Во второй половине XVIII в. поразительно участились жалобы на увеличение книжного потока. С каждым Михайловым днем 2 — днем книжной ярмарки -работы читателю неизменно прибавлялось. Такое, по признанию читателей, избыточное положение отражалось не только в зеркале их субъективных впечатлений. Ведь зеркало может быть и кривым. Как культурно-историческое явление этот процесс можно объективно зафиксировать и даже измерить. Впечатляющие результаты такого измерения получил, например, Дэвид Кроник, который в своей истории научной и технической периодики 3 точно зафиксировал драматический рост числа специализированных публикаций за 125 лет, вплоть до 1790 г.
Без сомнения, данный процесс непременно влияет на так называемую «читательскую культуру». Ближайшим его последствием становится многочтение. В этом отношении показательны примеры выдающихся людей. Старик Гете читал, по его собственному признанию, в среднем один том in-octavo в день 4. Ясно к тому же, что границы, положенные многочтению естественной длительностью дня. должны преодолеваться за счет увеличения скорости чтения. Сошлемся и здесь на примечательный случай: Шлоссер, будучи гимназистом во фризландском Эвере, прочитал, говорят, за три года четыре тысячи книг 5.
Подобные выдающиеся примеры показывают, что шансы человека адекватно реагировать на сгущение культурных инноваций за счет расширения индивидуальных способностей восприятия весьма невелики. «Так не может дальше продолжаться»,— эта фраза точно выражает впечатление, какое производит на публику развитие печатной продукции. Очевидная неспособность реципиента непрерывно усваивать новое (пусть даже самое интересное и важное) за счет расширения индивидуальных возможностей восприятия резко повышает его избирательность. Культурное значение этого факта едва ли можно переоценить. Я рассмотрю три следствия неизбежного увеличения избирательности, пропорционального росту инноваций.
Во-первых, критерии отбора неизбежно становятся все более случайными, а вместе с тем уменьшается однородность культурных благ, воспринимаемых каждым конкретным человеком. Распространяется произвольное предпочтение. Расширяется сфера культурных благ, которые уже невозможно дисциплинировать в качестве канона. Эрнст Роберт Курциус назвал этот процесс «разрушением авторитета книги» в эпоху Просвещения 6. Очевидно, что лавинообразный рост количества книжной продукции есть необходимое условие этого культурного процесса. Отныне его высокомерные свидетели могли свободно отказаться от знакомства с тем, что обезличивается своим множеством. Позднее Артур Шопенгауэр сформулировал это в виде максимы: никогда не читать то, «что сразу привлекает широкую публику» 7.
Во-вторых, вместе с избирательностью восприятия культуры растет неоднородность культурного типа публики. С растущей культурно-массовой продукцией связана как раз не массовизация, а, напротив, дифференциация и плюрализация. В отношении к порядку всего знания, имеющегося в обществе, это означает, что растет социально-неравное распределение знания. Это происходит и там, где критерии культурного отбора дифференцированы функционально, т. е. не случайно, а в согласии с различным образом формирующимися профессиональными и прочими социальными требованиями.
В-третьих, в дополнение к обрисованному давлению культурных инноваций (с его последствиями в виде дифференциации и произвольного предпочтения) растет интерес к тем культурным запасам, что в противоположность быстротечной новизне обещают надолго сохранить свою культурную ценность. В этом состоит прагматический смысл решения, о котором Шиллер сообщил в 1788 г. Кернеру, объявив, что «в ближайшие два года» он вообще не будет читать «современных писателей», а только Гомера и других высоких классиков8. Классика, в специфически современном понимании, противопоставляется здесь культурной современности, характеризующейся возросшей динамикой инновации,— как то, что не устаревает, несмотря на свою древность,— т. е. обладает постоянной культурной ценностью и определяет учебный канон индивидуального и школьно-университетского образования.
Воздерживаясь от дальнейших сообщений по истории читательской культуры, я сделаю культурно-теоретическое резюме вышесказанного. Мы имеем здесь дело с последствиями сгущения культурных инноваций, в том числе и с последствиями для самого опыта времени. Из гимназических латинских упражнений нам известно такое выражение: времена меняются и мы вместе с ними. В обычном понимании оно означает, что опыт времени, переданный здесь в словах «времена меняются», сам-то как раз не меняется. Напротив, сгущение инноваций, продемонстрированное на примере драматического роста печатной продукции, имеет своим непременным последствием изменение восприятия времени. Я хочу обозначить этот новый опыт времени как сокращение настоящего.
Сокращение настоящего — это довольно странное выражение обозначает некое положение дел, которое я хочу разъяснить и проанализировать. Что я имею в виду? Я хочу сказать, что в динамической цивилизации, с возрастанием количества инноваций в единицу времени, уменьшается хронологическое расстояние до того прошлого, которое во многих жизненных отношениях уже устарело, в котором мы не можем уже распознать привычной структуры сегодняшнего жизненного мира и которое поэтому представляется нам чужим и даже непонятным.
Сокращение настоящего, вызванное ростом инноваций, означает — одновременно с сокращением хронологического расстояния до ставшего чуждым прошлого — также и прогрессирующее уменьшение числа лет в будущем, по прошествии которых нам суждено попасть в жизненные отношения, существенно отличные от нынешних.
Короче говоря, сокращение настоящего — это процесс укорачивания протяженности временных интервалов, в которых мы можем рассчитывать на определенное постоянство наших жизненных отношений. Возникающее отсюда следствие для восприятия исторического времени описал Райнхарт Козеллек, сказавший, что пространство жизненного опыта и горизонт будущего становятся неконгруэнтными9. Опыт участия в жизненных отношениях, приобретенный нами или, прежде, нашими отцами, в процессе изменения жизненных отношений становится все менее пригоден в качестве основания для суждения о том, на что следует рассчитывать в будущем нам, нашим детям или детям наших детей.
