Библиотека    Новые поступления    Словарь    Карта сайтов    Ссылки





предыдущая главасодержаниеследующая глава

VIII ПРОИСХОЖДЕНИЕ КУЛЬТА ЖИВОТНЫХ

(Напечатано первоначально в "Forteightly Review", май 1870 г.)

Новые труды г-на Мак-Леннана о культе животных и растений немало

способствовали выяснению этой весьма темной области. Следуя в данном случае,

как и раньше по другим вопросам, научному методу сравнения явлений,

замечаемых у современных нецивилизованных народов, с остатками преданий,

сохранившихся у народов цивилизованных, он сделал гораздо понятнее,

сравнительно с прежним, как те, так и другие явления.

Мне кажется, однако, что г-н Мак-Леннан дает лишь весьма неопределенный

ответ на один из существеннейших вопросов - каким образом возник этот культ

животных и растений? В самом деле, в своей заключительной статье он явно

оставляет эту задачу неразрешенной, он говорит, прося это особенно заметить,

что "не предлагает гипотезы, разрешающей вопрос о происхождении тотемизма, а

лишь гипотезу, разъясняющую отчасти культ животных и растений у древних

народов" Так что мы можем все-таки спросить почему же дикие племена так

часто обращают в фетишей животных, растения и другие предметы? Что побудило

такое-то племя приписывать особые священные свойства одному существу, а

другое племя - другому? Если на эти вопросы ответят, что каждое племя

считает себя происходящим от предмета своего поклонения, то сейчас же

потребуется ответить на следующий вопрос: в силу чего появилась такая

странная фантазия? Если бы это встречалось лишь в единичных случаях, мы

могли бы отнести их к какой-нибудь прихоти или случайной иллюзии. Но раз оно

является, как это и есть на самом деле, в разнообразнейших видах, среди

стольких некультурных племен, в различных частях света и оставило немалые

следы в суевериях вымерших культурных народов, то мы не можем уже допустить

какой-либо специальной или исключительной причины. Мало того, общая причина,

какая бы она ни была, может быть допущена лишь в той мере, поскольку она не

отрицает у первобытного человека разума, по своему характеру совершенно

подобного нашему. Изучая курьезные верования дикарей, мы готовы

предположить, что ум у них не такой же, как наш. Но это предположение

недопустимо. При том запасе сведений, каким обладает первобытный человек,

при том несовершенстве словесных символов, каким он пользуется в разговоре и

мышлении, заключения, обыкновенно делаемые им, являются наиболее разумными,

судя относительно. Таков будет наш постулат; и, исходя из этого постулата,

мы спросим, каким образом первобытные племена приходили так часто, если не

всегда, к верованию, что они происходят от животных, растений или даже от

неодушевленных предметов? На это я и надеюсь дать здесь удовлетворительный

ответ.

Предположение, из которого исходит г-н Мак-Леннан, что поклонение

фетишам предшествовало культу антропоморфических богов, может быть признано

мной лишь отчасти. Оно справедливо в известном смысле, но не вполне. Если

слова "боги" и "культ" принимать в их обыкновенном определенном значении, то

высказанное предположение - справедливо; но если расширить значение этих

слов и включить сюда самые первоначальные смутные представления, из которых

развились уже определенные идеи о божествах и о культе, то я полагаю, что

сделанное предположение - неверно. Первоначальная форма всякой религии - это

умилостивление скончавшихся предков, которые предполагаются все-таки

существующими и способными причинить благо или зло своим потомкам.

Подготовляясь к дальнейшему исследованию принципов социологии, я несколько

лет тому назад тщательно расследовал представления, распространенные среди

простейших человеческих обществ, и наблюдения различного рода над

всевозможными некультурными племенами заставили меня прийти к заключению,

согласующемуся с тем, что было недавно высказано в этом журнале профессором

Гексли, а именно: "Дикарь, воображающий, что тело покинуто обитавшим в нем

деятельным существом, предполагает, что активное существо это не перестает

еще жить; чувства и мысли, возникающие у дикаря по этому поводу, и

составляют основу его суеверий. Всюду мы находим ясно выраженное или

подразумеваемое верование, что каждый человек - двойствен, и когда он умрет,

то его другое "я" - останется ли оно тут же, близ него, или отойдет вдаль -

может, во всяком случае, возвратиться к нему и сохраняет способность

причинять вред своим врагам и оказывать помощь друзьям { Критически

относящийся к делу читатель может сделать одно возражение: если предлагать

рационалистическое объяснение относительно культа животных, то каким образом

такое объяснение может опираться на признании верования в духов умерших

предков, - верования, которое само по себе требует не меньших разъяснений?

