Библиотека    Новые поступления    Словарь    Карта сайтов    Ссылки





назад содержание далее

Часть 5.

8. СУРРОГАТ ИСТИНЫ

“Психология толпы” - так карикатурно охарактеризовал Имре Лакатош (1922-1974) куновское описание науки. “Научный метод” (или “логика открытия”), рассматриваемый как метод рационального принятия научных теорий, и критерии прогресса превращаются (у Куна) в ничто, пишет Лакатош. “Конечно, мы можем все-таки пытаться объяснить изменения 'парадигм' в терминах социальной психологии, - продолжает он. - Но это ... путь Куна”. Лакатош отчаянно протестует против того, что он называет куновской редукцией философии науки к социологии. Он считает, что она не оставляет места для святынь науки и истины, объективности, рациональности и разума.

Хотя это и искажение идей Куна, то, что получается у Лакатоша в результате, довольно важно. Два основных предмета философии науки - это эпистемология (рациональность) и метафизика (истина и реальность). Считается, что Лакатош говорит об эпистемологии. В самом деле, обычно полагают, что он разрабатывает новую теорию метода и рациональности, и поэтому он служит предметом восхищения одних и объектом критики других. Но если рассматривать его теорию рациональности как его основное достижение, то она представляется довольно сумбурной. Она никак не помогает нам решать, что же разумно считать или делать в настоящее время. Она всецело ретроспективна. Она может указать, какие решения в прошлой науке были рациональны, но не может помочь нам в будущем. В той мере, в какой концепция Лакатоша относится к будущему, она представляет собой смесь банальностей и предрассудков. И все же его работы кажутся чем-то вызывающим. Поэтому я настаиваю на том, что они относятся к чему-то еще, кроме метода и рациональности. Работы Лакатоша имеют значение на самом деле потому, что их автор заинтересован не в эпистемологической, а в метафизической стороне. Он интересуется истиной или ее отсутствием. Он думает, что наука - это модель объективности. Мы можем пытаться объяснить это, утверждая, что научное высказывание должно давать знание о том, каково действительное положение дел в мире. Оно должно соответствовать истине, и это делает науку объективной. Лакатош, получивший образование в Венгрии в гегелевской и марксистской традиции, считал само собой разумеющимся посткантовское, гегелевское отрицание теорий соответствия. Здесь он был близок к Пирсу, также сформировавшемуся по гегелевской матрице, и вместе с другими прагматистами не нуждался в том, что Уильям Джеймс называл теорией истины, основанной на представлении о копировании.

В начале двадцатого века философы в Англии, а затем и в Америке отвергли Гегеля и возродили теории истины, основанные на соответствии, а также референциальные теории значения. И это остается основными темами англоязычной философии. Здесь нам может помочь Хилари Патнэм. В своей книге “Разум, истина, и история” он делает свою собственную попытку покончить с теориями истины, основанными на представлении о соответствии. Патнэм считает себя решительным радикалом и пишет, что “таким образом, можно говорить о кончине теорий, которые продержались более двух тысяч лет” (стр. 74). Лакатош и Пирс считали, что на самом деле последняя “смерть в семье” наступила двумястами годами раньше. И все же оба они хотят учесть в своих построениях объективные ценности западной науки. Так что им нужен был заменитель истины. В гегелевской традиции, они говорили, истина заключается в процессе, в природе развития знания как такового.

История методологий

Лакатош представлял свою философию науки как результат исторической последовательности ряда философских систем. Эта последовательность будет включать известные факты о Поппере, Карнапе, Куне, о революции и рациональности, о которых я уже говорил во вступлении. Но на самом деле его философия гораздо шире по охвату и более стилизована. Я вкратце напомню эту историю. Большая часть ее периферийных утверждений были в моде среди философов науки в 1965 году. Это, например, такие упрощающие положения, как: в принципе нет различия между утверждениями теории и отчетами о наблюдении; не существует решающих экспериментов (таковые эксперименты могут быть названы только задним числом); всегда можно продолжать придумывать дополнительные правдоподобные гипотезы, которые будут сохранять теорию. Неразумно отбрасывать теорию, не предлагая взамен новой, лучшей. Лакатош никогда не дает хороших или хотя бы детальных аргументов в пользу любого из этих утверждений. Многие из них просто следствия теоретически ориентированной философии, и их лучше всего пересмотреть или отвергнуть после серьезного размышления относительно экспериментирования. Я буду говорить о них в части Б, касающейся Вмешательства. По поводу решающих экспериментов см. главу 15. По поводу различий между наблюдением и теорией см. главу 10.

Евклидова модель и индуктивизм

В самом начале, говорит Лакатош, математическое доказательство было образцом истинной науки. Предполагалось, что в науке заключения должны быть доказаны и сделаны абсолютно надежными. Все, что не обладало абсолютной надежностью, объявлялось дефектным. Наука по определению была неопровержимой.

Семнадцатый век и экспериментальный метод рассуждения сделали такую науку недостижимым идеалом. И все же эта история претерпевает изменения, когда мы переходим от дедукции к индукции. Если мы не можем иметь обоснованное знание, давайте иметь по крайне мере правдоподобное знание, основанное на надежном фундаменте. Правильно сделанные наблюдения будут служить основой знания. Мы будем обобщать непротиворечивые экспериментальные сведения, выводить аналогии и строить научные заключения. Чем больше множество и количество наблюдений, которые подтверждают заключение, тем вероятнее оно будет. У нас больше не будет абсолютной надежности, но зато будет высокая вероятность.

Следовательно, на высоком пути к методологии есть два этапа: доказательство и вероятность. В 1739 году, зная, что первый путь не привел к удаче, Юм подверг сомнению и второй. Частные факты никоим образом не предоставляют “хорошее основание” для более общих утверждений или прогнозов о будущем. Поппер согласился с Юмом, а вслед за ним согласился и Лакатош.

Фальсификационизм

Лакатош обрубает некоторые ветви истории методологии, но продолжает другие. У него даже был Поппер-1, Поппер-2, Поппер-3, обозначающие возрастающие по сложности степени понимания им Поппера. Все эти три варианта попперовской концепции фиксировали внимание на проверке и фальсификации гипотез в большей степени, чем на их верификации или подтверждении. Очень упрощенно попперовский взгляд на вещи можно было бы сформулировать следующим образом: “человек предлагает, а природа располагает”. Это означает, что мы выдумываем теории, а природа отвергает их, если они не верны. Это предполагает довольно четкое различение между опровержимыми теориями и базовыми наблюдениями природы, которые после надлежащей проверки не могут уже быть обжалованы. Теория, несовместимая с наблюдениями, должна быть отвергнута. Попперова история гипотез и опровержений создает благоприятное впечатление о науке как об объективном и честном предприятии. Но на самом деле все обстоит не так-то просто: во-первых, “все теории рождаются опровергнутыми”, или, по крайне мере, довольно обычной для науки является ситуация, когда предлагается теория, о которой известно, что она не может справиться со всеми полученными фактами. В этом заключалась позиция Куна с его нормальной наукой, которая занимается решением головоломок. Во вторых (в соответствии с Лакатошем), не существует четкого различения теории и наблюдения. В третьих, есть некоторое утверждение, сделанное великим французским историком науки Пьером Дюгемом: теории испытываются через вспомогательные гипотезы. В его примере, если астроном предсказывает, что небесное тело должно быть найдено в определенном месте, но оказывается в другом, нет нужды пересматривать астрономию. Наверное, в этом случае можно пересмотреть теорию телескопа (или получить объяснение того, почему явления отличаются от того, что есть на самом деле (Кеплер), или придумать теорию астрономических искажений (Г. Г. Стоукс), или предположить, что эффект Допплера проявляется иначе в открытом космосе). Вследствие этого, непослушное наблюдение не обязательно должно опровергать теорию. Видимо Дюгем думал, что пересмотр теории или одной из вспомогательных гипотез - дело выбора или соглашения. Дюгем был выдающимся антиреалистом, так что такое заключение было для него привлекательным, но оно выглядело отталкивающе для стойкой инстинктивной тяги к научному реализму Поппера и Лакатоша.

Таким образом, фальсификационисты добавляют два дополнительных предложения. Во-первых, ни одна теория не опровергается или не отбрасывается до того, как будет найдена лучшая теория. Во-вторых, одна теория лучше, чем другая, если на ее основе можно сделать больше новых предсказаний. Обычно теории должны быть согласованы с фактами. Лакатош утверждает, что фальсификационист требует не того, чтобы теория была согласована с фактами; он утверждает, что теория должна опережать факты.