Для того чтобы разъяснить понятие «зависимого от сгущения инноваций сокращения настоящего» (innovationsverdichtungsabh angige Gegenwartsschrumpfung) я сравню его с опытом исторического времени, характеризующимся большей протяженностью настоящего. Еще интерес Макиавелли к римской истории, переданной Титом Ливием, оставался преимущественно интересом к прошлому как возможному масштабу для оценки современности, даже для определения норм сегодняшнего действия. События римской военной и политической истории считались в век Макиавелли примером правил действия и стратегий, значимых во всем рассматриваемом временном интервале. С темпоральной точки зрения это означает, что настоящее как отрезок времени, отмеченный постоянством важных культурно-исторических элементов, распространялось более чем на полтора тысячелетия. Пространство опыта было очень обширным, и горизонт будущего соответствовал ему по ширине и содержанию.
Напротив того, наше настоящее, по крайней мере, с точки зрения стратегического действия, под влиянием динамики развития военных технологий в хронологическом отношении резко сократилось. В век современной техники возможность использовать опыт недавних войн в качестве стратегического образца весьма ограниченна. Так что смысл военно-исторического обучения уже не может состоять в ознакомлении с такими якобы и поныне действующими образцами. Целесообразность военно-исторического обучения вообще становится сомнительной.
При этом неважно, осознавал ли Макиавелли, стремившийся извлечь уроки из римской истории, культурную эволюцию от начала летоисчисления до своего времени именно как эволюцию или же он просто не интересовался ею. Очевидно, что динамика культурно-исторической эволюции была столь незначительна, что абсурдно полагать, будто она могла осознаваться как эволюция. Конечно, и длительные временные интервалы первобытной и первоначальной истории не были свободны от инноваций. Но масса времени, как убедительно показал Карл И. Нарр в специальном исследовании, имела тогда, так сказать, субгеологическое измерение, т. е., говоря тривиально, огромные успехи в шлифовальной технике, применявшейся при изготовлении стальных клинков в эпоху между верхним палеолитом и неолитом, не могли быть замечены самими участниками процесса усовершенствования '°.
Все предположения относительно степени инновационного сгущения в рамках культурной эволюции, начиная с которой оно может привлечь к себе внимание и стать предметом исследования, являются чистейшей спекуляцией. С практической точки зрения оно должно достигнуть, по крайней мере, такого уровня, чтобы для любых трех сосуществующих поколений, связанных культурной эволюцией, опыт устаревания и отставания во времени (Gestrigkeit) стал очевиден. Как бы то ни было, опыт сокращения настоящего связан с эффектом темпорального сгущения инноваций, парадоксальным лишь на первый взгляд. Этот эффект состоит в том, что рост числа обновляющегося дополняется возрастанием количества устаревающего. Культурные последствия нарастающей в ходе прогресса скорости устаревания культуры весьма значительны. В динамической цивилизации растет множество ее элементов, еще принадлежащих настоящему и все же твердо относимых ко вчерашнему или позавчерашнему дню. Иначе говоря, в динамической цивилизации увеличивается неодновременность одновременного. Эта неодновременность одновременного была сто лет назад темой культурно-теоретического анализа, предпринятого Ницше. Но еще раньше ее заметил и описал Фридрих Шлегель.
Выражаясь в понятиях теории эволюции, можно сказать, что вместе с эволюционной динамикой растет множество реликтов. Именно это является хотя и не достаточным, но необходимым условием того (опять-таки лишь по видимости парадоксального) факта, что вместе с динамикой культуры растет степень ее музеефикации (Musealisierung). Цивилизационная динамика сопровождается прогрессирующей музеефикацией нашей цивилизации.
Что же такое тогда музеи? Музеи, с этой точки зрения, суть не что иное, как выставочные залы реликтов цивилизации. Каждый музеевед знает, что под воздействием темпорального технологического сгущения инноваций в наших процветающих технических музеях сокращаются интервалы времени, в которые наступает срок открытия очередного музейного раздела. Я повторяю, что обрисованное здесь сокращение настоящего, восполнением которого является музеефикация культуры, представляет собой именно недостаточную предпосылку процесса музеефикации. Возникает вопрос, почему мы не подвергаем возникающие реликты культурной эволюции естественным процессам переработки, подобно тому, как это происходит в природной эволюции? Ради чего мы сохраняем, по крайней мере, в репрезентативных экземплярах то, что отличается именно своей устарелостью, исключенностью из актуально функционирующих отношений?
Как раз этот вопрос — об отнюдь не маргинальном культурном явлении музеефикации — является вопросом о функции исторического сознания в динамической цивилизации. На вопросе о функции исторического сознания, а также о задачах исторических наук в современной цивилизации мы остановимся здесь лишь вкратце. Что есть человек, говорит ему его история,— читаем мы у Вильгельма Дильтея. Раскрытие себя в рассказываемых нами историях нашего индивидуального и коллективного происхождения не представляет большой проблемы, если в этих историях повествуется о прошлом, которое мы можем оценивать по образу настоящего и основанного на нем жизненного опыта. Сложности с изображением индивидуального и коллективного прошлого возникают в тех случаях, когда, в результате описанной здесь динамики цивилизации, наше собственное прошлое все быстрее превращается в чужое прошлое. Тогда, для того чтобы понять наше собственное прошлое в его элементах, которые стали нам чужими, чтобы его можно было сохранить и усвоить, а также для того, чтобы отчетливо понять и сохранить прошлое других людей, требуется специальная работа научно-дисциплинированного исторического сознания.
Короче говоря, усилиями исторического сознания компенсируется утрата чувства знакомого в культуре, утрата, обусловленная темпом изменений. Необходимость таких усилий увеличивается прямо пропорционально процессу модернизации. Охрана памятников — вот особенно наглядный пример, на котором мы можем видеть взаимосвязь модернизации и историзирующего консервирования. Чем быстрее городская и сельская архитектурная среда, под воздействием экономически и технически обусловленной динамики строительства, на наших глазах становится чужой, тем сильнее мы стремимся сохранить самое близкое нам — опыт самотождественности во времени. В конкретном случае это означает, что чем сильнее Франкфурт приближается по своим очертаниям к Далласу или Денверу, тем чудовищнее кажется нам мысль, что жертвой этого процесса мог бы стать и знаменитый памятник архитектурного историзма — старый оперный театр, если бы в свое время его руины взорвали по предложению тогдашнего бургомистра ".