Конечно, тут обнаруживается значительная брешь в моей аргументации, но я

надеюсь, что буду в состоянии со временем пополнить ее. Пока же, между

многими данными, способствующими обобщению приведенного верования, я могу

лишь вкратце указать на некоторые главнейшие пункты. 1) Весьма возможно, что

тень, следовавшая всюду за дикарем, шевелившаяся всякий раз, как он

шевелился, могла в значительной мере породить у него смутную мысль о его

двойственности. Достаточно посмотреть, какой интерес возбуждают в детях

движения их тени и припомнить, что в первобытном состоянии тень не могла

быть истолкована как отсутствие света: на нее смотрели как на особое

существо; достаточно допустить, что дикарь весьма легко мог смотреть на тень

как на нечто обособленное и составляющее часть его самого. 2) Гораздо более

определенная мысль такого же рода могла возникнуть при отражении в воде лица

и фигуры первобытного человека. Этот образ ведь передавал еще, по

обыкновению, все его формы, окраску, движения и гримасы. Припомним еще, что

дикарь зачастую противится рисованию портрета с него, полагая, что, кто

снимет с него портрет", тот отнимет и частицу его существа; тогда мы увидим,

насколько вероятно будет допустить в нем мысль, что его двойник в воде есть

реальное существо, принадлежащее до некоторой степени ему самому. 3) Эхо

также весьма немало способствовало утверждению в этой мысли о

двойственности, явившейся иным путем. При неспособности понять естественное

происхождения эха первобытный человек по необходимости приписывал отзвук

живому существу, которое дразнило и увертывалось от его поисков. 4) Мысли,

внушавшиеся теми или иными физическими явлениями, оказывались, впрочем,

имеющими лишь второстепенное значение; укоренялась же вера в существование

второго "я", собственно, благодаря видению снов. Различие, так легко

делаемое нами между жизнью во сне и наяву, распознается дикарем лишь весьма

смутным образом. Во всяком случае, он не в состоянии объяснить точно

улавливаемое им различие. Когда он просыпается и рассказывает всем, кто

видел его спокойно спавшим, где он сейчас побывал и что он там сделал, то

его грубый язык не в состоянии установить различия между тем, что он

действительно видел и что видел во сне, между его настоящими действиями и

теми, что ему приснились. Вследствие таких неточностей языка дикарь

оказывается не только не в состоянии правильно растолковать другим эту

разницу, но и сам не в силах верно представить ее себе. Таким образом, при

отсутствии понимания с обеих сторон и он сам, и те, кому он рассказывает о

своих приключениях, приходят к тому убеждению, что его другое "я" уходило от

него прочь и вернулось назад лишь при его пробуждении. Такое верование,

встречаемое нами у различных существующих ныне диких племен, встречается

равным образом и в преданиях современных культурных народов. 5) Понятие о

втором "я", способном уходить и возвращаться, находит неопровержимое, должно

быть, для дикаря подтверждение при случаях ненормальной потери сознания и

умственных расстройствах, случающихся иногда среди членов их трибы Человек,

упавший в обморок и не могший тотчас же прийти в себя (заметьте значение

наших собственных выражений "прийти в себя" и пр. ), как приходит, положим,

в сознание спящий, представляется им в таком состоянии, как будто второе "я"

на некоторое время совсем ушло прочь от человека и его не могут дозваться.

Еще более продолжительное отсутствие второго "я" обнаруживается при случаях

апоплексии, каталепсии и других формах приостановленной жизни. Здесь целыми

часами другое "я" упорно остается вдали и по возвращении отказывается

сказать, где оно было. Далее, новое еще подтверждение дал какой-нибудь

эпилептический субъект, в теле которого, во время отсутствия его второго

"я", поселился неведомый враг, - ведь как же иначе могло бы случиться, что

его второе "я", по возвращении, отзывалось полным неведением о том, что

сейчас делалось с его телом? И это предположение, что тело бывает "одержимо"

каким-то другим существом, подтвердилось явлениями сомнамбулизма и

сумасшествия 6) В таком случае какое же неизбежное толкование должно

возникнуть у дикарей относительно смерти? Второе "я" обыкновенно

возвращалось после сна, напоминающего смерть. Оно возвратилось и после

обморока, напоминающего смерть еще более, оно возвратилось даже после

оцепенелого состояния каталепсии, которое чрезвычайно походит на смерть! Не

возвратится ли оно и после этого еще более продолжительного состояния покоя

и оцепенелости? Разумеется, это очень возможно и даже вероятно. Другое "я"

мертвого человека отошло от него на долгое время, но оно все-таки витает

где-то вблизи или вдалеке, оно может во всякий момент возвратиться назад и

сделать все, что, по словам покойного, он намерен был раньше сделать. Отсюда

различные погребальные обряды, помещение оружия и разных драгоценностей

рядом с телом умершего, ежедневное доставление ему пищи и пр. Я надеюсь

впоследствии показать, что при том знании фактов, какое имеет дикарь, - это

толкование самое разумное, к какому он мог прийти Позвольте мне здесь, лишь

в доказательство того, как явственно факты подтверждают подобный взгляд на

вещи, представить одну из многих его иллюстраций "Церемонии, с которыми они

(ведды) вызывают их (тени умерших), немногочисленны и весьма просты Самая

обыкновенная - следующая в землю втыкается вертикально стрела и ведда,

медленно танцуя вокруг нее, поет следующее заклинание, почти музыкальное по

своему ритму:

"Ма miya, ma miy, ma deya.

Topang Koyihetti, mittigan yandah?"

"Мой покойник, покойник мой, бог!

Где-то теперь ты скитаешься?"

Это заклинание применяется, по-видимому, при всех случаях, когда

требуется вмешательство гениев-покровителей, - во время засухи, в

приготовлениях к охоте и пр. Иногда, в последнем случае, обещается покойнику

часть мяса и принесенной добычи в виде благодарственной жертвы, если охота

окажется удачной; все верят при этом, что духи явятся им во сне и откроют,

где надо охотиться. Иногда ведды приготовляют заранее пищу, ставят ее в

высохшем русле реки или в каком-нибудь другом уединенном месте, а затем

вызывают по имени своих скончавшихся предков "Придите и разделите эту

трапезу, поддержите нас, как вы делали это при жизни' Придите, где б вы ни

находились - на дереве ли, на скале, или в чаще, - придите!" И они танцуют

вокруг сложенной жертвы, то напевая, то выкрикивая заклинания" (Бэли в

"Transactions of the Ethnological Society", London, э 5, ii, p. 301-302).}

Но каким же образом из желания умилостивить эту вторую личность

умершего человека (слова "призрак" и "дух" иногда приводят к недоразумениям,

так как дикарь убежден, что вторичное существо появляется в форме не менее

осязаемой, нежели первое "я"), - каким образом может отсюда возникнуть культ

животных, растений и неодушевленных предметов? Очень просто. Дикари

обыкновенно различают друг друга по именам, которые или прямо указывают на

какое-нибудь личное их свойство, на факт личной жизни, или же отмечают

сходство, замеченное в характере человека, с каким-нибудь хорошо известным

им предметом. Такое возникновение личных имен, прежде чем появились фамилии,

неизбежно. Как легко это делается, мы сами убедимся, припомнив, что и теперь

фамилия заменяется иногда первоначальной своей формой, даже когда в этом и

нет больше надобности. Я укажу не только на тот крупный факт, что в

некоторых местностях Англии, как, например, в округах, выделывающих гвозди,

прозвища составляют общее явление, фамилии же не особенно в ходу; я сошлюсь

вообще на этот распространенный обычай как среди детей, так и взрослых

Грубый человек легко может сделаться известным под кличкой "медведь";

хитрого малого назовут "старой лисицей"; лицемера - "крокодилом". Названия

растений тоже опять прилагаются к людям. Например, рыжеволосый мальчуган

зовется "морковкой" среди его товарищей-школьников. Нет даже недостатка в

прозвищах, заимствованных из области неорганических тел и агентов: возьмем

хотя бы прозвище, данное Карлейлем старшему Стерлингу, - "Капитан Вихрь".