Заметим, что это положение имеет длинную историю, полную споров. По большей части индуктивисты думают, что факты, согласующиеся с теорией, подтверждают ее независимо от того, предшествовала ли теория фактам или факты предшествовали теории. Мыслители, которые ориентированы более рационалистически и дедуктивистски, настаивали на том, что Лакатош называет “требованием Лейбница-Уевелла-Поппера: хорошо спланированное строительство классификации должно проходить гораздо быстрее, чем запись в нее фактов” (1, стр. 100).

Исследовательские программы

Исследовательская программа обычно обозначает особое исследование научной проблемы с использованием некоторых хорошо определенных комбинаций теоретических и экспериментальных идей. Исследовательская программа - это программа исследований, которая может быть предпринята человеком или группой, включая соответствующие поиски финансирования, получения поддержки и так далее. То, что Лакатош называет “исследовательской программой”, на это не похоже. Это понятие Лакатоша более абстрактно и более исторично. Его исследовательская программа представляет собой последовательность развивающихся теорий, длиной до нескольких столетий. Она может находиться в забвении на протяжении 80 лет, а затем опять возродиться под воздействием совершенно новых фактов или идей.

В частных случаях обычно легко распознать континуум развивающихся теорий. Но не так легко произвести их общую характеризацию. Для ее облегчения Лакатош вводит слово “эвристика”. Вообще говоря, “эвристика” - это термин, описывающий метод или процесс, который управляет открытием или исследованием. С самых первых дней создания в 1950-е годы искусственного интеллекта люди говорили об эвристических процедурах, которые могли бы помочь машинам решать проблемы. Книга “Как это решить” и другие замечательные книги соотечественника и учителя Лакатоша Георга Пойа содержат классические современные исследования по математическим эвристикам. Своими работами по философии математики Лакатош в значительной степени был обязан Пойа. Затем он использовал идею эвристики в качестве инструмента для определения природы исследовательских программ. Он говорит, что исследовательская программа определяется своими положительными и отрицательными эвристиками. Отрицательная эвристика говорит: руки прочь, сюда нельзя. Положительная эвристика говорит: вот множество проблемных областей, упорядоченных по степени важности, занимайтесь теми, которые находятся в верхней части списка.

Твердые ядра и пояса безопасности

Отрицательная эвристика - это “твердое ядро” программы, множество ее основных принципов, которые нельзя подвергать критике. Они считаются неопровержимыми. Так, в программе Ньютона ядром являются три закона динамики и закон всемирного притяжения. Если планеты, с точки зрения этой программы, ведут себя неправильно, ньютонианец не будет пересматривать закон притяжения, но постарается объяснить аномалию, постулируя, скажем, существование невидимой планеты, которую можно распознать только по тем возмущениям, которые она оказывает на солнечную систему.

Положительная эвристика - эта программа, определяющая, какие проблемы следует разрабатывать. Лакатош рисует некую успешно функционирующую исследовательскую программу, которая живет в море аномалий, но которая, тем не менее, находится в прекрасном состоянии. По Лакатошу, куновское в? дение нормальной науки делает довольно случайным то, какие аномалии становятся предметом решения головоломок. Напротив, Лакатош говорит, что есть определенное ранжирование проблем. Некоторые из них систематически выбираются для исследования. Этот выбор порождает “пояс безопасности” вокруг теории, поскольку для исследования заранее выбирается только определенный ряд проблем. Другие кажущиеся опровержения просто игнорируются. Лакатош использовал этот аргумент для того, чтобы объяснить, почему, с разрешения Поппера, верификация, представляется такой важной для науки. Люди выбирают некоторые проблемы для того, чтобы работать над ними, и чувствуют удовлетворение от их решения. Опровержения, напротив, могут не представлять интереса.

Прогресс и регресс

Что делает исследовательскую программу хорошей или плохой? Хорошие программы прогрессивны, плохие программы регрессивны. Программа - это последовательность теорий Т1, Т2, Т3, ... Каждая из последующих теорий должна быть по крайней мере настолько же согласована с известными фактами как и ее предшественницы. Такая последовательность теоретически прогрессивна, если каждая теория, в свою очередь, предсказывает некоторые новые факты, которые не были предусмотрены ее предшественницами. Она является эмпирически прогрессивной, если некоторые из этих предсказаний оказываются успешными. Программа просто прогрессивна, если она прогрессивна как теоретически, так и эмпирически. Иначе она регрессивна.

Регрессивная программа - это та, которая постепенно становится замкнутой на себя. Вот пример: одна из знаменитых историй успешного развития теории - это история с Пастером, чья работа по микробам позволила ему спасти французские производства пива, вина и шелка, которым угрожали маленькие вредоносные организмы. Позже люди стали пастеризовать молоко. Пастер также идентифицировал микроорганизмы, позволившие создать вакцины против сибирской язвы и бешенства. Возникла исследовательская программа, в ядре которой устанавливалось, что любое органическое заболевание, не объяснимое наличием паразитов или увечий, должно объясняться наличием микроорганизмов. Когда выяснилось, что множество болезней невозможно объяснить наличием бактерий, положительная эвристика была направлена на поиски чего-то меньшего, а именно вирусов. Прогрессивная исследовательская программа Пастера имела вырождающиеся подпрограммы. Таковым был, например, микробный энтузиазм по отношению к тому, что мы теперь называем болезнями от дефицита. В начале нашего века ведущий исследователь тропических болезней Патрик Мэнсон настаивал на том, что бери-бери и другие болезни от дефицита вызываются бактериальным заражением. На самом деле, эпидемия бери-бери была вызвана новой технологией паровой шлифовки риса, технологией, заимствованной из Европы и убившей миллионы китайцев и индонезийцев, чье основное питание составлял рис. Витамин В1, содержавшийся в рисовой оболочке, разрушался в процессе шлифовки. В основном благодаря опытам по регламентации питания в японском флоте исследователи стали постепенно понимать, что проблема заключается не в присутствии микробов, а в отсутствии чего-то в шлифованном рисе. Когда все другие версии были отвергнуты, Мэнсон стал настаивать на том, что существуют бактерии, живущие в шлифованном рисе, но отсутствующие в необработанном, которые и являются причиной нового бедствия. Этот шаг был теоретически регрессивным, поскольку каждое изменение в теории Мэнсона производилось только после новых наблюдений, а не предшествовало им. Этот шаг был также эмпирически регрессивным, поскольку никаких организмов, живущих в шлифованном рисе, не было обнаружено.

Суждение задним числом

Мы можем сказать, прогрессивна ли исследовательская программа, только post factum. Рассмотрим потрясающий сдвиг проблем в программе Пастера, в которой вирусы сменяют бактерии как источники большинства болезней, все еще сохраняющихся в развивающемся мире. В 1960-х годах возникли мысли о том, что некоторые виды рака - карциномы и лимфомы - вызываются вирусами. Было зафиксировано несколько очень редких случаев, подтверждающих этот факт. Например, странная и ужасная тропическая лимфома (лимфома Буркитта), которая вызывает причудливые наросты на конечностях людей, живущих неподалеку от экватора на высоте 5000 футов, несомненно вызывалась некоторым вирусом. Но как обстоит дело с общей программой по раку, согласно которой рак имеет вирусную природу? Лакатош говорит нам, что “мы должны снисходительно относится к подающим надежды программам. Может пройти несколько десятилетий, прежде чем программе удастся подняться над поверхностью фактов и стать эмпирически прогрессивной” (1, стр. 6). Очень хорошо. Но даже если исследовательские программы были прогрессивны в прошлом (в особенности это относится к программе Пастера), это ничего не говорит нам об их возможностях в настоящее время. Лакатош не дает нам никаких рекомендаций, кроме как “следует быть открытым и полагаться на многочисленные и различные виды исследований, если вы поставлены в тупик”. Едва ли известны более прогрессивные программы, чем программа Пастера, даже если учесть некоторые из ее неудач, таких как в случае болезней из-за дефицита. Является ли попытка найти вирусы рака прогрессивной или регрессивной? Это станет известно лишь позже. Если пытаться определить, какую часть средств из фонда “Борьбы с раком” направить на молекулярную биологию, а какую - на исследование вирусов (конечно, одно не исключает другое), концепция Лакатоша не может нам ничем помочь.