Итак, еще раз: историческая культура — это специфически современная культура, потребность в которой увеличивается вместе с динамикой современной цивилизации. И эта потребность есть стремление, в условиях сокращения настоящего, установить связь между настоящим и расширяющимся прошлым. Используя необходимую в данном контексте категорию идентичности (Identitat), можно сказать так: усилия исторического сознания компенсируют опасности темпорального растворения идентичности. Чтобы связать в этом отношении исторические науки о культуре, с одной стороны, и естественные науки, с другой, я добавлю, что одновременно с открытием историчности культуры произошло открытие историчности природы. В сознании образованных граждан историография культуры и историография природы приобрели с самого начала равное значение. Не случайно перед порталом старого университета Фридриха Вильгельма на Унтер-ден-Линден в Берлине были поставлены памятники обоим братьям Гумбольдт: по одну сторону — историку культуры Вильгельму, по другую — историку природы
Александру. Аналогично высятся на венской Рингштрассе купола двух музеев: на одной стороне — музея истории культуры, на другой — естественной истории. И в истории природы, и в истории культуры историческое сознание производит одну и ту же работу упорядочения. Это работа по установлению генетической связи природных и культурных реликтов эволюции. Ибо, будучи лишенными связи, они превратились бы в хаос, благодаря же связному истолкованию их генетической взаимозависимости — соединяются в порядок истории, которая может быть рассказана.
Отсюда ясно, что отличие исторических наук о культуре от естественных наук состоит не в том, что первые имеют дело с историческим, а вторые — с неисторическим предметом. Истории природы суть такие же истории, как и культурные истории. Особенность истории культуры состоит лишь в символически-языковой форме передачи культурной информации, в отличие от генетической формы передачи информации от поколения к поколению, характерной для биологической эволюции. Символически-языковой способ передачи культурной информации, отличающий историю культуры, является одновременно и решающим условием резко возросшей, по сравнению с биологической эволюцией, скорости эволюционных процессов в культуре.
Легко предположить, что после открытия и тематизирования в культуре этих эволюционных процессов они подвергнутся идеологизированию и политизации. Одним из ранних характерных проявлений этой операции является «футуризация утопии», впечатляюще описанная Райнхартом Козеллеком12. Восприятие и критика мира, в котором мы фактически живем, в свете представлений о лучшем мире — отнюдь не новость, а скорее общий факт культуры, принадлежащий к содержанию классической традиции. Вплоть до Нового времени, и особенно в эпоху Ренессанса, когда утопия и получила свое название, она имела пространственный статус, т. е. рисовала образ лучшего мира как будто бы уже реализованного в другом, отдаленном пространстве. Вместе с освоением пространства, не оставившим в конце концов неизученных притягательных местечек, утрачивается возможность представлять где-то там, в пространстве, лучший мир, нежели наш. Темпорализация утопии, т. е. перемещение литературно-воплощенного совершенства из отдаленного пространства в отдаленное время, означает также, что общественное состояние, в котором люди пребывают в настоящее время, целенаправленно изменяется. Это заставляет признать морально-политическую ценность будущего, которое якобы неизбежно наступит в силу направленного изменения вещей. «Утопия спасения» как раз и есть литературное выражение положительной оценки того, что ожидается в будущем. Отсюда вытекают важные культурные и, в конечном счете, политико-идеологические следствия. Во-первых, попытка преобразовать историю происхождения (Herkunftsgeschichte) в историю будущего (Zukunftsgeschichte) и тем самым увидеть в будущем нечто лучшее, чем настоящее, становится отныне принудительной. Во-вторых, в целях конкретного определения места современных событий нужно расчленить путь истории от истока (Herkunft) к будущему (Zukunft) на эпохи и в их последовательности фиксировать эфемерную эпоху настоящего. В-третьих, из этой высокой моральной и политической оценки будущего вытекает обязанность ускорить движение к нему.
Вышеизложенное представляет собой чрезвычайно краткое описание того, как классическая философия истории трансформируется в политическую идеологию. Вся хитрость здесь состоит в приспособлении этой историцистской идеологии для самопривилегирования ее субъектов. Ведь философия истории, превращенная в политическую идеологию, обладает той особенностью, что — в силу характерного для нее рассмотрения истории как последовательности эпох — она позволяет разъяснить историческим субъектам этого рассмотрения, почему они благодаря их положению в историческом процессе впервые и исключительно способны постичь этот самый исторический процесс. На этом основано их право приписать себе роль партии, которая уже сегодня представляет авангард человечества будущего, а также право, даже обязанность, делать грядущие события политически обязательными. Возникающая на этой основе политическая программа есть программа эмансипации, которую реализует воспитатель среди своих подопечных. Воспитателям уже известно то, что подопечные пока еще не знают, и эта-то асимметрия отношений (Beziehungsverhaltnisse), определяющая в смене поколений отношение отцов и детей, переносится в концепции политического воспитания человечества на уникальное развитие всего [человеческого] рода.
Такое философско-историческое и идеологическое направление политики в соответствии с ходом истории, который будто бы постигнут в своих основах, имеет весьма серьезные последствия. Во-первых, высвобождается революционный потенциал изменений, который легитимируется необходимостью ускорить историческое движение. Во-вторых, политика приобретает, в невиданном доселе масштабе, предрасположенность к террору — в результате политической дискриминации, основанной на отныне производимом отождествлении старого и нового, соответственно, с плохим и хорошим. В-третьих, такая идеологически ориентированная политика, победив, повсюду превращается в ультраконсерватизм и догматизм. Ничто так не нуждается в консервации, как доктрина, укрепляющая убежденность людей в том, будто они занимают всемирно-исторически привилегированную темпоральную позицию.
