Библиотека    Новые поступления    Словарь    Карта сайтов    Ссылки





назад содержание далее

Часть 14.

и смутного ясно-смутного, чтобы мыслить Идею во всей ее мощи как различимо-темную. И следует постоянно напоминать о множественном, подвижном и коммуникативном характере индивидуальности: ее имплицированном характере. Неделимость индивида связана лишь со свойствами интенсивных количеств — не делиться без изменения сущности. Мы состоим из всех этих глубин и дистанций, развивающихся и пере-упаковывающихся душ. Мы называем факторами индивидуации совокупность упаковывающих и упакованных интенсивностей, индивидуализирующих и индивидуальных различий, непрерывно проникающих друг в друга сквозь поля индивидуации. Индивидуальность — не признак Мыслящего субъекта, но, наоборот, его форма, питающая систему разрозненного Мыслящего субъекта.

* * *

Мы должны уточнить связи объяснения и дифференсиации. Интенсивность создает пространства и качества, в которых объясняется; эти пространства, как и качества, дифференсированы. Одно пространство формально отлично от другого и несет в себе различия соответствующих частей и выдающихся точек; качество материально отлично и наделено различиями, соответствующими изменчивости связи. Творить всегда означает производить линии и облики дифференсиации. Но правда и то, что интенсивность необъяснима вне исчезновения в создаваемой ею дифференсированной системе. Следует также заметить, что дифференсиация системы требует подключения к более общей "дедифференсирующей" системе. В этом смысле даже живые существа не противоречат эмпирическому принципу деградации, а единообразие системы компенсирует локальные дифференсиации точно так же, как конечное исчезновение компенсирует первоначальные творения. Тем не менее, в различных областях возникают весьма существенные изменения. Физическая и биологическая системы отличаются прежде всего порядком воплощаемых или актуализируемых Идей: дифференциалами того или иного порядка. Далее, они отличаются процессом индивидуации, определяющим такую актуализацию: единовременно в физической системе, и только по краям, тогда как биологическая система последовательно включает особенности и всей свой внутренней средой участвует в действиях, происходящих на внешних границах. Они отличаются, наконец, обликами дифференсиации, представляющими самое актуализацию; биологическую спецификацию и организацию в отличие от простого физического определения и разделения. Но, какую бы область ни рассматривать, исчезновение производящего различия и стирание

309

произведенной дифференсиации остаются законом объяснения, проявляющимся как в физическом уравнивании, так и в биологической смерти. И снова никак нельзя опровергнуть либо оспорить принцип дегарадации. И тем не менее, "объясняя" все, он не свидетельствует ни о чем. Все в него входит, но, можно сказать, ничего не выходит. Если ему ничего не противоречит, если он не знает исключений и противопороядка, есть зато многие вещи другого порядка. Если локальный рост энтропии компенсируется более общей деградацией, он не вызван ею и не включен в нее. Судьба эмпирических принципов — оставлять вне себя элементы собственного основания. Разумеется, принцип деградации не свидетельствует ни о создании простейшей системы, ни об эволюции систем (тройное отличие биологической системы от физической). Живое также свидетельствует о другом, гетерогенном порядке и ином измерении — как если бы факторы индивидуации или отдельно взятые в их взаимодействии и текучей нестабильности атомы обладали высшим уровнем выражения .

Какова формула этой "эволюции"? Чем сложнее система, тем больше появляется в ней ценностей, присущих импликации. Наличие этих ценностей позволяет судить о комплексности или сложности системы, они определяют предшествующие признаки биологической системы. Ценности импликации — центры упаковки. Сами эти центры не являются интенсивными факторами индивидуации; но они представляют их на пути объяснения сложной системы. Они составляют островки, локальные усиления энтропии внутри системы, в целом тем не менее соответствующей деградации; так, каждый взятый сам по себе атом все же подтверждает закон возрастающей энтропии при рассмотрении массы атомов в ходе объяснения включающей их системы. Говоря об индивидуальных действиях ориентированных молекул, организм, например, млекопитающее, можно приравнять к микроскопическому существу. Определение функции этих центров многообразно. Во-первых, поскольку факторы индивидуации формируют некоторый ноумен феномена, мы говорим, что ноумен стремится проявиться как таковой в комплексных системах, находя присущий ему феномен в центрах упаковки. Во-вторых, поскольку смысл связан с воплощающимися Идеями и определяющими это воплощение индивидуациями, мы говорим, что эти центры экспрессивны, или выявляют