Итак, в самом первобытном, диком состоянии эти метафорические прозвища

давались по большей части сызнова при каждом новом поколении, и так должно

было действительно происходить до тех пор, пока не утвердились какие-либо

родовые названия. Я говорю, по большей части, потому что бывали и исключения

в случаях, относящихся к людям, которые отличились чем-нибудь. Если "Волк",

стало быть знаменитый в бою, сделается ужасом соседних племен и властелином

в своем собственном племени, то его сыновья, гордые своим происхождением, не

упустят случая отметить тот факт, что они происходят от "Волка". Они не

пожелают, вдобавок, чтобы этот факт был забыт и остальными членами трибы,

трепетавшими некогда перед "Волком", стало быть, имеющими некоторое

основание трепетать и перед его сыновьями. Смотря по могуществу и

знаменитости "Волка", подобная гордость и стремление вселять страх перейдут

к его правнукам и праправнукам, равно как и к тем, над которыми они будут

властвовать, все потомки будут стараться сохранить воспоминание о том, что

их предок был "Волк". Если затем случится как-нибудь, что эта господствующая

семья послужит основой для нового племени, то члены его станут уже известны

между своими и чужими под названием "Волков".

Нам не к чему ограничиваться заявлением, что передача прозвищ по

наследству может иметь место, - есть доказательство, что она действительно

существует. Как прозвища по названиям животных, растений и других предметов

даются и теперь между нами, так между нами же происходит и унаследование

прозвищ потомством. На один из таких примеров я натолкнулся лично, в области

Западной Шотландии, в имении моих друзей, у которых я нередко гостил по

нескольку недель осенью. "Возьмите молодого Крошека", - отвечал мне зачастую

хозяин на мой вопрос, кто пойдет со мною ловить семгу. Старшего Крошека я

хорошо знал и полагал, что это имя, прилагавшееся к нему и всем его родным,

представляет его фамилию. Однако через несколько лет я узнал, что его

настоящая фамилия была Камерон, но отец его был прозван Крошек, по имени его

усадьбы, в отличие от других Камеронов, служивших в тех же местах; дети его

также усвоили данное прозвище для отличия от других. Хотя здесь, как вообще

в Шотландии, прозвище произошло от названия резиденции, но если бы оно было

дано и по имени какого-либо животного, процесс остался бы тот же самый.

Унаследование его произошло таким же вполне естественным образом. Нам не

придется ставить наш вывод в зависимость от этого звена в цепи доказательств

Есть и другие факты, на которые мы можем опереться. Г-н Бэте, в своем

сочинении "Naturalist on the River Amazons" (Натуралист на Амазонской реке;

2-е издание, стр. 376), описывает трех метисов, которые сопровождали его в

охотничьей экскурсии, и говорит: "Двое из них были братья по имени loao

(Иван) и Зефирино Джабути. Джабути, что значит "Черепаха", было прозвищем,

данным их отцу за его медленную походку, и, как водится в этой стране, оно

перешло в виде фамилии ко всему его роду". Можно прибавить еще сообщение,

сделанное г-ном Уоллесом относительно той же самой страны, а именно, что

одно из племен на реке Изанна зовется "Джурупари" (Дьяволы), другое прозвано

"Утками", третье - "Звездами", четвертое - "Маниока". Сопоставляя вместе два

эти заявления, можно ли еще сомневаться в происхождении такого рода

племенных названий. Пусть только "Черепаха" сделается достаточно знаменитым

(при этом нет необходимости в каком-нибудь действительном превосходстве,

довольно иногда и выдающихся гадких свойств) - и вот традиция о

происхождении от него, поддерживаемая самими его потомками, если он стоял

выше других, или их злонамеренными соседями, если он стоял ниже, может

обратиться в родовое прозвание {После того как вышеприведенные страницы были

написаны, мое внимание было привлечено одним местом у сэра Джона Леббока, в

приложении ко второму изданию его "Доисторических времен" Он указывает здесь

на подобное же происхождение племенных названий и говорит следующее:

"Пытаясь объяснить культ животных, мы должны помнить, что имена очень часто

бывают заимствованы от них. Дети и сторонники человека, прозванного

"Медведем" или "Львом", пожелают сделать это имя племенным названием. Отсюда

и самое животное сначала почитается, потом боготворится". О происхождении

этого культа, однако, сэр Джон Леббок не дает специального разъяснения.

По-видимому, он склонен к убеждению, молчаливо усвоенному и г-ном

Мак-Леннаном, что культ животных возник из первоначального фетишизма и

представляет более развитую его форму. Я, как сейчас выяснится, смотрю на

его происхождение иначе.}.

Однако, заметят мне, пожалуй, это все-таки не объясняет возникновения

культа животных Совершенно верно; остается еще выделить третий фактор.

Допустив веру в посмертное существование второго "я", которое принадлежало

скончавшемуся предку и которое должно быть умилостивляемо; допустив

переживание его метафорического имени среди его внуков и правнуков, -

необходимо еще, чтобы различие между метафорой и действительным существом

изгладилось из памяти. Пусть в старинном предании утратится ясное

представление о том факте, что предок был человек, имевший только прозвание

"Волка". Пусть о нем говорят обыкновенно как о волке - именно так, как

говорили при жизни; и естественное недоразумение, вследствие буквального

понимания этого имени, даст в результате- во-первых, убеждение в

происхождении от настоящего волка, а во-вторых, такое обхождение с волком,

какое может его умилостивить и какое приличествует по отношению ко второму

"я" скончавшегося предка или какому-нибудь его родственнику, а стало быть, и

другу.

Что недоразумения подобного рода легко могли возникнуть, становится

очевидным, когда мы представим себе крайнюю неопределенность первобытной

речи. "Эти метафоры... - как говорит профессор Макс Мюллер по поводу

каких-нибудь ложных толкований иного рода, - становятся простыми названиями,

которые применяются в семейной беседе и понимаются еще, пожалуй, дедушкой,

знакомы еще отцу, но уже кажутся странными сыну и непонятны внуку." Итак, мы

имеем полное основание предположить такого рода ложные толкования. Мы даже

можем пойти дальше; мы вправе сказать, что так наверное и было.