Общеизвестно, что, таким образом, трансформированная философия истории сыграла свою роль в мировой истории. В особенности немцев отчасти раздражает, отчасти трогает, во всяком случае не оставляет безучастными, когда на праздничных политических демонстрациях в Москве, Пекине и даже Тиране они видят огромные портреты немецких приват-доцентов, профессоров и интеллектуалов — Карла Маркса, Фридриха Энгельса, а то и их учителя Гегеля.
Карл Поппер назвал ошибочное убеждение в закономерности исторического процесса «историцистским» и посвятил свою книгу «Нищета историцизма» жертвам ложной веры в существование законов истории. Выраженный в обратной, т. е. научно-теоретической форме, этот историцистский тезис означает, что несомненная направленность цивилизационной эволюции как раз не является движением к цели и что ускоряющие, разрушающие или созидающие порядок инновации имеют в рамках этого процесса случайный характер, а значит, эволюция как таковая, несмотря на ее направленность, не прогнозируема. Проще говоря, будущее культурной эволюции является открытым, та же политика, которая ориентируется на идеологию, втискивающую будущее в закономерную смену эпох, принудительно делает закрытым и общество.
С точки зрения истории культуры остается лишь заметить, что описанная политико-идеологическая реакция на опыт истории как направленного и одновременно ускоряющегося процесса — когда люди возлагают на себя обязанность внести собственными действиями дополнительный вклад в ускорение истории,— есть секуляризация старого религиозно оформленного восприятия эсхатологического давления времени. Эрнст Бенц блестяще описал эту реакцию в своем трактате, на богатом материале рассматривающем акселерацию времени как историческую проблему и проблему истории спасения. Когда приближается конец света, времени для надлежащей подготовки к нему очень не хватает. Миссионерская практика ускоряется, поскольку в момент исхода люди реагируют не только на земную материальную нужду, но и начинают освобождаться от связей со старым миром для лучшей подготовки к новому, небесному. Короче говоря, люди находятся в движении и поэтому имеют право надеяться, что ускоряют приближение чаемого.
Но также и независимо от идеологических и философско-исторических императивов давление культурно-революционного ускорения объективно принуждает к стремлению удерживаться на гребне распознаваемого движения. Это принуждение особенно эффективно, когда система общественного производства и распределения освобождается от цехового порядка и сословного деления. Дэвид Ландес для описания этого процесса использовал прекрасную метафору «раскованного Прометея» 13. Важнейшие элементы его концепции индустриального развития с 1750 г. по настоящее время таковы. Во-первых, к предпосылкам этого развития принадлежит уже известный факт драматического увеличения численности инноваций в научной и технической сферах. Во-вторых, сокращаются сроки между научно-техническими открытиями, с одной стороны, и их хозяйственным использованием, с другой. В-третьих, смысл технических инноваций в немалой степени состоит, со своей стороны, в том, чтобы повышать производительность, т. е. скорость производства, или же количество благ, производимых в единицу времени. В-четвертых, хозяйственные преимущества сокращения производственных затрат, достигаемого через механизмы хозяйственной конкуренции, делают необходимыми специальные процессы модернизации. В-пятых, благодаря множеству предназначенных для распределения продуктов и их быстро растущей спецификации, обусловленной современными способами производства, увеличивается также региональная и социальная досягаемость рынков. В-шестых, из-за этого увеличивается объем перевозок, а значит, и массового личного и грузового транспорта, который, все более заполняя пространство, требует увеличения скорости. В-седьмых, уже одно это требует, как никогда прежде, стандартизации времени как средства координации действий. В этой связи достаточно вспомнить о развитии сети железных дорог, проложенных во многих национальных государствах. Это требует стандартизации и институционального нормирования времени. В-восьмых, растущая настоятельность времени как средства координации действий, требующего учета, вынуждает к изменениям в способах поведения. Все больше начинает цениться добродетель пунктуальности. Неприученность к пунктуальности лишает человека социальных шансов на сотрудничество; общекультурную актуальность приобретают инструменты синхронизации планов и действий — от наручных часов до ежедневника. Дисциплинирование времени как одно из тончайших следствий процесса цивилизации подробно описано Норбертом Элиасом и.
Философы и прочие теоретики времени с определенной неизбежностью цитируют ту мысль Августина, что, когда мы живем во времени, оно не представляет для нас проблемы, но, задавая себе рефлексивный вопрос о сущности времени, мы неизменно испытываем замешательство. В рассмотренном здесь аспекте вынужденного общественным развитием стандартизирования времени можно без труда сформулировать прагматическое понятие времени: время есть средство координации действий (Medium der Handlungskoordination), а необходимость координации растет вместе со степенью дифференцированности и динамикой изменения современных обществ.
В наше время авторам популярных историко-культурных очерков представляется забавным тот страх, какой испытывали перед темпом в прошлом. Особенно на празднованиях юбилеев железных дорог никогда не упускают случая напомнить о прежней боязни скорости. Свидетельства такого страха, конечно, существуют. Однако определяющая историко-культурная истина состоит в том, что динамика современной цивилизации воспринималась людьми преимущественно с одобрением, причем не только в рассмотренном выше политико-идеологическом аспекте. Это вполне понятно в силу очевидности тех жизненных преимуществ, каковые смогла создать лишь современная цивилизация. Освобождение людей от унизительного гнета тяжелейшего физического труда, повышение производительности труда, через повышение производительности труда — увеличение благосостояния, через увеличение благосостояния — увеличение социальной защищенности и через увеличение социальной защищенности — укрепление социального мира,— эти очевидные преимущества жизни в современных обществах даже и сегодня не утратили своей определенности. Они неизменно занимают свое всем известное положение на плоскости общих мест. До сих пор повсеместное приятие современного общества объясняется очевидностью даваемых им жизненных преимуществ. Мы настолько привыкли к цивилизацией ной динамике, легитимируемой этой очевидностью, что нам наверняка было бы очень нелегко привыкнуть к менее динамическому положению дел или к стагнирующим отношениям,— и это при всех трудностях, которые связаны с этой динамикой и на которых необходимо еще остановиться. Я рассмотрю на примере одну из проблем, связанных с последствиями цивилизационной динамики. Разницу в доходах, даже возрастающую, сравнительно легко социально-психологически (а вместе с тем и политически) нейтрализовать, если на всех уровнях, и прежде всего на самом низком, индексировать их прирост. Успокоительное воздействие видимого прироста дохода всегда бывает сильнее, чем удручающее впечатление, вызываемое разницей в уровнях. Именно это воздействие отсутствует в условиях стагнации, в результате чего усиливается борьба за распределение.