____________

20 Meyer F. Problematique de revolution. P., 1954. P. 193: "Таким образом, функционирование биологической системы не противоречит термодинамике, но лишь является внешним по отношению к сфере ее применения..." В этом плане Ф. Мейер напоминает о вопросе Жордана: "Является ли Млекопитающее микроскопическим существом?" (Р. 228).

310

смысл. Наконец, поскольку причина любого феномена заключена в окружающем его различии интенсивности, подобном берегам, между которыми он вспыхивает, мы говорим, что комплексные системы стремятся к все большей интериоризации конституирующих различий. Центры упаковки способствуют такой интериоризации факторов индивидуации. Чем больше различие, от которого зависит система, интериоризировано в феномене, тем более внутренним оказывается само повторение, тем менее оно зависит от внешних условий, которые должны были бы обеспечить воспроизводство "одинаковых" различий.

Как свидетельствует движение жизни, различие и повторение одновременно стремятся интериоризироваться в системе сигнал-знак. Биологи правы, когда, ставя проблему наследственности, не довольствуются приписыванием ей двух таких различных функций как изменение и размножение, но хотят показать глубинное единство этих функций или их взаимообусловленность. В этом пункте теории наследственности с необходимостью включаются в философию природы. Это равнозначно тому, что повторение никогда не является повторением "Одинакового", но всегда Различного как такового, а объект самого различия — повторение. В момент объяснения в системе (раз и навсегда) дифференциальные, интенсивные факторы или факторы индивидуации свидетельствуют об упорстве импликации и вечном возвращении как истине импликации. Немые свидетели деградации и смерти, центры упаковки также и темные предшественники вечного возвращения. И снова все делают немые свидетели, темные предшественники; или, по крайней мере, все происходит в них.

Разговор об эволюции с необходимостью приводит к психическим системам. Мы должны задаться вопросом, что в каждом типе систем относится к Идеям, что, соответственно — к индивидуации и дифференсиации-объяснению. В случае психических систем эта задача становится особенно неотложной, так как вовсе не ясно, принадлежат ли Я и Мыслящий субъект к области индивидуации. Это скорее фигуры дифференсиации. Я формирует собственную психическую спецификацию, а Мыслящий субъект — психическую организацию. Я — качество человека как вида. Психическая спецификация не принадлежит к тому же типу, что и биологическая, потому что ее определение должно соответствовать определяемому или быть столь же сильным. Вот почему Декарт отказывался от определения человека исходя из рода и различия, как в случае с видами животных; например, разумное животное. Но он как раз и представляет Я мыслю как другой способ определения, способный выявить специфику человека или качество его субстанции.

311

Коррелируясь с Я, Мыслящий субъект должен пониматься расширительно: Я обозначает собственно психический организм с его выдающимися точками, представленными различными способностями, входящими в понимание Я. Так что основная психическая корреляция выражается в формуле Я СЕБЯ мыслю, подобно биологической корреляции, выражающейся в дополнительности видов и органов, качества и пространства. Вот почему и Я, и Мыслящий субъект начинают с различий, но эти различия изначально аннулируются при распределении в соответствии с требованиями здравого и обыденного смысла. Таким образом, Я возникает в финале как универсальная форма психической жизни без различий, а Мыслящий субъект — как универсальная материя этой формы. Я и Мысляющий субъект объясняются, не перестают объясняться на протяжении всей истории Cogito.

