Библиотека    Новые поступления    Словарь    Карта сайтов    Ссылки





назад содержание далее

Часть1. гл1. п.1-4. с.66-88

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ИЛЛЮЗИЯ УНИВЕРСАЛЬНОГО

Глава 1. ТРИУМФ РАЗУМА

1. Новый Моисей

Кромешной тьмой был мир окутан,

И в тайны естества наш взор не проникал,

Но Бог сказал: "Да будет Ньютон!"

И свет над миром воссиял*.

Нет ничего странного в том, что эпитафия Поупа вы­держана в столь возвышенном стиле. В глазах Англии XVIII в. Ньютон был «новым Моисеем», которому бог явил свои законы, начертанные на скрижалях. Поэты, архитекторы и скульпторы предлагали проекты величе­ственных монументов, вся английская нация торжест­венно отмечала небывалое событие: человек впервые от­крыл язык, на котором говорит (и которому подчиняет­ся) природа.

Не в силах устоять пред разумом Ньютона,

Природа с радостью открыла все ему,

Пред математикой склонив свою главу

И силу опыта признав, как власть закона1.

Этика и политика черпали в теории Ньютона мате­риал, которым «подкрепляли» свои аргументы. Напри­мер, автор приведенного выше четверостишия Дезагулье усматривал в ньютоновской картине мироздания обра­зец политического устройства общества. Конституцион­ную монархию он считал наилучшей из возможных форм правления, поскольку власть короля, как и власть Солн­ца, умеряется законами.

Как взгляд владыки ловят царедворцы,

Кружат так шесть миров вкруг Солнца.

Ему подвластно их движенье,

Изогнут путь их силой притяженья.

Власть Солнца смягчена законами Природы:

Мирами правит, не лишая их свободы2.

* Поуп А. Проект эпитафии на могиле Ньютона, скончавшего­ся в 1727 г . —Здесь и далее, если не указан другой переводчик, стихотворный перевод Ю. Данилова.

69

Хотя сам Ньютон никогда не вторгался в область морали и этики, он не сомневался в универсальном ха­рактере законов, изложенных в его «Математических началах натуральной философии». «Природа весьма со­гласна и подобна в себе самой»*, — утверждал Ньютон в Вопросе 31 своей «Оптики». Это весьма сильно эллип­тическое утверждение претендует на многое. Горение, ферментация, тепло, силы сцепления, магнетизм... Не су­ществует ни одного природного явления, которое не было вызвано силами притяжения и отталкивания, т. е. теми же действующими силами, что и движение небесных светил и свободно падающих тел.

Став еще при жизни почти национальным героем, Ньютон примерно столетие спустя при могучей под­держке авторитета Лапласа превратился в символ науч­ной революции в Европе. Астрономы взирали на небо, где безраздельно царила математика. Ньютоновская си­стема успешно преодолела все препятствия на своем пу­ти. Более того, она проложила путь математическому методу, позволившему учесть все наблюдаемые отклоне­ния в движениях планет и даже использовать их для вывода о существовании еще неизвестной планеты. Предсказание планеты Нептун явилось своего рода ос­вящением предсказательной силы, присущей ньютонов­ской картине мироздания.

К концу XIX в. имя Ньютона стало нарицательным для обозначения всего образцового. Вместе с тем появи­лись разноречивые интерпретации ньютоновского мето­да. Одни усматривали в нем своего рода эталон количе­ственного экспериментирования, результаты которого допускают описание на языке математики. Для них хи­мия обрела своего Ньютона в лице Лавуазье, положив­шего начало систематическому применению весов в хи­мии. Это был решающий шаг в становлении количест­венной химии, избравшей закон сохранения массы своей нитью Ариадны. По мнению других стратегия Ньютона состояла в вычленении некоторого центрального твердо установленного и надлежаще сформулированного фак­та и в последующем использовании его как основы де­дуктивных построений относительно данного круга явле-

* Ньютон И. Оптика, или Трактат об отражениях, преломле­ниях, изгибаниях и цветах света. Пер. с третьего англ. издания 1721 г. и с примечаниями С. И. Вавилова. Изд. 2-е, просмотренное Г. С. Ландсбергом. М., 1954, с. 285. — Прим. перев.

70

ний. С этой точки зрения гений Ньютона заключался в ньютоновском прагматизме. Ньютон не пытался объяс­нить гравитацию — существование всемирного тяготения было принято Ньютоном как неоспоримый факт. Анало­гичным образом любая другая дисциплина должна строиться таким образом, чтобы за ее исходную точку был принят некоторый центральный необъяснимый факт. Ободренные авторитетом Ньютона медики сочли возможным обновить виталистскую концепцию и гово­рить о «жизненной силе» sui generis, использование которой придало бы описанию жизненных явлений столь желанную последовательность и систематичность. Этой же цели призвано служить сродство — особая, сугубо химическая сила, якобы проявляющаяся при взаимодей­ствии молекул.