Как бы то ни было, но критика цивилизации, вызванная ощущением нагрузок от динамики изменения, является в культурно-историческом отношении сравнительно поздним феноменом. В начальный период индустриализации отмечаются не только упоминавшиеся политические призывы к движению в надежде на политическое ускорение истории. Налицо ликование по поводу успехов цивилизации, которые можно истолковать как успешную утилизацию времени, поскольку они достигаются за счет повышения скорости производства. Налицо удовольствие от скорости, даже эстетически культивируемое. Например, история музыки в период от позднего барокко, венской классики, вплоть до романтизма характеризуется не в последнюю очередь драматизацией в контрастировании темпа. Предписания быстроты, прежде неслыханные, появляются как элемент композиторской техники, доходя до превращения ускорения в абсурд. Поразительным примером является соната для фортепиано си-моль (опус № 22) Роберта Шумана. «Как можно быстро» означено здесь в самом начале, а через несколько тактов следует команда: «еще быстрее».
Описание содержания современного опыта времени как опыта ускорения можно продолжать долго. События, обозначенные в начале как инновационное сгущение, с которым связан этот опыт времени, протекают отчасти как бы экспоненциально. Благодаря широкому распространению в публицистике результатов измерения цивилизационных процессов соответствующие изображения кривых известны теперь почти каждому потребителю средств массовой информации. Тем и объясняется, почему символизация этих процессов происходит даже в художественной сфере. Какое-то время назад на одной выставке современного искусства в Базеле, где отнюдь не случайно была затронута цивилизационно-критическая тема, которую ныне символизирует «зеленый» цвет, можно было видеть так называемую экспоненциальную лестницу, которая начиналась плавно, а затем при подъеме резко переходила в отвесную стену, реально грозящую обвалом. Ведь только в математике экспоненциальные процессы могут быть экстраполированы в бесконечность. В действительности же концом их был бы обвал символической экспоненциальной лестницы, если бы в качестве реакции на такие процессы не были найдены перспективные решения. Я хочу обрисовать некоторые фактически наблюдаемые формы реакции на культурные процессы. При этом, как показывает жизненный опыт, далеко не всегда важно, измерены ли интересующие нас процессы или нет. Достаточно того, что они создают у наблюдающих современников впечатление, что так не может продолжаться вечно. Я покажу это сначала на примере искусства. Здесь также можно отчетливо констатировать феномен сгущения инноваций. Из календаря названий эпох в истории искусства, разработанного специалистом по романистике из Констанца Хансом Робертом Яуссом, можно получить справку о том, что в течение полувека с 1850 по 1900 г. принято различать семь крупных направлений стиля в изобразительном искусстве — от реализма до начинающегося сецессионизма. Тогда как только за десять лет, прошедших между I960 и 1970 г., можно зафиксировать вдвое большее число основных направлений стиля — от магического реализма до энвайромента '5. Это означает рост числа художественных инноваций в десять раз за сто двадцать лет.
Ничто так сильно не способствовало этому ускорению, как сознательное стремление художников к авангардизму. Его можно объяснить просто их убежденностью в том, что новое как таковое должно цениться и вознаграждаться. Так, в дикие годы футуризма годился жест разрушения музеев, а также сюжетное те-матизирование скорости и эстетизирование техники как реального средства повышения скорости цивилизационных процессов.
Между тем последствия самообязывания к соответствующей художественной продукции, принимающего форму постоянного инновационного самопреодоления, оказываются парадоксальными. Для индивидуума это прежде всего означает следующее: кто уже сегодня хочет быть завтрашним, добивается лишь того, что послезавтра становится вчерашним. Соответственно, все больше становится художников, которые на закате жизни являются лишь представителями великого обновления, за которое они ратовали позавчера,— и более ничем. Также и здесь ценой авангардизма становится увеличение количества устаревшего множества изделий, уже при поставке на рынок достигающих музейной зрелости.
К этому присоединяется и другой момент. К способности переработки исторического смысла предъявляются чрезмерные требования. На деле это означает, что тому, кто хочет сегодня продемонстрировать развитие современного искусства всего лишь за полвека, с начала 30-х годов до настоящего времени, используя действительно репрезентативные материалы, требуется такое количество объектов, которое невозможно разместить в обычных музейных и выставочных пространствах. Так, организаторам крупной выставки, проходившей в 1983 г. в Кельне, для экспозиционно-технического представления развития западного искусства в течение пятидесяти лет пришлось занять ярмарочные павильоны. Очевидно, что в этой — порожденной авангардизмом — очень разнородной массе объектов, в хаосе реликтного множества только лишь специалист способен установить генетический порядок. Современник-непрофессионал, простой любитель искусства воспринимают уже не генетическую последовательность, а скорее хаос, и соразмерной реакцией на восприятие этого хаоса является эклектизм. Так он и проходит в спешке по ярмарочным павильонам, задерживаясь лишь если ему случайно понравилось, либо резко не понравилось, какое-нибудь произведение. Короче говоря, интеллектуальной формой сохранения суверенитета перед явным хаосом многочисленных реликтов, с которым невозможно совладать, является эклектизм. Не случайно поэтому эклектизм есть основной принцип восприятия и поведения в так называемом пост-модернизме. На фоне сказанного так называемый пост-модернизм можно считать понятной, и в своей понятности рациональной, формой реакции на преломление авангардистской продукции в хаотическом восприятии. Так называемый пост-модернизм легитимирует предпочтение вчерашнего, сколь угодно старого, если в ходе чрезвычайно динамического развития оно имеет то преимущество, что устаревает не так резко, как менее старое, и при этом не разрушает опыт непрерывности.
