного и застывшего противостояния двух исключающих друг друга областей, а мыслит эту противоположность как динамически опосредованную в самых различных отношениях. Язык представляет эти сферы не сами по себе, а в их взаимопроникновении, во взаимоопределении - он словно создает срединное царство, благодаря которому формы бытия соотнесены с формами действия, а формы действия - с формами бытия, сливаясь вместе в духовное единство выражения.

2.

Если двинуться дальше от имплицитного проявления, обретаемого представлениями о Я в сфере именных и глагольных выражений, к их эксплицитно-языковому оформлению, к постепенному развитию собственно местоименных форм, то уже Гумбольдт подчеркивал, что, хотя ощущение Я должно рассматриваться как изначальный и непроизводный элемент всякого языкового развития, тем не менее вхождение местоимения в реальный язык сопровождается большими трудностя-

184

ми. Ведь сущность Я, отмечает Гумбольдт, заключается в том, чтобы быть субъектом, в то время как, напротив, в мышлении и речи всякое понятие с необходимостью превращается перед действительно мыслящим субъектом в объект171. Это противоречие может быть опосредовано и разрешено лишь благодаря тому, что то же самое отношение, которое мы прежде наблюдали в пределах именных и глагольных выражений, теперь повторяется на более высокой ступени. В сфере местоименных выражений четкое обозначение Я также может быть найдено лишь благодаря тому, что оно, с одной стороны, противопоставляет себя обозначению объективного, а с другой стороны, пронизывает его. Поэтому и там, где язык уже определенно отчеканил мысль о Я, ему еще предстоит дать ей предметную трактовку и оформление: словно ему дано найти обозначение Я через обозначение объективного.

Эта предпосылка находит подтверждение, если рассмотреть, как в языке для выражения личных отношений используются не только собственно личные, но и притяжательные местоимения. В самом деле, идея обладания, отображенная в этих местоимениях, занимает своеобразное промежуточное положение между сферой объективного и субъективного. То, чем обладают, - вещь или предмет, нечто, свидетельствующее о себе как всего лишь о вещи уже одним тем фактом, что оно становится имуществом. Однако объявление вещи собственностью придает ей самой новое свойство, перемещает ее из сферы просто природного в сферу лично-духовного наличного бытия. Этим выражается своего рода первое одухотворение, превращение формы бытия в форму Я. В то же время самость постигает себя еще не в свободном и подлинном акте самодеятельности, духовной и волевой спонтанности, а созерцает себя, так сказать, в образе предмета, предназначаемого ее самой себе в качестве «собственного». Это опосредование чисто «личных» выражений «притяжательными» находит в психологическом аспекте проявление в развитии детской речи, где обозначение собственного Я происходит через притяжательные местоимения гораздо раньше, чем через личные. Однако более ясно, чем подобные недостаточно надежные и не совсем однозначные наблюдения172, и в этом случае свидетельствуют определенные явления всеобщей истории языка. Они говорят о том, что подлинному четкому оформлению понятия Я в языке обычно предшествует состояние индифферентности, в котором выражения для «Я» и «Мой», для «Ты» и «Твой» и т.д. еще не разделились. Различие между тем и другим, как замечает Гумбольдт, не остается незамеченным, однако не воспринимается с той формальной четкостью и определенностью, какой требует переход от одного звучащего слова к другому173. Как и большинство языков американских аборигенов, языки урало-алтайской семьи почти сплошь организуют спряжение глагола таким образом, что к неопределенной форме инфинитива прибавляется притяжательный аффикс, так что, например, выражение «я иду» значит, собственно говоря, «моя ходьба» или, скажем, выражения «я строю, ты строишь, он строит» в языковом отношении обладают той же структурой, что и выражения «мой дом, твой дом, его