Некоторые «истинные ньютонианцы», стремясь вос­препятствовать неудержимому росту числа различных «сил», призванных объяснить то или иное явление при­роды, провозгласили было вновь универсальность все­мирного тяготения, или гравитации, как единого объяс­нения всех явлений, но было слишком поздно. Ныне термин «ньютонианский» (или «ньютоновский») приме­ним ко всему, что имеет отношение к системе законов, равновесию и, более того, ко всем ситуациям, в которых естественный порядок, с одной стороны, и моральный, социальный и политический, с другой, допускают описа­ние с помощью единой всеобъемлющей гармонии. Ро­мантические философы даже обнаруживали в ньютонов­ской Вселенной волшебный мир, одухотворенный силами природы. Более «ортодоксальные» физики усматривали в ньютоновской картине мироздания механический мир, подчиняющийся математическим законам. Для позити­вистов ньютоновская модель символизировала успех процедуры, рецепта, подлежащего отождествлению с са­мим определением пауки3.

Все остальное — не более чем изящная словесность (причем зачастую словесность ньютоновская): гармо­ния, безраздельно царящая в мире звезд, избирательное сродство и столь же избирательная враждебность, по­рождающие видимость «общественной жизни» химиче­ских соединений, представали как явления, распростра­няющиеся и на человеческое общество. Неудивительно поэтому, что тот период казался золотым веком класси­ческой науки.

71

Ньютоновская наука и поныне занимает особое мес­то. Некоторые из введенных ею основных понятий полу­чили полное признание и сохранились до наших дней, выдержав все мутации, которые претерпело естествозна­ние со времен Ньютона. Не подлежит сомнению, однако, что золотой век классической науки миновал, а вместе с ним исчезла и уверенность в том, что ньютоновская рациональность, несмотря на значительно расходящиеся между собой интерпретации, может быть приемлемой основой для нашего диалога с природой.

Центральная тема первой части нашей книги — триумф ньютонианства, непрестанное расширение сферы научных исследований на все новые и новые области, позволившее распространить ньютоновское мышление до нашего времени. Мы расскажем также о тех сомнениях и ожесточенных баталиях, которые породил этот триумф. Ныне мы начинаем более отчетливо видеть пределы нью­тоновской рациональности. Возникает новая, более по­следовательная концепция науки и природы. Эта новая концепция прокладывает путь новому объединению зна­ния и культуры.

2. Дегуманизованный мир

...От единого зренья нас, Боже,

Спаси, и от сна Ньютонова тоже!*

Вряд ли найдется лучшая иллюстрация нестабильно­сти положения, занимаемого наукой в общей системе культуры, чем вводная статья, опубликованная в тру­дах семинара ЮНЕСКО по проблемам отношений нау­ки и культуры:

«Более чем за одно столетие сектор научной деятель­ности разросся в окружающем его культурном простран­стве настолько, что угрожает в недалеком будущем вы­теснить всю культуру. Одни склонны считать подобную опасность иллюзорной и объясняют наметившуюся тен­денцию высокими темпами развития науки, уповая на то, что силовые линии культуры рано или поздно окажут свое действие и вновь поставят науку на службу челове­ку. Другие полагают, что триумф, одержанный наукой

* Б л е й к В. Из письма Баттсу. <Грозный Лос). — В кн.:

Б л ей к В. Стихи. Перев. В. Потаповой. М., 1978, с. 225. — Прим. перев.

72

за последние десятилетия, дает ей право занимать гос­подствующее положение в современной культуре. Более того, культура, по их мнению, заслуживает дальнейшего развития лишь постольку, поскольку она может быть передана посредством научного аппарата. Третьим, уст­рашенным мрачной перспективой превращения отдель­ного человека и всего общества в целом в послушных марионеток науки, видится призрак грядущей катастро­фы культуры»4.

В приведенном нами отрывке наука представлена как раковая опухоль на теле культуры: дальнейший рост науки угрожает разрушить культурную жизнь общества. Вопрос стоит весьма остро: можем ли мы взять конт­роль над наукой в свои руки и направлять ее развитие в нужное русло или нам уготована судьба рабов науки? Всего лишь за каких-нибудь полтора века наука пре­терпела головокружительное падение, превратившись из источника вдохновения западноевропейской культуры в смертельную угрозу для нее. Наука не только представ­ляет опасность для материального существования чело­века, но и в более тонком плане угрожает разрушить традиции и опыт, глубоко укоренившиеся в нашей куль­турной жизни. Столь тяжкое обвинение выдвигается не только против технологических последствий того или иного научного достижения, но и против самого «духа науки».

Но независимо от того, относятся ли выдвинутые об­винения к глобальному скептицизму, источаемому науч­ной культурой, или к частным следствиям из научных теорий, в наше время утверждение о том, что наука рас­шатывает саму основу нашего мира, звучит довольно часто. То, что на протяжении поколений было источни­ком радости и наслаждения, вянет от прикосновения науки. Все, к чему прикасается наука, дегуманизуется.