Это еще показывает, что вместе с ростом множества того, к чему мы относимся с требующим обоснования вольным предпочтением любителей, мы ищем фактов и событий, обладающих свойством высокой сопротивляемости устареванию. Поэтому вместе с множеством подлежащего неминуемому забвению растет и множество того, что в данный момент признается непреходящим. Как просто было получение классического образования, когда на заре специфически современного исторического сознания, как, например, у упомянутого Вильгельма фон Гумбольдта под классикой подразумевалась содержательно почти исключительно античная классика, точнее даже аттическая поздняя классика пятого века! Ныне же существует, например, «классическая современность» (klassische Moderne), наследие не добрых двух тысячелетий, а едва ли нескольких десятилетий. Самому понятию классической современности, со своей стороны, уже несколько десятилетий, и по аналогии с образованием этого понятия мы теперь повсюду имеем дело с реликтами недавней культурной эволюции, которые имеют значение «инкунабул», идентифицируются как «ископаемые слои», или обнаруживаются подобно «прафеномену» во всем, что последовало затем.
Что-то подобное происходит и на наших кладбищах: ограниченные территориальные возможности вынуждают сокращать время сохранения могил, при этом укорачивается время активной памяти об усопших и — растет количество могил, которые, из-за предположительного бессмертия похороненных, берутся под контроль службой охраны памятников.
Общее здесь состоит в том, что под воздействием ускорения реальный генезис все более попадает в исключительное подчинение и под контроль специалистов, а одновременно растет потребность в таких формах усвоения прошлого, которые концентрируются на отдельных апробированных элементах непреходящего. Как иначе можно, например, в сфере философии ознакомить учащихся с творчеством хотя бы одного первостепенного философа, близкого настоящему времени? Еще несколько лет назад напечатанные и общедоступные произведения Мартина Хайдеггера были столь же немногочисленны, сколь огромно было его влияние. Теперь же доступное нам литературное наследие этого автора столь велико, что уже невозможно исторически проследить и усвоить его мысль в ее генезисе,— даже для философов, которые близки его мысли. Необходимая для пользования современными историко-критическими собраниями сочинений необъятная компетентность имеется в конце концов лишь у самих издателей, а экзотерическая рецепция концентрируется больше всего на тех содержаниях, которые можно усвоить максимально независимо от знания их генезиса. Говоря вообще, по мере дифференциации работы исторического сознания увеличивается спрос на результаты испытанной и надежной селекции. Антологии никогда не были столь распространены, как сегодня. Часто насмехаются над учебными материалами для семинаров первой ступени, представляющими собой груду ксерокопированных фрагментов из разных выдающихся произведений. Но это-то и есть технически возможная и адекватная форма рецепции, неизбежность которой тем принудительное, чем грандиознее достижения современной исторической работы и чем уже тот сектор расширяющегося прошлого, с которым мы способны установить связь, удовлетворяющую методическим претензиям исторического сознания.
Эта экспансия прошлого, вызванная ускоряющейся культурной эволюцией, оказывает влияние не только на рецепцию прошлого. Она изменяет также и процессы той прецепции (Prazeption), через которую мы уже в настоящем пытаемся предвосхитить будущую рецепцию прошлого. Что мы называем здесь прецепцией по аналогии с обычным термином рецепция7 Этим понятием обозначается зависимость будущей рецепции прошлого, которым некогда станет наше настоящее, от вида и способа, каким настоящее передается будущему. В доисторические времена — предположим это идеально-типически — самопередача от настоящего к будущему происходит либо канонически, либо случайно. То есть предполагается, что произведения, которые сохраняются и передаются в качестве канонических, и в будущем будут оцениваться в точно таком же качестве. Или иначе: каноническая самопередача от настоящего к будущему есть модус процесса трансляции, свойственный тем эпохам, где будущее связано с настоящим прочным постоянством культурных масштабов, т. е. настоящее (как отрезок времени, в который ожидается структурное постоянство жизненных отношений) включает будущее. Все же то, что передается сверх канона, является совершенно случайным для потребности позднейшего исторического сознания в источниках и может быть обусловлено скорее химической и механической сопротивляемостью реликтного материала устареванию, чем стремлением к передаче.
В противоположность этому настоящее, знающее, подобно нашему, что оно в качестве будущего прошлого станет в будущем объектом исторического сознания, прецептивно организует также и самопередачу будущему, ориентируясь на предположительную рецепцию прошлого в будущем. Было бы заблуждением ссылаться в этой связи на известные апологетические автобиографии. Последние принадлежат, по их замыслу прецептивного регулирования позднейшей рецепции, скорее еще к доисторическим временам истории автобиографий, которые, начиная с историй обращения вплоть до историй предпринимательского успеха, соответствовали типизированным культурным ожиданиям. Такое соответствие и возвещалось написанием автобиографий для потомков, укрепляя значимость самих культурных ожиданий.
Безотносительно к подобным прецептивным намерениям самоизображения, самопередача нашего настоящего будущему стала вообще зависимой от прецепции рецептивного интереса будущего. Описанное вначале постоянное расширение потока источников, благодаря которым наше настоящее превратится, как никогда прежде, в легко доступное для будущего исторического исследования прошлое, есть лишь одна сторона дела. Другая же состоит в том, что по экономическим и техническим причинам, каковые не могут быть здесь разъяснены, одновременно возрастает необходимость селекции. Нам приходится решать, какая информация может послужить будущему в качестве документа нашего станущего тогда прошлым настоящего и действительно должна быть передана, с высокими экономическими и техническими затратами, этому будущему, а какая часть информации, по причинам экономической и технической перенагруженности наших документационных емкостей, должна быть уничтожена, причем не случайным образом, а совершенно продуманно выброшена в бумажную корзину или переработана специальными установками.
