Часть 2.
отношению к жизненному движению, совершающемуся в глубине и представляющему
собой уже преобразование, а не перемещение, тем же, чем является остановка
движущегося тела по отношению к его движению в пространстве. И - как мы
можем предугадать, - прием, приводящий от определения известного жизненного
акта к системе физико-химических явлений, предполагаемых этим актом, был бы
аналогичен той операции, путем которой переходят от функции к ее
производной, от уравнения кривой (то есть от закона непрерывного движения,
порождающего кривую) к уравнению касательной, дающей направление этой
кривой в тот или иной момент ее движения. Подобная наука была бы механикой
преобразования, по отношению к которой наша механика перемещения стала бы
частным случаем, упрощением, проекцией в план чистого количества. И подобно
тому, как существует бесконечность функций с одним и тем же дифференциалом,
различающихся между собою постоянной величиной, так, быть может, интеграци
физико-химических элементов собственно жизненного акта обусловила бы этот
акт лишь отчасти: все прочее было бы предоставлено неопределенности. Но мы
можем только лишь мечтать о подобной интеграции; мы не утверждаем, что
мечта станет когда-нибудь действительностью. Мы хотели только, развива
возможно дальше это сравнение, показать, в чем наш тезис сближается с
чистым механицизмом и в чем он отличен от него.
Подражание неорганизованного живому может, впрочем, идти довольно далеко.
Не только химия производит органические синтезы: удается воспроизвести
искусственным путем внешнюю сторону таких фактов организации, как непрямое
деление клетки и протоплазматическая циркуляция. Известно, что протоплазма
клетки совершает внутри своей оболочки разнообразные движения. С другой
стороны, так называемое непрямое деление клетки происходит путем крайне
сложных операций, одни из которых затрагивают ядро, а другие цитоплазму.
Последние начинают с раздвоения центросомы, маленького шаровидного тельца,
расположенного рядом с ядром. Образовавшиеся таким образом две центросомы
удаляются одна от другой, притягивают к себе тоже раздвоенные кусочки
волокна, этой главной составной части первоначального ядра, и в конце
концов образуют два новых ядра, вокруг которых создаются две новые клетки,
заменяющие первую. И вот, удалось воспроизвести в общих чертах и во внешних
проявлениях некоторые из этих процессов. Если мы разотрем в порошок сахар и
поваренную соль, добавим очень старого растительного масла и рассмотрим под
микроскопом каплю этой смеси, то мы увидим пену ячеистой структуры, внешне
напоминающую, по мнению некоторых ученых, протоплазму; во всяком случае, в
ней происходят движения, во многом сходные с циркуляцией протоплазмы. Если
из подобной пены извлечь то, что с виду кажется ячейкой, то можно будет
заметить конус притяжения, аналогичный тем, какие образуются вокруг
центросом в процессе деления ядра'. Вера в возможность механистического
объяснения распространяется и на внешние движения одноклеточного организма,
или, по Крайней мере, амебы. Перемещение амебы в капле воды можно сравнить
с движениями пылинки в комнате, где открытые окна и двери вызывают
циркуляцию воздушных потоков. Ее масса постоянно поглощает некоторые
растворимые вещества, содержащиеся в окружающей воде, и выделяет в нее
другие: этот постоянный обмен, подобный тому, что совершается между двум
резервуарами, разделенными пористой перегородкой, создает вокруг организма
беспрерывно меняющееся круговращение. Что же касается временных отростков,
или ложноножек, которыми как будто бы наделена амеба, то они не столько
выпускаются ею самой, сколько притягиваются извне, словно их вдыхает или
всасывает окружающая среда. Постепенно можно распространить этот способ
объяснения и на более сложные движения, которые совершает, к примеру,
инфузория своими вибрирующими ресничками, представляющими собой, по всей
вероятности, те же ложноножки, только отвердевшие.
Однако ученые не бывают единодушными в оценке подобного рода объяснений и
схем. Химики показали, что если даже ограничиться рассмотрением только
органического, не доходя до организованного, то наука воспроизвела пока
лишь продукты отходов жизнедеятельности; вещества же собственно активные,
формирующие организм, противятся синтезу. Один из самых замечательных
натуралистов нашего времени выдвигает идею о противоположности двух родов
явлений, отмечаемых в Живых тканях, явлений анагенеза, с одной стороны, и
катагенеза - с другой. Роль энергий анагенетических состоит в том, чтобы
поднять до своего уровня низшие энергии путем ассимиляции неорганических
веществ. Они создают ткани. Само же функционирование жизни (за исключением,
однако, ассимиляции, роста и размножения) относится к порядку
катагенетическому: это уже не подъем энергии, а ее падение. Лишь с этими
фактами катагенетического порядка, то есть, в сущности, с мертвым, а не с
живым, и имеет дело физико-химия. Конечно, факты первого рода ускользают от
физико-химического анализа даже тогда, когда они не являются в собственном
смысле слова анагенетическими. Что же касается искусственной имитации
внешней стороны протоплазмы, то можно ли придавать этому реальное
теоретическое значение, если нет еще полного согласия в вопросе о
физической структуре этого вещества? Тем более не может сейчас идти речи о
воспроизведении ее химического состава. Наконец, возможность
физико-химического объяснения движений амебы, а тем более инфузории,
оспаривается многими из тех, кто непосредственно наблюдал эти простейшие
организмы. В самых примитивных проявлениях жизни они замечают следы
настоящей психической деятельности2 . Но особенно поучительно то, что
углубленное исследование гистологических явлений часто вовсе не подкрепляет
стремление объяснить все с помощью физики и химии, а, напротив, лишает его
силы. Вот заключение превосходной книги гистолога Вильсона, посвященной
развитию клетки: ^Кажется, что изучение клетки в итоге скорее расширило,
чем сузило огромную пропасть, отделяющую от неорганического мира даже
низшие формы жизни".
Одним словом, те, кто занимается только функциональной активностью живого
существа, склонны думать, что физика и химия дадут нам ключ к биологическим
процессам4 . В действительности они имеют дело главным образом с явлениями,
которые постоянно повторяются в живом существе, как в реторте. Этим отчасти
и объясняются механистические тенденции в физиологии. Те же, кто
сосредоточивает внимание на тонкой структуре живых тканей, на их генезисе и
эволюции, - с одной стороны, гистологи и эмбриологи, с другой стороны,
натуралисты - видят перед собой саму реторту, а не только ее содержимое.
Они находят, что эта реторта творит свою собственную форму во врем
единственной в своем роде серии опытов, составляющих подлинную историю. И
все они - гистологи, эмбриологи и натуралисты - далеки от того, чтобы так
же охотно, как физиологи, верить в физико-химический характер жизненных
актов.
По правде говоря, ни тот, ни другой тезис - ни утверждающий, ни отрицающий
возможность когда-либо произвести химическим способом элементарный
организм, - не могут опереться на авторитет опыта. Оба они не могут быть
проверены - первый потому, что наука еще не продвинулась ни на шаг к
химическому синтезу живого вещества, второй - потому что не существует
никакого доступного пониманию способа экспериментально доказать
невозможность какого-либо факта. Но мы изложили теоретические доводы,
которые мешают нам уподобить живое существо, эту систему, обособленную
природой, - системам, изолируемым нашей наукой. Мы признаем, что эти доводы
не столь сильны, когда речь идет о таком простейшем организме, едва
продвинувшемся по пути эволюции, как амеба. Но они приобретают большее
значение, если обратиться к организму более сложному, претерпевающему
правильный цикл преобразований. Чем глубже отпечаток, накладываемый
длительностью на живое существо, тем очевиднее организм отличается от
чистого и простого механизма, по которому длительность скользит, не
проникая в него. И доказательство приобретает наибольшую силу, когда оно
распространяется на общую эволюцию жизни, от низших ее проявлений до высших
современных форм, поскольку эта эволюция составляет, в силу единства и
непрерывности поддерживающей ее одушевленной материи, одну неделимую
историю. Вот почему мы не понимаем, как гипотеза эволюционизма вообще может
уживаться с механистической концепцией жизни. Мы, конечно, не претендуем на
то, чтобы дать окончательное и математически точное опровержение этой
механистической концепции. Но опровержение это, вытекающее из рассмотрени
длительности и являющееся, по нашему мнению, единственно возможным,
становится тем более строгим и убедительным, чем смелее мы принимаем
эволюционную гипотезу. Нам придется подробнее остановиться на этом вопросе.