Малоразработанные языки не заключают в себе слов, могущих отметить указанное

здесь различие. В наречиях, на которых говорят современные низшие расы, лишь

конкретные предметы и действия находят должное выражение. Австралийцы имеют

названия для всякого рода деревьев, но не имеют слова для понятия "дерево"

вообще, независимо от его вида; и, хотя некоторые исследователи уверяют, что

их словарь не вполне лишен родовых названий, все-таки крайняя бедность их

языка вне сомнения. То же самое и тасманийцы. Доктор Миллиган говорит, что

"они обладают лишь весьма ограниченной способностью к абстракции или

обобщению. Они не имеют слов для выражений отвлеченных понятий. Для каждого

отдельного вида гуттаперчевого дерева, кустарника и пр. они имеют названия,

но не имеют слова, соответствующего понятию "дерево". Они также не в

состоянии выразить и отвлеченных свойств, как: твердый, мягкий, теплый,

холодный, длинный, короткий, круглый и пр.; вместо "твердый" они говорят:

"как камень", вместо "высокий" - "длинные ноги" и т. п.; вместо "круглый"

они говорят: "как шар" или "как луна" и т. п.; при этом они обыкновенно

присоединяют действие к слову, подтверждают его каким-либо жестом, чтобы

быть вполне понятыми" {Proceedings of the Royal Society of Tasmania, ii., p.

280-281.}. Итак, даже допустив все здесь сказанное (что представляется

несколько трудным, так как свойство "длинный" было признано не имеющим

обозначения в отвлеченном смысле, а между тем оно приведено далее как эпитет

к конкретному понятию в выражении "длинные ноги"), очевидно, что такой

несовершенный язык не может передать понятия об имени как о чем-то

обособленном от предмета; а еще менее может он выразить самый акт

наименования. Сначала необходимо обычное применение таких до некоторой

степени абстрактных слов, которые применяются ко всем предметам известного

класса, и тогда только может возникнуть понятие об имени, символизирующем

символы других слов- и это понятие об имени, с присущим ему абстрактным

характером, может быть уже долго в ходу, прежде нежели появится глагол

"именовать". Стало быть, люди с подобной грубой речью не могут хорошо

пересказать предания о предке, прозывавшемся "Волком", - так. чтобы отличить

его при этом от настоящего волка. Дети и внуки, видавшие этого предка, не

будут еще введены в заблуждение, но у дальнейших поколений, ведущих начало

от "Волка", неминуемо возникнет мысль, что родоначальником у них было

животное, известное под этим именем. Все мысли и чувства, естественно

зарождающиеся, как указано выше, по поводу верования, что умершие родители и

деды еще живы и готовы, при их ублаготворении, оказывать дружескую поддержку

потомкам, - все это будет распространено на действительную волчью породу.

Прежде чем перейти к дальнейшим выводам из этого главного положения,

позвольте мне указать, как удачно оно объясняет не только простой культ

животных, но также и поверье, весьма разнообразно иллюстрируемое в старых

легендах, что животные способны проявлять дар человеческой речи и

человеческих мыслей и действий. Мифологии полны рассказами о зверях, птицах

и рыбах, игравших разумную роль в человеческих делах; о тварях, которые

покровительствовали некоторым людям, предупреждая их, руководя и оказывая

поддержку; других же обманывали на словах или каким-нибудь иным образом.

Очевидно, что все эти предания, как и россказни о похищении женщин животными

и о выкармливании ими детей, найдут свое настоящее место в ряду следствий,

проистекающих из обычного ложного понимания, которое мною отмечено.

Вероятность предложенной гипотезы усиливается, когда мы увидим, как

удачно она применяется к культу иного рода предметов. Убеждение в

действительном происхождении от животного, как оно ни кажется нам странным,

во всяком случае, не противоречит мало исследованным еще наблюдениям над

дикарями; их могут навести на эту мысль разные метаморфозы растительного и

животного царства, по-видимому, такого же характера. Но была ли ему

какая-нибудь возможность дойти, например, до такого курьезного

представления, что родоначальником его племени было солнце, или луна, или

звезда какая-либо? Никакие наблюдения над окружающими явлениями ничуть не

наводят на мысль о подобной возможности. Но при унаследовании прозвищ,

которые впоследствии приняты были ошибочно за название предметов, от которых

они произошли, - может легко явиться подобное убеждение; оно явится даже

наверное. Что названия небесных тел служат нередко метафорическими именами у

некультурных народов - это стоит вне сомнения. Разве и мы сами не называем

выдающегося певца или актера звездою? И разве в поэмах у нас нет

многочисленных уподоблений мужчин и женщин то солнцу, то луне? Так, в

"Бесплодных усилиях любви" принцесса называется "грациозною луною", а в

"Генрихе VII" мы находим "два солнца славы, два ярко блещущих светила меж

людей". Разумеется, и первобытные народы подобным же образом готовы

отзываться о своем вожде, отличившемся в успешном бою. Когда мы подумаем,

как сильно прибытие победоносного воина должно было действовать на чувства

его соплеменников; как оно разгоняло все мрачные тучи и озаряло все лица

весельем, - тогда мы увидим, что сравнение вождя с солнцем совершено

естественно. И в первобытной речи это сравнение могло быть делаемо, но здесь

прямо называли героя солнцем. Как в прежних случаях, затем могло случиться,

что, при смешении метафорического имени с названием предмета, потомство

вождя стало признаваться и им самим, и другими за детей и внуков солнца.

Вследствие этого - отчасти на основании действительного унаследования

характера предка, отчасти же для поддержания славы о его подвигах -

естественно могло оказаться, что солнечное племя было признано наивысшим,

как мы это обыкновенно и видим.