185

дом»174. Не вызывает сомнения, что в основе этой особенности языкового выражения лежит своеобразное представление об отношениях «Я» и «действительности». Вундт усматривает психическую причину такого сохранения именных форм в области связанных с переходностью глагольных понятий в том, что присущий переходному глаголу объект - именно на него и направлено действие - постоянно и непосредственно находится в сознании, поэтому понуждает к обозначению его прежде всего другого, так что в данном случае именное понятие может выступать в качестве заместителя всего предложения, выражающего действие175. Однако факты, здесь рассмотренные, оказываются при этом не столько психологически объясненными, сколько всего лишь психологически описанными. Речь идет о различных с духовной точки зрения трактовках действия, выражающихся в его обозначении как чистого акта, actus purus, и в обозначении его объективной цели и объективного результата. В одном случае выражение действия проникает в глубь субъективного, возвращаясь к своим началам и истоку; в другом оно концентрируется на его эффекте, чтобы лишь затем в некотором роде вернуть его в сферу Я. В обоих случаях присутствует соотнесенность Я с предметным содержанием, однако, так сказать, в каждом случае с противоположным знаком: движение направлено то от центра к периферии, то от периферии к центру.

Особенно тесным оказывается это сочленение Я и не-Я, выраженное в притяжательном местоимении и опосредованное идеей обладания, в том случае, когда не-Я являет собой не просто любой предмет «внешнего мира», а принадлежит к той области, где «внутреннее» соприкасается с «внешним», словно переходя друг в друга. Даже спекулятивные философы считали человеческое тело той областью действительности, в которой этот переход происходит для нас с максимальной ясностью. Так, согласно Шопенгауэру, Я и тело - не два объективно вычлененных различных состояния, соединенные каузальной связью причины и следствия, а представляют собой одно и то же, однако выступающее в явленность двумя совершенно разными способами. Движение тела - не что иное, как объективированный, т.е. доступный созерцанию акт воли, - тело не более чем сама объективность воли176. Отсюда становится понятным, что и язык в обозначениях, создаваемых для человеческого тела и его отдельных частей, достигает непосредственного взаимопроникновения объективного и субъективного выражения: при этом чисто предметное наименование часто слито в неразрывное целое с выражением личного отношения. Языки первобытных народов особенно часто демонстрируют эту своеобразную черту в ярко выраженном виде. В большинстве индейских языков части тела никогда не именуются просто неким общим выражением, оно всегда должно сопровождаться притяжательным местоимением: это значит, что в этих языках нет абстрактного и изолированного обозначения руки или кисти вообще, а есть только обозначение вот этой руки или кисти, поскольку они принадлежат определенному человеку177. К. фон дер Штайнен сообщает относительно языка бакаири, что при установ-

186

лении наименований частей тела необходимо было внимательно следить, указывается ли часть тела, название которой необходимо было узнать, на себе самом, на том, к кому обращен вопрос, или на третьем лице, поскольку ответ в каждом случае звучал иначе. Например, слово, обозначающее язык, могло быть произнесено только в форме: мой язык, твой язык, его язык, или, скажем, наш язык, т.е. язык всех, кто здесь присутствует178. То же явление Гумбольдт отмечает для мексиканских языков, Бётлинк - для якутского языка179. В меланезийских языках при обозначении частей тела выбираются различные выражения в зависимости от того, идет ли речь об общем наименовании или наименовании конкретной, принадлежащей определенному индивидууму части тела: в первом случае к обычному выражению, обладающему индивидуализирующим значением, т.е. «моя рука», «твоя рука» и т.д., добавляется генерализирующий суффикс180. Указанное соединение именного выражения с притяжательным местоимением распространяется с обозначения частей тела дальше на другие предметы, если они особо тесно связаны с Я и могут быть осмыслены как часть его духовно-естественного бытия. Особенно часто это касается обозначений степени родства, наименований отца и матери и т.д., выступающих только в устойчивом сочетании с притяжательным местоимением181. Здесь имеет место то же отношение, что и наблюдавшееся прежде при оформлении глагольных выражений, а именно: для языковых представлений объективная действительность не является единой гомогенной массой, противостоящей миру Я как некое целое, но складывается из нескольких уровней, так что между объектом и субъектом существует не просто общее и абстрактное отношение, а четко различаемые градации объективного, в зависимости от его большей «близости» или «удаленности» относительно Я.