Но вначале объясним более точно, какой именно концепции жизни мы следуем.
Мы говорили, что механистические объяснения пригодны для систем,
искусственно выделяемых нашей мыслью из целого. Но нельзя о priori
допустить, чтобы такое же объяснение можно было автоматически применить к
самому целому и системам, создающимся естественным путем внутри этого
целого и по его образу, ибо время было бы тогда бесполезным и даже
нереальным. Действительно, суть механистических объяснений состоит в
утверждении, что будущее и прошедшее исчисляемы как функция настоящего и
что, следовательно, все дано.
Согласно этой гипотезе, прошлое, настоящее и будущее мог бы сразу увидеть
сверхчеловеческий интеллект, способный произвести необходимые вычисления.
Вот почему ученые, верившие в универсальность и полную объективность
механистических объяснений, сознательно или бессознательно создавали
подобного рода гипотезу. Уже Лаплас сформулировал ее с величайшей
точностью: "Если бы человеческий интеллект мог знать в данный момент все
силы, которыми одушевлена природа, и взаимное положение составляющих ее
существ, и к тому же был бы достаточно силен, чтобы подвергнуть эти данные
анализу, он мог бы охватить одной формулой все движения Вселенной - как
величайших ее тел, так и легчайшего из атомов: ничто не осталось бы дл
него неизвестным, и будущее, как и прошлое, предстало бы его глазам"'. А
вот тезис Дюбуа-Реймона: "Можно вообразить себе познание природы, достигшее
такого состояния, что всоебщий мировой процесс мог бы быть описан одной
математической формулой, одной необъятной системой одновременных
дифференциальных уравнений, определяющих положение, направление и скорость
любого атома мира в любой момент". Гексли, со своей стороны, выразил ту же
идею более конкретно: "Если верно основное положение эволюции о том, что
весь мир - одушевленный и неодушевленный - есть результат подчиненного
определенным законам взаимодействия сил, присущих молекулам, которые
составляли начальную туманность Вселенной, то не менее верно и то, что
современный мир потенциально уже содержался в космическом паре и достаточно
сильный интеллект, зная свойства молекул этого пара, мог бы предсказать, к
примеру, состояние фауны в Великобритании в 1868 году с такой же точностью,
с какой определяют, что происходит с паром, который мы выдыхаем в холодный
зимний день". Сторонники этого учения говорят и о времени, произносят это
слово, но не думают о том, что оно означает, ибо время здесь лишено
действенности, - а раз оно не действует, оно есть ничто. Радикальный
механицизм предполагает метафизику, в которой целостность реального даетс
сразу в вечности и где видимая длительность вещей выражает только
несовершенство духа, который не может познать всего одновременно. Но дл
нашего сознания, то есть для того, что является самым неоспоримым в нашем
опыте, длительность - нечто совершенно иное. Мы воспринимаем ее как поток,
в который нельзя войти вновь. Мы хорошо чувствуем, что она - основа нашего
бытия и сама субстанция вещей, с которыми мы связаны. Напрасно нас
соблазняют блестящими перспективами универсальной математики: мы не можем
жертвовать опытом ради требований системы. Вот почему мы отвергаем
радикальный механицизм.
Но радикальный телеологизм также представляется нам неприемлемым, и по тем
же основаниям. Доктрина целесообразности в ее крайней форме, какую мы
обнаруживаем, например, у Лейбница, предполагает, что вещи и существа лишь
реализуют начертанную однажды программу. Но если в мире нет ничего
непредвиденного, ни изобретения, ни творчества, то время тоже становитс
бесполезным. Как и в механистической гипотезе, здесь предполагается, что
все дано. Таким образом понимаемый телеологизм является тем же
механицизмом, только навыворот. Он вдохновляется тем же постулатом, с одним
лишь различием: тот огонь, которым он, по его мнению, освещает наш путь, он
помещает не позади нас, а впереди, по ходу движения наших конечных
интеллектов вдоль совершенно иллюзорной последовательности вещей. Импульс
прошлого он заменяет притяжением будущего.
Но последовательность остается все же чистой видимостью, как, впрочем, и
само движение. В учении Лейбница время сводится к смутному восприятию,
зависящему от присущей человеку точки зрения: оно рассеялось бы, как туман,
перед интеллектом, помещенным в центр вещей.
Но все же телеологизм не является, подобно механицизму, учением с
застывшими очертаниями. Он допускает сколько угодно отступлений.
Механистическую философию нужно либо принять, либо отклонить: ее придетс
отвергнуть, если мельчайшая пылинка, уклоняясь от предписанного механикой
пути, обнаружит малейший след самопроизвольности. Напротив, учение о
конечных причинах никогда не может быть отвергнуто окончательно. Если
устраняют одну его форму, оно принимает другую. Его принцип - по сути,
психологический - очень гибок. Он настолько растяжим и благодаря этому так
широк, что его отчасти принимают уже одним тем, что отвергают чистый
механицизм. Тезис, который мы выдвигаем в этой книге, должен поэтому в
известной мере быть причастным к телеологизму. Вот почему важно точно
указать, что мы от него сохраняем и от чего считаем нужным отказаться.
Сразу же заметим, что смягчать телеологизм Лейбница, раздробляя его до
бесконечности, значит, на наш взгляд, становиться на ложный путь. И,
однако, учение о целесообразности приняло именно такое направление.
Совершенно ясно, что если Вселенная в целом является реализацией известного
плана, то это не может быть доказано эмпирически. Очевидно также, что если
даже ограничиться лишь организованным миром, то ничуть не легче доказать,
что и в нем все находится в гармонии. Факты могли бы дать и противоположные
ответы на наши вопросы. Природа сталкивает живые существа друг с другом.
Она являет нам повсюду беспорядок наряду с порядком, регресс рядом с
прогрессом. Но, быть может, то, что не подтверждается ни материей в целом,
ни жизнью в целом, окажется верным для отдельного организма? Нельзя ли
заметить в нем поразительного разделения труда, чудесной солидарности между
частями, совершенного порядка, несмотря на бесконечное усложнение? В этом
смысле не реализует ли каждое живое существо известного плана, имманентного
его субстанции? Это утверждение, по сути, разбивает вдребезги античную
концепцию целесообразности. Идея внешней целесообразности, в силу которой
живые существа соподчиняются одни другим, не принимается и даже охотно
осмеивается: нелепо, говорят нам, предполагать, что трава создана дл
коровы, ягненок для волка. Но существует целесообразность внутренняя:
каждое существо создано для него самого, все части его взаимосогласованы
ради наибольшего блага целого и разумно соорганизованы для этой же цели.
Такова концепция целесообразности, в течение долгого времени остававшаяс
классической. Телеологизм сузился настолько, чтобы никогда не охватывать за
один раз более одного живого существа. В урезанном виде он, конечно,
рассчитывал подставить под удары меньшую поверхность.
На самом же деле он оказался еще более уязвимым. Каким бы смелым ни
выглядел, в свою очередь, наш тезис, мы утверждаем, что целесообразность
может быть только внешней: в противном случае она - ничто.
Рассмотрим, действительно, самый сложный и самый гармоничный организм. Все
его элементы, говорят нам, принимают участие в содействии наибольшему благу
целого. Пусть будет так; но не нужно забывать, что каждый из элементов в
некоторых случаях сам может быть организмом и что, подчиняя существование
этого маленького организма жизни большого, мы принимаем принцип внешней
целесообразности. Таким образом, концепция исключительно внутренней
целесообразности разрушает саму себя. Организм состоит из тканей, каждая из
которых живет за собственный счет. Клетки, составляющие ткани, также
обладают известной независимостью. Только в случае полного подчинения всех
элементов индивида самому индивиду можно было бы отказаться видеть в них
организмы, сохраняя это название за индивидом, и говорить только о
внутренней целесообразности. Но каждому известно, что эти элементы могут
обладать истинной автономией. Не говоря о фагоцитах, которые доходят в
своей независимости от того, что нападают на питающий их организм, не
говоря о зародышевых клетках, живущих своей собственной жизнью рядом с
соматическими клетками, достаточно напомнить о фактах регенерации; здесь
один элемент - или группа элементов - внезапно показывает, что хотя в
обычное время он и покорялся тому, чтобы занимать лишь незначительное место
и выполнять только ограниченные функции, но он может делать гораздо больше,
а в некоторых случаях даже выступает как эквивалент целого.