Как ни странно, идея о том, что научный прогресс выступает в роли рокового разрушителя волшебных чар, нашла горячую поддержку не только среди критиков науки, но и среди тех, кто защищает и даже прославля­ет ее. Например, историк Гиллиспи в своей книге «Острие объективности» выражает сочувствие тем, кто критикует науку и не оставляет попыток притупить «ре­жущую кромку объективности»:

«Попытки возродить субъективный подход к природе не могут не волновать. Его бренными останками, равно

73

как и благими намерениями, устлан весь путь, пройден­ный научной, и лишь кое-где в таких глухих уголках, как лысенковщина или антропософия, он сохранился в первозданном виде. В такого рода пережитках запечат­лены непрестанные попытки избежать последствий наи­более характерной для западного человека и успешной кампании, обреченной, насколько можно судить, на пол­ную и окончательную победу. Вряд ли найдется тончай­ший нюанс в настроении от глубокого отчаяния до ге­роического воодушевления, который не возбуждала бы, как любая вера перед лицом неминуемого, романтиче­ская натурфилософия. В своем наиболее отталкивающем проявлении такие настроения порождают сентименталь­ное или вульгарное неприятие разума. В наиболее воз­вышенном проявлении они являются движущей пружи­ной натуралистической и морализующей науки Дидро, персонификации природы Гёте, поэзии Вордсворта и фи­лософии Альфреда Норта Уайтхеда или любого другого мыслителя, который хотел бы найти в науке место для нашей качественной и эстетической оценки природы. Это наука тех, кто, будь их воля, превратил бы в ботанику великолепие цветения и в метеорологию красоту зака­тов»5.

Итак, наука приводит к трагическому метафизиче­скому выбору. Человек вынужден отдать предпочтение одной из альтернатив и либо поддаться сулящему вновь обрести потерянную было уверенность, но иррациональ­ному искушению видеть в природе гарантию человече­ских ценностей, либо усматривать в ней знак, указываю­щий на существование фундаментальной взаимосвязи явлений и верность рациональности, изолирующей его в безмолвном мире.

К лейтмотиву мира, переставшего вызывать благо­говейное поклонение, примешивается отзвук другого лейтмотива—господства над окружающим миром. Ми­ром, перед которым не испытываешь благоговения, уп­равлять гораздо легче. Любая наука, исходящая из представления о мире, действующем по единому теорети­ческому плану и низводящем неисчерпаемое богатство и разнообразие явлений природы к унылому однообра­зию приложений общих законов, тем самым становится инструментом доминирования, а человек, чуждый окру­жающему его миру, выступает как хозяин этого мира.

В последние десятилетия развенчание окружающего

74

нас мира принимало различные формы. Систематиче­ское изучение многообразных проявлений антинауки вы­ходит за рамки нашей книги. О реакции западной мыс­ли на удивительный триумф ньютоновской рационально­сти мы расскажем более подробно в гл. 3, а пока лишь заметим, что в настоящее время наблюдается сдвиг во всеобщем отношении к природе, основанный на широ­ко распространенном, но, по нашему мнению, ошибоч­ном убеждении в существовании непреодолимого антаго­низма между наукой и «натурализмом». Формы, кото­рые приняла в последние годы критика науки, мы про­демонстрируем (по крайней мере частично) на трех при­мерах: критики Хайдеггера, чья философия весьма при­влекательна для современного мышления, Артура Кёст-лера и выдающегося историка науки Александра Койре.

Мартин Хайдеггер направляет острие своей критики в само сердце научного исследования, основной побуди­тельный мотив которого Хайдеггер усматривает в дости­жении перманентной цели — покорении природы. В соот­ветствии с этим Хайдеггер утверждает, что научная ра­циональность является итоговым выражением того, что неявно присутствовало в науке с античных времен, а именно: воли к покорению, проявляющейся в любом ра­циональном обсуждении или предприятии, элементе на­силия, скрытом во всем позитивном, и коммуникабель­ном знании. Особое значение Хайдеггер придает тому, что он называет технологическим и научным «остовом» (Gestell)6, служащим общей основой функционирования человека и окружающего мира.

Хайдеггер не приводит подробного анализа какого-нибудь конкретного технологического (или научного) продукта или процесса. Хайдеггер подвергает критике самую сущность технологии — сторону, с которой нас интересует вещь. Любая теория является, с его точки зрения, составной частью реализации генерального пла­на, образуемого западной историей. То, что мы называ­ем научной «теорией», представляет, по Хайдеггеру, не более чем способ вопрошания вещей, с тем чтобы под­чинить их себе. Ученый, как и технолог,—всего лишь игрушка в руках воли к власти, замаскированной под жажду знания: первое же приближение ученого к объек­там исследования означает, что те подвергаются систе­матическому насилию.

75

"Было бы неверно называть современную физику экспериментальной потому, что при вопрошании приро­ды она использует экспериментальные устройства. Пра­вильнее противоположное утверждение, и вот почему: физика, уже как чистая теория, требует, чтобы природа проявила себя в предсказуемых силах; она ставит свои эксперименты с единственной целью задать природе вопрос: следует ли та, и если следует, то каким именно образом, схеме, предначертанной наукой»7.

Хайдеггера нисколько не волнует, например, что за­грязнение промышленными отходами погубило в Рейне все живое. Хайдеггера интересует лишь, что река Рейн поставлена на службу человеку.

«На Рейне воздвигнута плотина гидроэлектростан­ции. Она повышает напор вод великой реки, чтобы тот мог вращать колеса турбины... Гидроэлектростанция не «пристроена» к Рейну, как старинный деревянный мост, веками соединяющий один берег с другим. Наоборот, река встроена в электростанцию. Рейн есть то, чем он теперь является в качестве реки, а именно поставщиком гидравлического напора, благодаря существованию электростанции»8.