Из сращения, демонстрируемого в этом случае субъектно-объект-ными отношениями, следует еще одна черта. Принципиальный характер чистого Я заключается в том, что в противоположность всему объективному и вещественному оно представляет собой абсолютное единство. Я, понимаемое как чистая форма сознания, лишено какой-либо возможности внутренних различий: ведь подобные различия являются принадлежностью лишь предметно-содержательного мира. Поэтому во всех случаях, когда Я используется как выражение непредметности в строгом смысле, его следует понимать как «чистое тождество с самим собой». Шеллинг самым строгим образом доказал это положение в своей работе «О Я как принципе философии». Если Я не равно самому себе, если его изначальная форма не есть форма чистого тождества, то, подчеркивает Шеллинг, сразу же снова размывается строгая граница, отделяющая его от всякой содержательно-предметной действительности и делающая его несомненно самостоятельным и своеобразным. Поэтому Я мыслимо только в этой прафор-ме чистого тождества, или не мыслимо вообще182. Однако к этому представлению чистого, «трансцендентального» Я и его единства язык не в состоянии перейти непосредственно. Ибо подобно тому, как сфе-

187

pa личного постепенно вырастает для него из сферы притяжательно-сти, как он навешивает представление о личности на представление об объектном обладании, так и множественность, заключенная в простом отношении обладания, не может не оказывать обратного воздействия на выражение отношения к Я. В самом деле, моя рука, органично связанная с моим телом как целым, принадлежит мне совершенно иначе, нежели мое оружие или мои инструменты; мои родители, мой ребенок связаны со мной совершенно иным, более естественным и непосредственным образом, нежели моя лошадь или моя собака; и даже в области чисто вещественной принадлежности существует все же ясно ощущаемое различие между движимым и недвижимым имуществом индивидуума. Дом, где он живет, принадлежит ему в совершенно ином и более прочном смысле, чем сюртук, который он носит. Язык поначалу следует за всеми этими различиями: вместо единого и общего выражения отношений обладания он пытается выработать столько различных выражений обладания, сколько существует ясно выделяемых классов конкретной принадлежности. Возникает такая же ситуация, как и та, что мы наблюдали при возникновении и постепенном формировании числительных. Подобно тому как различные объекты и группы объектов первоначально считались различными «числами», так и определение их в качестве «моего» или «твоего» оказывается различным. «Счетным словам», используемым в некоторых языках при исчислении различных предметов, соответствует в связи с этим совершенно аналогичная множественность «имен обладания». В меланезийских и многих полинезийских языках, чтобы передать отношение обладания, к обозначению предмета обладания прибавляется посессивный суффикс, меняющийся, однако, в зависимости от класса, к которому принадлежит предмет. Изначально все эти многообразные выражения обладания - имена, что формально еще ясно выражается в том, что им могут предшествовать предлоги. Эти имена распределены таким образом, чтобы различать различные виды обладания, владения, принадлежности и т.п. Одно подобное посессивное имя прибавляется, например, к именам родства, обозначениям частей человеческого тела, частей какой-либо вещи, другое - к обозначениям вещей, находящихся во владении человека, или инструментов, которыми человек пользуется, одно относится ко всему, что едят, другое - ко всему, что пьют183. Часто употребляются различные выражения в зависимости от того, идет ли речь о внешнем обладании или о предмете, обязанном своим существованием деятельности владельца184. Сходным образом индейские языки чаще всего различают два вида собственности: естественную и непередаваемую и искусственную и передаваемую собственность185. Чисто численные показатели могут быть причиной разнообразия в выражении отношений собственности, когда выбор притяжательного местоимения зависит от того, идет ли речь об одном, двух или нескольких собственниках, а также существует ли предмет обладания в единственном числе, в виде пары или во множестве. Например, в алеутском языке с учетом всех этих возмож-