Объективность и субъективизм

Что же делал Лакатош? На мою догадку указывает название главы. Лакатош хотел найти замену понятия истины. Это похоже на то, что позже предлагал Патнэм, а именно, что теория истинности, основанная на соответствии, ошибочна, а истина - это лишь то, во что верить - рационально. Но Лакатош радикальнее, чем Патнэм, его нельзя назвать новым прагматистом. Он против понятия истины вообще, а не против какой-либо частной теории истины. Он хочет заменить не теорию истины, основанную на соответствии, а истину саму по себе. Патнэм должен был прокладывать свой путь в борьбе с теориями истины, основывающимися на понятии соответствия, поскольку в англоязычной философии, несмотря на давние прагматистские нападки, они все же очень популярны. Лакатош, выросший в гегелевской традиции, почти никогда не придавал этим теориям большого значения. Однако, так же как и Пирс, Лакатош ценил в науке объективность, которая в гегелевском дискурсе играет малую роль. Патнэм признает объективность как ценность, надеясь, как и Пирс, что существует научный метод, о котором мы договоримся и который, в свою очередь, приведет нас к рациональному, обоснованному знанию. Патнэм - простой последователь Пирса, даже если он не в такой степени, как Пирс, уверен, что мы находимся на финальном забеге на пути к истине. Рациональность, согласно Патнэму, смотрит вперед. Лакатош идет на шаг дальше. Не существует вперед глядящей рациональности, но можно понимать объективность нашего знания, реконструируя то, как мы пришли к нему. С чего начать? С роста самого знания.

Рост знания

Один фиксируемый пункт в концепции Лакатоша заключается в простой мысли о том, что знание действительно растет. На этом обстоятельстве он пытается построить философию, не прибегая к идее, что в знании содержится некоторое представление о мире. Он начинает с того факта, что можно видеть, что знание растет, независимо от того, что мы думаем относительно “истины” или “реальности”. Необходимо отметить три аспекта этого факта.

Во-первых, простое наблюдение позволяет увидеть, что знание выросло. Этот урок мы усваиваем не у общей философии или истории, но при подробном чтении некоторых последовательностей научных текстов. Нет сомнений в том, что сейчас известно больше, чем знали прошлые поколения. Можно рассмотреть пример того же Лакатоша. В нем говорится, что в результате работы Резерфорда и Содди, а также открытия изотопов, об атомном весе стало известно гораздо больше, чем об этом мечтали на протяжении целого века после того, как Праут в 1815 году высказал гипотезу о том, что вселенная состоит из водорода и что атомные веса кратны массе водорода. Я привожу здесь этот пример для напоминания о том, что Лакатош начинает с глубокого, но элементарного положения. Главный пункт в его концепции заключается не в том, что знание существует, а в том, что есть рост. Мы знаем об атомном весе больше, чем мы знали когда-то, даже если будущее представит нам совершенно новое, расширенное переосмысление этой области.

Во-вторых, бесспорно, что некоторые исторические события демонстрируют рост знаний. То, что необходимо, - это анализ, который выявил бы, в чем состоит этот рост, который показал бы, что представляет собой тот рост, который называется наукой, а что не является таковым. Может быть, существуют глупцы, которые считают, что открытие изотопов не является ростом реального знания. Подход Лакатоша заключается в том, что с ними не нужно спорить, скорее всего они ленивы и не читали книг или не имели отношения к результатам такого роста. Мы не должны спорить с такими невеждами. Когда они научатся тому, как использовать изотопы или просто прочтут тексты, они обнаружат, что знание растет.

Такие мысли приводят к третьему положению. Рост научного знания при разумном анализе может указать на демаркационную линию между рациональной деятельностью и иррациональностью. Хотя Лакатош выражал суть дела таким образом, это не те слова, которые стоит использовать. Ничто не росло более согласованно и постоянно на протяжении многих лет, чем комментарии к Талмуду. Но является ли это рациональной деятельностью? Мы сразу же видим, насколько пусто слово “рациональное”, когда оно используется для положительной оценки. Комментарии к Талмуду - самые рассудительные и солидные тексты, которые мы знаем, намного более рассудительные, чем научная литература. Философы часто задают скучный вопрос о том, почему западная астрология двадцатого века, такая как она есть, не является наукой. Это не тот пункт, где проходит демаркационная линия из колючей проволоки. Поппер вступил в более серьезную игру, оспаривая право психоанализа и марксистской историографии называться “наукой”. Вся машина исследовательских программ, твердые ядра и пояса безопасности, прогресс и регресс, должны, если они чего-то стоят, выработать различение не между рациональным и разумным, с одной стороны, и иррациональным и неразумным, с другой, а между теми способами рассуждения, которые привели к тому, что Поппер и Лакатош называли объективным знанием, и теми, которые преследуют иные цели и имеют иные траектории интеллектуального развития.

Оценка научных теорий

Таким образом, Лакатош не предсказывает будущего развития соперничающих теорий. В крайнем случае, он может бросить взгляд в прошлое и сказать, почему, по его критерию, одна исследовательская программа была прогрессивной, а другая нет. Что же касается будущего, то из его методологии следуют три указания. Во-первых, он говорит, что мы должны быть скромными в наших надеждах относительно наших собственных программ, поскольку последнее слово может быть все-таки сказано соперничающими программами. Во-вторых, когда деятельность по реализации программы находится в затруднении, самое время проявить упорство. Девизом при этом - и это является третьим выводом - может быть пролиферация (размножение) теорий, доброжелательность оценок и честный учет того, какие результаты достигаются при выполнении программы и какие трудности преодолеваются. Очевидно, что это не столько настоящая методология, сколько перечисление свойств науки, предположительно не связанной с какой-либо идеологией. Если бы Лакатош занимался теорией оценок, то я бы согласился с его самым интересным критиком, Полом Фейерабендом. Основной напор часто весьма проницательных обвинений Фейерабенда, приводимых в семнадцатой главе его книги “Против метода”, направлен на то, что методология Лакатоша не является хорошим средством для советов относительно теорий, разрабатываемых в настоящий момент. Я согласен с этим, но предполагаю, что это и не было целью анализа Лакатоша, который был настроен более радикально. Лакатош был остроумен, придерживался твердых взглядов и не страдал застенчивостью. У него было множество занятных наблюдений о том или ином исследовательском проекте, но все эти язвительные ремарки были случайными и не связаны с той философией, которую я ему приписываю.

Является ли дефектом то, что методология Лакатоша направлена в прошлое? Я думаю, что нет. В современных методологических исследованиях не зафиксировано каких-либо значительных общих законов, которые хорошо описывали бы будущее. Есть только трюизмы. Одна из таких “закономерностей” состоит в том, что группе исследователей, у которой есть только хорошая идея, часто требуется по крайней мере несколько лет, для того чтобы успешно применить ее. Такие группы регулярно получают огромные суммы денег от корпораций, правительств и фондов. Есть и другие “мягкие” социологические закономерности, например, такая: если группа заинтересована в том, чтобы защититься от критики и не хочет поставить себя под удар, ей редко удается получить интересный результат. И т. д. Возможно, основная практическая проблема научной деятельности просто игнорируется философами рациональности. Как вы остановите финансирование программы, которую вы поддерживали пять или пятнадцать лет - программу, которой посвятили себя многие молодые люди, но которая очень мало что приносит? Этот подлинный жизненный кризис имеет мало отношения к философии.

Среди современных философов науки модно говорить о том, что Лакатош назвал бы “новым подтвержденчеством” (the new justificationism). Это направление выпускает множество книг в попытке показать, что система принятия теорий может быть построена как система правил. Предлагается даже оказать финансовую поддержку такой работе по философии науки, для того чтобы научиться тому, как правильно финансировать проекты в реальной науке. Мы не будем смешивать эти бюрократические затеи с попытками Лакатоша понять содержание объективного суждения.

Внутренняя и внешняя история

Средством Лакатоша для понимания объективности научного знания было то, что он называл историей науки. Однако историки науки, даже те, которые подвержены полетам отвлеченного воображения, находят у Лакатоша лишь “пародию на историю, от которой волосы встают дыбом”. Таково мнение Джеральда Холтона, высказанное им в книге “Научное воображение” (стр. 106) и с которым согласны многие коллеги.

Лакатош начинает с “неортодоксальной, новой демаркации между “внутренней” и “внешней” историей науки (1, стр. 102), но не совсем ясно, что он при этом имеет в виду. Под внешней историей науки обычно подразумевают те экономические, социальные и технологические факторы, которые имеют влияние на научное познание или объясняют некоторые эпизоды в истории знания. Внешняя история может включать такое событие, как запуск первого советского спутника на орбиту Земли, который вызвал немедленное увеличение американских вложений в научное образование. Внутренняя история - это история идей, имеющих отношение к науке и мотивациям научных работников, образцам их общения и линиям интеллектуального наследования идей.