Старинный мост через Рейн представляет в глазах Хайдеггера ценность не как свидетельство таланта, под­крепленного опытом возводивших его мастеров, кропот­ливых и тщательных наблюдений, а лишь потому, что мост «не использует» реку.

Критика Хайдеггера, воспринимающая как угрозу са­мый идеал позитивного коммуникабельного знания, эхом вторит уже знакомым мотивам движения против науки, о которых мы упоминали во введении. Но идея нерас­торжимой связи между наукой и стремлением домини­ровать проходит сквозь некоторые, казалось бы, весьма различные оценки современной ситуации. Например, в работе под весьма красноречивым названием «Наступле­ние золотого века»9 Гюнтер Стент утверждает, что нау­ка в наше время достигла пределов своих возможностей. Мы вплотную приблизились к точке, где отдача иссяка­ет, вопросы, задаваемые нами различным объектам с целью подчинить их своей власти, все более усложня­ются и утрачивают всякий интерес. Выход на этот ру­беж означает конец прогресса, но вместе с тем предос­тавляет человечеству удобный случай для того, чтобы прекратить безумные усилия, закончить вековую схватку

76

с природой и принять мир, статичный и комфортабель­ный. Мы намереваемся показать, что относительная разобщенность научного познания некоторого объекта и возможность овладения им, отнюдь не свидетельствуя об исчерпании науки, указывают на поистине неисчерпае­мое множество новых перспектив и проблем. Научное понимание окружающего нас мира только начинается. Существует еще одно представление о науке, которое в принципе, по нашему мнению, может нанести ей зна­чительный ущерб, — преклонение перед таинственной наукой, способной с помощью хитроумных рассуждений, недоступных простым смертным, привести к выводам, которые, словно по мановению волшебной палочки, об­наружат несостоятельность общепринятой трактовки та­ких фундаментальных понятий, как время, пространство, причинность, разум или материя. Такого рода «таинст­венная наука», способная потрясти своими выводами основу любой традиционной концепции, в какой-то мере поощрялась «откровениями» теории относительности и квантовой механики. Не подлежит сомнению, что неко­торые из наиболее впечатляющих достижений физики в относительно недавнем прошлом, такие, как предложен­ная Эйнштейном интерпретация гравитации как кривиз­ны пространства или античастицы Дирака, поколебали, казалось бы, окончательно сложившиеся концепции. Та­ким образом, налицо весьма тонкое равновесие между готовностью вообразить науку всесильной, способной на любые свершения, и своего рода земным реализмом. В настоящее время это равновесие заметно смещается в сторону возрождения мистицизма в среде предста­вителей печати и даже в самой науке, особенно сре­ди специалистов по космологии10. Процитируем Кёст-лера:

«Нам приходилось слышать целый хор Нобелевских лауреатов по физике, утверждавших, что материя мерт­ва, причинность мертва, детерминизм мертв. Если это действительно так, устроим усопшим похороны под рек­вием электронной музыки. Настало время извлечь урок из постмеханистической науки XX в. и выбраться из смирительной рубашки, надетой на наши философские взгляды материализмом XIX в. Парадоксально, но если бы наши философские взгляды находились на уровне со­временной науки вместо того, чтобы отставать от нее на столетие, то мы давно освободились бы от этой смири-

77

тельной рубашки... Но, коль скоро допущенная нами ошибка осознана, мы могли бы острее ощущать те яв­ления вокруг нас, которые ранее были вынуждены игно­рировать из-за одностороннего пристрастия к физиче­ской науке, могли бы более чутко реагировать на росток, пробивающийся сквозь обломки рухнувшего здания при­чинности, с большим вниманием относиться к стечению событий, включить паранормальные явления в нашу концепцию нормальности и отдавать себе ясный отчет в том, что мы живем в «стране слепых»11.

Мы не хотим априори осуждать или отвергать лю­бые взгляды. Даже в заведомо фантастических утверж­дениях из числа тех, которые нам приходится слышать, может оказаться зерно истины. Тем не менее мы счита­ем, что прыжки в иррациональное были бы слишком простым выходом из конкретной сложности окружаю­щего нас мира. Мы отнюдь не тешим себя надеждой на то, что из «страны слепых» нам удастся выбраться быстро, поскольку концептуальная слепота — далеко не главная причина, по которой остаются нерешенными проблемы и противоречия нашего общества.

Не соглашаясь с той или иной критикой или иска­жениями науки, мы отнюдь не отвергаем всякую крити­ку науки вообще. В качестве примера сошлемся на по­зицию Александра Койре, внесшего немалый вклад в понимание развития современной науки. Анализируя значение и следствия ньютоновского синтеза, Койре пи­шет следующее:

«Но есть и нечто такое, за что ответственность мо­жет быть возложена на Ньютона или, точнее, не на од­ного Ньютона, а на всю современную науку, — раскол нашего мира на два чуждых мира. Я уже упоминал о том, что современная наука разрушила барьеры, отде­лявшие небо от Земли, объединила и унифицировала Вселенную. Все это так. Но я упоминал и о том, что, оп­рокидывая барьеры, наука подменяла наш мир качества и чувственного восприятия, мир, в котором мы живем, любим и умираем, другим миром — миром количества, воплощенной геометрии, миром, в котором, хотя он и вмещает в себя все, нет места для человека. Так мир науки — реальный мир — стал отчужденным и пол­ностью оторванным от мира жизни. Наука не в состоя­нии не только объяснить этот мир, но даже оправдать­ся, назвав его «субъективным».