Это и есть камень преткновения для теорий витализма. Мы не упрекаемых, как
делают обычно, в том, что на вопрос они отвечают вопросом же. Конечно,
"жизненное начало" многого не объясняет, но все же оно имеет то
преимущество, что, будучи как бы вывеской на нашем незнании, при случае
напоминает нам о нем', тогда как механицизм призывает нас об этом забыть.
Правда, положение витализма очень затрудняется тем фактом, что в природе не
существует ни чисто внутренней целесообразности, ни совершенно обособленной
индивидуальности. Сорганизованные элементы, входящие в состав индивида,
сами имеют известную индивидуальность, и каждый мог бы заявить претензию на
свое жизненное начало, если таковым должен обладать индивид. Но, с другой
стороны, сам индивид не является ни достаточно независимым, ни достаточно
изолированным от всего остального, чтобы мы могли признать за ним
собственное "жизненное начало" . К примеру, организм высшего позвоночного
обладает наибольшей индивидуальностью из всех организмов; и все же, если
обратить внимание на то, что он является лишь развитием яйцеклетки,
составлявшей часть тела его матери, и сперматозоида, принадлежавшего телу
его отца, что это яйцо (то есть оплодотворенная яйцеклетка) есть подлинное
связующее звено между двумя производителями, ибо имеет общую им обоим
субстанцию, то станет ясно, что всякий индивидуальный организм, будь то
даже организм человека, представляет собой только почку, распустившуюся на
соединенном теле своих родителей. Где же тогда истоки, где завершение
жизненного начала индивида? Мало-помалу можно подняться до самых его
отдаленных предков и обнаружить его связь с каждым из них, связь с той
небольшой протоплазменно-студенистой массой, которая, вероятно, составляет
корень генеалогического древа жизни. Будучи в известной мере единым с этим
первичным предком, он также связан со всем тем, что отделилось от него по
пути дивергенции потомства; в этом смысле можно сказать, что невидимые узы
связывают его с совокупностью всех живых существ. Напрасно поэтому
стремятся сузить область целесообразности до индивидуальности живого
существа. Если в области жизни существует целесообразность, она охватывает
всю жизнь в едином неразрывном объятии. В этой жизни, общей всему живому,
есть, конечно, много пробелов, много отступлений; с другой стороны, она не
столь математически едина, чтобы не позволить каждому проявить в известной
мере свою индивидуальность. Тем не менее она образует единое целое: и нужно
выбирать между полным и прямым отрицанием целесообразности и гипотезой,
которая признает взаимосвязь не только частей организма с самим организмом,
но и каждого живого существа с совокупностью остальных.
Нельзя облегчить перехода к идеям целесообразности путем ее распыления.
Нужно либо полностью отвергнуть гипотезу целесообразности, имманентной
жизни, либо, как мы полагаем, придать совсем иное направление ее изменению.
Заблуждение радикального телеологизма, как, впрочем, и радикального
механицизма, состоит в чрезмерно расширительном применении некоторых
понятий, естественных для нашего интеллекта. Наша мысль изначально связана
с действием. Именно по форме действия был отлит наш интеллект. Размышление
- это роскошь, тогда как действие - необходимость. Но, чтобы действовать,
мы прежде всего ставим себе цель: мы составляем план, затем переходим к
деталям механизма, который должен его реализовать. Последняя операци
возможна только тогда, когда мы знаем, на что нам рассчитывать. Нужно,
чтобы мы выделяли в природе те сходства, которые позволили бы нам
предвосхищать будущее. Нужно, следовательно, чтобы мы, сознательно или
бессознательно, применяли закон причинности. Чем яснее при этом
вырисовывается в нашем уме идея действующей причинности, тем больше эта
причинность принимает форму причинности механической. Последнее отношение,
в свою очередь, тем легче может быть представлено математически, чем лучше
оно выражает строгую необходимость. Вот почему нам достаточно только
следовать склонности нашего интеллекта, чтобы стать математиками. Но, с
другой стороны, эта естественная математика представляет собой лишь
бессознательную опору нашей сознательной привычки связывать одни и те же
причины с одними и теми же следствиями; а сама эта привычка обычно нацелена
на руководство действиями, вытекающими из намерений, или, что сводится к
тому же, на управление объединенными движениями для реализации какого-либо
образца; мы рождаемся ремесленниками и геометрами, и даже геометры-то мы
только потому, что мы - ремесленники. Таким образом, человеческий
интеллект, поскольку он сформирован согласно требованиям человеческого
действия, является интеллектом, оперирующим одновременно в соответствии с
намерением и с расчетом, путем подчинения средств цели и воспроизведени
механизмов со все более и более геометрическими формами. Смотрят ли на
природу как на необъятную машину, управляемую математическими законами, или
видят в ней реализацию какого-либо плана, - в том и другом случае только
следуют до конца двум взаимодополняющим тенденциям разума, вытекающим из
одной и той же жизненной необходимости.
Вот почему радикальный телеологизм во многих отношениях близок к
радикальному механицизму. Оба учения отказываются видеть в ходе вещей или
даже просто в развитии жизни непредвидимое творение формы. Механицизм
замечает только одну сторону реальности: сходство или повторение. Он
признает, таким образом, господство того закона, согласно которому в
природе существует только подобное, воспроизводящее подобное. Чем более
явной становится содержащаяся в нем геометрия, тем меньше он может
допустить, чтобы.что-либо было результатом творчества, хотя бы даже только
форма. Как геометры, мы отвергаем непредвидимое. Как художники, мы,
конечно, могли бы его допустить, ибо искусство живет творчеством и
предполагает скрытую веру в самопроизвольность природы. Но бескорыстное
искусство - это роскошь, как и чистое умозрение. Прежде чем стать
художниками, мы бываем ремесленниками. Авсякое ремесло, каким бы
примитивным оно ни было, живет подобиями и повторениями, как и естественна
геометрия, служащая ему точкой опоры. Оно работает по моделям, ставя своей
целью их воспроизведение. И когда оно изобретает, оно оперирует, или
воображает, что оперирует, новой комбинацией уже известных элементов.
"Нужно подобное, чтобы получить подобное", - вот его принцип. Короче
говоря, строгое применение принципа целесообразности, как и принципа
механической причинности, приводит к заключению, что "все дано". Два
принципа, каждый на своем языке, говорят одно и то же, ибо отвечают одной и
той же потребности.
Вот почему они согласны еще и в том, что для обоих время представляет собой
tabula rasa. Реальная длительность въедается в вещи и оставляет на них
отпечаток своих зубов. Если все существует во времени, то все внутреннее
изменяется и одна и та же конкретная реальность никогда не повторяется.
Повторение допустимо, следовательно, только в абстрактном; повторяется лишь
тот или иной аспект реальности, выделяемый нашими чувствами, в особенности
же нашим интеллектом, и повторяется он именно потому, что наше действие, на
которое направлено любое усилие нашего интеллекта, может совершаться только
среди повторений. Так интеллект, сосредоточенный на том, что повторяется,
занятый лишь тем, чтобы сплавить подобное с подобным, - отворачивается от
видения времени. Он противится текучести: все, к чему он прикоснется,
затвердевает. Мы не мыслим реального времени, но проживаем его, ибо жизнь
преодолевает границы интеллекта. Мы чувствуем нашу эволюцию и эволюцию всех
вещей в чистой длительности, и чувство это обрисовывается вокруг собственно
интеллектуального представления, как неясная дымка, исчезающая во мраке. И
механицизм, и телеологизм принимают в расчет только светящееся ядро,
блистающее в центре. Они забывают, что это ядро образовалось за счет
остального путем сгущения и что нужно использовать все - и текучее, и
уплотненное (первое даже более, чем второе), - чтобы постичь внутреннее
движение жизни.
По правде говоря, если существует эта дымка, пусть неясная и ускользающая,
она должна быть для философа еще более важной, чем облекаемое ею светящеес
ядро. Ибо только ее наличие и позволяет нам утверждать, что ядро есть ядро,
что чистый интеллект представляет собой сужение - путем сгущения - иной,
более обширной способности. И именно потому, что эта смутная интуиция не
оказывает никакой помощи в руководстве нашим действием на вещи, действием,
целиком локализованным на поверхности реального, - и можно предположить,
что она проявляет свою силу не на поверхности, а в глубине.