Итак, индивидуирующие факторы, имплицированные факторы индивидуации не обладают ни формой Я, ни материей Мыслящего субъекта. Дело в том, что Я неотделимо от формы тождества, а Мыслящий субъект — от материи, сформированной наследованием сходства. Включенные в Я и Мыслящий субъект различия, несомненно, принадлежность индивида; тем не менее они не индивидуальны либо индивидуирующи, поскольку мыслятся по отношению к идентичности Я и подобию Мыслящего субъекта. Напротив, любой фактор индивидуации — уже различие, и различие различия. Он строится на фундаментальном несходстве, функционирует по краям этого несходства как такового. Вот почему эти факторы постоянно общаются между собой сквозь поля индивидуации, упаковывают друг друга ленной зависимостью, потрясающей как материю, Мыслящего субъекта, так и форму Я. Индивидуация — мобильная, удивительно гибкая, бесполезная, использующая расплывчатость границ и полей: ведь движущие ею интенсивности упаковывают и упакованы другими интенсивностями, коммуницируют со всеми нами. Индивид вовсе не неделим, он не перестает делиться, меняя сущность. Он — не Я в том, что выражает; ведь он выражает Идеи как внутренние множества, состоящие из дифференциальных связей и выдающихся точек, до-индивидуальных особенностей. Это и не Я как выражение; ведь здесь он составляет актуализированное множество как средоточие выдающихся точек, открытую коллекцию интенсивностей. Часто отмечали ту расплывчатую границу неопределенности, которой пользуется индивид, и относительный, плавающий, текучий характер самой индивидуальности (например, казус двух физических частиц, чью индивидуальность невозможно выявить, когда их область присутствия или поле индивидуации перекрещиваются;

312

или биологическое различение органа или организма, зависящее от положения соответствующих интенсивностей, их упакованности или неупакованности в более широкое поле индивидуации). Но ошибкой было бы считать, что такая относительность или неопределенность означают некую незавершенность индивидуальности, какое-то прерывание индивидуации. Напротив, они выражают позитивное полновластие индивида как такового, то, чем он сущностно отличается от Я и мыслящего субъекта. Индивид отличается от Я и мыслящего субъекта, как интенсивный порядок импликации — от экстенсивного качественного порядка экспликации. Неопределенный, плавающий, текучий, сообщающийся, упаковывающий-упакованный — таковы позитивные черты, утверждаемые индивидом. Поэтому для обнаружения истинного статуса индивидуации недостаточно умножать мыслящие субъекты либо "смягчать" Я. Ведь мы уже видели, в какой мере мыслящий субъект является предполагаемым условием пассивных органических синтезов, играющих роль немых свидетелей. Но именно происходящие в них временные синтезы отсылают к другим синтезам как к иным свидетелям, заводя нас в области другой природы, где нет ни Мыслящего субъекта, ни Я, но, напротив, начинается хаотическое царство индивидуации. Ведь материя каждого мыслящего субъекта еще хранит сходство, каждое Я — тождество, хотя и смягченное. Но в категории Я и Мыслящий субъект не входит то, что основано на несходстве, а также бездонное различие различия.

Философии Ницше принадлежит великое открытие, именуемое волей к власти или дионисийским миром, свидетельствующее о его разрыве с Шопенгауэром. Я и мыслящий субъект должны быть, разумеется, превзойдены в недифференцированной пропасти, но эта пропасть — не безличное или абстрактное Универсальное, лежащее по ту сторону индивидуации. Напротив, именно Я, мыслящий субъект — это абстрактное универсальное. Они должны быть превзойдены, но посредством индивидуации, в ней, в пользу сжигающих их факторов индивидуации, учреждающих текучий мир Диониса. Непреодолимое — это сама индивидуация. По ту сторону мыслящего субъекта и Я находится не безличное, но индивид и его факторы, индивидуация и ее поля, индивидуальность и ее до-индивидуальные особенности. Ведь до-индивидуальное — все еще особенное, как пред-мыслящий субъект, пред-Я — еще индивидуальны. Не только "еще", следует сказать "наконец". Вот почему индивид не находит своего психического образа ни в интенсивности, ни в организации мыслящего субъекта, ни в спецификации Я, но напротив, в надтреснутом Я и распавшемся мыслящем субъекте, а также в корреляции треснувшего Я и растворившегося мыслящего субъекта. Мы ясно видим эту корреляцию, подобную