Происхождение других святынь, столь же, если еще не более, странных,

также объясняется при нашей гипотезе, и необъяснимо иначе. Один из

новозеландских вождей провозглашал своим родоначальником соседнюю большую

гору Тонгариро. Это, по-видимому, нелепое убеждение становится понятным,

когда мы посмотрим, как легко оно могло возникнуть из прозвища. Разве мы

сами не говорим иногда, в переносном смысле, о каком-нибудь высоком, жирном

человеке, что это - гора мяса; а если взять народ, склонный выражаться еще

более конкретным образом, разве не могло случиться, что вождь, отличающийся

своим массивным телом, был прозван высочайшей горой, находящейся у всех на

виду. И он ведь возвышался над всеми прочими людьми так же, как эта гора над

окружающими вершинами. Подобный случай не только возможен, но даже вероятен;

а если так, то, стало быть, смешение метафоры с действительным фактом и

породило эту удивительную генеалогию. Другое представление, пожалуй, еще

более курьезное, также находит теперь надлежащее толкование. Каким образом

могла явиться у кого-нибудь фантазия, что он ведет свой род от "Утренней

зари"? Допуская даже крайнее легковерие в соединении с самым пылким

воображением, все-таки необходимо ведь признавать предка каким-нибудь

отдельным бытием; заря же вовсе не имеет ни достаточной определенности, ни

относительного постоянства, какие входят в понятие о бытии. Но если мы

припомним, что "Утренняя заря" является естественным хвалебным эпитетом в

честь прекрасной девушки, едва лишь начинающей слагаться в женщину, то

происхождение странной идеи, при указанной выше гипотезе, становится

совершенно понятным { Впрочем, я узнал впоследствии, что прозвище "Утренняя

заря", встречаемое в различных местностях, чаще дается при самом рождении,

если этот акт произошел на рассвете.}.

Другое косвенное подтверждение гипотезы заключается в том, что мы

получаем, приняв ее, вполне ясное представление о фетишизме вообще. При

воззрениях подобного рода окружающие предметы и силы рассматриваются как

нечто обладающее более или менее определенным личным могуществом по своей

природе. И ходячее объяснение подобного взгляда сводится к тому, что

человеческий разум в первых стадиях своего развития вынужден признавать

власть над собою предметов в такой именно форме. Я сам доныне мирился с

таким толкованием, хотя всегда с чувством некоторой неудовлетворенности. Эта

неудовлетворенность была, как я полагаю, вполне основательна. Указанная

теория едва ли даже может, собственно, называться теорией; это скорее лишь

повторение одного и того же в разных выражениях. Некультурные люди

обыкновенно усваивают антропоморфические представления об окружающих

предметах, и этот подмеченный факт обращен здесь в теорию, будто бы дикари

так и должны представлять их себе подобным образом; это - теория, с

недостаточным, по моему мнению, психическим основанием. С нашей теперешней

точки зрения становится очевидным, что фетишизм не первоначальное явление, а

вторичное. Это вытекает почти само собою из того, что было сказано выше.

Однако позвольте проследить нам все стадии его возникновения. О тасманийцах

доктор Миллиган говорит: "Имена мужчин и женщин заимствованы у них от

естественных предметов и происшествий, как, например, кенгуру, гуттаперчевое

дерево, снег, град, гром, ветер, а также от названия цветов и пр.".

Следовательно, окружающие предметы дают начало личным именам и впоследствии,

вышеуказанным путем, принимаются ошибочно сами за родоначальников тех, кто

произошел от лиц, прозванных подобным образом; в результате оказывается, что

этим окружающим предметам начинают приписывать известного рода личные

свойства, подобные человеческим. Тот, у кого по семейному преданию предок

был "Краб", будет представлять себе краба в виде существа, обладающего

скрытой внутренней силой, похожей на его собственную; вера в происхождение

от "Пальмового дерева" породит убеждение, что в пальмовом дереве гнездится

известного рода сознание. Отсюда, по мере того как животные, растения и

неодушевленные предметы или силы, давшие свое имя разным лицам, будут

становиться все более многочисленными, что произойдет одновременно с

расширением племени и умножением лиц, требующих отличий один от другого, -

вместе с этим и весьма многие окружающие предметы приобретут воображаемые

личные свойства, пока дело сведется наконец к тому, что сообщает г-н

Мак-Леннан о фиджийцах: "Растения и камни, даже всякого рода орудия и

доспехи, горшки и лодки имеют у них душу, которая считается бессмертной и,

подобно душе человека, переходит под конец в Мбулю - обычное прибежище душ,

покинувших тело". Итак, стало быть, при веровании в посмертное существование

второго "я", принадлежавшего скончавшемуся предку, вышеприведенное общее

положение о ложных представлениях приводит нас далее к совершенно понятному

толкованию о происхождении явлений фетишизма; мы способны вдобавок понять,

каким образом он стремится стать общим и даже всеобщим миросозерцанием.

Другие казавшиеся необъяснимыми явления также утрачивают теперь свой

загадочный характер. Я говорю о верованиях, выражающихся в культе сложных

чудовищ, о самых невозможных помесях животных, о фигурах, наполовину

человеческих, наполовину звериных. Теория фетишизма, как первичного явления,

если бы даже и признать ее справедливой в других отношениях, не дает

надлежащего разъяснения в данном случае. Допустим, предполагаемое исконное

стремление мыслить обо всех действиях природных сил как о своего рода личных

проявлениях; допустим далее, что отсюда мог возникнуть культ животных,

растений и даже неодушевленных предметов; и все-таки явное затруднение

окажется в том, что появится таким образом культ, ограничивающийся лишь

видимыми или наблюдавшимися вещами Каким же образом такое воззрение заставит

дикаря вообразить себе комбинацию из птицы и млекопитающего, и не только

вообразить, но и почитать ее как Бога. Если мы даже и допустим, что подобная

иллюзия могла быть вызвана верой в такое создание, как получеловек и

полурыба, то мы не можем все-таки объяснить преобладания у восточных народов

таких, например, идолов, которые изображают людей с птичьими головами или с

петушьими ногами, вместо человечьих, или же с головами слонов.

