Библиотека    Новые поступления    Словарь    Карта сайтов    Ссылки





назад содержание далее

Часть 9.

29. ХОД РАЗВИТИЯ ГРЕКО-РИМСКОЙ ОБРАЗОВАННОСТИ.

Что самобытная черта греческого народа, в противоположность религиозности народа иудейского, состояла в развитии истинно человеческого начала,- это положение не требует дальнейших доказательств, это то, что ясно проявилось как в государственном устройстве и обычаях греков, так и в поэзии и изобразительном искусстве этого народа. В сфере религии эта черта обнаруживается в человекоподобии (антропоморфизме) греческих богов. Ни индусы, ни ассирийцы, ни египтяне не представляли своих богов в чисто человеческом образе, и этот факт объясняется не столько недостатком у них вкуса и художественной жилки, сколько тем, что эти народы не мыслили своих богов в образе людей. (158) Наоборот, эллины по-своему переделывали всех своих богов, занесенных извне или унаследованных от предков: первичное естественное значение их греки истолковывали с точки зрения своей человеческой жизни, и боги, прежде символы космических сил, превращались у них в прообразы сил человеческой души и жизни, причем и самый облик богов все более и более уподоблялся человеческому образу.

Разумеется, благочестие, которое созидает человечные идеалы таких богов, как Аполлон, Афина, Зевс, бесспорно стоит выше, чем благочестие, которое придает своим богам облик зверей и видит в них олицетворение дикой - созидающей или разрушающей - силы природы; но первичная стихийность греческих богов, а также степень образованности той эпохи, в которую слагались религиозные представления греков, произвели то, что их человекоподобные боги олицетворяли собой не только моральную, но и чувственную сторону человека, а потому людей с высокоразвитыми нравственными понятиями должны были смущать преступность Кроноса, прелюбодеяния Зевса, кражи Гермеса и так далее. Вот почему поэты позднейшей эпохи, например Пиндар, старались истолковать в моральном смысле такие «соблазнительные» мифы, а некоторые философы, и прежде всего основатель элейской школы Ксенофан, еще решительнее возмутились против непристойных и, вообще, антропоморфных представлений о богах, которые были созданы Гомером и Гесиодом; Платон, как известно, в силу этих соображений даже вовсе изгнал Гомера из своего идеального государства. (158) Но, помимо нравственной стороны дела, вскоре было осознано, что и множественность богов (многобожие) несовместима с понятием божественного существа, которое является совершенством и универсальной первопричиной и в силу этого не может не быть единым. Поэтому в кругу образованных греков идея единобожия (монотеизм) все более и более стала вытеснять идею многобожия (политеизм) или заменяла ее представлением об иерархическом подчинении многих богов единому верховному божеству. Таким образом, греки в этой области идей постепенно поднимались к той точке зрения, на которую евреи встали с самого начала, но так как греки дошли до представления о едином боге путем философских размышлений, им при соприкосновении с иудейским монотеизмом удалось оказать евреям некоторые услуги в устранении тех антропоморфических черт, которыми было сдобрено иудейское единобожие книгами Ветхого завета. (158)

Наряду с этим греки продолжали развивать свои представления о человеке, о его природе и обязанностях, и в этом отношении ушли далеко от гомеровских идеалов богов и встали на такую точку зрения, которая была невозможна на иудейской почве.- «Еврейский супернатурализм,- говорит Велькер,- никогда не мог бы породить гуманности:

чем строже и возвышеннее понимали его, тем неизбежнее приходили к заключению, что авторитет и закон единого Бога-владыки должны сдерживать и подавлять человеческую свободу,- источник силы и готовности на все доброе и благородное». В представлении грека Божество отнюдь не являлось воплощением и олицетворением принудительного закона, поэтому он сам давал себе законы; жизнь грека, в противоположность жизни иудея, не регулировалась на каждом шагу религиозными уставами и регламентами, поэтому он сам должен был изыскивать внутри себя нравственную норму. Что то была задача трудная, что путь к ее решению обставлен многими опасностями и препятствиями,- это мы видим из того, что после периода расцвета у греков наступила порча нравов, а тогдашние софисты стали крайне произвольно искажать и путать все моральные понятия. В человеке они видели, по слову Протагора, меру всех вещей; по их мнению, нет ничего от природы дурного или хорошего, все создается произвольным человеческим суждением, которое ни для кого не обязательно; и так как сами творцы норм и положений установляли их для собственной выгоды, то каждый человек вправе считать добром и делать то, что ему приятно или полезно. Софисты развивали и распространяли умение диалектически оправдывать такого рода поведение, критически подтачивать традицию в области религии и морали, «слабо обоснованное дело обращать в сильно обоснованное», то есть дело неправое выставлять правым; но, в сущности, софисты формулировали методически лишь то, что все окружающие делали практически. (159)

Известно, как отнесся Сократ к этой нравственной распущенности греков и попыткам софистов представить ее в благообразном виде. В противоположность еврейским пророкам, он не мог сослаться на писаный божественный закон, и это даже было бы бесцельно из-за религиозного скептицизма его соотечественников; поэтому он встал на точку зрения своих противников и, исходя от человека, признал, что в известном смысле человек является мерой всех вещей, но лишь в том случае, если он перестает потворствовать своим капризам и страстям и серьезно старается познать себя и путем правильного размышления установить, что может доставить ему истинное блаженство. Кто свои действия определяет подобным истинным знанием, тот неизменно будет поступать хорошо, и такое поведение всегда будет приносить людям счастье. Такова в кратких чертах сущность морали Сократа, и обосновать ее он сумел, не прибегая к помощи божественной заповеди, хотя по вопросу о природе Бога он совершенно определенно высказывался в смысле вышеуказанного сочетания национального политеизма с разумным монотеизмом. Сократ излагал свое учение не в замкнутом кругу школьных слушателей, а в форме общедоступных публичных собеседований; все то, чему он учил, он практически осуществлял в своей личной жизни; наконец, он мученически пострадал за свои убеждения и за старания поднять массы, не понявшие его, на высшую ступень духовного и морального развития,- все это сближает и роднит его с Христом, и сходство это уже давно бросилось в глаза. Действительно, при всем различии, покоящемся на противоположности народного характера и религии греков и евреев, во всем античном дохристианском мире, как и в среде еврейства, мы не встречаем другой личности, более похожей на Христа, чем Сократ.

После Сократа ученик его - Платон более других греков способствовал подготовке христианства, стараясь поднять эллинскую образованность до того уровня, на котором она могла сойтись и слиться с иудейской религией. Истинным в вещах он признавал только идеи, то есть их обобщенные понятия, которые он считал не просто представлениями духа человеческого, а действительными сверхчувственными существами. Высшей идеей Платон признавал идею блага, которая тождественна с божеством. Он, впрочем, все идеи называл богами и тем давал возможность согласовать его философию как с политеизмом его соплеменников, так и с иудейским монотеизмом; его «идеи» соответствовали и низшим богам, или демонам, греков, и ангелам евреев, и в обоих случаях предполагали подчинение верховной идее - единому Богу. Происхождение мира явлений Платон объясняет внедрением разума в неразумное, превращением идей в их противоположность (или материю, как стали говорить позднее, хотя сам Платон ограничивается отрицательным определением, говоря о несущем, неформулируемом и неопределимом). В связи с этим он, говоря языком мистерии, именует человеческое тело узилищем души, в которое она низверглась из первобытного бесплотного состояния чистой идеи, и признает задачей философии освобождение души от плотских уз. Отсюда явствует, что философия Платона содержала все исходные положения учения ессеев, а также и гностических умозрений, возникших очень рано в христианской церкви. Но и помимо этого основная точка зрения Платона, считавшего действительно существующим невидимое и признававшего истинной жизнью не земную жизнь, а загробную, имеет столько сходств с христианством, что мы не можем не признать, что в лице Платона греки содействовали подготовке христианства и восприятию человечеством идей Христа. Наконец, Платон, подобно Сократу, считает добродетель единственно верным средством достичь блаженства, но, кроме того, полагает блаженство в самой добродетели, в нормальном состоянии, гармонии и здравости души и тем самым признает, что добродетель, вознаграждающая самое себя, свободна от нечистых побуждений, а также от корыстных расчетов на воздаяние в загробной жизни. Таким образом, в понимании добродетели Платон значительно опередил заурядное христианство, как и подобает настоящему философу; и в этом отношении только самым выдающимся учителям христианской церкви удалось выйти из круга народно-религиозных представлений и встать на точку зрения Платона.