78

Нельзя не признать, однако, что практика ежеднев­но (и чем дальше, тем чаще) приводит оба мира в со­прикосновение. Что же касается теории, то их разделя­ет бездонная пропасть.

Существование двух миров означает существование двух истин. Не исключено, однако, и другое толкова­ние — истины вообще не существует.

Трагедия современного разума, «разгадавшего загад­ку Вселенной», состоит в том, что одну загадку он заме­нил другой — загадкой самого себя12.

В выводах Койре звучит та же нота, которая отчет­ливо слышна у Паскаля и Моно, — трагическое ощуще­ние отчужденности. Критика Койре ставит под сомнение не научное мышление, а классическую науку, в основе которой заложена ньютоновская перспектива. Перед нами не стоит прежняя дилемма трагического выбора между наукой, обрекающей человека на изоляцию в окружающем его мире, лишенном волшебного очарова­ния, и антинаучными иррациональными протестами. Критика Койре нацелена не на пределы рациональности «смирительной рубашки», а лишь на неспособность клас­сической науки справиться с некоторыми фундаменталь­ными аспектами окружающего нас мира.

Наша позиция в этой книге сводится к утверждению: наука, о которой говорит Койре, не является более на­шей наукой, и отнюдь не потому, что нас ныне занимают новые, недоступные воображению объекты, более близ­кие к магии, чем к логике, а потому, что мы как ученые начинаем нащупывать свой путь к сложным процессам, формирующим наиболее знакомый нам мир — мир при­роды, в котором развиваются живые существа и их со­общества. Мы начинаем выходить за пределы того мира, который Койре называет «миром количества», и всту­паем в «мир качества», а значит, и в мир становящего­ся, возникающего. Описанию перехода из одного мира в другой посвящены части I и II нашей книги. Мы счи­таем, что именно такой переход придает особую значи­мость и очарование переживаемому нами моменту ис­тории науки. Не будет, по-видимому, преувеличением сказать, что наш период допустимо сравнивать с эпо­хой греческих атомистов или Возрождения, когда за­рождался новый взгляд на природу. Но вернемся сна­чала к ньютоновской науке, бесспорно ставшей одним из величайших достижений в истории человечества.

79

3. Ньютоновский синтез

Что кроется за энтузиазмом современников Ньюто­на, их убеждением в том, что тайна мироздания, истина о природе наконец открыта? В ньютоновском синтезе сходятся несколько направлений человеческой мысли, ис­токи которых восходят, по-видимому, к самому началу цивилизации. Прежде всего это представление о науке как о способе воздействия на окружающий мир. Ньюто­новская наука — наука активная. Одним из ее источни­ков стали знания, накопленные средневековыми ремес­ленниками, строителями машин. Она дает средства для систематического воздействия на мир, для предсказания и изменения хода протекающих в природе процессов, со­зидания устройств и механизмов, способных обуздать и использовать на благо человека силы и материальные ресурсы природы.

В этом смысле современная наука может считаться прямым продолжением тех усилий, которые человек с незапамятных времен затрачивал на то, чтобы организо­вать для своих целей окружающий мир. О ранних эта­пах этой деятельности мы располагаем весьма скудными сведениями. Тем не менее, оглядываясь назад, мы мо­жем достаточно достоверно оценить уровень знаний и навыков, необходимых для того, чтобы совершить нео­литическую революцию, позволившую человеку посте­пенно начать организацию природной и социальной сре­ды с помощью новой техники, предназначенной для экс­плуатации природы и устройства общества. Неолитиче­ская «техника», например виды домашних животных и культурных растений, выведенные с помощью отбора и гибридизации, гончарное производство, ткачество, ме­таллургия, широко используется и поныне. На протяже­нии длительного периода наша социальная организация была основана на той же технике письма, геометрии, арифметики, которая понадобилась для того, чтобы ор­ганизовать иерархически дифференцированные и наде­ленные структурой социальные группы неолитических городов-государств. Таким образом, мы не можем не признать непрерывность связи между неолитической тех­никой и наукой и промышленной революцией13.

Современная наука значительно расширила круг древних изысканий, неуклонно повышая их интенсив­ность и непрестанно наращивая их темп. Однако этим

80

далеко не исчерпывается значение науки в том смысле, какой был придан ей в ньютоновском синтезе.

Помимо многообразной техники, используемой в дан­ном обществе, мы встречаем ряд верований и мифов, в которых предпринимаются попытки понять, какое место занимает человек в мире. Подобно мифам и космогони­ческим гипотезам, научная деятельность направлена прежде всего на то, чтобы понять природу мира, его структуру и место, занимаемое в нем человеком.

С нашей точки зрения, совершенно несущественно, что первые умозрительные построения досократиков были во многом заимствованы из мифа Гесиода о со­творении мира — начальном отделении неба от Земли, страсти, разжигаемой Эротом, рождении первого поко­ления богов и образовании дифференцированных косми­ческих сил, разладах и распрях, серии кровавых рас­прав и актов мести и, наконец, установлении стабиль­ности при мудром правлении богини правосудия Дике. Для нас важно другое: на протяжении нескольких по­колений досократики собирали, обсуждали и подвергали критическому разбору часть тех понятий, которые мы пытаемся ныне организовать в надежде понять отноше­ния между явившимся, ставшим и становящимся, т. е. понять, как рождается порядок из первоначально недиффенцированной (по предположению) среды.