Внутренняя история Лакатоша находится на краю этого спектра. Она исключает все, что относится к субъективной или персональной области. Короче говоря, это история гегелевского отчужденного знания, анонимных и автономных исследовательских программ.

Эта идея превращения знания в нечто объективное и лишенное человеческих факторов лежала в основе первой философской работы Лакатоша, “Доказательства и опровержения”. На 146 странице этого замечательного диалога о природе математики мы находим следующие строки:

“Математическая деятельность - это человеческая деятельность. Некоторые аспекты этой деятельности, так же как и всякой другой, могут изучаться психологией, другие - историей науки. Эвристика интересуется в первую очередь не этими вопросами. Математическая деятельность продуцирует математическое знание. Математика, как продукт человеческой деятельности, “отчуждается” от деятельности, которая ее производит. Она становится живым и растущим организмом, который получает определенную автономию от деятельности, которая его породила”.

Здесь находятся корни переопределения Лакатошем “внутренней истории”, понятия, лежащего в основе “рациональных реконструкций”. Один из уроков, вынесенных из “Доказательств и опровержений” заключается в том, что математика может быть, с одной стороны, продуктом человеческой активности, а с другой - быть автономной, со своей собственной характеризацией объективности, которая не может быть проанализирована в терминах того, как математическое знание возникло и развивалось. Поппер предположил, что такое человеческое знание могло бы быть “третьим миром” реальности, и Лакатош обыгрывал эту идею.

Попперовская метафора третьего мира является загадочной. По определению Лакатоша, “первый мир” - это физический мир, “второй мир” - это мир сознания, мир ментальных состояний и, в частности, мир мнений и знания. “Третий мир” - это платоновский мир объективного духа, мир идей (II, стр. 108). Я сам предпочитаю те тексты Поппера, где он говорит о том, что третий мир - это мир книг и журналов, хранимых в библиотеках, диаграмм, таблиц и компьютерной памяти. Эти находящиеся вне человеческого сознания вещи, высказанные предположения, более реальны, чем то, что постулируется в философии Платона.

Как список трех миров, это выглядит загадочно. Будучи сформулировано в виде последовательности трех появляющихся типов объектов, которые подчиняются соответствующим законам, это выглядит менее загадочно. Первым был физический мир. Затем, когда появились разумные и рефлектирующие существа, появился второй мир, чье описание в некотором смысле не могло быть сведено к описанию физического мира. Третий мир Поппера более гипотетический. Его идея заключается в том, что есть область человеческого знания (предложения, печатные материалы, кассеты), подчиняющаяся нашим собственным описаниям и законам, которая не может быть сведена к событиям второго мира, так же как события второго мира не могут быть сведены к событиям первого мира. Лакатош настаивает на следующем метафорическом выражении этой идеи: “продукты человеческого знания, высказывания, теории, системы теорий, проблемы, смены проблем, исследовательские программы живут и растут в “третьем мире”, а производители знания живут в первом и втором мирах (II, стр. 108). Не стоит быть настолько метафорическим. Существует ли обширный и согласованный корпус описания “отчужденного” и автономного человеческого знания, который не может быть сведен к историям и психологиям субъективных мнений? Этот вопрос прямолинеен, но на него сложно ответить. Одной из реализаций идеи “третьего мира” является содержание математики. Идея третьего мира допускает, что математика есть продукт человеческого разума, и все же независима от всего того, что относится к психологии. Расширением этой идеи и является концепция “непсихологической” внутренней истории Лакатоша.

Внутренняя история Лакатоша - это рациональная реконструкция того, что действительно произошло. Это та история, которая показывает, почему то, что случилось в наиболее интересные эпизоды истории науки, заслуживает таких обозначений, как “рациональное” и “объективное”. У Лакатоша есть прекрасно звучащая максима, пародия на благородные кантовские обороты: “Философия науки без истории науки пуста. История науки без философии науки слепа”. Это звучит хорошо, но Кант говорит о чем-то еще. Все, что хотелось бы сказать о недостаточно отрефлектированной истории науки, было сказано прямо Кантом в его лекциях по Логике: “Простая полиистория - это циклопическая эрудиция, которой не хватает одного глаза, глаза философии”. Лакатош хочет переписать историю науки так, чтобы “лучшие” моменты истории науки были бы частными случаями прогрессивных исследовательских программ.

Рациональная реконструкция

У Лакатоша была проблема с тем, как характеризовать рост знания с позиций внутренней истории науки, анализируя примеры роста знания. Он предположил, что единица роста знания - это исследовательская программа (определяемая твердым ядром, защитным поясом, эвристикой); что исследовательские программы прогрессивны или регрессивны; и, наконец, что знание растет победой прогрессивных программ над регрессивным. Чтобы проверить это предположение, следует выбрать пример, иллюстририрующий некоторое научное достижение, которое впоследствии не было бы опровергнуто. Естественно, этот пример должен в настоящее время вызывать восхищение у ученых или людей, которые размышляют о соответствующей области знания, не потому, что мы преклоняемся перед традицией, но потому, что исследователи в данной области обычно лучше, чем дилетанты, представляют себе, что именно имеет значение. Фейерабенд называет такой подход элитизмом. Но так ли это? Ведь следующее предписание Лакатоша состоит в том, чтобы все читали все доступные тексты, с тем чтобы покрыть всю эпоху, охватываемую исследовательской программой и всем множеством исследователей. Конечно, это элитизм, поскольку мало кто может позволить себе тратить столько времени на чтение. Но такая позиция имеет антиэлитарную интеллектуальную предпосылку (противопоставленную элитарной экономической предпосылке): если тексты доступны, их могут читать все.

Среди того, что мы читаем, мы должны отбирать класс предложений, выражающих то, что пытались отыскать исследователи того времени, и как они пытались это сделать. Отбросьте то, что люди чувствовали относительно предмета исследования, факторы, стимулирующие творческий процесс, мотивации их деятельности и принятые ими ролевые модели. Ограничившись такой “внутренней” частью данных, мы можем теперь попытаться организовать результат в виде рассказа об исследовательской программе Лакатоша.

Как и во множестве философских исследований науки, непосредственное соответствие между гипотезой (относительно закономерностей роста знания) и проверенными данными в концепции Лакатоша не предполагается. Три типа пересмотра концепции могут улучшить ситуацию с такого рода соответствием. Во-первых, мы можем поиграть с методами анализа данных; во-вторых, мы можем пересмотреть гипотезу; и в-третьих, мы можем сделать вывод, что выбранный нами пример в конце концов не подтверждает рост знания. Я буду обсуждать эти три типа пересмотра концепции по очереди.

Под улучшением анализа данных я не имею в виду их подгонку. Лакатош делает пару бесхитростных замечаний в своей статье о фальсификации, где характеризует нечто в качестве исторического факта в тексте, но отрекается от этого в сноске, настаивая на том, чтобы мы относились к его тексту с “большой щепоткой соли” (I, стр. 55). Исторически настроенный читатель по праву раздражен тем, что его водят за нос таким образом. На самом деле, главное здесь не было понято. Шутка Лакатоша была сделана им не в ходе рациональной реконструкции, несмотря на то, что он говорил, будто дело обстояло именно так. Также как в любом другом исследовании, нет ничего плохого в том, чтобы попытаться провести заново анализ данных. Это не означает их подгонку. Это означает просто пересмотр фактов или их реорганизацию и отбор, или это может быть наложением новой исследовательской программы на известные исторические факты.

Если эти факты и концепция Лакатоша не могут быть согласованы, остаются другие возможности. Одна из них состоит в том, что анализируемое событие в истории науки может само по себе рассматриваться как нечто, отличное от роста знаний. Такая уступка могла бы выпустить джина из бутылки, но здесь вступает в силу ограничение, накладываемое внешней историей науки. Лакатош может всегда сказать, что частный случай в истории науки не согласуется с его моделью, поскольку он “иррационален”. Однако сам Лакатош налагает на себя требование, что это можно позволить себе, только если можно сказать, что такое иррациональный элемент. Влияние внешней истории проявляется в политическом давлении, искаженных ценностях, или, быть может, в простой тупости. Истории Лакатоша нормативны в том смысле, что позволяют сделать вывод, что данная часть исследования “не должна была” идти по тому пути, по которому она шла, и что она пошла по этому пути из-за вмешательства внешних факторов, не относящихся к самой исследовательской программе. Делая заключение о том, что выбранный случай не был “рациональным”, допустимо идти против господствующей в настоящий момент научной рациональности. Хотя в принципе Лакатош поддерживает такую позицию, на самом деле им двигает уважение к (может быть, неявному) одобрению работающих ученых. Я не вижу, чтобы Лакатош охотно соглашался с тем, что Эйнштейн, Бор, Лавуазье или даже Коперник участвовали в какой-либо иррациональной программе. “Изобилие настоящей истории науки” превращается в “иррациональность” (I, стр. 172). С позиции Лакатоша у нас нет иных стандартов оценок теорий, кроме тех, которые мы можем почерпнуть из реальной истории науки. Объявить историю науки глобально иррациональной значит отказаться от рациональности вообще. Мы понимаем, почему Фейерабенд говорил об элитизме Лакатоша: по Лакатошу, рациональность просто определяется тем, чт? современное сообщество называет хорошим, и ничто не перевесит бесконечную весомость мнения Эйнштейна.