В свою очередь, Аристотель, по существу, верен высокому учению Платона о цели нравственных стремлений человека, но, в соответствии со своей эмпирической тенденцией, он считался также с внешними благами и бедствиями как моментами, могущими способствовать или мешать нравственной деятельности. Далее, стоическая школа, в противовес либерализму основанной Аристотелем перипатетической школы, возвела на степень основного принципа морали самодостаточность добродетели, могущей абсолютно осчастливить человека, и ничтожество всего того, что не имеет отношения к подобной добродетели. По учению стоиков, только добродетель есть добро и благо и только безнравственность есть истинное зло; все остальные вещи, хотя бы и значительно влияющие на жизненные отношения людей, относятся к категории безразличного; здоровье и болезнь, богатство и бедность, даже жизнь и смерть сами по себе не представляются ни добром, ни злом, все это - безразличный, индифферентный материал, которым человек может воспользоваться как для хороших, так и для дурных целей. Здесь ясно проступает сходство стоицизма с позднейшей точкой зрения христианства, столь равнодушно относившегося к внешнему миру. Правда, стоическая философия возводит своего «мудреца» - человека совершенного, лишенного потребностей, богоподобного - на такую высоту, которая, очевидно, не совместима с христианским смирением. Однако эта заносчивость стоицизма значительно смягчается тем, что преимущество означенного «мудреца», по мнению стоиков, состоит лишь в его добровольном преклонении перед мировым законом и всеобщим мировым разумом. Наконец, стоическая философия требовала покорности судьбе как Божьему велению и подчинения собственной воли человека воле Божьей,- и этой проповедью она как бы предвосхищала соответствующие изречения Христа.

Но стоицизм подготовлял рождение христианства и в другом отношении. В древности, когда все нации жили обособленно и еще не успели образоваться крупные мировые государства, партикуляризм был присущ не только мировоззрению иудеев, но и мышлению греков и римлян. Подобно тому как иудеи считали Божьим народом только потомков Авраама, греки считали настоящими полноправными людьми одних эллинов и ставили себя в такое же привилегированное положение относительно варваров, в какое евреи ставили себя относительно языческих народов. Даже такие философы, как Платон и Аристотель, не успели вполне отрешиться от этого национального предрассудка, и только стоики пытались из представления о разумности всех людей умозаключить к равенству и солидарности людей; стоики ранее других мыслителей стали смотреть на людей, как на граждан единого великого государства, в котором все отдельные государства играют такую же роль, как отдельные дома в целом городе; все человечество им представлялось чем-то вроде стада, руководимого единым общим законом разума; идея космополитизма, один из прекраснейших плодов деятельности Александра Великого, была выработана стоиками, а один из них высказал впервые ту мысль, что все люди - братья, ибо они - дети единого Бога. Что же касается представления о Боге, то стоики, продолжая дело примирения народного многобожия с философским единобожием на почве пантеистического миросозерцания, пришли к мысли, что Зевс есть всеобщий мировой дух, единое первичное существо, а все остальные боги - суть только его части и формы проявления. Они же создали то представление о Логосе, или всеобщем разуме, как творческой силы природы, которое впоследствии сыграло столь важную роль в деле догматического обоснования христианского учения. Наконец, стоики, пытаясь использовать греческую мифологию и сказания о богах в интересе философии природы, стали аллегорически толковать Гомера и Гесиода и тем самым указали александрийским иудеям, а затем и христианам, на тот способ, которым можно в книгах Ветхого, а потом и Нового завета места, «неудобные» по смыслу, перетолковать по желанию в угодном смысле.

Можно подумать, что учение эпикурейцев, которые считали высшим благом удовольствия и отрицали всякое влияние богов на мир и жизнь людей, стоит далеко в стороне от тех идейных течений, которые способствовали выработке христианского учения. Но на самом деле это не так. Прежде всего, в философии часто случается, что крайние и противоположные направления при логически последовательном развитии начинают друг с другом соприкасаться; поэтому и высшее благо эпикурейцев вовсе не так сильно отличается от высшего блага стоиков, как это может показаться с первого взгляда. Эпикуреец понимает под удовольствием, которое он считает высшим благом, не конкретное чувственное наслаждение, а длительное состояние душевного равновесия, которое приобретается нередко ценой отречения от многих мимолетных удовольствий и готовности претерпеть многие временные невзгоды,- а такое душевное «равновесие» эпикурейцев имеет много общего с «невозмутимостью» стоиков. Правда, эпикуреец не считает добродетель самоцелью, в ней он усматривает только средство к достижению иной цели - блаженства, но это средство ему представляется столь необходимым, достаточным и целесообразным, что он не может представить себе ни добродетели без блаженства, ни блаженства без добродетели. К внешним благам жизни эпикурейцы не относились так равнодушно, как стоики, однако же они учили, что истинные потребности человека весьма несложны и что необходимо ими ограничиваться, а боль и несчастье можно преодолеть рассудительностью и самообладанием. Таким образом, эпикурейцы при пассивном отношении к жизни доходили до той самой точки зрения, до которой доводила стоиков активность, но вместе с тем эпикурейцы как бы дополняли собой стоиков, которые были склонны доводить свою суровость до настоящей черствости и бесчувственности. В противоположность стоикам, которым чужды были сострадание и снисхождение, Эпикур проповедовал милосердие и миролюбие, а эпикурейский тезис о том, что приятнее делать добро, чем принимать добро, совершенно сходен с изречением Иисуса: блаженнее давать, нежели принимать.

Рознь и борьба греческих философских школ, из которых одни обыкновенно отрицали то, что другие утверждали, и опровергали то, что противники считали доказанным, в конце концов поселяла в людях сомнение в возможности познать и обнаружить истину, порождала философский, а также и практический скептицизм и, видимо, еще более удаляла людей от религиозных верований народа, чем сама склонность к философским размышлениям. Но, с другой стороны, крушение последней опоры, которой человеческое сознание искало в философии, увеличивало его восприимчивость к новому мнимобожественному откровению. Широкое развитие суеверий, учреждение тайных мистических орденов и новых культов, имевших целью сблизить человека с божеством,- все это в эпоху возникновения христианства наблюдалось даже в образованных слоях греко-римского общества и проистекало из того, что и старые религии, и наличные философские системы перестали удовлетворять пытливый ум человека. Известно, что на почве этой неудовлетворенности в III веке до Р. X. возникла так называемая неоплатоновская философия, а в последнее столетие до Р. X. предтечей указанной тенденции явилось учение неопифагорейской школы, которое, как мы упоминали выше, оказало сильное влияние на образование терапевто-ессейской секты среди иудеев. Потребность в новом виде общения с божеством, в установлении новой связи между небом и землей коренилась в духе того времени; она наблюдалась как среди иудеев, так и среди язычников,- и христианское учение представляется одной из многих попыток удовлетворить эту потребность, а его успех объясняется тем, что оно сумело подойти к вопросу гораздо проще и демократичнее, чем искусственно придуманные системы неопифагорейцев и неоплатоников или тайные союзы терапевтов и ессеев.