Каждый государственный архив, каждая служба охраны памятников и администрация каждого предприятия принуждены сегодня — чтобы освободить документационные емкости для множества свежих старых данных — увеличивать число информационных и коммуникационных реликтов, которые не только не будут сохранены навечно, но вообще не попадут в архивы или будут уничтожены по истечении срока хранения. При этом безусловно необходимы принципы селекции, позволяющие отличать потенциальные источники для позднейшей историографии сегодняшнего настоящего от старых данных, не принимаемых в расчет как возможные источники. Но судьбу некоторых групп старых данных можно предрешить со значительно меньшей уверенностью. Любое частное лицо, избавляющееся в ходе неизбежных и периодических акций по наведению порядка от части своей корреспонденции, однажды может пожалеть о выброшенных материалах, если они были написаны рукой людей, впоследствии неожиданно прославившихся: их ведь нужно было отправить на рынок автографов, а не сборщику макулатуры.
Короче говоря, селекция старых данных осуществляется сегодня не в последнюю очередь исходя из прецептивно установленного интереса будущей рецепции. Истории прецепции опережают ныне истории рецепции. Эпоха растущего вместе с прогрессом производства прошлого втягивает в культуру исторического сознания, помимо нашего настоящего прошлого, также и будущее прошлое и занимается селекцией и сохранением источников, которые (как прецептивно предполагается сегодня) будут столь же необходимы, сколь и достаточны для будущей историографии нашего настоящего, станущего прошлым.
Это означает, что самопередача нашего настоящего будущему вышла далеко за рамки самопередачи тех содержаний, оценка которых в будущем будет аналогична их оценке в настоящем, которые, следовательно, составляют традицию. Она стала также и самопередачей тех содержаний, которые очень скоро явно окажутся реликтами в культурно-революционном смысле и, следовательно, не являются традициями, а скорее — лишь источниками для будущего исторического исследования. Никогда ранее настоящее не было способно воспринимать себя, в опережающем самоисторизировании, в качестве будущего прошлого, представляя себя при этом как материал будущего исторического исследования. Вызванная скоростью эволюции необходимость прецептивного предвосхищения будущего позволяет нам увидеть границы наших индивидуальных и институциональных мощностей по переработке изменений. Передача совокупной культурной информации потенциально оказывается под угрозой, если культурные ориентации двух поколений, живущих совместно в малом социальном союзе современной семьи, станут слишком различными. Процессы взросления и старения приобретают неприятные черты, если культурные запасы, сохраняющие значимость на протяжении короткого срока среднестатистической жизни, вызывают чувство дезориентации.
Между прочим высокая динамика изменения имеет последствия и для культурной значимости наук. Еще в XIX в. считалось, что образованная публика должна представлять себе научную картину мира. Чем больше познавательных результатов, которые и составляют научную картину мира, достигается в областях сверхкрупного, сверхмалого и сверхсложного, чем выше динамика производства исследовательского знания, тем меньше темпоральное постоянство научных картин мира, а с ним — и шансы транслировать их через учебные планы образовательных учреждений в общекультурную среду так, чтобы они сохраняли значимость в течение жизни одного поколения. Если же картина мира, в котором мы живем, утрачивает четкие временные границы, то обязанность быть up-to-date в отношении картины мира становится неисполнимой, и культурная ценность науки уменьшается. «Curiositas» как принцип легитимации науки утрачивает свой смысл, и параллельно этому увеличивается культурная роль принципа релевантности.
В некоторых исследовательских областях научный прогресс может натолкнуться на финансовые границы. В специальных областях исследования затраты на исследовательскую практику растут, похоже, стремительнее, чем ожидаемые познавательные результаты. В ядерной физике, например, все более мощные ускорители частиц требуют все больших затрат. Короче говоря, процесс исследования, видимо, характеризуется убывающей предельной полезностью, а значит, за некоторой неопределенной границей неизбежно возникает вопрос научно-технического характера, а именно: будет ли ожидаемый исследовательский успех столь же дорогим, как и сегодня.
Похоже, что и в сфере хозяйства тоже имеются границы перерабатываемости инноваций. Из экономической истории XIX в. мы знаем, что во многих отраслях производства повышение производительности труда определялось в границах, которые, с точки зрения экономической эффективности, позволяли подождать с размещением нового поколения машин до тех пор, пока не износится и не устареет предыдущее. Между тем сейчас во многих отраслях производства сроки списывания соответствующих машин, устанавливаемые финансовыми службами, значительно сократились по сравнению с эксплуатационной датой износа. Становится понятно, что существуют также и хозяйственные границы перерабатываемости инноваций в исследовательской области.
В конце концов наши возможности перерабатывать инновации тоже имеют пределы, которые можно характеризовать как пределы планируемости будущего. Вместе с социальным и природным дальнодействием технически инструментализированной деятельности возрастает и необходимость расширения темпорального дальнодействия наших планов деятельности, учета в них все более отдаленного будущего. Повседневно мы принимаем к сведению этот факт в образе ежедневника, который возим с собой как карманный календарь, стараясь обозначить расширяющиеся интервалы планирования, порой на три года вперед. Иначе говоря, под давлением инноваций расширяется будущее, учтенное в деловых планах. Можно сказать, разумеется, что долгосрочное планирование будущего есть давний элемент нашей культуры. Лесники при посадке и рубке леса всегда должны рассчитывать на сроки, соразмерные многим поколениям. Однако современные интервалы планирования обладают совсем иной темпоральной структурой. Они вынуждают к планированию как координации действий с помощью опережающей синхронизации действий, и это происходит вместе с тем при возрастающей под воздействием инноваций неясности условий, на которые нужно будет рассчитывать в будущем. Поскольку, по крайней мере, когнитивные инновации являются принципиально непредсказуемыми, постольку вместе с вызванным собственной динамикой цивилизации фактором, а именно фактором когнитивной инновации, определяемым исследовательской практикой, вместе с расширением планово-технически заполняемых интервалов будущего сокращаются одновременно шансы калькуляции тех будущих условий, на которые нужно рассчитывать. Современная динамика цивилизации увеличивает, одновременно с захватом будущего, и сложность обнаружения надежных и ориентированных на будущее предпосылок, позволяющих судить о реальности будущих действий.