Лакатош, таким образом, определяет объективность и рациональность в терминах прогрессивных исследовательских программ и допускает, что тот или иной эпизод в истории науки может быть объективным и рациональным, если его внутренняя история может быть представлена последовательностью прогрессивных изменений в постановках задач.

Катаклизмы в рассуждении

Пирс определял истину как то, что достигается в идеале к концу исследования. Он считал, что задача методологии - характеризовать принципы исследования. Существует очевидная проблема: что если истина не будет сходиться ни к чему? Пирс, который был так же, как и мы в наши, дни знаком с идеей научных революций, определенно считал, что “катаклизмы” в знании (так он сам называл это) не будут заменяться чем-либо другим, но составляют часть исследования, самоисправляющегося по своей природе. Подход Лакатоша был схож с подходом Пирса. Он решительно опровергал учение, которое он приписывал Куну, о том что знание изменяется путем иррациональных “обращений” от одной парадигмы к другой.

Как я говорил во введении, я не считаю, что правильное прочтение Куна дает апокалиптическое представление о культурном релятивизме, которое нашел у него Лакатош. Но в основе неприятия Лакатошем работы Куна лежит реальная озабоченность, которую не следует скрывать. Она связана с важной ремаркой Фейерабенда о том, что объяснение Лакатошем научной рациональности в лучшем случае справедливо по отношению к науке “нескольких последних столетий”.

Корпус знаний может прийти в рассогласование с прошлым двумя различными путями. В настоящее время мы знакомы с такой возможностью, когда новые теории могут полностью заменить предшествующую систему. Различение Лакатоша, относящееся к прогрессивным и регрессивным теориям, - хорошая попытка решения вопроса о том, когда такие замещения являются “рациональными”. Но все рассуждения Лакатоша принимают за само собой разумеющееся то, что мы можем назвать гипотетико-дедуктивной моделью рассуждений. Во всех своих пересмотрах Поппера он считает само собой разумеющимся, что гипотезы выдвигаются и проверяются по отношению к некоторым проблемам, отобранным в зоне “пояса безопасности”. Гораздо более радикальное изменение в знании происходит тогда, когда появляется совершенно новый стиль рассуждений. Сила иронии Фейерабенда по поводу “нескольких последних столетий” заключается в том, что анализ Лакатоша имеет отношение не к вневременному знанию, а к особому виду знаний, производимых особым стилем рассуждений. Это знание и этот стиль имеют особое начало. Таким образом, основной страх Пирса по поводу катаклизмов становится таким: Не может ли быть других стилей рассуждения, которые бы произвели новый тип знания? Не является ли суррогат истины Лакатоша локальным и недавним феноменом?

Я констатирую озабоченность, а не спорю. Фейерабенд сделал сенсационные, но неправдоподобные заявления о различных способах рассуждения и даже в? дения, относящихся к глубокой древности. В своей книге “Появление вероятности” (1975) я доказываю более прозаически, что наше настоящее представление об индуктивном свидетельстве вошло в оборот только в конце Возрождения. В книге “Стили научного мышления в европейской традиции” (1983) историк Э. К. Кромби, у которого я позаимствовал слово “стиль”, пишет о шести различимых стилях. Я развил идеи Кромби в другой работе. Совсем не следует, что появление нового стиля является катаклизмом. На самом деле, мы можем дополнять стиль стилем, имея кумулятивный корпус концептуальных средств. Вот о чем учит Кромби. Очевидно, что Патнэм и Лаудан ожидали, что это произойдет. Но этот предмет только недавно начал обсуждаться, и в настоящее время очень плохо понят. В то же время, он должен насторожить нас по отношению к такому объяснению реальности и объективности, которое подразумевает рост знания, но при этом оказывается, что описываемый вид роста затрагивает лишь особое знание, достигаемое особым способом рассуждения.

Предполагая худшее, я подозреваю, что стиль рассуждения может определять саму природу знания, которое он порождает. Древнегреческий метод постулатов дал миру геометрию, которая долгое время была философской моделью знания. Лакатош яростно нападал на преобладание эвклидовского метода. Но что противопоставил Лакатош гипотетико-дедуктивному методу и теории исследовательских программ, которую породил этот метод? Одна из наиболее специфических черт этого метода заключается в постулировании теоретических объектов, которые появляются в законах высшего порядка и которые все же имеют экспериментальные следствия. Эта особенность успешной науки становится всеобщей только под конец восемнадцатого столетия. Может быть, вопросы объективности, задаваемые нашему времени Кантом, в точности совпадают с вопросами, которые ставит новое знание? Если это так, то тогда вполне уместна попытка Лакатоша ответить на эти вопросы в терминах знания последних двух веков. Однако было бы неправильно предположить, что мы можем перейти от этого специфического типа роста к общей теории истины и реальности. Принять всерьез заглавие книги “Меняющаяся логика научного открытия”, которую предполагал написать Лакатош, но которую никогда не написал, означает принять всерьез возможность того, что Лакатош, подобно древним грекам, сделал вечные истины зависящими от некоего эпизода в истории человеческого знания.

Остается оптимистическая версия указанной озабоченности. Лакатош пытался охарактеризовать определенные объективные ценности западной науки, не обращаясь к теории истины, основанной на соответствии. Может быть, эти объективные истины достаточно новые, и ограничение последними двумя-тремя веками совершенно верно. Мы остаемся без внешней оценки нашей собственной традиции, но зачем она нам нужна?

Часть Б:

ВМЕШАТЕЛЬСТВО

9. ЭКСПЕРИМЕНТ

Философы науки постоянно обсуждают теории и представления реальности, но почти ничего не говорят об эксперименте, технологии или использовании знания для изменения мира. Это странно, поскольку “экспериментальный метод” обычно использовался как синоним для научного метода. Популярный, хотя и не вполне верный, образ ученого - некто в белом халате в лаборатории. Конечно, наука предшествует лабораториям. Сторонники Аристотеля недооценивали эксперимент и отдавали предпочтение выводу из первых принципов. Однако научная революция семнадцатого века все это поменяла. Эксперимент был официально объявлен королевской дорогой к знанию, а ученых схоластов стали презирать, потому что они рассуждали исходя из книг вместо того, чтобы наблюдать окружающий их мир. Философом этого революционного времени был Фрэнсис Бэкон (1561-1626). Он учил, что мы должны не только созерцать природу, но и “подергать льва за хвост”, то есть манипулировать миром для того, чтобы узнать его секреты.

Революция в науке принесла с собой новые институты. Одним из первых было Королевское Общество в Лондоне, основанное около 1660 года. Оно послужило образцом для других национальных академий в Париже, Санкт-Петербурге и Берлине. Была изобретена новая форма научной коммуникации: научное периодическое издание. И все же стиль ранних страниц Философских Трудов Королевского Общества весьма любопытен. Хотя этот печатный сборник работ, представленных Обществу, всегда содержал какую-то долю математики и теории, он был также и хроникой фактов, наблюдений, экспериментов и выводов из экспериментов. Отчеты о морских чудовищах или о погоде на Гибридских островах соседствуют здесь со знаменитыми работами таких людей, как Роберт Бойль или Роберт Гук. К слову сказать, Бойль и Гук никогда бы не обратились к собранию Общества без демонстрации какого-нибудь нового прибора или экспериментального явления.

Но времена изменились. История естественных наук теперь почти всегда пишется как история теории. Философия стала философией теории в такой степени, что само существование дотеоретических наблюдений отвергается. Я надеюсь, что следующие главы могут инициировать движение “Назад к Бэкону”, примкнув к которому мы будем более серьезно относиться к экспериментальной науке. Эксперименты имеют свою собственную жизнь, независимую от теории.