Если все то, что сделали греки для подготовки христианства, дополнить тем, что сделал в этом отношении римский народ, то нам придется указать на два главных момента. Первый состоит в том, что римляне создали единое великое мировое государство, которое именно в последний век до Р. X. охватило все главные народы древнего мира. Александр Македонский является в этом отношении предшественником римлян, но созданное им государство не включало в себя земель собственно Запада и недолго просуществовало как целое: оно распалось на отдельные царства, которые почти непрерывно вели между собой кровопролитную борьбу. Идея «всемирного гражданства» (космополитизма), признание в человеке человека, а не грека, иудея и так далее, могли укорениться в большей или меньшей степени только в мировой империи римлян.

Точно так же многочисленные божества отдельных народов и племен должны были сначала соединиться и смешаться в этой великой общине народов, чтобы могло возникнуть представление о верховном и едином божестве и национальные религии слились в единую мировую религию. В тесной связи с этой переменой происходило и одухотворение религий. Единый Бог не мог уже быть чувственно воспринимаемым божеством, и Бога всех народов уже не приходилось чтить теми обрядами, какими отдельные народы привыкли чтить своих богов. С внешней стороны, быстрому развитию и беспрепятственному распространению возникшего однажды христианства помогло то обстоятельство, что римская власть установила между отдельными народами и странами тесную связь, нивелируя их образованность и учреждения и облегчая их взаимоотношения. Обратная, теневая сторона этого единства состояла в том, что стали исчезать то счастье и довольство, которым пользовались отдельные народы, дотоле жившие самостоятельно по собственным законам и обычаям. Теперь, наоборот, их угнетало чуждое ярмо и бремя тяжких притеснений, которые на них обрушивались особенно в период упадка Римской республики, во время гражданских междоусобиц. От этого земная жизнь людей теряла всякую прелесть, и наконец, когда исчезла последняя надежда на сокрушение римского могущества естественным путем, все обратили свои взоры к будущей жизни и стали ждать того чудесного избавления, которое сулила мессианская идея иудеев и которое осуществило одухотворенное учение Христа.

Практический ум римского народа представляет второй момент, содействовавший возникновению христианства. Мы видели, что позднейшие философские школы греков, например стоическая и эпикурейская, по преимуществу разрабатывали учение о морали. Но под руками римлян, которым было чуждо чистое умозрение и систематическое философское размышление вообще, философия приобрела вполне практический и популярный характер. И так как во всякой популярной концепции сглаживаются противоположности различных систем и доктрин, у римлян выработался главным образом тот эклектизм, видным представителем которого все считают Цицерона (хотя его заслуги и культурно-историческое значение в последнее время стали отрицать). Сенека, представитель стоицизма, тоже был несвободен от эклектизма. У обоих мыслителей мы встречаем мысли и изречения о едином Боге и врожденном человеку сознании Бога, о человеке, его божественной природе, ее испорченности и возрождении; и эти мысли, поражающие нас своей чистотой, так живо напоминают (особенно у Сенеки) учение христиан, что даже образовалась легенда о близкой связи Сенеки с апостолом Павлом. На самом деле это сходство подтверждает мысль о том, что в ту эпоху все идейные течения сходились в единой общей точке, в которой вскоре и возникло христианство.

30. ИОАНН КРЕСТИТЕЛЬ.

Теперь, после вступительных размышлений, мы переходим к личности того, кому суждено было изречь роковое слово, разрешавшее загадку многих веков,- и тут мы прежде всего наталкиваемся на Иоанна Крестителя, в котором Новый завет видит, с одной стороны, предтечу Иисуса, а с другой - наилучшего из пророков (Мф. 11:9), то есть личность, соединявшую в себе лучшие черты всего еврейства. Выше уже было сказано, что перед христианской эрой все глубокие религиозные и нравственные силы, еще жившие в древнем народе Божьем, видимо, сосредоточились в ордене ессеев, а Иоанн Креститель проявляет столь близкое родство с ессеями и их особенностями, что поневоле приходится рассматривать их вместе и сказать, что ессеи, а затем Иоанн Креститель были посредниками в процессе перехода от иудаизма к христианству.

Иоанн Креститель появляется и действует в пустыне Иудейской (Мф. 3:1), то есть в той местности к западу от Мертвого моря, где ессейских поселений было более всего. Он питается акридами и диким медом (Мф. 3:4), а ессеи тоже довольствовались крайне скудной и простой пищей. Он крестил людей водою, и это нам напоминает о тех священных омовениях, которым ессеи придавали очень важное значение. (164) Он носил хитон из верблюжьего волоса и кожаный пояс на чреслах (Мф. 3:4); но мы подозреваем, что христиане, имевшие обыкновение называть Крестителя вторым пророком Илией, решили также облачить его в костюм древнего пророка Илии, описанный в четвертой книге Царств (1:8). Впрочем, одним поколением позднее, в молодые годы иудейского историка Иосифа Флавия, жил некий пустынник Ван, который одевался в древесную кору, питался сырой пищей, днем и ночью купался в холодной воде и вообще напоминал Иоанна Крестителя и ессеев. Правда, рассказ о рождении и отроческих годах жизни Иоанна Крестителя, имеющийся в первых главах Евангелия от Луки, рисует его заурядным иудеем, который дал обычный назорейский обет вести аскетический образ жизни и воздерживаться от вина и крепких напитков. Но крещение, которое он совершал в целях покаяния и обновления, напоминает собой те омовения, о которых Иосиф Флавий сообщает, что ессеи их считали более действенными, чем предписанные законом жертвоприношения; равным образом изречение о том, что Бог, если пожелает, может и из камней сделать детей Аврааму (Мф. 3:9), тоже соответствует воззрениям ессеев, которые считали нечистым даже и еврея, пока он не исполнит обряда очищения, предписанного ессейским орденом.

Содержание проповедей Иоанна, говорившего в присутствии толпы народа, Матфей (3:2), в согласии с двумя остальными евангелистами-синоптиками (Марком и Лукой) формулирует так: «Покайтесь, ибо приблизилось Царствие Небесное». Первую часть этого увещания, по словам Луки (3:10-14), Иоанн развивал подробно, обращаясь к каждому сословию в народе с отдельным наказом соблюдать справедливость и человеколюбие, милосердие и общительность. Главным же объектом обличении Крестителя, а затем и Иисуса, являются, по Матфею (3:7), обе господствующие секты, фарисеи и саддукеи. В их желании креститься суровый проповедник покаяния, видимо, усматривал лукавство - намерение соблюдением внешнего обряда избежать страшного суда Божия, поэтому он заявлял, что цели своей они не достигнут, если нравственными поступками не докажут внутреннего покаяния, и что не поможет им и их происхождение от Авраама, на которое они кичливо ссылались. Поэтому Иоанн требовал от тех, кто у него крестились, чтобы они ему исповедовались в грехах;

последующее их погружение в реку являлось символом того, что грехи прощены им Богом и что покаявшиеся обязуются больше не грешить. Впрочем, такое толкование мыслей и намерений Крестителя, вероятно, слишком рационалистично: сам Иоанн Креститель, подобно ордену ессеев, без сомнения приписывал самой воде таинственную силу - очищать человека от всякой скверны и грехов.

С этими данными евангелия, в общем, согласуется то описание деятельности Иоанна Крестителя, которое мы находим у Иосифа Флавия, хотя последний писал свою книгу для римских и греческих читателей и потому характеризует Крестителя иначе, чем евангелист. Иосиф Флавий. Иудейские древности. По словам иудейского историка, Иоанн был добрый человек; он поучал евреев объединяться крещением для того, чтобы делать добро, соблюдать справедливость во взаимоотношениях и угождать Богу, ибо Богу угодно лишь такое омовение, которое совершается не для отпущения отдельных видов греха (как левитские очищения), а для освящения тела после того, как душа уже очищена делами справедливости. Из этого описания также видно, что Иоанн, подобно ессеям, противопоставлял левитским омовениям свое крещение и что, подобно Иисусу, переходил от внешнего к внутреннему, от очищения телесного к очищению помыслов. Быть может, он поэтому и заменил многократные повторные омовения в связи с отдельными случаями внешнего осквернения однократным крещением, знаменующим бесповоротное решение крещаемых изменить свои помыслы (покаяться) раз и навсегда.