313

корреляции мыслителя и мышления, ясно-смутного мыслителя различимых темных Идей (дионисийский мыслитель). Идеи ведут нас от треснувшего Я к распавшемуся Мыслящему субъекту. Как мы видели, по краям трещины копошатся Идеи, подобные задачам, то есть множествам, состоящим из дифференциальных связей и их изменений, выдающихся точек и их трансформаций. Но эти Идеи выражаются в факторах индивидуации, в имплицированном мире интенсивных количеств, составляющих конкретную универсальную индивидуальность мыслителя или системы распавшегося Я.

Смерть вписана в Я и мыслящий субъект как исчезновение различия в системе экспликации; или как деградация, компенсирующая процесс дифференциации. С этой точки зрения, хотя смерть и неизбежна, любая смерть тем не менее случайна и насильственна, она всегда приходит извне. Но одновременно у смерти есть и совершенно другой лик, связанный с растворяющими мыслящий субъект факторами индивидуации: она подобна тогда "инстинкту смерти", внутренней силе, освобождающей элементы индивидуации от сковывающей их формы Я или материи мыслящего субъекта. Смешение двух ликов смерти ошибочно, как если бы инстинкт смерти сводился к тенденции возрастающей энтропии или возврату к неодушевленной материи. Любая смерть двойственна в силу исчезновения великого различия, представленного ею экстенсивно, посредством копошения и освобождения мелких различий, которые она интенсивно имплицирует. Фрейд выдвинул следующую гипотезу: организм хочет умереть, но умереть по-своему, так что реально наступающая смерть всегда предстает в сжатом, внешнем, случайном и насильственном виде, несовместимом с внутренним желанием — умереть. Смерть как эмпирическое событие с необходимостью неадекватна смерти как "инстинкту", трансцендентальной инстанции. И Фрейд, и Спиноза правы: первый — в отношении инстинкта, второй — события. Желанная изнутри, смерть всегда приходит извне, в другом облике — пассивном, случайном. Самоубийство — попытка обрести адекватность, совместить два эти ускользающих лика. Но берега не сходятся, каждая смерть остается двойственной. С одной стороны, это "дедифференсиация", стремящаяся компенсировать дифференсиации Я, мыслящего субъекта в придающей им единообразие общей системе; с другой стороны, это индивидуация, протест индивида, никогда не признававшего себя в границах Мыслящего субъекта и Я, даже универсальных.

Нужно, кроме того, чтобы в эксплицируемых психических системах присутствовали ценности импликации, то есть центры упаковки, свидетельствующие о факторах индивидуации. Разумеется, эти центры учреждают не Я или Мыслящий субъект, но совершенно иная структура, принадлежащая к системе Я-Мыслящий субъект.