Но если принять вместе с нами вышеуказанное положение, то возникновение

таких представлений и такого рода культа явится лишь его непременным

следствием. Ведь предания хранят память о предках как той, так и другой

линии. Положим, человек, прозванный "Волком", берет из соседнего племени

жену, которая упоминается то под именем животного, давшего название ее

племени, то просто как женщина. И вот может случиться, что сын такой четы

отличится и сам чем-нибудь; тогда молва о нем среди потомства будет гласить,

что он родился от волка и какого-нибудь другого животного или от волка и

женщины. Недоразумение, возникшее вышеописанным путем, вследствие бедности

языка, породит веру в существо, соединяющее в себе атрибуты обоих существ; а

если племя разрастется в целую общину, то представление о такого рода

существе и сделается предметом культа. Один из случаев, приведенный г-ном

Мак-Леннаном, может быть приведен здесь в виде иллюстрации: "Предание о

происхождении дикокаменных киргизов", по их рассказам, "от рыжей борзой и от

одной султанши, имевшей сорок прислужниц, - весьма давнего происхождения".

Теперь, если "рыжая борзая" было прозвище какого-нибудь человека, очень

быстрого на бегу (знаменитые скороходы и у нас получали иногда прозвание

"борзых"), тогда и предание подобного рода могло сложиться естественным

образом. А после того как метафорическое имя было смешано с настоящим

названием, мог появиться в результате и племенной идол в образе сложной

фигуры, соответствующей укоренившемуся преданию. Нам нечего удивляться в

таком случае, что мы находим у египтян богиню Пашт, представляющую из себя

женщину с львиной головой, или бога Хар-Хата, в виде мужчины с головой

сокола. Вавилонские боги, то в виде человеческой фигуры с львиным хвостом,

то в виде человеческого бюста на рыбьем туловище, не кажутся нам более

такими непостижимыми образами. Мы получаем удовлетворительное объяснение и

относительно скульптурных изображений, представляющих сфинксов, крылатых

быков с человечьими головами и пр.; равно как и относительно преданий о

кентаврах, сатирах и т. п.

Вообще древние мифы зачастую приобретают теперь смысл, весьма непохожий

на тот, какой придавался им сравнительными мифологами. Хотя эти последние,

может быть, отчасти и правы, но если предыдущие доводы имеют силу, то вряд

ли мифологи правы в основных своих взглядах. В самом деле, ставя факты в

обратном порядке и принимая за второстепенные или придаточные те элементы,

которые, по их словам, имеют главное значение, а за первостепенные - те, что

считаются ими за позднейшие вставки, я полагаю, мы будем гораздо ближе к

истине.

Общераспространенная теория мифов заключается в том, что они возникли

благодаря обыкновению символизировать силы и явления природы в виде

человеческих образов и действий. Однако прежде всего можно на это заметить,

что, хотя символизация такого рода и распространена между цивилизованными

народами, она, однако, чужда расам наименее культурным. А между тем и у

современных дикарей окружающие их предметы, события и происшествия

обыкновенно наводят на мысль о человеческих действиях. Достаточно вдобавок

прочесть речь какого-нибудь индийского вождя, чтобы заметить, что именно

самые первобытные народы именуют друг друга метафорически, по названиям

окрестных предметов. Так же метафорически рассказывают они о действиях друг

друга, как будто это действия иных естественных предметов, а между тем, лишь

допустив преобладание обратного взгляда, древние мифы могут быть объяснены

как результат первоначальной склонности символизировать неодушевленные

предметы и происходящие в них перемены в виде человеческого существа и его

действий.

Может оказаться при этом и другое подобное же затруднение. Перемена в

первоначальной форме изложения, из которого возник миф, явится именно

переменой противоположного характера сравнительно с формами, преобладавшими

на более ранних ступенях лингвистического развития. Перемена эта

предполагает возникновение конкретного из абстрактного; между тем как

первоначально абстрактное возникло из конкретного. Реализация абстрактов

есть уже позднейший процесс По словам профессора Макса Мюллера, "существуют

и поныне диалекты, не имеющие никаких отвлеченных названий, и чем мы далее

углубляемся в историю языка, тем меньше находим таких общепринятых

абстрактных выражений" (Chips, vol. ii, р. 54), далее он также заявляет

"Старинные слова и старинные мысли, так как и те и другие развиваются

совместно, еще не дошли до той степени абстракции, в которой, например,

активные силы, естественные или сверхъестественные, могут быть представлены

в иной форме, кроме личной и более или менее человеческой" ("Frasre's

Magazine", April, 1870). Стало быть, и в этом случае конкретное представлено

как первообразное, а абстрактное - как производное. Однако непосредственно

вслед за тем проф. Макс Мюллер, приведя как примеры абстрактных слов

выражения: "день и ночь, весна и зима, заря и сумерки, буря и гром", -

приходит к следующему заключению: "Всякий раз как возникала мысль об

употреблявшихся словах, прямо невозможно было говорить об утре или вечере, о

весне или зиме, не придавая этим понятиям какого-либо индивидуального,

активного, полового, словом, личного характера" (Chips, vol. ii., p. 55).

Здесь конкретное уже возникло из абстрактного, личное представление отмечено

как привходящее, после безличного; и из такого преобразования безличного в

личное проф. Макс Мюллер выводит возникновение древних мифов. Как примирить

такие положения? Должно быть сказано одно из двух: если первоначально не

было отвлеченных слов, тогда более ранние суждения об ежедневных явлениях

природы составлялись в конкретных выражениях; следовательно, личные элементы

мифа были первоначальными, а равнозначащие им безличные выражения явились

позже. Если же не признавать этого, то надо будет допустить, что до

появления упомянутых отвлеченных имен не существовало вовсе ходячих суждений

о самых обыкновенных предметах и явлениях, происходящих на земле или на

небе; что абстрактные названия создались каким-то образом и притом создались

правильно, без личного значения, а затем лишь начали олицетворяться. Это

процесс, обратный тому, который характеризует первоначальный ход

лингвистического развития.