188

ностей и их комбинаций существует девять различных форм притяжательных местоимений186. Из всего этого следует, что гомогенное выражение обладания, так же как и гомогенное выражение числа, представляют собой относительно поздний продукт языкового развития и что и оно должно сначала вычлениться из гетерогенности представлений об обладании. Подобно тому как число приобретает характер «однородности» лишь благодаря тому, что последовательно превращается из обозначения вещей в выражение отношений, - простота и однотипность отношений к Я постепенно начинают доминировать над множественностью предметов, которые могут вступать в это отношение. Язык всегда оказывается на пути к этому чисто формальному обозначению отношения собственности и тем самым на пути к опосредованному постижению формального единства Я там, где вместо притяжательных местоимений использует в качестве выражения обладания родительный падеж. Ибо эта грамматическая форма, хотя и она коренится в конкретных, главным образом пространственных, представлениях, в своем развитии все больше и больше становится чисто «грамматическим» падежным показателем, выражением «принадлежности вообще», не ограниченным никакой особой формой обладания. Опосредующее звено и переход между обоими представлениями обнаруживается, возможно, в том, что сама конструкция с родительным падежом порой хранит следы притяжательности, из-за чего она обязательно должна дополняться специальным посессивным суффиксом187.

Язык может приближаться к выражению чисто формального единства Я и иным путем, когда он, вместо того чтобы характеризовать действие главным образом по его объективной цели и результату, обращается к истокам действия, к активному субъекту. Это направление, которым движутся все языки, рассматривающие глагол как чистое обозначение действия, а обозначение и характеристику лица связывающие с личным местоимением. Я, Ты, Он выделяются из сферы объективного с совершенно иной четкостью, чем простые Мое, Твое, Его. Субъект действия не может больше выступать в качестве просто одной из вещей или возможного предметного содержания, он представляет собой живой силовой центр, источник действия, задающий его направление. Делались попытки различать типы строя языков в зависимости от того, производят ли они обозначение глагольного процесса главным образом с точки зрения восприятия или главным образом с точки зрения действия. Там, где преобладает первый подход, выражение действия также становится всего лишь вариантом «мне представляется» - в то время как при господстве второго доминирует тенденция интерпретировать даже простое явление как действие188. Однако при подобном усилении выражения действия выражение Я также приобретает новый вид. Динамическое выражение представления Я гораздо ближе к интерпретации Я как чистого единства формы, чем именное и предметное выражение. При этом Я действительно все яснее преобразуется в чистое выражение отношений. Если не только всякая деятельность, но и всякое претерпевание воздействия, если не

189

только всякое действие, но и всякая характеристика состояния с помощью личной формы глагола связывается с Я и обретает в нем единение, то само это Я в конечном счете оказывается не чем иным, как неким идеальным центром. То есть Я не особое представимое или наглядное предметное содержание, а, выражаясь словами Канта, всего лишь то, «в отношении чего представления обладают синтетическим единством». В этом смысле представление Я - «беднейшее среди всех прочих», поскольку оно предстает лишенным всякого конкретного содержания, - однако в этой содержательной пустоте для него таится совершенно новая функция и совершенно новое значение. Правда, для указанного значения у языка больше нет адекватного выражения, ибо и в своей высшей духовности он остается ориентированным на сферу чувственного созерцания, и уже не может достигнуть «чисто интеллектуального представления» Я, Я «трансцендентальной апперцепции». Но, тем не менее, язык способен, по крайней мере опосредованно, подготовить для него почву, все тоньше и четче выражая в своем прогрессивном движении противопоставление вещественно-объективного и субъективно-личного бытия и характеризуя отношения их обоих разными путями и различными средствами.

3.