Вторая половина формулы, которой Матфей резюмирует проповеди Иоанна, указывает, почему необходимо спешить с покаянием; нужно покаяться (изменить свои помыслы), потому что близится Царствие Небесное. Для тех, кто вовсе не покается, или покается лукаво, как фарисеи, в этом грядущем Царствии Божием уготован страшный суд (Мф. 3:7; Лк. 3:4): они представляют ту солому, которую грядущий Мессия лопатой отделит от пшеницы и сожжет, то бесплодное дерево, которое он срубит и бросит в огонь (Мф. 3:10, 12; Лк. 3:9, 17). Как мы уже видели, некоторые пророки тоже предсказывали, что Яхве сам или через предпосланного ангела своего очистит народ в горниле бедствий (Зах. 13:9; Мал. 3:1-3). Если только достойные сподобятся благ грядущего мессианского века, то недостойные и упорствующие должны быть уничтожены страшным судом Божиим, а лучшие, которые являлись принять крещение (очиститься) водой к Иоанну и свое раскаяние подтвердили благочестивой жизнью, будут впоследствии, когда явится Мессия, крещены Духом Святым (Мф. 3:11; Мк. 1:8; Лк. 3:16). О том, что во времена Мессии Дух Божий изольется на всякую плоть, тоже предсказывали пророки (Иоил. 2:28).

О мессианских ожиданиях, заключающихся во второй части формулы Иоанновых проповедей, Иосиф Флавий не упоминает; но нам известно, что он вообще старался скрыть от римлян эту подозрительную сторону устремлений и представлений своих соплеменников, и потому мы должны читать у него об этом между строк. Флавий говорит, что Иоанн призывал евреев «объединяться крещением»,- и этими словами слабо намекает на союз или сообщество; но он же прямо говорит о том, что проповедь Иоанна собирала к нему толпу народа и что Ирод казнил Крестителя из страха перед новшествами и отпадением иудеев, и все это показывает, что мессианская идея, этот неиссякаемый источник иудейских восстаний, не была чужда и проповеди Крестителя. Это, разумеется, не значит, что он сам видел в ней политическую идею, но его могли понять превратно, как впоследствии неверно были поняты слова Иисуса, а требование нравственного возрождения, как условия ожидаемого от Иеговы национально-политического возрождения, не исключало мысли о последнем.

О том, что ожидаемый Спаситель и Судья придет скоро, Иоанн, вероятно, умозаключал на основании различных знамений или данных того времени. Как и пророкам древности, ему это мог открыть «глагол Божий», хотя та версия, которую мы находим у Луки (3:1 и сл.) вместе с перечнем правителей, видимо, является подражанием вступлению к пророчествам Иеремии. В евангелиях говорится, что под Мессией, ожидавшемся в ближайшем будущем, Креститель разумел именно Иисуса; но это предположение, вполне понятное с христианской точки зрения, исторически ничем не обосновано и даже противоречит фактам, установленным в истории. Если бы Иоанн действительно признал Мессию в Иисусе, то, не прекращая полностью своей проповеднической и крестительной деятельности, которую он мог считать и впредь полезной для подготовки масс, он должен был бы, по крайней мере, указать крещаемым на Иисуса как на того, к кому им следует обращаться за дальнейшим поучением. Вместо этого он, по свидетельству синоптических евангелий, даже посылает из темницы двух учеников своих к Иисусу и наказывает им при этом не примкнуть к нему, а предложить ему вопрос, который уже сам по себе показывает, что Креститель далеко не был уверен в тождестве Мессии с Иисусом: «Ты ли Тот, Который должен прийти, или ожидать нам другого?» (Мф. 11:2; Лк. 7:9). По словам четвертого евангелиста, Иоанн своими речами об Иисусе хотя и склоняет некоторых учеников своих примкнуть к Иисусу, но отнюдь не всех, и, наряду с Иисусом, сам продолжает быть главой особой школы (3:23), следы которой мы находим как в синоптических евангелиях, так и в Деяниях апостолов (Мф. 9:14; Мк. 2:18; Лк. 5:33; Деян. 18:23; 19:1). Эта школа Иоанна, по личному почину и наказу учредителя, жила и работала в таких формах, которые во многом отличались от установленных Иисусом для своих приверженцев. Ученики Иоанна, подобно фарисеям, часто постились (Мф. 9:14), а против этого обычая восставал Иисус именно потому, что усматривал в нем фарисейское лукавство и лицемерие (Мф. 6:16), и вообще относил посты к той внешнерелигиозной обрядности, упразднение которой он считал своим призванием. Это различие проступало также и в образе жизни Иоанна Крестителя и Иисуса: первый подвергался нареканиям за то, что не ел, не пил и сторонился людей, то есть был строгим аскетом, тогда как Иисусу ставили в вину то, что он «любит есть и пить вино, друг мытарям и грешникам» (Мф. 11:18-19; Лк. 7:33-34). Нам представляется весьма невероятным, чтобы человек с таким узким кругозором и с такими аскетическими предрассудками, как Иоанн, признавал превосходство над собой того, кто отрешился от всех этих предрассудков, и чтобы он усмотрел в нем того Мессию, пришествие которого предсказывал. Креститель всем своим поведением и образом жизни показал, что он был настоящим правоверным ессеем, хотя мы и не имеем прямых сведений о его связях с этим орденом, а Иисус, усвоивший себе все лучшее и истинное в ессейских представлениях и стремлениях и отвергший в них все ограниченное и стеснительное, должен был казаться Крестителю не учителем и высшим существом, а учеником-эпигоном и неудачником.

31. ИИСУС. ЕГО ПРОИСХОЖДЕНИЕ.

К описанному выше Иоанну, крестившему людей в низовьях Иордана, по свидетельству всех евангелий, явился Иисус и принял от него крещение. Именно с этого момента и можно начать исторический рассказ о жизни Иисуса, потому что из всей массы сказаний о его детстве и отрочестве, в которых нам придется впоследствии разбираться, можно извлечь лишь два-три исторически установленных факта.

Первый факт - это то, что Иисус родился в Галилее, именно в городе Назарете. Всю жизнь свою он назывался галилеянином и назарянином (Мф. 26:69, 71; Мк. 1:24; 14:67; Лк. 18:37; Ин. 1:46; 7:41; 19:19), и та же кличка остается за ним и после его смерти (Лк. 24:19; Деян. 2:22;

3:6; 4:10; 6:14; 22:8; 26:9) и переходит на его последователей (Деян. 24:5). Правда, Матфей и Лука заявляют, что в Назарете Иисус лишь рос и воспитывался, а родился он в иудейском городе Вифлееме (Мф. 2:1, 23;

Лк. 2:4, 39; 4:16). Но тот факт, что родители Иисуса, по их свидетельству, там не жили, показывает, что означенные евангелисты в этом случае руководились не исторической правдой, а догматическим умозаключением из слов пророка Михея (5:2).