Как только мы выходим за рамки, в которые заключают нашу мысль механицизм и
радикальный телеологизм, реальность предстает перед нами как непрерывное
фонтанирование нового, которое, едва возникнув в настоящем, уже отступает в
прошлое: именно в этот момент его и замечает интеллект, взгляд которого
всегда устремлен назад. Такова наша внутренняя жизнь. Можно без труда
обнаружить предпосылки каждого из наших поступков, являющихся по отношению
к этим предпосылкам как бы механической равнодействующей. И можно также
сказать, что каждый поступок представляет собой осуществление какого-либо
намерения. В этом смысле в эволюции нашего поведения всегда есть и
механицизм, и целесообразность. Но сколь бы мало наше действие ни
затрагивало нашу личность, как бы мало оно ни было подлинно нашим, оно
неподвластно предвидению, хотя задним числом и может быть объяснено его
предпосылками. И, реализуя известное намерение, эта новая налична
реальность отличается от самого намерения, которое могло быть только планом
возобновления или перегруппировки элементов прошлого. Механицизм и
телеологизм являются здесь, таким образом, только внешними снимками нашего
поведения. Они извлекают из него интеллектуальность. Но наше поведение
скользит между ними и охватывает гораздо более обширную область. Повторяем,
это не значит, что свободное действие есть действие, следующее капризу,
безрассудное. Поступать, повинуясь капризу, - значит механически колебатьс
между двумя или несколькими готовыми решениями и все же остановиться в
конце концов на одном из них; здесь нет созревания внутреннего состояния,
нет эволюции: каким бы парадоксальным ни показалось это утверждение, здесь
воля опускается до подражания механизму интеллекта. Напротив, поведение
подлинно наше есть поведение воли, которая, не пытаясь копировать интеллект
и оставаясь сама собой, то есть эволюционируя, доходит путем постепенного
созревания до таких действий, которые интеллект может разлагать на
элементы-понятия, никогда не достигая конца. Свободный акт несоизмеримо
идеей, и его "рациональность" должна определяться самой этой
несоизмеримостью, позволяющей находить в нем сколько угодно материала дл
работы интеллекта. Таков характер нашей внутренней эволюции. Таков же,
очевидно, и характер эволюции жизни.
Наш разум, неизлечимо самонадеянный, полагает, что, по праву ли рождени
или по праву завоевания, он владеет всеми существенными элементами познани
истины - врожденными или приобретенными. Даже если он сознается в незнании
предмета, который ему предъявляют, то полагает, что не знает только того,
под какую из его прежних категорий подпадает этот новый предмет. В какой
ящик, готовый открыться, мы его поместим? В какую, уже скроенную, одежду
его облачим? Является ли он тем или этим, или чем-либо иным? И все эти
"то", "это", "что-либо иное" всегда предстают перед нами как нечто уже
познанное, известное. Мы глубоко противимся мысли о том, что нам, возможно,
придется создавать для нового предмета совершенно новое понятие, или, быть
может, даже новый метод мышления. А между тем история философии показывает
нам вечное столкновение систем, невозможность втиснуть реальность в это
готовое платье, то есть в наши готовые понятия, - она указывает нам на
необходимость работать по мерке. Но наш разум предпочитает не доходить до
такой крайности, раз и навсегда с горделивой скромностью возвестить, что он
может познавать только относительное, а абсолютное - не в его компетенции.
Это предуведомление позволяет ему без стеснения применять свой привычный
метод мышления, и с оговоркой, что он не касается абсолютного, он
авторитетно высказывается абсолютно обо всем. Платон первым возвел в теорию
утверждение, что познать реальное значит найти для него Идею, то есть
втиснуть его в предсуществующие рамки, которые уже были в нашем
распоряжении, как будто мы тайно обладаем универсальной наукой. И эта вера
естественна для человеческого интеллекта, всегда озабоченного тем, в какую
из прежних готовых рубрик придется ему занести тот или иной предмет, и
можно сказать, что в известном смысле все мы рождаемся платониками.
Нигде бессилие этого метода не проявляется так отчетливо, как в теории
жизни. Развиваясь по направлению к позвоночным вообще, к человеку и
интеллекту в частности, Жизнь должна была оставить по пути много элементов,
несовместимых с этим особым способом организации, и уступить их, как мы
покажем, другим линиям развития. Поэтому, чтобы постичь истинную природу
жизненной деятельности, нам нужно будет вновь отыскать совокупность этих
элементов и сочетать их с интеллектом как таковым. Нам, вероятно, поможет в
этом то смутное представление, та дымка, что окружает представление ясное,
то есть интеллектуальное. Чем, в самом деле, может быть эта бесполезна
дымка, как не частью того эволюционного начала, которое не уместилось в
специальную форму нашей организации и прошло контрабандой? Значит, именно
туда мы должны будем отправляться за указаниями, чтобы расширить
интеллектуальную форму нашей мысли; там почерпнем мы необходимый порыв,
который сможет поднять нас над самими собой. Представить себе жизнь в целом
не значит скомбинировать простые идеи, отложенные в нас самой жизнью в ходе
ее эволюции: может ли часть быть тождественной целому, содержимое -
содержащему, отложения жизненной работы - самой этой работе? А между тем мы
поддаемся этой иллюзии, когда определяем эволюцию жизни как "переход от
однородного к разнородному" или с помощью любого другого понятия,
полученного путем комбинирования элементов интеллекта. Мы располагаемся в
одном из конечных пунктов эволюции, очевидно, в главном, но не
единственном; и даже в этом пункте мы не берем всего, что там находится,
ибо мы сохраняем от интеллекта только одно или два понятия, в которых он
выражается, - и эту-то часть от части мы провозглашаем представительницей
целого, даже чего-то такого, что выходит за границы отвердевшего целого; то
есть представительницей того эволюционного движения, по отношению к
которому это "целое" является только современной стадией. На самом же деле,
возьми мы даже весь интеллект, это не было бы чрезмерным, этого было бы
недостаточно. Следовало бы сблизить с ним все то, что мы находим в каждом
из конечных пунктов эволюции. И нужно было бы рассматривать
эти различные и расходящиеся элементы как фрагменты, которые дополняют или,
по крайней мере, дополняли друг друга в своих низших формах. Тогда только у
нас могло бы возникнуть предчувствие реальной природы эволюционного
движения; да и то это было бы всего лишь предчувствием, ибо мы всегда имели
бы дело только с тем, что уже эволюционировало, с результатом, а не с самой
эволюцией, то есть не с самим актом, который приводит к результату.
Такова философия жизни, которой мы придерживаемся. Она стремится преодолеть
и механицизм, и телеоло-гизм, но, как мы отметили вначале, она сближаетс
со вторым учением больше, чем с первым. Стоит остановиться на этом вопросе
и точнее указать, в чем она сходна с телеологизмом и в чем отлична от него.
Подобно радикальному телеологизму, хотя и в более расплывчатой форме, она
представит нам организованный мир как гармоническое целое. Но эта гармони
далеко не так совершенна, как утверждалось. Она допускает много отклонений,
ибо каждый вид, даже каждый индивид, сохраняет от целостности жизненного
импульса только некий порыв и стремится использовать эту энергию в
собственных интересах; в этом и состоит приспособление. Вид и индивид
думают только о себе самих, из чего вытекает возможность конфликта с
другими формами жизни. De facto, таким образом, гармонии не существует: она
существует скорее de jure. Я хочу этим сказать, что первичный порыв есть
порыв общий и чем дальше мы по нему восходим, тем в большей мере различные
тенденции предстают как взаимодополняющие. Так порыв ветра разделяется на
перекрестке на расходящиеся струи воздуха, но все они представляют собой
одно и то же дуновение. Гармония, или, скорее, "дополнительность",
проявляется только в целом и более в тенденциях, чем в состояних. Главное
же - и именно в этом вопросе телеологизм наиболее заблуждается - гармони
обнаруживается скорее позади, чем впереди. Она состоит в тождестве
импульса, а не в общем стремлении. Напрасно было бы приписывать жизни
какую-нибудь цель в человеческом смысле слова. Говорить о цели - значит
думать о некоем предсуществующем образце, которому остается лишь
реализоваться. По сути, это значит предполагать, что все дано, что будущее
можно вычитать в настоящем. Это значит думать, что жизнь в своем движении и
во всей своей целостности действует так же, как наш интеллект, который
является только неподвижным и фрагментарным снимком жизни и всегда
естественным образом располагается вне времени. А жизнь развивается и
длится. Конечно, всегда можно, оглядываясь на пройденный уже путь,
обозначить его направление, определить это направление с помощью
психологических понятий и говорить так, будто бы преследовалась известна
цель. Так будем говорить и мы. Но о пути, который предстоит еще пройти,
человеческий разум ничего не может сказать, ибо путь создавался по мере
того, как совершался акт его прохождения; он является только направлением
самого этого акта. Таким образом, эволюция допускает в каждый момент
психологическое толкование, которое, с нашей точки зрения, лучше всего ее
объясняет, но оно имеет ценность и значение лишь в ретроспективном смысле.