Почему однородное состояние теряет устойчивость? Почему потеря устойчивости приводит к спонтанной дифференциации? Почему вообще существуют вещи? Являются ли они хрупкими и бренными следствиями не­справедливости, нарушения статического равновесия между противоборствующими силами природы? Может быть, силы природы создают вещи и обусловливают их автономное существование — вечно соперничающие си­лы любви и ненависти, стоящие за рождением, ростом, увяданием и рассыпанием в прах? Является ли измене­ние не более чем иллюзией или, наоборот, проявлением неутихающей борьбы между противоположностями, об­разующими изменяющуюся вещь? Сводится ли качест­венное изменение к движению в вакууме атомов, отли­чающихся только по форме, или же атомы сами состоят из множества качественно различных «зародышей», каждый из которых отличен от другого? Носит ли гар­мония мира математический характер? Являются ли чис­ла ключом к природе?

81

Открытые пифагорейцами соотношения между высо­той тона звучащей струны и ее длиной и поныне входят в наши теории. Математические схемы составили пер­вый в истории Европы свод абстрактных рассуждений, которые могут быть сообщены любому мыслящему че­ловеку и воспроизведены им. Грекам впервые удалось облечь дедуктивное знание в форму, придающую ему (разумеется, в определенных пределах) незыблемость, неподверженность колебаниям в зависимости от убеж­дений, надежд и пристрастий.

Наиболее важный аспект, общий для греческой мыс­ли и современной науки, разительно контрастирующий с религиозно-мистической формой познания, заключает­ся в придании особой значимости критическому анализу и проверке14.

О досократовской философии, получившей развитие в ионических полисах и колониях Magna Graecia (Ве­ликой Греции), известно мало. Нам остается лишь строить более или менее правдоподобные предположе­ния о том, какие отношения могли складываться меж­ду теоретическими построениями и космогоническими гипотезами и процветавшими в ионических полисах ре­меслами и технологиями. Традиция утверждает, что в результате враждебной религиозной и социальной реак­ции философы были обвинены в атеизме и либо осуж­дены на изгнание, либо приговорены к смертной казни. Их ранний «призыв к порядку» может служить своего рода символом, олицетворяющим важность социальных факторов для зарождения и особенно развития концеп­туальных инноваций. Чтобы понять, на чем зиждется успех современной науки, нам необходимо также объяс­нить, почему ее основатели, как правило, подвергались формально отнюдь не беззаконным репрессиям, а их теоретический подход подавлялся в пользу той формы знания, которая больше соответствовала общественным чаяниям и убеждениям.

Насколько можно судить, со времен Платона и Арис­тотеля надлежащие ограничения были установлены и мысль оказалась направленной в русло социально при­емлемого. В частности, было проведено различие между теоретическим мышлением и технологической деятель­ностью. Такие используемые нами и ныне слова, как «машина», «механический», «инженер», имеют сходное значение. Они относятся не к рациональному знанию,

82

а к умению и целесообразности. Идея состояла не в том, чтобы изучать происходящие в природе процессы с целью их более эффективного использования, а в том, чтобы обхитрить природу, обмануть ее с помощью раз­личных «машинных махинаций», т. е. включить в работу чудеса и эффекты, чуждые «естественному порядку» вещей. Области практических действий и рационального понимания природы были, таким образом, жестко раз­граничены. Архимеда почитали как инженера. Счита­лось, что его математические работы по изучению усло­вий равновесия машин неприменимы к миру природы (по крайней мере в рамках традиционной физики). В отличие от сказанного ньютоновский синтез выражает последовательный союз между практической деятельно­стью и теоретическим познанием.

Нельзя не отметить и третий важный элемент, на­шедший свое отражение в ньютоновской революции. Каждый из нас, вероятно, прочувствовал разительный контраст между ничем не нарушаемым покоем мира звезд и планет и эфемерным, вечно бурлящим земным миром. Как подчеркнул Мирча Элиаде, во многих древ­них цивилизациях пространство, где протекает жизнь простых смертных, обособлено от обители богов, мир разделен на обычное пространство, где все подвержено игре случая, имеет свой век и обречено в конечном сче­те на гибель, и священное пространство, где все испол­нено высшего смысла, чуждо всякой случайности и веч­но. Именно по таким признакам Аристотель противопо­ставил миру небесных светил мир подлунный. Эта про­тивоположность имела решающее значение для оценки Аристотелем возможности количественного описания природы. Если движение небесных тел, рассуждал Ари­стотель, неизменно и по своей природе божественно, т. е. остается вечно тождественным самому себе, то оно должно допускать описание с помощью математических идеализаций. Математическая точность и строгость не пристали подлунному миру. Неточности природных про­цессов подходит лишь приближенное описание.