Второй факт - что отец Иисуса, по всей вероятности, был плотником и, стало быть, Иисус происходил из низших слоев народа. Его земляки, жители Назарета, называли его, по словам евангелия, сыном плотника, или просто плотником (Мф. 13:55; Мк. 6:3), и нельзя считать это указание простой выдумкой лишь потому, что Юстин Мученик, приписавший Иисусу также земледельческий труд, усмотрел в нем аллегорическое восхваление справедливости и трудолюбия, на что в Новом завете нет даже и намека. С другой стороны, имена обоих родителей Иисуса - Иосифа и Марии (особенно последнее) - так часто упоминаются в Новом завете, что их также нельзя не считать исторически достоверными. То, что Мария фигурирует на продолжении всей жизни Иисуса и даже пережила его смерть (Мф. 12:47; Ин. 19:25; Деян. 1:14), а Иосиф упоминается лишь в рассказах о его детстве, видимо, свидетельствует о том, что Иосиф либо умер очень рано, либо не сочувствовал позднейшей деятельности своего сына; но можно предположить и то, что сказание об Иосифе, которого нельзя было признавать действительным отцом Иисуса, по догматическим соображениям было совершенно опущено евангелистами.

Далее о семейных отношениях Иисуса мы знаем, что он имел братьев и сестер (Мф. 13:55; Мк. 6:3). Имена братьев нам известны: Иаков, Иосий, Симон и Иуда; о сестрах же нам сообщают только то, что во время общественного служения Иисуса они жили в Назарете. В евангелии говорится, что однажды, когда Иисусу сообщили, что его мать и братья стоят за дверьми дома и желают его видеть, он будто бы ответил: «Кто Матерь Моя? и кто братья Мои? И, указав рукою своею на учеников Своих, сказал: вот матерь Моя и братья Мои, ибо, кто будет исполнять волю Отца Моего Небесного, тот Мне брат, и сестра, и матерь» (Мф. 12:46; Мк. 3:32; Лк. 8:19). Но этот эпизод сам по себе еще не свидетельствует о том, что Иисус разошелся со своей семьей, и, во всяком случае, совершенно изолированным является сообщение Марка о том, будто бы «ближние» Иисуса при посещении его намеревались «взять» его, ибо считали, что он «вышел из себя» (3:21). Иоанн тоже говорит, что братья Иисуса «не веровали в Него» (7:5). Но этот евангелист мог пожелать устранить настоящих братьев Иисуса как неверующих для того, чтобы впоследствии при описании распятия. Иисуса иметь возможность указать на любимого ученика его как на истинного сына Марии и духовного брата Иисуса. Что касается Иакова, так называемого брата Господня, то он стал играть после смерти Иисуса выдающуюся роль, так что о нем, вероятно, упомянули бы и синоптические евангелия, если бы не было достоверно известно, что, по крайней мере, в то время он не входил в тесный кружок последователей Иисуса. Но после смерти Иисуса его братья и мать вместе с апостолами составили ядро христовой общины (Деян. 1:14; 1 Кор. 9:5), а вышеупомянутый Иаков стал одним из трех ее «столопов» и был даже главой иерусалимской общины (Гал. 1:19; 2:9, 12; ср. Деян. 15:13; 21:18). Апостол Павел намекает, что Иаков держался строго-иудаистских воззрений, а церковное предание изображает его настоящим ессейско-эбионистским святым, по аскетизму своему более похожим на Иоанна Крестителя, чем на Иисуса. Существует предположение, что Иаков был двоюродным, а не родным братом Иисуса, так как именами Иакова и Иосия (как жители Назарета называли двух братьев Иисуса) Матфей (27:56) наделяет двух сыновей какой-то другой Марии, именно той, которую Иоанн (19:25) признает сестрой матери Иисуса. Но это предположение невероятно; хотя, вообще, в Библии двоюродные братья часто именуются просто братьями, но трудно допустить, чтобы подобная неточность допущена была относительно Иисуса и его родных, имена которых постоянно упоминаются наряду с именем матери Иисуса. В данном случае мы имеем, очевидно, дело с предположением, возникшим на почве догматического предрассудка.

Во всяком случае, авторам рассказов о зачатии и рождении Иисуса, приведенных у Матфея и Луки, братья Иисуса должны были представляться лишь сводными братьями, то есть братьями со стороны матери, так как, по их же собственному свидетельству, Иисус был рожден не от Иосифа, а от Святого Духа. Но в данном случае мы игнорируем евангельские рассказы, в которых речь идет о сверхъестественном происхождении Иисуса, так как мы здесь считаемся лишь с историческими сведениями. К разряду исторических фактов нельзя причислить и рассказы о происхождении Иисуса от Давида и рождении его в Вифлееме. Эти рассказы - продукт догматических умозаключений от ожидаемого Мессии к чертам Иисуса как Мессии предполагаемого. С другой стороны, рассказы эти исторически неправдоподобны уже потому, что оба родословия Иисуса, приводимые у Матфея (1:1-14) и у Луки (3:23-38), противоречат друг другу, а сам Иисус, по словам Матфея (22:41-45), полуиронически отнесся к представлению о Мессии как потомке Давида. Происхождением от Давида пытались объяснить, каким образом Иисус проникся сознанием своего мессианского призвания, но мы скоро увидим, что та необычная версия, какую Иисус придал мессианской идее, объясняется гораздо легче, если принять, что он и сам не признавал себя потомком Давида.

32. ОБРАЗОВАНИЕ ИИСУСА. ЕГО ОТНОШЕНИЕ К ИОАННУ КРЕСТИТЕЛЮ.

Какими средствами духовного развития располагал Иисус в те годы, когда готовился к общественному служению,- об этом наши источники почти совсем умалчивают. Лука (2:41-47) рассказывает о том, как вел себя двенадцатилетний Иисус в Иерусалимском храме в присутствии учителей, и, разумеется, хотел этим сказать, что не Иисус, этот юный ученик Божий, мог научиться у них чему-либо, а, наоборот, они, эти ученейшие старцы и вожди народа, могли у него набраться ума-разума;

но тем самым Лука обнаруживает догматическую тенденциозность своего рассказа и совершенно обесценивает его в смысле историческом. Там же Лука замечает, что родители Иисуса ежегодно ходили на праздник Пасхи в Иерусалим; но это замечание, с одной стороны, служит ему предлогом для рассказа о вышеуказанном эпизоде с учителями храма и, с другой стороны, иллюстрирует ту мысль, которую Лука проводит в своем рассказе о детстве Иисуса, а именно что родители Иисуса были благочестивы и соблюдали установленный закон.

То, что в евангелиях не имеется указаний на собственно-научное образование Иисуса, тоже можно объяснить догматическим желанием евангелистов представить Иисуса настоящим учеником Божиим. Поэтому мы склонны думать, что в действительности он получил систематическое образование, хотя в молодости и занимался, вероятно, ремеслом отца, ибо личный пример апостола Павла (Деян. 18:3; 22:3) показывает, что по обычаям иудеев занятия ручным трудом не исключают ученой карьеры. С другой стороны, титул равви, или учителя, которым величали Иисуса не только ученики, но и другие, в том числе книжники, еще не может служить доказательством его учености, так как в то время, как и теперь, всякого, фактически выступавшего в роли учителя, принято было величать соответствующим титулом. Наконец, в самом учении и методе Иисуса не заключается ничего такого, чего нельзя было бы объяснить предположением, что сам Иисус был даровитой личностью, усердно изучал и знал книги Ветхого завета и почерпнул много сведений из частного свободного общения с учеными представителями своего народа, особенно с последователями трех господствующих сект. Однако же оригинальность, свежесть и отсутствие того книжного доктринерства, которое нередко проступает даже у просвещенного апостола язычников (Павла), в свою очередь, наводят нас на мысль о самостоятельном развитии Иисуса, чему могло способствовать также его галилейское происхождение. Мы знаем, что в Галилее жило смешанное население и что в ее северной части было особенно много язычников, вследствие чего она даже называлась языческой Галилеей (Мф. 4:15). К тому же эту провинцию от правоверной Иудеи отделяла Самария, так что обитатели Иудеи смотрели на галилеян свысока и не считали их настоящими и полноправными евреями. Все эти обстоятельства, без сомнения, могли только способствовать развитию более или менее свободного религиозного течения.