Телеологическая интерпретация, которую мы предлагаем, никогда не сможет
послужить для предвидения будущего. Это - определенное видение прошлого в
свете настоящего. Короче говоря, классическая концепция целесообразности
хочет охватить одновременно и слишком много, и слишком мало. Она чересчур
широка и чересчур узка. Находя объяснение жизни в интеллекте, она чрезмерно
сужает значение жизни. Интеллект, во всяком случае такой, какой мы
обнаруживаем в самих себе, был создан эволюцией в процессе ее движения; он
выделен из чего-то более обширного, или, скорее, он представляет собой
только проекцию реальности, проекцию по необходимости плоскую, тогда как
реальность обладает рельефом и глубиной. Эту-то более обширную реальность
истинный телеологизм и должен был бы воссоздать, или, скорее, охватить,
если возможно, в одном простом видении. Но, с другой стороны, именно
потому, что реальность выходит за границы интеллекта, - этой способности
связывать подобное с подобным, замечать, а также создавать повторения, -
она, без сомнения, является творческой, то есть совершает такие действия, в
которых она расширяется и превосходит саму себя. Эти действия не были,
таким образом, даны в ней заранее, и, следовательно, она не могла принять
их за цели, хотя, будучи совершены, они и допускают рациональное
объяснение, как допускает его сфабрикованный предмет, реализовавший некий
образец. Одним
словом, теория конечных причин идет недостаточно далеко, когда
ограничивается тем, что помещает в природу интеллект, но она идет слишком
далеко, когда предполагает предсуществование будущего в настоящем в виде
идеи. Второй тезис, грешащий преувеличением, является, впрочем, следствием
первого, который грешит преуменьшением. Нужно заменить интеллект в
собственном смысле слова более обширной реальностью: интеллект же есть
только сужение этой реальности. Будущее предстанет тогда как расширение
настоящего. Оно не содержалось, следовательно, в настоящем в виде
представленной цели. И тем не менее, реализовавшись, оно даст объяснение
настоящему столь же успешно, как само оно объяснялось настоящим, и даже
более того, его можно будет рассматривать как цель в той же или даже в
большей мере, чем как результат. Наш интеллект имеет право рассматривать
его абстрактно, со своей обычной точки зрения, ибо сам является абстракцией
породившей его причины.
Правда, причина кажется тогда неуловимой. Уже телеологическая теория жизни
ускользает от всякой точной проверки. Что же будет, скажут нам, если мы
двинемся еще дальше в одном из ее направлений? Таким образом, мы подошли,
после необходимого отступления, к вопросу, который считаем основным: можно
ли доказать с помощью фактов недостаточность механицизма? Мы заявили, что
если это доказательство возможно, то лишь при условии принятия гипотезы
эволюционизма. Пришло время показать, что если механицизм недостаточен дл
объяснения эволюции, то нельзя остановиться и на классической концепции
целесообразности, а тем более на ее ограничении или смягчении: напротив,
следует пойти еще дальше.
Определим теперь принцип нашего доказательства. Мы сказали, что жизнь с
самого начала является продолжением одного и того же порыва, разделившегос
между расходящимися линиями эволюции. Что-то росло, что-то развивалось
путем ряда прибавлений, каждое из которых тоже было творением. Само это
развитие и привело к разъединению тех тенденций, дальнейший рост которых
делал их несовместимыми друге другом. Собственно говоря, ничто не мешает
нам вообразить единственного индивида, в котором, путем последовательных
превращений, в течение тысяч веков совершилась бы эволюция жизни. Или,
вместо одного индивида, можно предположить множество индивидов, следующих
друг за другом по одной линии. В обоих случаях существовало бы, если можно
так выразиться, только одно измерение. Но в действительности эволюци
произошла через посредство миллионов индивидов и на расходящихся линиях,
каждая из которых оканчивалась перекрестком, откуда разбегались новые пути,
и так далее до бесконечности. Если наша гипотеза имеет основания, если
причины, действующие на этих различных путях, являются психологическими по
своей природе, то, несмотря на дивергенцию их следствий, они должны
сохранить нечто общее, подобно тому, как давно расставшиеся товарищи хранят
одни и те же воспоминания детства. Сколько бы ни было раздвоений, сколько
бы ни открывалось боковых путей, на которых независимо друг от друга
развивались разъединенные элементы, все же это движение частей продолжаетс
в силу первичного порыва целого. Нечто от этого целого должно,
следовательно, существовать в его частях. И этот общий элемент может
проявиться каким-нибудь способом - быть может, наличием в совершенно
различных организмах тождественных органов. Предположим на минуту, что
теория механицизма истинна и эволюция совершается путем ряда случайностей,
прибавляющихся друг к другу, причем каждая новая случайность сохраняетс
посредством отбора, если это полезно для той суммы предшествующих полезных
случайностей, которую представляет собой современная форма живого существа.
Какие шансы будут тогда для того, чтобы через два ряда совершенно
различных, добавляющихся друг к другу случайностей два совершенно различных
эволюционных течения привели к одинаковым результатам? Чем больше будут
расходиться две эволюционные линии, тем меньшей будет возможность того,
чтобы случайные внешние влияния или случайные внутренние изменения вызвали
формирование на этих линиях тождественных органов, особенно если и следа
этих органов не было в тот момент, когда произошло раздвоение. Это сходство
является, напротив, естественным для такой гипотезы, как наша; повсюду,
вплоть до самых последних ручейков, мы, вероятно, обнаружим нечто от
импульса, полученного у истоков. Итак, чистый механицизм был бы опровержим,
целесообразность же - в том особом смысле, в каком мы ее понимаем, - была
бы. доказуема, если бы удалось установить, что жизнь с помощью различных
средств создает на расходящихся эволюционных линиях тождественные органы.
Сила доказательства была бы к тому же пропорциональна степени отдаленности
выбранных эволюционных линий и степени сложности обнаруженных на них
сходных структур.
Могут сослаться на то, что сходство структуры вытекает из тождества общих
условий, в которых происходила эволюция жизни. Такие внешние условия, если
они продолжительны, могут одинаково ориентировать силы, создающие тот или
иной орган, несмотря на различие преходящих внешних влияний и внутренних
случайных изменений. - Мы знаем, действительно, какую роль играет в
современной науке понятие приспособления. Конечно, не все биологи применяют
его в одинаковом смысле. По мнению некоторых, внешние условия способны
непосредственно приводить к изменению организма в определенном направлении
в силу физико-химических превращений, вызываемых этими условиями в живом
веществе;
такова, к примеру, гипотеза Эймера. Другие же, более верные духу
дарвинизма, утверждают, что условия могут повлиять только косвенным путем,
благоприятствуя в борьбе за жизнь тем из представителей вида, которых
случайности рождения лучше приспособили к среде. Иначе говоря, одни
приписывают внешним условиям положительное влияние, другие же -
отрицательное; в первой гипотезе эта причина вызывает изменения, во второй
она их только устраняет. Но в обоих случаях утверждается, что она влечет за
собой полное приспособление организма к условиям существования. Этим общим
приспособлением и попытаются, конечно, механистически объяснить сходство
структуры, которое, по нашему мнению, служит самым сильным аргументом
против механицизма. Вот почему, прежде чем перейти к деталям, мы должны
сейчас в общих чертах объяснить, почему интерпретации, основанные на
"приспособлении", кажутся нам недостаточными.