314

Эта структура должна быть обозначена под названием "другой". Она не обозначает никого, кроме мыслящего субъекта для другого Я и другого Я для мыслящего субъекта. Теоретическая ошибка заключается как раз в постоянном колебании между полюсом, сводящим другого к положению вещи, и полюсом, возводящим его в ранг субъекта. Даже Сартр ограничивался приписыванием этого колебания другому как таковому, показывая, что другой становится объектом, когда Я — субъект, и не становится субъектом, если Я, в свою очередь, не превращается в объект. Вследствие этого структура другого и ее функционирование в психических системах оставались неизвестными. Если другой не является никем, но в двух разных системах он — мыслящий субъект для другого и другой для мыслящего субъекта, то Другой a priori определяется в каждой из систем своей выразительной, то есть имплицитной и упакованной ценностью. Рассмотрим лицо, выражающее ужас (в опытных условиях, при которых я не знаю и не чувствую причин этого ужаса). Это лицо выражает возможный мир — ужасный мир. Мы как всегда понимаем под выражением отношение, свидетельствующее в основном о смещении между выражающим и выраженным; ведь выраженное не существует вне выражающего, хотя выражающее и относится к нему как к совершенно инакому. Таким образом, под возможным мы имеем в виду не какое-либо подобие, но состояние имплицированного, упакованного в его гетерогенности с упаковывающим: не лицо, выражающее ужас, похоже на то, что его ужаснуло, но упаковка — на состояние ужасного мира. В каждой психической системе возможности копошатся вокруг реальности; но наши возможности всегда Другие. Другой неотделим от составляющей его экспрессивности. Даже когда мы рассматриваем тело другого как объект, его уши и глаза — как анатомические элементы, мы не лишаем их всякой выразительности, хотя и крайне упрощаем выражаемый ими мир: глаз — имплицированный свет, глаз — выражение возможного света, ухо — возможного звука21. Но конкретно это так называемые третичные качества, чей способ существования сначала упакован другим. Я и Мыслящий субъект, напротив, непосредственно характеризуются функциями развития объяснения: они не только испытывают уже развернутые в пространстве их системы качества вообще, но стремятся объяснять, развивать мир, выраженный другим, ради участия в нем либо его опровержения (я разворачиваю испуганное лицо другого, я развиваю его в страшный мир, чья реальность меня поражает, или чью ирреальность я выявляю). Но такого рода отношения развития,

_____________

21 О другом как выражении, импликации и упаковке "возможного" мира см.: Toumier M. Vendredi ou les limbes duPaciflque. P., 1967.

315

формирующие как нашу общность, так и протест против другого, разрушают его структуру, сводя его в одном случае к состоянию объекта, в другом — возводя до состояния субъекта. Вот почему ради постижения другого как такового мы были вправе потребовать особые опытные условия, пусть и искусственные: момент, когда выраженное еще не существует (для нас) вне того, что выражено. — Другой как выражение возможного мира.

Итак, в психической системе Я-Мыслящий субъект Другой функционирует как центр свертывания, упаковки, импликации. Он— представитель факторов индивидуации. И если микроскопическому существу, действительно, подходит организм, это тем более справедливо для Другого в психических системах. Существует форма локального усиления энтропии, тогда как мое объяснение другого является законной деградацией. Правило, упомянутое нами выше: не особенно объясняться, что означает прежде всего не слишком объясняться с другим, не слишком объяснять другого, поддерживать имплицитность собственных ценностей, умножать мир, населяя его всем выраженным, не существующим вне выражения. Ведь не другой является вторым Я, но Я, другой, треснувшее Я. Каждая любовь начинается как открытие возможного мира как такового, свернутого в выражающем его другом. Лицо Альбертины выражало амальгаму пляжа и моря: "В каком неизвестном мире она меня различила?" Вся история этой образцовой любви — долгое объяснение возможных миров, выраженных в Альбертине, то превращающее ее в чарующий субъект, то — в разочаровывающий объект. Правда, у другого есть средство придать реальность выражаемому им возможному, независимо от того развития, которое мы ему дадим. Это средство — речь. Высказанные другим, слова придают состояние реальности возможному как таковому; отсюда — основание лжи, вписанной в сам язык. Роль языка, зависящая от ценностей импликации или центров упаковки, наделяет его властью в системах внутреннего звучания. Структура другого и соответствующая функция речи действительно являются проявлениями ноумена, роста экспрессивных ценностей, тенденции интериоризации различия, наконец.