Иисус, по словам Луки (3:23), на тридцатом году жизни вошел в сношение с Иоанном Крестителем, но, по свидетельству евангелий, оно не оказало никакого влияния на образование Иисуса. Евангелисты говорят, что Иоанн был призван лишь крестить Иисуса и провозгласить его Мессией; при этом они рассказывают о таких обстоятельствах, которые с нашей исторической точки зрения не имеют никакой ценности и будут нами разобраны впоследствии, в другом исследовании. Тем не менее мы не считаем уместным отрицать всякую историческую достоверность безобидного сообщения о том, что Иисус был крещен Иоанном (как это было сделано недавно). (169) Из того обстоятельства, что сто лет спустя евреи ожидали, будто должен прийти Илия и помазать на служение Мессию, предтечей которого он являлся по пророчеству Малахии, еще не следует, будто вся повесть о крещении придумана в расчете на эти ожидания евреев. Рассматривая вопрос по существу, мы не находим нужным отвергать вышеизложенное сообщение и таким образом порвать ту нить, которая нам помогает объяснить фактами прошлого появление и деятельность Иисуса.

Все то, что Иисус слыхал об Иоанне Крестителе, могло его побудить отправиться на Иордан: ведь и его тогдашняя религиозная система не удовлетворяла, ведь и в нем успело пробудиться сильное стремление к лучшему, и вся его последующая деятельность показывает, что и ему казался правильным тот путь нравственного перерождения, на который указывал Иоанн. В церемонии погружения крещаемых в реку он мог увидеть символ того покаяния в грехах, которого Иоанн требовал от всех крещаемых вообще (Мф. 3:6; Мк. 1:5), а то обстоятельство, что евангелисты по догматическим соображениям придали иной смысл крещению Иисуса, не имеет исторического значения. Кто не стоит на точке зрения непогрешимости Иисуса, которая несовместима с исторической наукой, тот в факте крещения Иисуса не усмотрит ничего странного: ведь даже самый безупречный и благородный человек всегда сможет упрекнуть себя каким-нибудь проступком, недостатком или прегрешением, тем более что по мере нравственного совершенствования в самом человеке возрастает чуткость по отношению ко всякому безнравственному и уклонению от нравственных идеалов. Недаром Иисус заметил тому богатому юноше, который назвал его «учителем благим», что этот эпитет приличествует только Богу, ибо «никто не благ, как только один Бог» (Мк. 10:17-18; Лк. 18:18-19).

Нельзя предполагать, чтобы все приходившие креститься к Иоанну неизменно оставались при нем: обряд крещения он совершал также над целыми толпами народа, которые приходили поклониться новому пророку и затем снова обращались к обыденной жизни; но что при Иоанне, как позднее при Иисусе, образовалась группа учеников и неразлучных спутников-«последователей», об этом единогласно свидетельствуют евангелисты, и перед нами возникает лишь вопрос: не состоял ли в числе таких последователей Иоанна, хотя бы временно, сам Иисус? Тот факт, что евангелисты ничего не говорят об этом, еще ничего не доказывает, так как по догматическим соображениям они вообще избегали того, что могло бы навести на мысль о хотя бы временном подчинении Иисуса Крестителю. Но по существу, нам представляется вполне вероятным, что Иисус, которого не связывали никакие домашние или общественные отношения, не преминул в течение довольно продолжительного времени состоять в близком общении с видным человеком, столь родственным ему по своим стремлениям. С нашей естественно-человеческой точки зрения само собой разумеется, что Иисус мог при этом не только усвоить себе нравственные принципы Крестителя, но и научиться у него многому, что впоследствии ему пригодилось на поприще народного Учителя. Но вместе с тем Иисус, вероятно, стал сознавать и то, что между ним и Крестителем существует коренное разномыслие по вопросу о путях и средствах достижения ими обоими намеченных сходственных целей.

Оба стремились к религиозно-нравственному возрождению своих соотечественников, к созданию такой народной общины, которая могла бы похвалиться какими-либо более существенными заслугами и преимуществами, чем происхождение от Авраама, и была бы подготовлена к достойной встрече ожидаемого Мессии. Но Креститель, судя по словам Матфея, надеялся достичь этой цели путем суровых обличений и угрозы страшным судом Божиим, а Иисус по складу своего духа не мог признать правильным такой образ действия. Правда, в нужных случаях он тоже находил суровые слова осуждения, но все же путь кротости и милосердия ему был симпатичнее; ему вообще был чужд дух Илии, с которым современники и сам он сравнивали Крестителя (Лк. 1:17; 9:54; Мф. 17:12). С Другой стороны, Креститель, как мы видели, рассчитывал достичь «освящения», возрождения народа путем внешних самоистязаний: частых постов, воздержания от вина и мирских радостей. В подобном аскетизме Иисус, вероятно, видел лишь видоизмененный, по сравнению с обрядностью левитов, способ внешнерелигиозного служения Богу и, стало быть, новый источник уклонений от нравственных целей и, несомненно, полагал, что тяжелое и мрачное настроение, порождаемое аскетизмом, также мало способствует нравственному образу жизни. Насколько оба расходились во взгляде на конечную цель, на сущность мессианского спасения, обусловленного нравственным перерождением или покаянием,- этого теперь уже нельзя установить, но можно смело предполагать, что при различии характеров они в этой области не были друг с другом солидарны.

Согласно преданию, сообщенному Матфеем (4:12), первое открытое выступление Иисуса совпало с моментом заточения Иоанна в темнице;

насколько это верно, мы не знаем, но, во всяком случае, нас не может убедить в противном показание четвертого евангелия, автор которого (3:24) сообщает, что Иисус успел выступить и совершить различные дела в Галилее и Иерусалиме, когда Иоанн еще не был заточен в темницу. Это сообщение не имеет исторического значения хотя бы потому, что евангелист оставляет Крестителя на свободе лишь затем, чтобы он позднее мог добровольно сложить свои доспехи перед Иисусом, как того требует вся концепция и тенденция четвертого евангелия. То же следует сказать о сообщении евангелиста, будто Иисус еще при жизни своей заимствовал у Иоанна обряд крещения (Ин. 3:22; 4:1); впрочем, это сообщение вскоре опровергается самим же автором евангелия. Более древние евангелисты говорят, что Иисус установил этот обряд после своего воскресения (Мф. 28:19; Мк. 16:16). Поэтому необходимо предположить, что обычай крещения установился в древнехристианской общине лишь после смерти Иисуса и, как многое другое, впоследствии был приписан его почину.