Заметим прежде всего, что из двух только что сформулированных нами гипотез
лишь вторая не заключает в себе двусмысленности. Дарвиновская иде
приспособления, происходящего путем автоматического устранени
неприспособленных, проста и ясна. Но зато, в силу того, что она приписывает
внешней причине, направляющей эволюцию, полностью отрицательное влияние, ей
трудно объяснить даже прямолинейное прогрессивное развитие таких сложных
органов, какие нам предстоит исследовать. Что же будет, если она захочет
дать объяснение тождеству структуры органов чрезвычайно сложных,
оказавшихся на расходящихся эволюционных линиях? Случайное изменение, как
бы мало оно ни было, предполагает действие множества мелких причин,
физических и химических. Накопление случайных изменений, необходимых дл
создания сложной структуры, требует участия, скажем так, бесконечного числа
бесконечно малых причин. Могут ли одни и те же совершенно случайные причины
вновь появиться в том же порядке в различных пунктах пространства и
времени? Никто не станет этого утверждать, и даже сам дарвинист сможет лишь
сказать, что тождественные действия могут вытекать из различных причин, что
к одному и тому же месту ведет не один путь. Но не дадим себя провести этой
метафорой. Место, куда приходят, не обозначает пути, по которому туда идут,
тогда как органическая структура является самим накоплением тех наибольших
различий, через которые должна была проходить эволюция, чтобы создать эту
структуру. (Борьба за существование и естественный отбор не могут помочь
нам в решении этой части проблемы, ибо нас не занимает здесь то, что
исчезло; мы смотрим лишь на то, что сохранилось.) И вот мы видим, что на
независимых линиях эволюции путем постепенного накопления прибавляющихс
друг к другу результатов обрисовались тождественные структуры. Как можно
допустить, чтобы случайные причины, предстающие в случайном порядке, могли
многократно приводить к одному и тому же результату, если причины эти
бесконечны по числу и результат бесконечно сложен?
"Одинаковые причины производят одинаковые действия" - вот принцип
механицизма. Хотя принцип этот и не предполагает, чтобы одинаковые действи
всегда имели одинаковые причины, однако этот вывод следует из него в тех
особых случаях, когда причины можно различить в произведенном ими действии,
составными элементами которого они являются. Если двое гуляющих, выйдя из
различных пунктов и блуждая за городом по воле своего каприза, в конце
концов встретятся, в этом не будет ничего необычного. Но чтобы они,
прохаживаясь таким образом, описывали одинаковые кривые, которые могли бы
быть в точности наложены одна на другую, - это совершенно невероятно. И
невероятность эта будет к тому же увеличиваться по мере усложнени
траекторий проходимых с той и другой стороны путей. Она превратится в
невозможность, если эти зигзаги станут бесконечно сложными. Но что значит
эта сложность по сравнению со сложностью органа, где расположены в
определенном порядке тысячи клеточек, каждая из которых представляет собой
своего рода организм?
Перейдем же к другой гипотезе и посмотрим, как она решает эту проблему.
Приспособление не является здесь только устранением неприспособленных. Оно
обязано положительному влиянию внешних условий, которые лепят организм по
своей собственной форме. На этот раз сходство результатов объясняетс
именно сходством причин, и мы, казалось бы, имеем дело с чистым
механицизмом. Но присмотримся ближе. Мы увидим, что это - чисто словесное
объяснение, что мы снова поддались словам и искусственность решения состоит
в том, что мы взяли термин "приспособление" одновременно в двух различных
смыслах.
Если я налью в один и тот же стакан поочередно воду и вино, то обе жидкости
примут в нем одну и ту же форму, и тождество формы будет связано с
тождеством приспособления содержимого к содержащему. Приспособление
обозначает в этом случае механическое включение, то есть форма, к которой
приспособляется материя, была уже вполне готовой и навязала материи свою
собственную конфигурацию. Но когда мы говорим о приспособлении организма к
условиям, в которых он должен жить, где здесь предсуществующая форма,
дожидающаяся своей материи? Условия - это не форма литейщика, в которую
вольется жизнь и приобретет ее очертания: рассуждать так - значит быть
жертвой метафоры. Здесь нет еще формы; сама жизнь должна будет создать себе
форму, приспособленную к условиям, которые ей даны. Ей придется извлекать
пользу из этих условий, нейтрализовать неудобства и использовать
преимущества, словом, отвечать на внешние влияния созданием аппарата, не
имеющего с этими влияниями никакого сходства. Приспособляться означает
здесь не повторять, но отвечать, что вовсе не одно и то же. Если тут и есть
приспособление, то лишь в том смысле, в каком можно, к примеру, говорить,
что решение геометрической задачи приспособляется к сформулированным
^условиям. Я вполне допускаю, что так понимаемое приспособление объясняет,
почему различные процессы эволюции приводят к сходным формам: одна и та же
проблема требует, действительно, одного и того же решения. Но тогда нужно
будет ввести, как и для решения геометрической задачи, разумную
деятельность или, по крайней мере, причину, действующую аналогичным
образом. Снова придется ввести целесообразность, и на этот раз в гораздо
большей степени нагруженную антропоморфическими элементами. Одним словом,
если приспособление, о котором идет речь, пассивно, если это просто
воспроизведение в выпуклой форме того, что условия дают в форме вогнутой,
оно не создаст ничего из того, что от него ждут; если же его объявляют
активным, способным ответить рассчитанным решением на проблему,
поставленную условиями, то в таком случае идут гораздо дальше нас - на наш
взгляд, даже слишком далеко - в том направлении, которое мы указали
вначале. На самом же деле незаметно переходят от одного из этих смыслов к
другому и находят убежище в первом всякий раз, когда грозит опасность
обвинения в телеологизме при употреблении второго. Именно второй смысл
действительно служит текущей практике науки, первый же чаще всего снабжает
науку ее философией. В каждом частном случае выражаются так, как будто
процесс приспособления был вызван стараниями организма построить аппарат,
способный извлечь из внешних условий все самое лучшее; а затем говорят о
приспособлении вообще, как будто оно было отпечатком обстоятельств,
пассивно воспринятых индифферентной материей.
Но обратимся к примерам. Прежде всего было бы интересно сравнить в целом
растения и животных. Как не поражаться параллельному прогрессу с той и с
другой стороны в половом отношении? Не только само оплодотворение
тождественно у высших растений и у животных, ибо там и здесь оно состоит в
соединении двух полуядер, которые до их сближения различались своими
свойствами и структурой, а тотчас же после него стали эквивалентными друг
Другу" но и подготовка половых элементов происходит в обоих случаях в
одинаковых условиях: она состоит, главным образом, в уменьшении числа
хромосом и в отбрасывании известного количества хроматического вещества1 .
А между тем растения и животные развивались на независимых линиях при
различии как благоприятствующих условий, так и возникающих на пути
препятствий. Это две главные линии, которые пошли по расходящимс
направлениям. На каждой из них сочетались тысячи причин, определявших
морфологическую и функциональную эволюцию. И, однако, эти бесконечно
сложные причины привели с той и с другой стороны к одному и тому же
результату. Едва ли кто-то решится сказать, что этот результат есть явление
"приспособления": как можно говорить о приспособлении, о давлении внешних
обстоятельств, если польза полового размножения не очевидна и может быть
истолкована в самых различных смыслах и если блестящие умы видят в половых
различиях растений не более чем роскошь, без которой природа могла бы
обойтись?2 Но мы не хотим настаивать на фактах, которые еще нельзя назвать
бесспорными. Двусмысленность термина "приспособление", необходимость
преодолеть одновременно точку зрения и механической причинности, и
антропоморфической целесообразности можно яснее показать на более простых
примерах. Во все времена доктрина целесообразности, уподобляя деятельность
природы труду разумного работника, ссылалась на чудесное устройство органов
чувств. С другой стороны, так как эти органы в зачаточном состоянии
существуют у низших животных, так как природа демонстрирует нам все
промежуточные ступени между пигментным пятном простейших организмов и
бесконечно сложным глазом позвоночных, то вполне возможно ввести сюда
всецело механическое действие естественного отбора, обусловливающее
возрастающее совершенство. Словом, казалось бы, если можно где-то с полным
правом сослаться на приспособление, так это именно здесь. Ведь о роли и
значении полового размножения, его связи с условиями, в которых оно
осуществляется, можно спорить; но отношение между глазом и светом очевидно,
и когда здесь говорят о приспособлении, то, вероятно, знают, что хотят
сказать. Поэтому, если бы мы могли в таком исключительном случае показать
неудовлетворительность доводов, приводимых той и другой стороной, то наше
доказательство сразу достигло бы довольно высокой степени общности.