Класс и каста

По легенде и, может быть, по природе философы больше привыкли к креслу, чем к верстаку. Не удивительно, что мы превозносим теорию в ущерб эксперименту. И все же мы не всегда были столь ограничены. Лейбница называли величайшим универсальным интеллектом, которого когда-либо знал мир. Его мысль коснулась практически всего. Хотя он был менее успешен в построении ветряных мельниц для добычи серебра, чем в изобретении дифференциального исчисления (одновременно с Ньютоном и независимо от него), замечания этого титана мысли о роли эксперимента несомненно придавали большее значение научной практике, чем современные учебники философии. Пример таких философов, как Бэкон и Лейбниц, показывает, что нам не следуют выступать против эксперимента.

Прежде чем подумать о философии эксперимента, мы отметим определенное классовое и кастовое отличие между теоретиком и экспериментатором. Это отличие имеет малое отношение к философии. Мы находим предрасположенность в пользу теории так же давно, как мы встречаем институализированную науку. Платон и Аристотель часто бывали в афинской Академии. Это здание расположено на одной стороне Агоры, или рынка, и находится дальше всего от Геркуланума, храма богини огня, покровительницы металлургии. Оно “по другую сторону”. В соответствии с этим классовым различием, мы знаем кое-что о греческой геометрии и философских учениях. Кто знает что-нибудь о греческой металлургии? И все же, может быть, боги говорят с нами своим особым образом. Из всех зданий, которые когда-то украшали афинскую Агору, лишь одно стоит там, где оно всегда было, не затронутое временем или перестройкой, - это храм богини металлургии. Здание Академии разрушилось довольно давно, его восстановили частично на деньги, вырученные на металлургических заводах Питсбурга.

Даже новая наука, посвятившая себя эксперименту, на практике отдавала предпочтение теоретикам. Я уверен, например, что Роберт Бойль (1627-1691) - более известная научная фигура, чем Роберт Гук (1653-1703). Гук - экспериментатор, который также и теоретизировал, теперь почти забыт, в то время как Бойль - теоретик, который еще и экспериментировал, по-прежнему упоминается в учебниках средней школы.

У Бойля было спекулятивно-теоретическое в? дение мира как состоящего из маленьких упругих шариков или пружинок. Бойль представлял, как это тогда называлась, корпускулярную и механистическую философию. Его важные химические эксперименты помнят гораздо хуже, в то время как Гук имеет репутацию чистого экспериментатора, теоретические прозрения которого в основном игнорируются. Гук был куратором экспериментов при Королевском Обществе, у него был характер сварливого старика, легко вступавшего в конфликты, частично из-за своего низкого положения как экспериментатора. И все же Гук определенно заслуживает места в пантеоне науки. Он соорудил прибор, с помощью которого Бойль изучал расширение воздуха (закон Бойля). Он открыл закон упругости, который он заставил работать, например, в пружинах, которые он сам делал для карманных часов (закон Гука). Его модель с пружинками между атомами была заимствована Ньютоном. Он был первым, кто построил совершенно новый отражающий телескоп, с помощью которого он открыл большинство новых звезд. Он первым понял, что планета Юпитер вращается вокруг своей оси. Его работы с микроскопом были на самом высоком уровне, и ему мы обязаны словом “клетка”. Исследования по микроскопическим ископаемым превратили его в одного из самых первых сторонников эволюционной теории. Он понял, как использовать маятник для измерения силы тяжести. Он был одним из тех, кто открыл дифракцию света (свет заворачивает за углы, так что тени оказываются всегда смазанными. Более важно то, что в тени за предметом свет появляется в чередовании светлых и темных полос). Гук использовал это открытие в качестве основы своей волновой теории света. Предположительно он установил закон притяжения, в котором притяжение обратно пропорционально квадрату расстояния, еще до Ньютона, хотя и не в такой совершенной форме. Этот список можно продолжить. Этот человек научил нас очень многому о том мире, в котором мы живем. То, что Гук известен лишь в узком кругу специалистов, частично объясняется большей склонностью ученых к теории, чем к эксперименту, а так же тем, что, в отличие от аристократа Бойля, Гук был бедным самоучкой. Различие в соотношении теория/эксперимент моделируется здесь социальным положением.

Упомянутое преимущество относится не только к прошлому. Мой коллега Ч. В. Эверитт писал для “Словаря научных биографий” (Dictionary of Scientific Biography) о двух братьях. Оба внесли фундаментальный вклад в понимание сверхпроводимости. Фриц Лондон (1903-1953) был выдающимся специалистом в области теории физики низких температур.* Хайнц Лондон (1907-1970) занимался физикой низких температур как экспериментатор, но внес также некоторый вклад в теорию. Вместе они составляли прекрасную группу. Тем не менее биография Фрица была принята в Словарь, а биография Хайнца была возвращена автору для сокращения. Редактор (им был Кун) проявил обычное предпочтение теории, а не эксперименту.

Индукция и дедукция

Что такое научный метод? Совпадает ли он с экспериментальным методом? Вопрос поставлен неправильно. Почему у науки должен существовать только один метод? Имеется несколько способов строить дома и даже выращивать помидоры. Мы не должны ожидать, что такая многосторонняя вещь, как рост знания может быть сведена к единственной методологии.

Начнем с двух известных методологий. Кажется, что они приписывают совершенно разные роли эксперименту. В качестве примера я приведу два утверждения, каждое из которых сделано одним из великих химиков прошлого века. Различие между ними все еще имеет место: это в точности то, что разделяет Карнапа и Поппера. Как я сказал во Введении, Карнап пытался разработать логику индукции, в то время как Поппер настаивал на том, что не существует иного пути, кроме дедукции. Вот мое любимое утверждение об индуктивном методе:

“Основы химической философии - это наблюдение, эксперимент и аналогия. При наблюдении факты четко и постоянно запечатлеваются в разуме. Сходные факты связываются по аналогии. С помощью эксперимента открываются новые факты, и с ростом знания наблюдения, направляемые аналогией, приводят к эксперименту. Так, аналогия, подтвержденная экспериментом, становится научной истиной.

Приведем пример. Нежные зеленые растительные волокна (Conferva rivularis) обитают летом почти во всех ручьях, речках, озерах и прудах, в различных сочетаниях света и тени. Всякий, кто будет их внимательно рассматривать, обнаружит пузырьки газа на тех нитях, которые находятся в тени. Он поймет, что данный эффект связан со светом. Это наблюдение, но оно не дает информации относительно природы газа. Перевернем стакан с водой над водорослью. Газ начнет собираться в верхней части стакана. Когда стакан будет целиком наполнен газом, его можно, накрыв рукой, перевернуть в обычное положение и внести внутрь горящую свечу. Свеча станет гореть гораздо ярче, чем в обычном воздухе. Это эксперимент. Если рассуждают о явлениях и ставят вопрос о том, производят ли все пресноводные и морские растения такой газ при таких обстоятельствах, то спрашивающий будет руководствоваться аналогией. Когда после новых опытов будет установлено, что это имеет место всегда, будет установлена общая научная истина о том, что все водоросли Confervae производят на свету особый газ, который в высшей степени способствует горению, о чем свидетельствуют многочисленные подробные исследования”.

Это слова, которыми Хэмфри Дэви (1778-1829) начинает свой учебник по химии “Элементы химической философии” (1812, pp.2-3). Дэви был один из наиболее способных химиков своего времени, его обычно вспоминают в связи изобретением им безопасной шахтерской лампы, которая спасла многих от страшной смерти. Его вклад в науку относится к электролитическому химический анализу - методу, который позволил ему определить, какие из веществ являются элементами (как, например, хлор), а какие являются сложными веществами. Не все разделяли индуктивистский взгляд Дэви на науку. Вот слова Юстуса фон Либиха (1803-1873), великого первооткрывателя органической химии, который косвенным образом революционизировал сельское хозяйство, внедряя азотные удобрения.

“Во всех своих исследованиях Бэкон придавал огромное значение экспериментам. Но он не полностью понимал их значение. Он считал, что они являются некоторыми механизмами, которые, будучи приведенными в движение, приносят результаты сами по себе. Но в науке все исследования дедуктивны или априорны. Эксперимент лишь помощь уму, так же как и вычисления: мысль должна всегда и с необходимостью предшествовать эксперименту, если он имеет какой-либо смысл. Эмпирического режима исследования в обычном смысле этого слова не существует. Эксперимент, не предваренный теорией, то есть мыслью, имеет такое же отношение к научному исследованию, какое детская погремушка имеет к музыке”.