Заключение

Различие и повторение

Поскольку различие подчинено требованиям представления, оно не мыслится и не может мыслиться само по себе. Необходимо вплотную рассмотреть вопрос: было ли оно "всегда" подчинено этим требованиям, и по каким причинам? Но представляется, что чистые несоответствия составляют либо небесную потусторонность божественного согласия, недоступную нашему репрезентативному мышлению, либо непостижимую адскую посюсторонность Океана несхожести. В любом случае, различие само по себе, кажется, исключает всякую связь различного с различным, делавшую его мыслимым. Кажется, оно становится мыслимым, лишь укрощаясь, то есть подчиняясь четырехстепенному принуждению представления: тождественности понятия, оппозиции предиката, аналогии в суждении, подобию в восприятии. Если существует, как убедительно показал Фуко, классический мир репрезентации, он определяется этими четырьмя межующими и согласующими его измерениями. Это четыре корня принципа разума: тождественность понятия, отражающаяся в ratio cognoscendi*; оппозиция предиката, развивающаяся ratio fiendi**; аналогия в суждении, распределенная в ratio essendi***; подобие в восприятии, определяющее ratio agendi*** *. Любое другое различие, любое различие, не укорененное таким образом, будет несоразмерным, несоответственным, неорганичным: слишком большим или слишком малым не только, чтобы быть помысленным, но и чтобы быть. Переставая быть мыслимым, различие исчезает в небытии. Из этого делают вывод, что различие само по себе все еще проклято и должно искупить себя или быть искупленным посредством разума, делающего его пригодным для жизни и мыслимым, превращающего его в объект органического представления.

Быть может, наибольшее усилие философии состояло в придании представлению бесконечности (оргиастичности). Речь вдет о распространении представления на слишком большое и слишком малое в различии; о придании представлению неожиданной перспективы,

317

то есть изобретении теологических, научных, эстетических техник, позволяющих ему интегрировать глубину различия в себе; о том, чтобы заставить представление победить темное; включить в себя исчезновение слишком малого и расчленение слишком большого различия; чтобы оно обрело силу забытья, опьянения, жестокости, даже смерти. Короче, речь идет о том, чтобы влить немного дионисийской крови в органические жилы Аполлона. Во все времена это усилие пронизывало мир представления. Высшее желание органического — стать оргиастическим, победить свое в себе. Благодаря Лейбницу и Гегелю это усилие обрело два кульминационных момента. В первом случае представление покоряет бесконечность, так как мастерство бесконечно малого чувствительно к малейшему различию его исчезновения; во втором случае, потому что мастерство бесконечно большого воспринимает наибольшее различие его разделения; оба случая согласуются между собой, так как гегелевская задача — также и вопрос исчезновения, а лейбницевская — разделения. Мастерство Гегеля состоит в движении противоречия (нужно, чтобы различие доходило до этих пор, распространялось до сих пор). Оно состоит во включении несущественного в сущность, покорении бесконечного оружием конечного синтетического тождества. Мастерство Лейбница заключается в движении, которое следует называть речью-заменителем; оно состоит в конструировании сущности исходя из несущественного и завоевании конечного посредством бесконечного аналитического тождества. Нужно, чтобы различие углубилось до такой степени. Но зачем придавать представлению бесконечность? Оно сохраняет все свои требования. Открывается лишь основа, соотносящая избыток и нехватку различия с тождественным, подобным, аналогичным, противоположным: основание, то есть ничего не упускающее достаточное основание стало основой. Но ничего не изменилось, на различии все так же лежит проклятие; просто нашли более тонкие и возвышенные способы исчерпать, подчинить или искупить его посредством категорий представления.