Рассмотрим пример, на который всегда указывали защитники целесообразности:
устройство человеческого глаза. Им нетрудно было показать, что в этом столь
сложном аппарате все элементы чудесным образом скоординированы. Для того,
чтобы видеть, говорит автор известной книги о "Конечных причинах", нужно,
"чтобы склера глаза в одной точке своей поверхности стала прозрачной и
пропустила бы световые лучи..., нужно, чтобы роговая оболочка в точности
соответствовала отверстию в глазной орбите..., нужно, чтобы на краю глазной
камеры находилась сетчатая оболочка..., нужно, чтобы перпендикулярно к
сетчатой оболочке расположилось бесчисленное множество прозрачных конусов,
которые пропускают к нервной оболочке только свет, идущий по направлению их
оси2 и т. д., и т. д.". В ответ на это защитник конечных причин был
приглашен встать на точку зрения эволюционной гипотезы. Все, действительно,
кажется чудесным в таком глазу, как наш, где тысячи элементов подчиняютс
единству физиологической функции. Но нужно взять функцию в ее истоках, у
инфузории, где она сводится к простой восприимчивости (почти что
химической) пигментного пятна к свету. Эта функция - вначале только
случайный факт - должна была, прямо ли, с помощью неизвестного механизма,
или косвенно, давая преимущества живому существу и поощряя, таким образом,
естественный отбор, привести к незначительному усложнению органа, которое
повлекло за собой усовершенствование функциональной деятельности. Таким
образом, постепенное формирование столь хорошо скомбинированного глаза, как
наш, можно объяснить бесконечным рядом взаимодействий между функцией и
органом, без привлечения какой-нибудь сверхмеханической причины.
Действительно, если ставить вопрос о функции и органе, как это делала
концепция целесообразности и как делает сам механицизм, то его трудно
разрешить. Ибо орган
и функция - понятия разнородные и настолько обусловливающие друг друга, что
невозможно сказать a priori, с какого из них лучше начать при изложении их
взаимоотношений: с первого ли, как хочет механицизм, или со второго, как
требует теория целесообразности. Но мы полагаем, что спор может принять
совсем другой оборот, если сравнить между собою сначала два объекта одной и
той же природы, - орган с органом, а не орган с функцией. Так можно было бы
постепенно приближаться ко все более и более правдоподобному решению. И тем
больше будет шансов дойти до конца, чем смелее мы примем эволюционную
гипотезу.
Вот, рядом с глазом позвоночного, глаз такого моллюска, как морской
гребешок. В обоих есть одни и те же основные части, состоящие из
аналогичных элементов. Глаз морского гребешка, как и наш глаз, имеет
сетчатую оболочку, роговую оболочку, хрусталик с ячеистой структурой. В нем
можно заметить даже то специфическое смещение элементов сетчатки, которое
вообще не встречается у беспозвоночных. Конечно, можно спорить о
происхождении моллюсков, но какого бы взгляда ни придерживаться, все же
никто не будет оспаривать, что моллюски и позвоночные отделились от их
общего ствола задолго до появления столь сложного глаза, как глаз морского
гребешка. Откуда же тогда эта аналогия в строении?
Зададим этот вопрос поочередно двум противоположным друг другу системам
объяснения, стоящим на эволюционной точке зрения: как решают его гипотеза
чисто случайных изменений и гипотеза изменений, определенным образом
ориентированных под влиянием внешних условий?
Что касается первой, то известно, что в настоящее время она представлена
двумя весьма различными формами. Дарвин говорил об очень незначительных
изменениях, которые накапливаются путем естественного отбора. Он знал о
фактах внезапных вариаций, но этот "спорт", как он выражался, мог давать,
по его мнению, только уродства, не способные продолжаться; происхождение же
видов он объяснял только накоплением незначительных изменений'. Такой точки
зрения придерживаются еще многие натуралисты. Но она готова уступить место
противоположной идее, согласно которой новый вид возникает сразу, в
результате одновременного появления многих новых признаков, отличных от
прежних. Эта гипотеза, выдвинутая разными авторами, в частности Бэтсоном в
его замечательной книге', приобрела глубокий смысл и стала очень
влиятельной со времени знаменитых опытов Хуго де Фриза. Этот ботаник,
произведя опыты над OEnothera Lamarckiana, получил через несколько
поколений определенное число новых видов. Теория, выведенная им из этих
опытов, представляет чрезвычайный интерес. В развитии видов, по де Фризу,
чередуются периоды устойчивости и изменчивости. Когда наступает период
"изменчивости", виды создают на множестве различных направлений совершенно
неожиданные формы. Мы не рискуем принять сторону ни этой теории, ни теории
незначительных изменений. Возможно, что обе они содержат в себе долю
истины. Мы хотим только показать, что те изменения, о которых идет речь -
неважно, велики они или малы, - будучи случайными, не могут объяснить
описанного выше сходства в структуре.
Возьмем вначале дарвиновскую теорию незначительных изменений. Допустим, что
существуют небольшие различия, которые вызваны случайностью и постоянно
накапливаются. Не нужно забывать, что все части организма по необходимости
скоординированы друг с другом. Неважно, является ли функция следствием или
причиной органа: неоспоримо одно - то, что орган лишь тогда может помочь
отбору или вызвать его, когда он функционирует. Если тонкая структура
сетчатки развивается и усложняется, то этот прогресс не будет
благоприятствовать зрению, а, без сомнения, расстроит его, если в то же
время не развиваются и зрительные центры, и различные части самого
зрительного органа. Если изменения случайны, то слишком очевидно, что они
не могут условиться друг с другом о том, чтобы произойти одновременно во
всех частях органа и дать ему возможность и дальше выполнять свою функцию.
Дарвин прекрасно это понимал, что и было одним из оснований его гипотезы о
незначительных изменениях. Отличие, которое случайно появится в одной точке
зрительного аппарата, не помешает функционированию органа; и с той поры это
первое случайное изменение может как бы ожидать, что к нему присоединятс
дополнительные изменения и поднимут зрение на одну ступень по пути
совершенствования. Пусть будет так; но если незначительное изменение не
мешает функционированию глаза, оно также и не станет полезным ему до тех
пор, пока не произойдут дополнительные изменения: как может оно тогда
сохраниться путем отбора? Поневоле рассуждают так, как если бы
незначительное изменение было пробным камнем, заложенным организмом и
сохраняющимся для дальнейшей постройки. И, кажется, трудно избежать этой
гипотезы, столь мало согласующейся с принципами дарвинизма, даже при
анализе органа, развившегося на одной великой эволюционной линии, как,
например, глаз позвоночного. Когда же замечаешь сходство в строении глаза
позвоночного и моллюска, то она приобретает безусловную необходимость. И в
самом деле, как можно предположить, чтобы бесчисленное множество
незначительных изменений происходило в одном и том же порядке на двух
самостоятельных эволюционных линиях, если они были совершенно случайны? И
как могли они сохраняться путем отбора и накапливаться с той и другой
стороны - одинаковые, в одном и том же порядке, - если каждое из этих
изменений по отдельности не несет никакой пользы?
Перейдем теперь к гипотезе внезапных изменений и посмотрим, сможет ли она
решить проблему. Конечно, она смягчит затруднение в одном пункте; но зато
сильно увеличит его в другом. Если глаз моллюска, как и глаз позвоночных,
поднялся до современной формы путем относительно небольшого числа внезапных
скачков, то не легче понять сходство обоих органов, чем если бы форма эта
сложилась в результате последовательного приобретения бесчисленного
количества бесконечно малых сходных изменений; в обоих явлениях действует
случай, но во втором от него не требуют чуда, которое ему предстояло бы
совершить в первом. Здесь не только сокращено число
сходств, которые я должен складывать, но и более понятно, что каждое из них
сохраняется с целью присоединения к другим, ибо элементарное изменение на
этот раз достаточно значительно, чтобы принести пользу живому существу и
подпасть, таким образом, под действие отбора. Но тут возникает другая, не
менее опасная проблема: каким образом все части зрительного аппарата при
внезапном их изменении сохраняют столь хорошую координацию, что глаз
продолжает функционировать? Ведь изменение одной какой-нибудь части, раз
оно уже не является бесконечно малым, сделает зрение вообще невозможным.
Нужно поэтому, чтобы все части изменялись одновременно и при этом кажда
совещалась с другими. Я согласен, что у менее удачливых индивидов
появляется множество некоординированных изменений, что естественный отбор
их устраняет и выживает лишь одна жизнеспособная комбинация, то есть такая,
которая способна сохранить и улучшить зрение. Но нужно еще, чтобы
получилась такая комбинация. И если далее мы допустим, что случай однажды
оказал такую милость, то можно ли предположить, чтобы он повторял ее в ходе
истории вида, порождая каждый раз одновременно новые усложнения, чудесным
образом приспособленные друг к другу и продолжающие собою прежние? Можно
ли, в частности, допустить, что эти внезапные изменения, будучи рядом
простых "случайностей", окажутся одинаковыми на двух самостоятельных
эволюционных линиях, появляясь в одном и том же порядке и представл
каждый раз полное согласие все более многочисленных и сложных элементов?