Я не буду больше приводить примеры ограниченности наших культурных возможностей переработки инноваций и перечислю в заключение, отчасти в качестве резюме вышесказанного, некоторые формы реакции на эволюционную динамику.
Во-первых, мы реагируем на познанный нами эволюционный характер цивилизации тем, что историзируем ее. О нашей цели уже говорилось: мы сохраняем, таким образом, собственное прошлое, все отчетливее становящееся нам чуждым, в качестве прошлого, которое мы способны освоить; мы сохраняем и прошлое других, которое мы способны уяснить себе, и это позволяет нам отчетливо выразить, кто мы такие.
Во-вторых, на возросшее под влиянием инноваций количество устаревших культурных элементов мы реагируем со структурным консерватизмом,— компенсаторно выискиваем в потоке вещей те, что отличаются долговечной значимостью, т. е. относимся к классике и традициям, позволяющим надеяться на некоторое постоянство значимости, так же бережно, как и к скудным ресурсам. Этот консерватизм не имеет уже ничего общего с традиционными политико-идеологическими консерватизмами, которые сформировались в начале XIX в. Здесь не идет речь о предпочтении старого в перспективе существующих социальных групп, для которых консервация старых элементов была существенно важна. Речь идет, как я сказал, скорее о структурном консерватизме, который мы начинаем отстаивать тогда, когда нам становится ясно, что опасности, вызванные остановкой прогресса, менее серьезны, чем тяжелые последствия уже осуществившегося прогресса. Я могу в целях повторения предложить еще одну формулировку: в динамических цивилизациях очень старое, классическое, имеет весьма важное преимущество, поскольку устаревает не так резко, как менее старое.
В-третьих, в дополнение ко все более положительной оценке классических элементов усиливается наша реакция на давление инноваций, которая приобретает форму произвольных предпочтений, эклектизма, индивидуализации и специализации. Иными словами, все выше расценивая классические элементы, мы в то же время увеличиваем количество предметов повседневного обихода, а это значит, что сокращается диапазон считавшегося обязательным для всех культурных современников. В этом ракурсе можно описать, например, современное конституционное развитие. Основные права человека и гражданина можно понимать как права, четко определяющие именно те жизненные сферы, которые мы не хотим отдавать ни в распоряжение инстанциям, принимающим политические решения, ни в распоряжение большинства, и которые именно поэтому не могут быть демократизированы. Иначе говоря, мы допускаем расширение множества тех жизненных ориентации, в рамках которых признаем друг у друга возможность произвольного выбора иных способов существования.
В-четвертых, под давлением инноваций мы задумываемся о затратах, и не только в силу увеличения количества инноваций, обусловленного принудительной рационализацией, но также потому, что нам необходимо четко определить в инвестируемых отраслях экономические и эксплуатационные пределы, за которыми новое должно заменяться еще более новым.
В-пятых, рост инноваций оказывается ограничен опытом утраты рационального, что угрожает нам, за обнаруженными пределами планируемости, сокращающейся прогнозируемостью реальных предпосылок будущих действий.
В-шестых, изменяется также и положение в культуре основного фактора культурной динамики — науки. Не в последнюю очередь из-за ее непропорционально растущей затратной емкости главенствующим становится принцип научно-политической и культурной релевантности в ущерб принципу «curiositas», а культурное значение научной картины мира уменьшается в силу постоянно сокращающихся культурных возможностей ее общекультурной рецепции. Это означает, что вместе с прогрессирующей когнитивизацией цивилизации наше культурное отношение к науке становится все более прагматичным.
Примечания
* Сокращенное изложение книги ff. Lubbe «Im Zug der Zeit», предоставленное для публикации в нашем журнале.
2 День архангела Михаила — 29 сентября (прим. перев.).
3 Kronick D. A. History of Scientific and Technical Periodicals.
4 Kanzler von Muller. Unterhaltungen mit Goethe. Kritische Ausgabe, besorgt von Ernst Grumbach. Weimar, 1956. Montags 11. Jan. 30. S. 179f.
5 Engelsing R. Die Perioden der Lesergeschichte in der Neuzeit. Das statistische Ausmap und die soziokulterelle Bedeutung der Lekture. In: Borsenblatt fur den Deutschen Buchhandel.— Frankfurter Ausgabe. Nr. 51(27. Juli 1969). S. 1568.
6 Kurtius E. R. Europaische Literatur und lateinisches Mittelalter. 9 Auflage. 1948. S. 352.
7 Schopenhauer A. Parerga et Paralipomena. Kleine philosophische Schriften. Leipzig, 1891. Zweiter Band.S.590.
8 Briefwechsel zwischen Schiller und Korner von 1784 bis zum Tode Schillers. Mit einer Einleitung von Ludwig Geiger. Erster Band. Stuttgart, 1892. 20. August 1788. S. 249.
9 Koselleck R. «Erfahningsraum» und «Erwartungshorizont» zwei historische Kategorien. In: Patzig G., Scheibe E-, Wieland W. (Hrsg.). Logik, Ethik, Theorie der Geisteswissenschaften. XI. Deutscher Kongress fur Philosophie (Gottingen, 1975). Hamburg, 1977. S. 191—208.
10 Narr K. J. Zeitma?e in der Urgeschichte. Opianden, 1978. п Здание старой оперы, возведенное в 1873—80 гг. в стиле итальянского Ренессанса, является сегодня, после его восстановления, одним из немногих сохранившихся зданий старого Франкфурта-на-Майне ( прим. перев.).
12 Koselleck R. Die Verzeitlichung der Utopie. In: Utopie-Forschung. Band 3. Frankfurt am Main, 1982. S. 1—14.
13 Landes D. S. Der entfesselte Prometeus. Technologischer Wandel und industrielle Entwicklung in Westeuropa von 1750 bis zur Gegenwart. Koln, 1973.
14 Elias N. Das Proze? der Zivilisation. Zwei Bande. Frankfurt am Main, 1976.
15 Jau? H. R. Kalendarium zur Verkurzung der Epochenbegriffe. Kunst. Typoskript.