Насколько глубоко противостоят друг другу эти две цитаты? Либих говорит, что теория, то есть мысль, должна предшествовать эксперименту. Но это утверждение двусмысленно. У него есть слабая и сильная версии. Слабая версия утверждает, что у вас должны существовать некоторые идеи о природе и вашей экспериментальной установке до того, как вы начнете проводить эксперимент. Совершенно бессмысленное экспериментирование с природой, без понимания или возможности интерпретировать результат, практически ничему не научит. Никто не оспаривает этой слабой версии. У Дэви определенно уже была некоторая идея, когда он проводил эксперименты с водорослями. Он подозревал, что пузырьки газа над зелеными нитями относятся к определенному типу газа. Первый вопрос, который стоило задать, относился к тому, поддерживает ли газ горение или нет. Дэви обнаруживает, что свеча в газе горит ярче (из чего он, наверное, делает вывод, что газ необычайно богат кислородом?) Без такого, хотя бы минимального, понимания эксперимент не будет иметь смысла. Само по себе яркое горение свечи будет по меньшей мере бессмысленным наблюдением. Скорее всего никто этого даже и не заметит. Такие безыдейные эксперименты вообще не являются экспериментами.

Однако существует и сильная версия утверждения Либиха. Согласно ей, эксперимент имеет значение, только если речь идет о проверке предложенной теории. Только если, например, Дэви считает, что свеча потухнет (или вспыхнет), эксперимент имеет какой-либо смысл как проверяемый. Я считаю, что это просто неверно. Можно проводить эксперимент просто из любопытства, для того чтобы увидеть, что произойдет. Естественно, что многие из наших экспериментов сделаны под влиянием более специфических предположений. Так, Дэви спрашивает, производят ли все водоросли одного вида, независимо от того, находятся ли они в пресной или соленой воде, газ, который он безошибочно определил как кислород. Он делает новые опыты, которые приводят его к “общенаучной истине”.

Я не интересуюсь тем, совершает ли в самом деле здесь Дэви индуктивный вывод, как сказал бы Карнап, или он в конечном счете неявно придерживается методологии гипотез и опровержений Поппера. Не следует забывать к тому же, что собственный пример Дэви не является, как он полагал, научной истиной. Современная классификация водорослей утверждает, что Confervae даже не является естественным типом! Не существует такого рода или вида.

В основном я озабочен вопросом о сильной версии: должна ли обязательно ставиться цель проверки предположения, для того чтобы эксперимент был осмысленным? Я думаю, что нет. Конечно, даже слабая версия не бесспорна. Физик Джордж Дарвин говаривал, что иногда нужно ставить самые безумные эксперименты, например, в течение месяца по утрам играть на трубе тюльпанам. Скорее всего ничего не произойдет, но если что-либо произойдет, то это будет потрясающим открытием.

Что появляется первым, теория или эксперимент?

Мы не должны преуменьшать разрыв между поколениями Дэви и Либиха. Может быть, отношение между химической теорией и химическим экспериментом изменилось за пятьдесят лет, которые разделяют две приведенные выше цитаты. Во времена Дэви атомная теория Дальтона и других была только что установлена, а использование гипотетических моделей химических структур только начиналось. Ко времени Либиха больше нельзя было заниматься химией только путем разложения веществ с помощью электричества или определять газы путем наблюдениям за тем, поддерживают ли они горение или нет. Только разум, который поддерживался теоретической моделью, мог начать решать загадки органических веществ.

Мы должны понять, что связь между теорией и экспериментом различна на разных стадиях развития науки, а также что не все естественные науки проходят через одни и те же циклы развития. Если подумать, это может показаться довольно очевидным, но все это слишком часто отрицалось, в частности, Карлом Поппером. Естественно, мы должны ожидать, что Поппер был одним из наиболее откровенных среди тех, кто отдавал предпочтение теории перед экспериментом. Вот что он говорит в своей “Логике научного открытия”:

“Теоретик задает определенные вопросы экспериментатору, который посредством экспериментов пытается получить ясный и четкий ответ на эти, а не на какие-либо другие вопросы. Все другие вопросы он настойчиво пытается отклонить ... Было бы ошибкой полагать, что экспериментатор [... пытается] 'облегчить задачу теоретика' или ... снабдить теоретика материалом для индуктивных обобщений. Наоборот, теоретик задолго до начала эксперимента должен сделать свою работу, или по крайней мере ее наиболее важную часть: он должен поставить вопрос самым ясным образом. Именно теоретик указывает путь экспериментатору. Но даже экспериментатор не вовлечен главным образом в точные наблюдения; его работа носит по преимуществу теоретический характер. Теория доминирует над экспериментальной работой, начиная с первоначального замысла и кончая последними лабораторными проверками” (p. 107).

Таково было мнение Поппера, высказанное им в издании 1934 года. В более расширенном издании 1959 года он добавляет в сноске, что он должен также поддержать “взгляд, согласно которому наблюдения, а в еще большей степени утверждения, касающиеся результатов наблюдений и экспериментов, всегда являются интерпретацией наблюдаемых фактов; что они являются интерпретациями в свете теорий.” Краткий начальный обзор различных отношений между теориями и экспериментами хорошо было бы начать с очевидных контрпримеров Попперу. Одними из них могут быть наблюдения пузырьков воздуха на водорослях, которые проводил Дэви. Для него это не было “наблюдением в свете теории”, потому что вначале у Дэви вообще не было теории, а то, что свеча вспыхивает, не было интерпретацией [наблюдаемого]. Если бы он затем сказал “Ага, тогда это кислород”, то в таком случае он бы, конечно, интерпретировал. Но он этого не делал.

Заслуживающие внимания наблюдения (Э)

Между 1600 и 1800 годами, на раннем этапе своего развития, оптика зависела от простого наблюдения какого-либо поразительного явления. Может быть, наиболее плодотворным из них было открытие двойного лучепреломления в исландском шпате, или кальците. Эразм Бартолин (1625-1698) изучал некоторые кристаллы, привезенные из Исландии. Если поместить такой кристалл на страницу этого текста, то напечатанное будет двоиться. Всем известна простая рефракция, и к 1689 году, когда Бартолин сделал свое открытие, законы преломления света были хорошо известны, а очки, микроскоп и телескоп были общедоступны. Эти опыты сделали исландский шпат замечательным с двух точек зрения. В настоящее время мы продолжаем поражаться и восхищаться этими кристаллами. Более того, восхищение вызывает физик того времени, который, зная законы преломления света, заметил, что помимо обычного отраженного луча, существует “необычный”, как он поныне и называется.

Исландский шпат играет фундаментальную роль в истории оптики, потому что на нем впервые был получен поляризованный свет. Гюйгенс понял это явление весьма расплывчато, сделав предположение, что необычный луч имеет скорее не сферическую, а эллиптическую волну. Однако наше современное понимание возникло лишь тогда, когда была возрождена волновая теория света. Френель (1788-1827), основатель современной теории света, провел великолепное исследование, в ходе которого два луча оказались описанными одним уравнением, решение которого представляет собой двулистную поверхность четвертого порядка. Оказалось, что поляризация снова и снова приводит ко все более глубокому теоретическому пониманию природы света.

Имеется целая серия таких “замечательных” наблюдений. Гримальди (1613-1663), а затем Гук тщательно исследовали то, о чем физики смутно догадывались, - о том, что в тени непрозрачного тела имеется некоторая освещенность. Аккуратные наблюдения дали картину регулярных полос на краю тени. Это явление называется дифракцией, что первоначально означало “разделение на части” полосы света, падающего на тело. Наблюдения дифракции весьма примечательно предшествовали теории. Так же как и наблюдения дисперсии света Ньютоном, и работы Гука и Ньютона по цветам тонких пластин. Эти наблюдения закономерным образом привели к обнаружению интерференционного явления, называемого кольцами Ньютона. Первое численное объяснение этого явления было дано Томасом Юнгом (1773-1829) лишь столетие спустя, в 1802 году.

Конечно же, Бартолин, Гримальди, Гук и Ньютон не были нерассуждающими эмпириками, не имевшими за душой “идеи”. Они видели то, что видели, потому что они были любознательными, въедливыми, рассуждающими людьми. Они пытались строить теории. Но во всех этих случаях очевидно, что наблюдения предшествовали созданию теории.

Стимуляция теории (Э)

В более поздние периоды мы находим заслуживающие внимания наблюдения, которые стимулировали появление теории. Полковник наполеоновских инженерных войск, Э. Л. Малю (1775-1812), экспериментировал с исландским шпатом и заметил действие вечернего света, отражаемого от окон неподалеку от Люксембургского дворца. Свет проходил через кристалл, когда тот находился в вертикальной плоскости, и не проходил через него, когда кристалл занимал горизонтальное положение. Аналогичным образом явление флюоресценции было впервые замечено Джоном Гершелем (1792-1871) в 1845 году, когда он обратил внимание на голубой свет, испускаемый раствором сульфата хины, когда тот определенным образом освещался.