Ссылаются, правда, на закон корреляции, к которому обращался и сам Дарвин'.
Указывают на то, что изменение не локализуется в одной точке организма, что
в других точках обязательно существует его отражение. Примеры, приведенные
Дарвином, остаются классическими: белые кошки с голубыми глазами обычно
бывают глухими, собаки, лишенные шерсти, имеют неполное число зубов и т. д.
Пусть будет так. Но не будем злоупотреблять словом "корреляция". Одно дело
- совокупность взаимосвязанных изменений, а другое - система изменений
дополнительных, то есть скоординированных друг с другом таким образом,
чтобы поддерживать и даже совершенствовать функционирование органа в более
сложных условиях. То, что аномалия волосяного покрова сопровождаетс
аномалией в росте зубов, не требует специального объяснения: шерсть и зубы
- однородные образования1 , и химическое изменение зародыша, препятствующее
образованию шерсти, будет, конечно, мешать и формированию зубов. Вероятно,
причинам того же рода нужно приписать и глухоту белых кошек с голубыми
глазами. В этих различных примерах "коррелятивные" изменения являютс
только изменениями взаимосвязанными (не говоря уже о том, что это дефекты,
- то есть уменьшение или уничтожение чего-либо, а не прибавление, что
совсем не одно и то же). Но когда нам говорят о "коррелятивных" изменениях,
вдруг появляющихся в различных частях глаза, то это слово берется в
совершенно ином смысле:
на этот раз речь идет о совокупности изменений не только одновременных, не
только связанных общностью происхождения, но и скоординированных между
собой таким образом, что орган продолжает выполнять ту же самую простую
функцию, и даже с большим успехом. Можно еще согласиться с тем, что
изменение зародыша, влияющее на образование сетчатки, действует
одновременно на роговую и радужную оболочки, на хрусталик, на зрительные
центры и т. д., хотя, конечно, все эти образования совсем по-иному
гетерогенны, чем шерсть и зубы. Но чтобы все эти одновременные изменени
шли в направлении совершенствования или даже просто поддержания зрения -
этого-то я и не могу признать в гипотезе внезапных изменений, если только
не прибегнуть к какому-нибудь таинственному началу, заботящемуся о
функционировании органа; но это значило бы отказаться от идеи "случайных"
изменений. В действительности эти два значения слова "корреляция" часто
смешиваются в уме биолога, как и два значения слова "приспособление".
Смешение это почти законно в ботанике, где теория образования видов путем
внезапных изменений покоится на прочнейшей опытной базе. Действительно, у
растений функция далеко не так тесно связана с формой, как у животного.
Глубокие морфологические отличия, такие как изменения в форме листьев, не
влияют заметным образом на функции органа и не требуют, следовательно,
целой системы дополнительных переделок, чтобы растение оставалось
жизнеспособным. Совсем не так у животного, особенно если взять такой орган,
как глаз, с его чрезвычайно сложной структурой и вместе с тем столь тонкой
функциональной деятельностью. Напрасно пытаются в данном случае
отождествить изменения, просто взаимосвязанные, с теми, которые являютс
еще и дополнительными. Нужно четко различать два смысла слова "корреляция":
принимать в предпосылках рассуждения один смысл, а в заключении - другой
означало бы погрешить против логики. И, однако, именно это и делают, когда
при объяснении деталей, желая интерпретировать дополнительные изменения,
привлекают принцип корреляции, а затем говорят о корреляции вообще, как
будто бы она была лишь некоей совокупностью изменений, вызванных каким-то
изменением зародыша. Вначале идею корреляции используют в обычной науке
так, как это мог бы сделать защитник целесообразности: говорят себе, что
это - просто удобный способ выражения, что его исправят и вернутся к
чистому механицизму, когда объяснят природу принципов и пере идут от науки
к философии. Действительно, тогда возвращаются к механицизму; но при том
условии, что слово "корреляция" берется в новом смысле, уже не пригодном
для детальных объяснений.
Итак, если случайные изменения, определяющие эволюцию, являютс
незначительными, то для того, чтобы их сохранить и накопить, нужно призвать
доброго гения - гения будущего вида, - ибо отбор не сможет взять этого на
себя. Если, с другой стороны, случайные изменения внезапны, то прежн
функция сможет продолжать действовать или будет заменена новой лишь в том
случае, когда все появившиеся сразу изменения дополняют друг друга с целью
выполнения одного и того же акта. И вновь придется прибегнуть к доброму
гению: на этот раз для того, чтобы добиться совпадения всех одновременных
изменений, тогда как в первом случае он должен был обеспечить непрерывность
в направлении изменениям последовательным. Ни в том, ни в другом случае
параллельное развитие тождественных сложных структур на самостоятельных
эволюционных линиях не может быть связано с простым накоплением случайных
изменений.
Перейдем теперь ко второй из двух главных гипотез, которые мы должны
исследовать. Предположим, что изменения обязаны не случайным и внутренним
причинам, но прямому влиянию внешних условий. Посмотрим, как можно в этом
случае объяснить сходство строения глаза в самостоятельных рядах существ с
филогенетической точки зрения.
Хотя моллюски и позвоночные шли по пути эволюции раздельно, те и другие
подвергались влиянию света. Свет же есть физическая причина, порождающа
определенные следствия. Действуя непрерывно, она могла вызывать постоянное
изменение в одном и том же направлении. Конечно, невероятно, чтобы глаз
позвоночных и глаз моллюсков сформировались путем ряда изменений, обязанных
простой случайности. Если допустить, что свет действует здесь как орудие
отбора, обеспечивая существование лишь полезных изменений, то нет никаких
шансов на то, чтобы игра случая, даже при таком заботливом присмотре извне,
могла привести и там и тут к одному и тому же рядоположению одинаково
скоординированных элементов. Другое дело, если предположить, что свет
действует непосредственно на организованную материю, изменяя ее структуру и
как бы приспосабливая ее к своей собственной форме. Сходство двух следствий
объясняется на этот раз просто тождеством причины. Глаз, постепенно
усложняющийся, является словно бы все более и более глубоким отпечатком
света на материи, которая, будучи организованной, обладает свойством sui
generis получать этот отпечаток.
Но можно ли сравнить органическую структуру с отпечатком? Мы уже говорили о
двусмысленности термина "приспособление". Одно дело - постепенное
усложнение формы, которая все более и более прилаживается ко внешним
условиям, и другое -г постепенно усложняющееся строение орудия,
извлекающего все большую пользу из этих условий. В первом случае матери
всего лишь получает некий отпечаток, во втором же она реагирует активно,
она разрешает проблему. Когда говорят, что глаз все лучше и лучше
приспосабливается к влиянию света, то, очевидно, используют слово во втором
смысле. Но более или менее бессознательно переходят от второго к первому, и
чисто механистическая биология постарается отождествить пассивное
приспособление инертной материи, подвергающейся влиянию среды, и активное
приспособление организма, который извлекает из этого влияни
соответствующую пользу. Мы, впрочем, признаем, что сама природа словно
побуждает наш разум смешивать эти два рода приспособления, ибо там, где со
временем она должна создать механизм, реагирующий активно, она начинает
обычно с пассивного приспособления. Так, в интересующем нас случае первым
зачатком глаза является, бесспорно, пигментное пятно низших организмов;
скорее всего, оно возникло под действием физической причины - света; с
другой стороны, наблюдается масса посредников между простым пигментным
пятном и сложным глазом позвоночного. Но из того, что мы постепенно
переходим от одного предмета к другому, не вытекает, что их природа
одинакова. Из того, что оратор вначале считается со страстями своей
аудитории, чтобы затем подчинить их себе, нельзя заключить, что следовать и
управлять - одно и то же. Живая же материя не имеет, по-видимому, иных
средств извлекать пользу из обстоятельств, кроме первичного пассивного
приспособления к ним. Там, где она должна управлять движением, она начинает
с того, что не спорит с ним. Жизнь действует осмотрительно. Сколько бы нам
ни указывали посредников между пигментным пятном и глазом, между ними
всегда будет то же расстояние, что между фотографией и фотоаппаратом.
Конечно, фотография постепенно продвигалась в направлении фотоаппарата. Но
могли один только свет, физическая сила, совершить этот переход и
превратить оставленный им отпечаток в механизм, способный использовать этот
свет?
|