Спор о том, были ли те первичные слова, с каких начался язык, глагольной или именной природы, были ли они обозначениями вещей или обозначениями действий, на долгое время захватил языкознание и философию языка. Резко и непримиримо обозначилось противостояние двух точек зрения, и для подтверждения каждой из них привлекались не только аргументы из истории языка, но и основания универсально-умозрительного характера. Правда, одно время могло показаться, что спор этот затих, поскольку понятие, вокруг которого велись споры, само оказалось под вопросом. Современное языкознание все дальше уходило от попыток проникновения в первобытные времена, чтобы непосредственно подслушать тайну творения языка. Понятие «языкового корня» становилось для языкознания уже не понятием исторической реалии, а всего лишь результатом грамматического анализа - как это делал, между прочим, уже Гумбольдт со своей привычной критической осмотрительностью. В результате мнимые «пра-формы» языка поблекли, став всего лишь порождениями мысли, результатами абстракции. Пока сохранялась вера в существование некоего периода, когда язык состоял «из корней», можно было отваживаться на попытку возвести совокупность языковых форм к «ограниченному запасу матриц и литер», а соединив этот взгляд с представлением, что всякая речевая деятельность ведет свое происхождение от совместной человеческой деятельности, можно было попробовать выявить в основных структурах этих литер следы такой деятельности. В этом духе действовал, например, Макс Мюллер, который, следуя методике

190

Людвига Ну аре, вывел все корни санскрита из определенного числа первичных языковых понятий, из выражений простейших видов человеческой деятельности, таких как плетение и ткачество, шитье и связывание, разрезание и разделение, рытье и прокалывание, разламывание и разбивание189. Однако попытки подобного рода потеряли смысл с тех пор, как понятие корня стало интерпретироваться не содержательно, а формально, - с тех пор, как в нем стали видеть не столько вещественный элемент формирования языка, сколько методологический элемент науки о языке. Но даже и в том случае, когда исследователи не доходили до полной методологической ликвидации понятия корня, полагая, что есть основания постулировать, например, реальное существование корней в индоевропейском праязыке в эпоху до образования флексии, они все же теперь воздерживались от всякого утверждения о действительной форме этих корней190. Тем не менее и в наши дни в самом эмпирическом языкознании наблюдаются разнообразные признаки оживления интереса к проблеме свойств и структуры первоначальных корней. И снова особую роль при этом играет тезис глагольной природы и глагольного характера этих корней. Один французский языковед, недавно попытавшийся оживить это старое, выдвигавшееся еще Панини утверждение, опирается в своей аргументации не только на данные языковой истории, но и - в явном виде - на соображения, происходящие из другой области, а именно - из общей метафизики. По его мнению, язык берет свое начало от глагольных понятий, и лишь постепенно продвигается дальше к обозначению предметных понятий, поскольку чувственному восприятию доступны лишь действия и изменения, лишь они даны как явления, в то время как вещь, лежащая в основе этих действий и изменений, всегда может постигаться лишь опосредованно, выявляться путем умозаключения как их носитель. Как и путь мышления, путь языка должен пролегать от известного к неизвестному, от чувственно воспринимаемого к чисто умопостигаемому, от «феномена» к «ноумену»: поэтому обозначение глагола и глагольных свойств с необходимостью должно предшествовать обозначению субстанции, языковым «субстантивам»191.

Однако именно этот ????????? ??? ???? ?????57*, это внезапное обращение к метафизике, позволяет ясно увидеть методологическую слабость той постановки проблемы, что лежит в основе этих рассуждений. С одной стороны, весь ход доказательства покоится на несомненном quaternio terminorum: понятие субстанции, служащее в этом случае средним термином доказательства, выступает в двух совершенно различных значениях, поскольку оно употребляется то в метафизическом, то в эмпирическом смысле. В посылке говорится о субстанции как метафизическом субъекте изменений и свойств, как «вещи в себе», стоящей «за» всеми качествами и акциденциями, - в заключении говорится об именных понятиях языка, которые, поскольку они служат для обозначения предметов, не могут, естественно, трактовать их иначе, нежели «предметы в их явлении». Субстанция в первом смысле - выражение абсолютной сущности, в то время как во втором - всегда

191

назад содержание далее



ПОИСК:




© FILOSOF.HISTORIC.RU 2001–2023
Все права на тексты книг принадлежат их авторам!

При копировании страниц проекта обязательно ставить ссылку:
'Электронная библиотека по философии - http://filosof.historic.ru'