По своей природе заслуживающие внимания наблюдения должны быть только началом исследования. Не следует ли в таком случае признать справедливым мнение, согласно которому имеются начальные наблюдения, которые предшествуют теории, но все же согласиться с тем, что все преднамеренные наблюдения определяются теорией, как это утверждает Поппер? Я думаю, что не стоит. Возьмем, к примеру, Давида Брюстера (1781-1868), теперь забытого, но когда-то очень плодотворного экспериментатора.* Брюстер был основной фигурой в экспериментальной оптике между 1810 и 1840 годами. Он определял законы отражения и преломления для поляризованного света. Он был способен вызывать двойное лучепреломление (то есть поляризационные свойства) в телах под действием давления. Он открыл двуосное двойное преломление и сделал первые фундаментальные шаги в открытии сложных законов металлического отражения. Теперь мы говорим о законах Френеля, законах синуса и тангенса для интенсивности отраженного поляризованного света, но Брюстер опубликовал их в 1818 году, за пять лет до того, как Френель описал их в рамках волновой теории. Работа Брюстера дала материал, на котором впоследствии основывались многие открытия в волновой теории. Но если можно говорить о его теоретических взглядах, то он, скорее, был ньютонианцем и считал, что свет состоит из потоков корпускул. Брюстер вообще не проверял и не сравнивал теорий. Он пытался понять, как ведет себя свет.

Брюстер твердо придерживался “неправильной” теории, изучая на опыте явление, которое мы можем понять только с помощью “правильной” теории, той теории, которую он громогласно отвергал. Он не “интерпретировал” свои экспериментальные находки в свете неправильной теории. Он установил некие явления, которые любая теория в конце концов должна описывать. Брюстер не был одинок в таком положении. Более поздний блестящий экспериментатор Р.У. Вуд (1868-1955) в промежутке между 1900 и 1930 годами внес фундаментальный вклад в квантовую оптику, сохраняя полную невинность по части знания квантовой механики и даже скептически относясь к ней.

Резонансная радиация, флюоресценция, поглощение спектров, спектры Рамана - все это требует понимания в терминах квантовой механики, но своим вкладом в науку Вуд обязан, так же как и Брюстер, не теории, а замечательной способности заставить природу вести себя по-новому.

Явления, не имеющие смысла

Я не настаиваю на том, что интересные наблюдения достаточны сами по себе. Множество явлений, вызывающих огромное интеллектуальное возбуждение, затем остается под сукном из-за того, что нельзя понять, что они означают, как они связаны с остальными явлениями, или как их можно использовать. В 1827 году ботаник Роберт Броун сообщил о неравномерном движении цветочной пыльцы, взвешенной воде. Это броуновское движение наблюдалось другими исследователями уже 60 лет назад. Некоторые считали, что это движение - проявление жизненной активности самой пыльцы. Броун провел кропотливые исследования, но долгое время они ни к чему не приводили. Только в первом десятилетии нашего века одновременно несколькими экспериментаторами, такими как Ж.Б. Перрен, и теоретиками, в том числе Эйнштейном, была проделана работа, показавшая, что пыльца приводится в движение молекулами воды. Именно эти результаты в конечном счете изменили позицию самых закоренелых скептиков в отношении теории газов.

Сходная история произошла с фотоэлектрическим эффектом. В 1839 году А.С. Беккерель заметил очень любопытную вещь. У него была маленькая электрическая батарея, то есть пара металлических пластин, погруженных в разбавленную кислоту. Освещение светом одной из пластин изменяло напряжение, создаваемое батареей. Это вызвало огромный интерес - приблизительно на два года. Были замечены и другие отдельные явления. Так, например, сопротивление металлического селена уменьшалось просто при его освещении (1873). И на этот раз выяснение того, что при этом происходит, было отложено до Эйнштейна. Открытые закономерности дали возможность сформулировать теорию фотона и разработать бесчисленные известные приложения, включая телевидение (фотоэлектрические ячейки преобразуют отраженный от предмета свет в электрические токи).

Таким образом, я не утверждаю, что экспериментальная работа может существовать независимо от теории. Это было бы слепой работой тех, кого Бэкон насмешливо называл “просто эмпириками”. И все же остается справедливым то, что любой теории предшествует большое, поистине фундаментальное экспериментальное исследование.

Счастливые встречи

Некоторые фундаментальные экспериментальные исследования целиком порождаются теорией. Некоторые великие теории берут начало из дотеоретического эксперимента. Существуют теории, которые вянут из-за недостатка связи с реальным миром, также как существуют экспериментальные явления, остающиеся невостребованными из-за отсутствия теории. Но есть и счастливые “семьи”, в которых теория и эксперимент, идущие с разных сторон, встречаются. Я приведу пример, в котором вера в правильность на самом деле ошибочного эксперимента приводит к прочно установленному факту, который неожиданно согласуется с теориями, относящимися к совершенно другой области.

В начальный период существования трансатлантического радио было очень много атмосферных помех. Большое число источников помех было обнаружено, хотя и не все из них могли быть устранены. Некоторые из этих помех происходили от электрических бурь. Еще в 1930-х годах Карл Янски, работавший в Телефонной Лаборатории Белла, обнаружил “шипение”, исходящее из центра млечного пути. Таким образом, в космосе существовали источники радиоэнергии, которые накладывались на уже известные атмосферные помехи.

В 1965 году радиоастрономы Арно Пензиас и Р.У.Вильсон использовали для изучения этого явления радиотелескоп. Они ожидали обнаружить источники энергии, и это им удалось. Продолжив тщательные исследования, они обнаружили небольшое количество энергии, которое представлялось равномерно распределенным в космосе. Создавалось впечатление, что в космосе все, что не является локализованным источником излучения, имеет температуру выше 4 градусов по Кельвину. Поскольку это представлялось мало осмысленным, они попытались найти систематическую ошибку измерительных приборов. Например, Пензиас и Вильсон считали, что одним из источников излучения могут быть голуби, гнездящиеся на телескопе, и они потратили невероятно много времени в попытках избавиться от этих голубей. После того как они устранили все возможные источники помех, температура стала 3° К. Им не захотелось публиковать свои результаты, потому что заключение о совершенно равномерном фоне не имело смысла.

К счастью, как только они установили это, как казалось им, бессмысленное явление, группа теоретиков из Принстона опубликовала препринт, в котором качественно показывалось, что если Вселенная произошла в результате Большого Взрыва, то температура космоса должная быть выше абсолютного нуля благодаря остаточной энергии взрыва. Более того, эта энергия должна обнаруживаться в форме радиосигналов. Экспериментальная работа Пензиаса и Вильсона прекрасно согласовывалась с тем, что в противном случае могло бы остаться чистым вымыслом. Пензиас и Вильсон показали, что температура Вселенной почти всюду выше трех градусов по Кельвину, и это есть остаточная энергия творения. Это был первый результат, который заставил поверить в Большой Взрыв.

Иногда говорят, что в астрономии нет эксперимента; здесь мы можем только наблюдать. В самом деле, мы не можем проникать глубоко в отдаленные области космоса, но навыки, которые использовались Пензиасом и Вильсоном, совпадали с теми, которые использовались лабораторными экспериментаторами. Будем ли мы в свете этой истории утверждать вместе с Поппером, что в общем, “теоретик должен загодя сделать свою работу или, по крайней мере, наиболее важную часть своей работы: он должен сформулировать свои вопросы самым четким образом. Таким образом, именно он показывает путь экспериментатору”? Или мы скажем, что хотя иногда теория предшествует эксперименту, некоторые эксперименты и некоторые наблюдения предшествуют теории и долгое время могут иметь свою собственную, независимую от теории жизнь? “Счастливая семья”, которую я только что описал, - это сочетание теории и умелого наблюдения. Пензиас и Вильсон - одни из немногих физиков-экспериментаторов, получивших Нобелевскую премию. Они получили ее не за опровержение чего-либо, а за то, что исследовали Вселенную.

История, ориентированная на теорию

назад содержание далее



ПОИСК:




© FILOSOF.HISTORIC.RU 2001–2023
Все права на тексты книг принадлежат их авторам!

При копировании страниц проекта обязательно ставить ссылку:
'Электронная библиотека по философии - http://filosof.historic.ru'