По словам Матфея, после удаления Иоанна Крестителя тотчас появляется в другой местности Иисус, который сначала стал проповедовать то же, что проповедовал Иоанн Креститель: «Покайтесь, ибо приблизилось Царство Небесное» (3:2; 4:17): Таким образом, оказывается, что Иисус намеревался лишь заступить место Иоанна Крестителя, тем более что и в его проповеди, как в тождественных проповедях Крестителя, нет ни малейшего указания на то, чтобы он (Иисус) самого себя выдавал за ожидаемого Мессию. Равным образом в последующем эпизоде о призвании учеников (Мф. 4:18-19) Иисус тоже выступает только в роли пророка; чудеса, которые он вскоре совершает (Мф. гл. 8), еще не заставляют народ видеть в нем существо более высокое; правда, бесы пытаются раскрыть тайны его мессианства (Мф. 8:29), но он им запрещает говорить об этом (Мк. 1:25, 34). Исцеление слепого и немого бесноватого, затем хождение по водам наводит также и людей на мысль, что Иисус - Мессия (Мф. 12:23; 14:33), но это мнение, очевидно, еще не успело обратиться во всеобщее и твердое убеждение, если Иисус значительно позднее еще спрашивал своих учеников, за кого почитают его люди и они сами (Мф. 16:13). В трех первых евангелиях этот эпизод единогласно приводится после насыщения толпы хлебами и до преображения Иисуса, а первые два, кроме того, точно указывают, что действие происходило в Кесарии Филипповой; далее во всех евангелиях после этого рассказа приводится первое предсказание Иисуса о предстоящих ему страданиях, после чего Иисус из Галилеи отправляется в Иерусалим,- все эти повествования, по справедливому замечанию Баура, уже отмечены печатью, несомненно, исторической правды. Стало быть, до этого времени суеверный народ считал Иисуса пророком, воскресшим сверхъестественно из мертвых: Илией, или Иеремией, или недавно казненным Иоанном Крестителем, и, следовательно, только предтечей Мессии, а не самим Мессией. Тот факт, что Иисус был удивлен ответом, который он получил от Петра на вышеприведенный вопрос, показывает, что за пророка - предтечу Мессии его принимали также и его ученики и что сам Иисус не выдавал себя за Мессию, ибо если бы он раньше им уже открыл, что он Мессия, то не стал бы спрашивать, за кого они его почитают. По словам наших евангелий, Иисус уже в Нагорной проповеди (Мф. 7:21) и в наставлении ученикам (Мф. 10:23) объявил себя Мессией, который придет вторично для страшного суда, но если эти речи исторически достоверны, то их, как и те эпизоды, где бесноватые и другие люди называли Иисуса Мессией, следовало, безусловно, отнести к более позднему периоду.

Кроме того, остается еще открытым вопрос: стал ли сам Иисус только впоследствии считать себя Мессией или он всегда полагал себя Мессией и только впоследствии решил открыться ученикам и народу? К этому вопросу мы еще вернемся, когда будем говорить об отношении Иисуса к мессианской идее его соотечественников.

33. РЕЛИГИОЗНОЕ САМОСОЗНАНИЕ ИИСУСА. НЕВОЗМОЖНОСТЬ УСТАНОВИТЬ ЕГО НА ОСНОВАНИИ ЧЕТВЕРТОГО ЕВАНГЕЛИЯ.

Шлейермахер в своих лекциях по интересующему нас предмету справедливо заявляет: «Своеобразное самосознание Иисуса развилось не из пророчеств о Мессии и не из убеждения, что он (Иисус) есть сам Мессия, а наоборот, оно и навело его на мысль, что мессианские пророчества относились исключительно к нему; стало быть, признание себя Мессией было у него моментом не первичным, а вторичным, вытекавшим из его общерелигиозного сознания». Это замечание Шлейермахера, как и все, что он высказывал о личности Христа, отличается чисто субъективным, неисторическим характером; но тем не менее оно очень остроумно и может быть использовано исторически.

Газе говорит: «Когда-нибудь в своей жизни Иисус должен был осмыслить теократическое верование в Мессию и преодолеть его»,- но, добавим мы от себя, он, наверно, не успел бы преодолеть мессианскую идею, если бы до ее усвоения не приступил к ней с собственным религиозным мировоззрением, которое и помогло ему преодолеть эту идею и очистить ее от чувственно-национальных элементов. Предположим, что внешние обстоятельства, происхождение, ожидания среды, в которой он родился и воспитывался, или отношения и события его отроческих лет навели его на мысль о том, что он - Мессия, прежде чем успело выработаться его религиозное самосознание, предположим также, что его самосознание развилось на стереотипной ходячей идее Мессии; тогда он усвоил бы мессианскую идею лишь в той форме, как она понималась его современниками, а при его жизни также и учениками; он должен был бы считать себя тем Мессией, который призван возродить в религиозном и моральном отношении израильский народ и главное освободить его при чудесной помощи Иеговы от ига язычников и обеспечить ему мировое господство. Но если бы он стал относить к себе такую мессианскую идею, не успев противопоставить ей оригинальное религиозное сознание, ему не удалось бы преодолеть ее могущественное обаяние, а если он, наоборот, преодолел эту идею в своей жизни и деятельности, то ясно, что его своеобразное религиозное сознание уже успело в нем достаточно окрепнуть, когда он стал ее перерабатывать. Если мы спросим, в чем состояла оригинальная особенность религиозного сознания Иисуса, помимо национальных представлений о Мессии, то и церковная традиция, и господствующее ныне теологическое течение отошлют нас главным образом к Евангелию от Иоанна и скажут, что там любимый ученик Иисуса изложил сокровеннейшие мысли своего учителя, глубочайшие откровения Иисуса о самом себе и об отношении к Богу. Но старая теология относилась к этому вопросу добросовестнее и правдивее. Исходя из всего того, что в четвертом евангелии высказывает о себе Иисус, называя себя там единородным Сыном Божиим, светом земли, тем, кто пребывает в Отце и в ком человечество видит Отца, тем, кто сошел с небес и вернется на небеса, старая теология, развивая частью учение четвертого евангелиста, частью различные изречения Иисуса, считала, что Иисус предвечно пребывал у Бога как олицетворенное творческое Слово Бога, что затем он для спасения человечества временно вочеловечился, дабы, исполнив свою миссию, снова вернуться на небеса (Ин. 1:1-14; 3:13, 16; 6:62; 8:58; 17:5). Стало быть, Иисус сознавал себя божественным существом, лишь временно облекшимся в плоть человеческую и, может быть, принявшим человеческую душу, но при этом он твердо помнил о своем былом состоянии и был проникнут ясным сознанием своей божественности и того, что зависимость от Отца, которую признавал Иисус, евангелиста Иоанна, была зависимостью не человеческого существа от Бога, а низшего божества - мирозиждителя от Бога вышнего.

Подобный образ Иисуса вполне соответствовал направлению и интересам старой ортодоксальной теологии, но показался неприемлемым новейшей теологии, и так как он был создан главным образом по ее излюбленному четвертому евангелию, то она попала в очень затруднительное положение. Шлейермахер в своих лекциях о жизни Иисуса говорит: «Если скоро мы допустим, что в Иисусе действительно жило воспоминание о его предсуществовании, то должны будем признать, что это сознание не было в нем собственно человеческим сознанием». Поэтому он полагает, что мы не должны буквально понимать соответствующие слова Иисуса в Иоанновом евангелии. В них нужно видеть не положительное собственное воспоминание Иисуса, а только предположение о том, что Божьим предопределением он уже предвечно был избран на роль спасителя мира. Однако же четвертое евангелие начинается так (1:1): «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог». Этим словом был сотворен мир, затем оно воплотилось в Иисусе, который выступает с проповедью и заверяет, что он был до Авраама, и говорит о славе, которой пользовался у Бога прежде сотворения мира. Стало быть, в данном случае говорит воплотившееся Слово Творца, и оно же вспоминает о своем личном существовании до момента вочеловечения. Следовательно, всякое иное толкование приведенных слов, и в частности толкование, с которым выступает современная двоедушная теология, должно быть отвергнуто как искусственная и неправильная интерпретация. (173)

В истории мы не знаем таких примеров, чтобы кто-нибудь из настоящих, действительно плотью облеченных людей помнил о своем существовании до рождения, не говоря уже о своем божественном существовании прежде сотворения мира,- подобные случаи мы считаем немыслимыми, и если кто-нибудь станет нас уверять, что он помнит о таком своем существовании, то мы назовем его безумцем, если он сам верит тому, что говорит, а в противном случае - обманщиком. Но считать Иисуса таким обманщиком или безумцем мы не можем ввиду того влияния, которое он оказывал на всех, и тех его речей и деяний, с которыми нас ознакомили сочинения, заслуживающие полного доверия. Поэтому нам остается допустить, что автор четвертого евангелия просто заставил Иисуса говорить в духе александрийской системы, и, таким образом, нам не придется ни оспаривать буквальный смысл приведенных изречений Иисуса, ни признавать их подлинными изречениями Иисуса.