Последователю Аристотеля интереснее знать, почему протекает процесс, чем уметь описывать, как тот проте­кает, или, скорее, для него один аспект неотделим от другого. Одним из главных источников аристотелевского мышления явилось наблюдение эмбрионального разви­тия — высокоорганизованного процесса, в котором взаи-

83

мосвязанные, хотя и внешне независимые события про­исходят, как бы подчиняясь единому глобальному пла­ну. Подобно развивающемуся зародышу, вся аристоте­левская природа построена на конечных причинах. Цель всякого изменения, если оно сообразно природе вещей, состоит в том, чтобы реализовать в каждом организме идеал его рациональной сущности. В этой сущности, ко­торая в применении к живому есть в одно и то же время его окончательная, формальная и действующая причи­на, — ключ к пониманию природы. В указанном смысле «рождение современной науки» — столкновение между последователями Аристотеля и Галилея — есть столкно­вение между двумя формами рациональности15.

Галилей считал вопрос «почему», столь любезный сердцу любого последователя Аристотеля, весьма опас­ным при обращении к природе, по крайней мере для уче­ного. С другой стороны, сторонники аристотелевской науки считали взгляды Галилея крайним выражением иррационального фанатизма.

Итак, появление ньютоновской системы ознаменова­ло триумф новой универсальности: оно позволило уни­фицировать то, что до Ньютона казалось разрозненным и бессвязным.

4. Экспериментальный диалог

Мы уже упоминали об одном из наиболее сущест­венных элементов современной науки: тесном союзе теории и практики, слиянии стремления структуриро­вать мир и желании понять его.

Для того чтобы осуществить намерение познать мир вопреки убеждению эмпириков, отнюдь недостаточно с должным почтением относиться к наблюдаемым фак­там: в некоторых вопросах, даже в описании механи­ческого движения, аристотелевскую физику было бы легче привести в соответствие с эмпирическими факта­ми. Открытый современной наукой экспериментальный диалог с природой подразумевает активное вмешатель­ство, а не пассивное наблюдение. Перед учеными ста­вится задача научиться управлять физической реаль­ностью, вынуждать ее действовать в рамках «сцена­рия» как можно ближе к теоретическому описанию.

84

Исследуемое явление должно быть предварительно пре­парировано и изолировано, с тем чтобы оно могло служить приближением к некоторой идеальной ситуа­ции, возможно физически недостижимой, но согласую­щейся с принятой концептуальной схемой.

Рассмотрим описание системы блоков, ставшей клас­сическим примером механической системы со времен Архимеда, чьи рассуждения были распространены пред­ставителями современной науки на принцип действия всех простых машин. Обращает на себя внимание од­но интересное обстоятельство: современное объяснение полностью исключает (как не имеющее отношения к делу) именно то, что намеревалась объяснить аристо­телевская физика. Если воспользоваться типичным при­мером, то речь шла об объяснении того, что камень «сопротивляется» усилиям лошади, тянущей его за ве­ревку, и что сопротивление камня может быть «прео­долено» тяговым усилием, передаваемым от лошади че­рез систему блоков. В отличие от аристотелевской фи­зики Галилей учит, что природу никогда и ни в чем нельзя «преодолеть», она ничего не делает «даром» и ее невозможно «обмануть». Нелепо думать, что с по­мощью какого-то замысловатого приспособления или хитроумной уловки нам удастся заставить природу про­изводить дополнительную работу16. Поскольку работа, которую способна производить лошадь, остается одной и той же как с блоками, так и без блоков, эффект от работы также один и тот же. Это замечание становит­ся исходным пунктом механического объяснения, отно­сящегося, как нетрудно видеть, к миру не реальному, а идеальному. В этом мире «новый» эффект — то, что лошади все же удается сдвинуть камень, — имеет вто­ростепенное значение, и сопротивление камня описыва­ется лишь качественно в терминах трения и нагрева­ния. Точному описанию поддается идеальная ситуация, в которой соотношение эквивалентности связывает при­чину — производимую лошадью работу — и следст­вие — перемещение камня. В этом идеальном мире лошадь может сдвинуть камень и без блоков. Единст­венное назначение системы блоков состоит в том, что­бы изменить способ передачи тягового усилия от лоша­ди к камню. Вместо того, чтобы перемещать камень на расстояние L, равное расстоянию, проходимому ло­шадью, тянущей камень на веревке, лошади достаточ-

85

но переместить камень на расстояние L/n, где п зави­сит от числа блоков. Подобно всем простым машинам, блоки являются пассивным устройством, способным пе­редавать движение, но не производить его.

Мы видим, что экспериментальный диалог соответ­ствует в высшей степени специфической процедуре. Природа, как на судебном заседании, подвергается с помощью экспериментирования перекрестному допросу именем априорных принципов. Ответы природы записы­ваются с величайшей точностью, но их правильность оценивается в терминах той самой идеализации, кото­рой физик руководствуется при постановке экспери­мента. Все остальное считается не информацией, праздной болтовней, вторичными эффектами, которыми можно пренебречь. Может случиться и так, что приро­да отвергнет рассматриваемую теоретическую гипотезу. Тем не менее и отвергнутая гипотеза продолжает ис­пользоваться как эталон для измерения следствий и значимости ответа на поставленный вопрос, каким бы ответ ни был. Именно на эту императивную манеру постановки вопросов природе ссылается Хайдеггер в своей аргументации против научной рационально­сти.