Подобных противоречий не встретится, когда мы будем толковать мифы тем

способом, какой был предложен; напротив, помимо устранения противоречий мы

встретимся еще с неожиданными разгадками. Едва мы беремся за этот ключ, как

он легко отмыкает перед нами даже и то, что казалось решительно недоступным,

и то, что ходячая гипотеза делала одним из своих постулатов. Говоря о таких

словах, как небо и земля, роса, дождь, реки, горы и прочие приведенные выше

абстрактные названия, проф. Макс Мюллер говорит: "Итак, в прежнем языке

каждое из слов такого рода имело непременно отчетливо выраженное родовое

окончание, и оно, естественно, вызывало в душе собеседника идею о поле, так

что имена эти принимали не только индивидуальный, но и половой характер. Не

было ни одного существительного, которое не оказывалось бы мужским или

женским Средний род уже возник позже и отличался преимущественно лишь в

именительном падеже" (Chips, vol. ii., p. 55) Эта явно выраженная

необходимость в мужском или женском обозначении приведена здесь как одно из

оснований, почему эти отвлеченные и собирательные имена олицетворялись. Но

ведь правильная теория этих первых шагов в эволюции мысли и языка должна бы

показать нам, как именно произошло, что люди усвоили себе, по-видимому,

странный обычай составлять слова, обозначающие небо, землю, росу, дождь и

пр., таким образом, чтобы указывать на их пол; во всяком случае, разве

нельзя согласиться, что толкование, которое вместо признания этого обычая

"необходимым" указывает нам, каким образом он возник, приобретает этим еще

более прав на признание? Толкование же, приведенное мною, именно так и

делает. Если мужчины и женщины имели, как водится, прозвища и если

несовершенство языка побудило их потомков смотреть на себя как на

происходящих от вещей, послуживших предкам именами, тогда мужской и женский

род естественно будет приписываться этим вещам, соответственно тому, был ли

предок, названный такой-то вещью, мужчина или женщина. Если прелестная

девушка, известная метафорически под именем "Утренней зари", сделается потом

матерью какого-нибудь известного вождя, прозванного "Северным ветром", то и

произойдет в конце концов (когда с течением времени оба будут ошибочно

приняты за настоящую зарю и настоящий ветер), что эти понятия, по

воспоминанию, будут считаться мужского и женского рода.

Разбирая теперь вообще древние мифы, мы увидим, что, по-видимому, самые

необъяснимые их черты являются обычными комбинациями указанной человеческой

генеалогии и человеческих действий с разными олицетворениями, разнообразно

действующими на небе и на земле и обладающими совершенно нечеловеческими

свойствами. Такая крайняя несообразность, являющаяся не исключением, а

правилом, не может быть растолкована ходячей теорией. Согласимся даже на

признание того, что великие земные и небесные предметы и силы естественным

образом олицетворяются; из этого, однако, не следует, что каждый из них

будет иметь особую человеческую биографию. Сказать о какой-нибудь звезде,

что она была сыном такого-то короля или героя, родилась в таком-то месте и,

выросши, похитила себе жену соседнего вождя, все это - излишнее

нагромождение несообразностей, и без того уже не малых; оно ничуть не

оправдывается указанной потребностью олицетворять отвлеченные и

собирательные имена. С нашей же нынешней точки зрения, такие предания

становятся вполне естественными. Ясно, что они даже необходимо должны

возникать. Когда прозвище обращается в племенное название, оно этим самым

лишается индивидуальных отличий; а процесс налагания прозвищ, как уже

сказано, продолжается неизбежно и далее. Он проявляется вновь при рождении

каждого ребенка, и прозвище каждого новорожденного представляет одновременно

и индивидуальное имя, и потенциальное племенное название, которое может

сделаться действительным названием племени, если личное имя прославится в

достаточной мере. Итак, обыкновенно здесь тянется двойной ряд отличительных

кличек. С одной стороны, индивидуум известен под своим племенным названием,

а с другой - его знают под именем, данным по какому-нибудь его личному

свойству. Совершенно то же, что мы наблюдали у шотландских кланов.

Рассмотрим теперь, что произойдет, когда язык достигнет известной степени

развития, какая требуется, чтобы могло явиться понятие о фамилиях, и, стало

быть, сделается способен хранить предания человеческой родословной. Тогда

окажется, что индивидуум будет известен как сын такого-то и потомок

такого-то со стороны матери, имя которой было такое-то; кроме того, он

известен как "Краб", или "Медведь", или "Вихрь", если есть у него прозвища в

таком роде. Подобное совместное употребление прозвищ и собственных имен

бывает в каждой школе. Далее, конечно, переходя от первобытного состояния,

когда предки отождествляются с предметами, давшими прозвища, к сословию, в

котором существуют уже собственные имена, утратившие свое метафорическое

значение, дикарь должен пройти через стадию, в которой собственные имена,

установившиеся лишь отчасти, прививаются или нет, а новые прозвища

по-прежнему все даются и смешиваются с настоящими именами. При таких-то

условиях и может возникнуть (в особенности если человек выдающийся) это

невозможное с виду смешение черт, указывающих на человеческое происхождение,

в соединении с нечеловеческими или сверхчеловеческими атрибутами, т. е.

свойствами вещи, явившейся прозвищем.

Вместе с тем устраняется и еще одна аномалия: воин может иметь, и часто

будет иметь, множество хвалебных эпитетов: "Могучий", "Разрушитель" и пр.

Предположим, что главное его прозвище было "Солнце"; тогда, если он в

предании отождествится с солнцем, то солнце приобретет и его разнородные

дополнительные титулы: "Быстрый", "Лев", "Волк", - титулы, очевидно,

неподходящие к солнцу, но вполне подходящие к воину. Тут же явится

разъяснение и остальных подробностей такого мифа. Когда подобное

отождествление великих людей, как мужчин, так и женщин, с величественными

силами природы окажется установленным, тогда и возникнут обычным порядком

истолкования деятельности этих агентов в антропоморфических образах.

Положим, например, Эндимион и Селена, названные так метафорически (один по

сравнению с закатывающимся солнцем, другая - по сравнению с луной), утратили

свою человеческую индивидуальность, расплывшуюся в образах луны и солнца

благодаря ложному пониманию метафор. Что случится тогда? Легенда об их любви

будет смешана с появлением и движениями двух небесных светил; эти действия

начнут истолковываться как результаты известных чувств и желаний; таким

образом, когда солнце начнет уже склоняться к западу, а луна, выплыв на

середину неба, станет следовать за ним, факт этот начнут объяснять таким

образом: "Селена любит и преследует Эндимиона". Следовательно, мы получаем

основательное объяснение мифа, не искажая его и не предполагая, что он

содержит в себе излишние фикции. Мы можем принять биографическую часть его,

если не как буквальный факт, то, во всяком случае, как факт в своей главной

основе. Нам легче становится понять, каким образом при неизбежном ложном

толковании возникли из более или менее верных преданий эти странные

отождествления его действующих лиц с предметами и силами, нисколько не

напоминающими человеческого образа. Затем мы постигаем, как из попытки

согласовать в уме противоречивые элементы мифа возникло обыкновение

приписывать действия этих нечеловеческих предметов человеческим побуждениям.