Но и, помимо изречений о мнимом предсуществовании, все речи Иисуса о самом себе в четвертом евангелии таковы, что не дают никакого представления о его своеобразном самосознании. Допустимо ли, чтобы Бог, обратившийся в человека, стал поступать подобно Иоаннову Иисусу? Чтобы он в своих речах постоянно и решительно самого себя называл Богом на соблазн людям, которые не в силах постичь того, как может божественное «Я» говорить человеческими устами? Ужели Бог, ставший человеком, не признал бы более разумным и пристойным раскрыть людям свое божественное существо косвенным путем, лучезарно просветляя свой человеческий образ? На все эти вопросы нельзя дать определенного ответа, так как они всецело входят в область фантазии. Ясно только то, что здравомыслящий человек, кто бы он ни был, не мог говорить о себе того, что четвертое евангелие приписывает Иисусу и помимо речей о предвечном и потустороннем бытии. Все, что Иисус говорит о самом себе в этом евангелии, представляется сплошной доксологией (славословием), переведенной из второго в первое лицо, и не в форме обращения, а в форме самоизъявления, и только привычкой бессознательно представлять себе эти речи сказанными во втором лице можно объяснить то, что их доселе находят назидательными. Когда восторженный христианин называет своего учителя, вознесенного, по общему предположению, на небо, светилом мира и говорит, что видевший его видал самого Отца, то есть Бога, тогда такие преувеличения мы относим на счет экзальтации глубоко верующего человека. Но кто, подобно составителю четвертого евангелия, решается приписывать самому Иисусу те слова и мысли, которые подсказаны ему собственной благочестивой экзальтацией, тот этим оказывает Иисусу весьма двусмысленную услугу.

Все возмущаются известной фразой: «Государство - это я», потому что человек, сказавший эту фразу, как бы присвоил себе в исключительную собственность то, что принадлежит всем. Правда, в данном особом случае мы считаемся еще и с тем фактом, что монарх, сказавший эту фразу (Людовик XIV), нисколько не был вправе считать себя воплощением или олицетворением того государства, которым ему довелось править. Допустим даже, что это сказал бы человек, имевший на то больше прав, например Фридрих Великий или Вашингтон; однако же и в их устах такая фраза нам была бы неприятна. Но всего вернее то, что таким людям не пришло бы даже в голову сказать нечто подобное. Фридриха Великого, который говорил, что король есть первый слуга государства, мы в такой же мере уважаем, в какой Людовика XIV мы презираем за его высокомерие. Мы рассуждаем так: Фридрих Великий слишком хорошо понимал, что такое государство и что по сравнению с ним представляет собою даже самое высокопоставленное лицо, чтобы осмелиться отождествить одного себя с целым государством. По аналогии с этим, мы преклоняемся перед Иисусом, когда он скромно заявляет: «что ты называешь Меня благим? Никто не благ, как только один Бог» (Мк. 10:18; Лк. 18:19). Но когда тот же Иисус в Евангелии от Иоанна говорит: «видевший Меня видел Отца» (14:9), или: «Я и Отец - одно» (10:30), то это нас смущает или по меньшей мере приводит в недоумение. Глядя на дело с нашей неизменно человеческой точки зрения, мы рассуждаем так: «Допустим, что кто-нибудь вполне проникнут сознанием того, что в нем представлена идея, а религия и человеческое самосознание примирено с божественным сознанием; но чем утонченнее его религиозное сознание, тем более он будет понимать, что он еще далек от абсолютного совершенства, и чем лучше он понимает, какими средствами можно насадить в людях истинное благочестие, тем более он поспешит открыться людям. Немыслимо, чтобы человек истинно религиозный мог произнести фразу: «видевший Меня видел Отца»;

только экзальтированный христианин более поздней эпохи мог вложить такую фразу в уста того, кого он привык считать вочеловечившимся Богом второго ранга.

В конце концов, действительно подлинными и мыслимыми представляются только те изречения Иоаннова Иисуса о самом себе, которые встречаются также и в первых трех евангелиях, или, иными словами, те, в которых Иисус обрисовывает свои отношения к Богу в виде отношений между сыном и отцом. Но в первых трех евангелиях этот взгляд покоится на широком рациональном основании. Там люди, которые стараются подражать Богу в отношении моральных совершенств, особенно же равного для всех милосердия, именуются сынами Божьими (Мф. 5:9, 45), а Бог за свою попечительную и всепрощающую любовь к людям называется их Отцом Небесным (Мф. 5:45, 6:1, 4, 6, 8, 26, 32; 7:11), и отцом должны его именовать в своих молитвах те, которые возвысились до такого взгляда на истинное существо Бога (Мф. 6:9).

Однажды Иисус обращается к Богу как к Отцу и Господу неба и земли и благодарит его за то, что он утаил понимание его учения от мудрых и разумных и открыл его младенцам (Мф. 11:25; Лк. 10:21). В этом случае он, видимо, стоит на общей точке зрения, которая уполномочивает каждого доброго человека называть Бога отцом. Но затем он продолжает так (Мф. 11:27): «Все предано Мне Отцем Моим, и никто не знает Сына, кроме Отца; и Отца не знает никто, кроме Сына, и кому Сын хочет открыть». В этих словах выражается уже сознание говорящего (Иисуса) о том, что он стоит в особых отношениях к Богу. Это те самые отношения, которые отмечает Иисус Иоаннова евангелия, когда обращается к Богу-Отцу и говорит: «И все Мое Твое, и Твое Мое» (17:10), или в другом месте заявляет: «Как Отец знает Меня, так и Я знаю Отца» (10:15). В четвертом евангелии такого рода изречения согласуются со всеми прочими замечаниями относительно возвышенной природы Иисуса: если Господь попечению своего личного творческого Слова, ниспосланного на землю в образе человека, поручил все человечество и если все «начало быть» (1:3), то, следовательно, это Слово вообще стоит наравне с Богом-Отцом. Но именно по этой причине и не имеют исторической ценности речи Христа, приведенные в четвертом евангелии. Иисус, который о себе высказывает такие вещи, не существует для историка. В первых трех евангелиях подобные изречения Иисуса покоятся на ином основании. Правда, три первых евангелиста признают Иисуса человеком, зачатым от Святого Духа, но не считают его воплощенным Словом Творца, и всякую власть на земле и на небе они приписывают ему только после воскресения (Мф. 28:18). Поэтому мы попытаемся вышеприведенное изречение у Матфея и Луки объяснить на базе широкого воззрения, признающего всех людей сынами Божьими. С этой точки зрения уже легче представить себе, как Иисус от представления о Боге-Отце дошел до мысли об исключительных, особых отношениях к Богу. Среди народа, который видел в Боге господина и себя считал его рабом, Иисус познал в Боге Отца благодаря тому, что в душе его исчезло всякое противоречие между сознанием личности и сознанием Божества; вследствие этого у него могла возникнуть мысль, что только он один правильно познал Бога-Отца, а остальные обрели это познание благодаря ему. Но зачем он добавляет, что и Сына не знает никто, кроме Отца? Разве Сын, то есть он сам, Иисус, был таким таинственным существом, что один лишь Бог мог это познать? Нет - если он был человеком, и да - если он был существом сверхчеловеческим. Таким образом, это изречение, содержащееся лишь в первом и третьем евангелиях, приводит нас к мысли, которая является основным воззрением четвертого евангелия и вносит в наше представление об Иисусе противоестественный и сверхчеловеческий элемент.

назад содержание далее



ПОИСК:




© FILOSOF.HISTORIC.RU 2001–2023
Все права на тексты книг принадлежат их авторам!

При копировании страниц проекта обязательно ставить ссылку:
'Электронная библиотека по философии - http://filosof.historic.ru'