Для нас экспериментальный метод является поисти­не искусством, т. е. мы считаем, что в основе его лежат особые навыки и умение, а не общие правила. Будучи искусством, экспериментальный метод никогда не га­рантирует успех, всегда оставаясь на милости триви­альности или неверного суждения. Ни один методоло­гический принцип не может исключить, например, рис­ка зайти в тупик в ходе научного исследования. Экс­периментальный метод есть искусство постановки ин­тересного вопроса и перебора всех следствий, вытекаю­щих из лежащей в основе его теоретической схемы, всех ответов, которые могла бы дать природа на вы­бранном экспериментатором теоретическом языке. Из конкретной сложности и многообразия явлений приро­ды необходимо выбрать одно-единственное явление, в котором с наибольшей вероятностью ясно и однозначно должны быть воплощены следствия из рассматривае­мой теории. Это явление затем надлежит абстрагиро­вать от окружающей среды и «инсценировать» для того, чтобы теорию можно было подвергнуть воспроиз­водимой проверке, результаты и методы которой допус-

86

кали бы передачу любому заинтересованному лицу.

Хотя такого рода экспериментальная процедура с самого начала вызывала (и продолжает вызывать) серьезные нарекания, отвергалась эмпириками и под­вергалась острой критике со стороны представителей других течений философской и естественнонаучной мыс­ли, не без основания сравнивавшими ее с пыткой при­роды, с допросом на дыбе, она пережила все модифи­кации теоретического содержания научных описаний и в конечном счете определила новый метод исследова­ния, введенный современной наукой.

Экспериментальная процедура может становиться и орудием чисто теоретического анализа. Эта ее разно­видность известна под названием «мысленного экспе­римента»: физик мысленно представляет себе экспери­ментальные ситуации, целиком подчиняющиеся теорети­ческим принципам, и тем самым получает возможность осознать, к каким следствиям приводят выбран­ные им в данной ситуации теоретические принципы. Мысленные эксперименты сыграли решающую роль в работах Галилея. Ныне они находятся в самом центре исследования последствий концептуальных переворотов в современной физике, произведенных теорией относи­тельности и квантовой механикой. Один из наиболее знаменитых мысленных экспериментов был предложен Эйнштейном (так называемый «поезд Эйнштейна»). Представим себе наблюдателя, едущего в поезде и из­меряющего скорость света, испускаемого фонарями на обочине дороги, т. е. движущегося со скоростью с в системе отсчета, относительно которой поезд движется со скоростью v. По классической теореме сложения скоростей наблюдатель, едущий в поезде, должен был бы приписать свету, распространяющемуся в направ­лении движения поезда, скорость с—v. Однако класси­ческие рассуждения содержат явную нелепость, вы­явить которую и должен предложенный Эйнштейном мысленный эксперимент. В теории относительности ско­рость света выступает как универсальная постоянная природы. В любой инерциальной системе отсчета ско­рость света всегда одна и та же. С тех пор и поныне «поезд Эйнштейна» безостановочно движется, помогая исследовать физические следствия глубоких перемен в основах науки, вызванных специальной теорией относи­тельности.

87

Экспериментальный метод занимает центральное место в диалоге с природой, начатом современной нау­кой. Представление о природе, вопрошаемой в такой манере, разумеется, сильно упрощено, а порой и иска­жено. Однако это отнюдь не лишает экспериментальный метод способности опровергать подавляющее большин­ство выдвигаемых нами гипотез. Эйнштейн говорил, что природа отвечает «нет» на большинство задаваемых ей вопросов и лишь изредка от нее можно услышать бо­лее обнадеживающее «может быть». Ученый не может действовать так, как ему заблагорассудится, и заста­вить природу говорить лишь то, что ему хочется услы­шать. Строя радужные надежды и ожидания, он не мо­жет рассчитывать (по крайней мере если говорить о глобальной тенденции) на «поддержку» со стороны при­роды. В действительности ученый подвергает себя тем большему риску и ведет тем более опасную игру, чем более искусную тактику он выбирает, стремясь отре­зать природе все пути к отступлению, припереть ее к стенке17. Каков бы ни был ответ природы — «да» или «нет», — он будет выражен на том же теоретическом языке, на котором был задан вопрос. Однако язык этот не остается неизменным, он претерпевает сложный процесс исторического развития, учитывающий прош­лые ответы природы и отношения с другими теорети­ческими языками. Кроме того, в каждый исторический период научные интересы меняются и возникают новые вопросы. Все это приводит к сложной взаимосвязи между специфическими правилами научной игры (в частности, экспериментальным методом ведения диало­га с природой, налагающим наиболее жесткие ограни­чения на игру) и культурной сетью, к которой, иногда неосознанно, принадлежит ученый.

Мы считаем экспериментальный диалог неотъемле­мым достижением человеческой культуры. Он дает га­рантию того, что при исследовании человеком природы последняя выступает как нечто независимо существую­щее. Экспериментальный метод служит основой комму­никабельной и воспроизводимой природы научных ре­зультатов. Сколь бы отрывочно ни говорила природа в отведенных ей экспериментом рамках, высказавшись однажды, она не берет своих слов назад: природа ни­когда не лжет.

88

назад содержание далее



ПОИСК:




© FILOSOF.HISTORIC.RU 2001–2023
Все права на тексты книг принадлежат их авторам!

При копировании страниц проекта обязательно ставить ссылку:
'Электронная библиотека по философии - http://filosof.historic.ru'