Дальнейшее подтверждение гипотезы может быть найдено в фактах, мешающих

допущению гипотезы противоположной. Эти предметы и силы, небесные и земные,

которые сами по себе наиболее привлекают людское внимание, имеют в числе

своих многих собственных имен некоторые, тождественные с именами различных

индивидуумов, рожденных в разных местностях и имевших ряд разных

приключений. Так, солнце известно нам под разнообразными именами Аполлона,

Эндимиона, Гелиоса, Тифона и др; все это - лица, имеющие несовместимые

родословные. Такие аномалии проф Макс Мюллер объясняет, по-видимому,

недостоверностью преданий, которые "мало обращают внимания на противоречия

или готовы разрешить их порою самыми насильственными мерами" (Chips., vol.

ii, p. 84). Но при той эволюции, которая была нами указана, не существует и

здесь аномалий, требующих устранения: эти различные родословные становятся,

напротив, частным доказательством нашей теории. Мы имеем ведь немало

примеров, что одни и те же предметы служат метафорическими именами для людей

в разных трибах. Так, есть племя уток в Австралии, в Южной и в Северной

Америке. Орел и поныне обожается североамериканцами; он же был предметом

культа у египтян, как заключает это с некоторым основанием г-н Мак-Леннан, а

также у евреев и у римлян. Очевидно, по указанной уже причине нередко

случалось в ранних стадиях развития у древних племен, что хвалебные

сравнения героя с солнцем пускались в ход весьма часто. Что же отсюда вышло?

Солнце дало имена разным вождям и старинным родоначальникам племени, а

местные предания затем нередко отождествляли их с солнцем; и вот эти трибы,

после того как они разрослись и расширились, распространив свои завоевания

или иным способом, образовали частные союзы и создали смешанную мифологию,

которая непременно должна совмещать в себе самые противоречивые рассказы о

боге Солнце, как и о других главных божествах. Если бы североамериканские

племена, у которых весьма распространены предания о боге Солнце, достигли

сложной цивилизации, то у них также явилась бы мифология, приписывающая

солнцу различные собственные имена и несовместимые родословные

Позвольте мне теперь вкратце отметить главные черты предложенной мною

гипотезы, которые указывают на ее правдоподобность.

При верном истолковании всех естественных процессов, и органических и

неорганических, какие происходили в давние времена, их обыкновенно относят к

тем же причинам, которые действуют и теперь. Так это делается в геологии, и

в биологии, и в филологии. Здесь мы имеем указанную характерную черту

налицо. Давание прозвищ, их унаследование и до некоторой степени ложное их

толкование - все это продолжается еще и между нами; а когда фамилий еще не

существовало, язык был невыработан и знание настолько элементарно, как в

давние времена, то легко согласиться, что результаты должны были оказаться

именно такими, как мы указали.

Другая характерная черта верной причины заключается в том, что она

подходит не только для объяснения одной частной группы явлений, но также и

для прочих групп. Приведенная нами причина именно такова. Она одинаково

хорошо объясняет и культ животных, и растений, и гор, и ветров, и небесных

тел, и даже вещей настолько смутных, что их нельзя назвать бытием. Она же

дает нам генезис понятий, относящихся вообще к фетишизму. Она, наконец,

помогает найти разумное истолкование обычая, совершенно непонятного иначе:

образовывать слова, относимые к неодушевленным предметам, таким образом,

чтобы в них обозначался мужской и женский роды Эта же гипотеза показывает,

как естественно возникает при ее допущении обожание сложных животных,

чудовищ, состоящих из получеловека и полузверя. Она объясняет также, почему

поклонение чисто антропоморфическим божествам появилось позднее, когда язык

развился уже в такой мере, что мог выдержать в предании различие между

собственным именем и прозвищем.

Дальнейшее подтверждение нашего взгляда мы находим в том, что он

согласуется с общими законами эволюции здесь показано, как из простой

смешанной первоначальной формы верования возникли при постоянной

дифференциации всевозможные виды верований, какие существовали и существуют.

Желание умилостивить второе "я" мертвого предка, наблюдаемое у диких племен,

в значительной степени проявилось у первых исторических народов, у

перуанцев, у мексиканцев, а у китайцев и до настоящего времени; в немалой

также мере оно распространено и среди нас самих (иначе что же означает

стремление исполнить то, чего, как известно, желал недавно скончавшийся

родственник); это желание было везде первоначальной формой религиозного

верования, а из него уже разрослись всевозможные сложные верования, которые

нами были указаны.

Позвольте мне прибавить еще новое основание для принятия высказанного

мною взгляда: он в значительной степени уменьшает кажущееся различие между

способами первобытного мышления и нашими собственными. Без сомнения,

первобытный человек сильно отличается от нас и по разуму, и по чувствам. Но

такое истолкование фактов, которое помогает нам заполнить это различие,

приобретает этим еще большую устойчивость. Очерченная же мною гипотеза дает

нам возможность заметить, что первоначальные идеи не были до такой уж

степени нелепы, как мы полагали; она помогает нам также восстановить древний

миф, допуская гораздо меньшие искажения, чем это кажется на первый взгляд

возможным.

Изложенные здесь мои взгляды я надеюсь развить в первой части Оснований

социологии. Значительная масса доказательств, какие я в состоянии буду

привлечь для поддержания гипотезы, в совокупности с ответами, которые она,

как окажется, даст еще на многие второстепенные вопросы, опущенные мною

здесь, сообщит ей, как я полагаю, еще гораздо более значительную степень

вероятности, чем она имеет, быть может, теперь.

предыдущая главасодержаниеследующая глава



ПОИСК:




© FILOSOF.HISTORIC.RU 2001–2023
Все права на тексты книг принадлежат их авторам!

При копировании страниц проекта обязательно ставить ссылку:
'Электронная библиотека по философии - http://filosof.historic.ru'