Таким образом, гегелевское противоречие как бы доводит различие до конца; но это тупиковый путь, сводящий его к тождеству, придающий тождеству достаточность, позволяющую ему быть и быть мыслимым. Противоречие является наибольшим различием лишь по отношению к тождественному в зависимости от тождественного. Опьянение и забвение — мнимые; темное уже изначально освещено. Ничего не свидетельствует об этом лучше, чем бесцветный моноцентризм кругов гегелевской диалектики. Быть может, это же, хотя и по-иному, относится к условию сходимости в лейбницевском мире. Возьмем такое понятие, как несовместимость у Лейбница. Все сходятся на том, что несовместимое несводимо к

318

противоревчивому, а совместимое — к тождественному. Именно в этом смысле совместимое и несовместимое свидетельствуют о специфическом достаточном основании и присутствии бесконечного не только в системе возможных миров, но и в каждом мире на выбор. Труднее сказать, в чем заключаются эти новые понятия. Однако нам кажется, что совместимость состоит лишь в следующем: условии максимального наследования максимума различий, то есть условии сходимости рядов, связанных с особенностями континуума. И наоборот, несовместимость миров определяется соседством особенностей, вызывающих расходящиеся ряды. Короче, даже став бесконечным, представление не обретает власть утверждать расхождение либо смещать изображение. Оно нуждается в сходящемся, моноцентричном мире: мире, где пьяны лишь свиду, где основание изображает пьяного и поет дионисийскую песню — но это снова "чистое" основание. Дело в том, что достаточное основание, или основа — ничто другое как способ обеспечить господство тождественного над самим бесконечным и ввести в бесконечное наследование подобия, связь по аналогии, оппозицию предикатов. К этому сводится оригинальность достаточного основания: лучше обеспечить подчинение различия учетверенному гнету. Разрушительно не только требование конечного представления, состоящего в фиксации удачного момента различия, не слишком большого и не слишком малого, между избытком и нехваткой; но и внешне противоположное требование бесконечного представления, претендующего на интеграцию бесконечно большого и бесконечно малого в различии, самих избытка и нехватки. К различию весьма плохо применима альтернатива конечного и бесконечного в целом, как составляющая лишь антиномию представления. Впрочем, мы видели это в связи со счетом: современные конечные интерпретации свидетельствуют о сущности дифференциального в той же мере, что и старые бесконечные интерпретации, так как и те, и другие упускают вне-теоремный или суб-репрезентативный источник, то есть "задачу", придающую силу счету. Более того, альтернатива Малого и Большого, будь то в исключающем их конечном представлении либо стремящемся включить их Друг в друга бесконечном представлении — эта альтернатива вообще совершенно не согласуется с различием, выражая лишь колебание представления по отношению к постоянно доминирующей тождественности, или скорее колебания Тождественного по отношению к всегда непокорной материи, чей избыток либо нехватку оно то отбрасывает, то вбирает в себя. Наконец, вернемся к общему усилию Лейбница и Гегеля довести представление до бесконечности. Мы не уверены, что Лейбниц зашел "дальше" (будучи из них Двоих наименее теологичным): его концепция Идеи как системы

319

дифференциальных связей и особых точек, его способ исходить из несущественного и конструировать сущности как центры упаковки особенностей, его предчувствие расхождений, прием речи-заменителя, подход к обратному основанию между различным и ясным — все это показывает, почему у Лейбница содержание рокочет сильнее, опьянение и забытье — не столь наиграны, лучше ощущается тьма, а берега Диониса — действительно ближе.

Каковы мотивы подчинения различия требованиям конечного либо бесконечного представления? Определение метафизики через платонизм справедливо, но определение платонизма через различение сущности и видимости недостаточно. Различение образца и копии — первое строгое различение, установленное Платоном. Второе, еще более глубокое —различение самоей копии и фантазма. Ясно, что Платон различает и даже противопоставляет образец и копию лишь ради выделения избирательного критерия между копиями и симулакрами; первые основаны на связи с образцом, вторые дисквалифицируются как не выдержавшие испытания копией и требованием образца. Если и существует видимость, речь идет о различении великолепных, хорошо обоснованных аполлоновских видимостей и других видимостей — вкрадчивых, вредоносных и пагубных, не чтящих ни основание, ни обоснованное. Платоновское желание изгнать симулякр влечет за собой подчинение различия. Ведь образец может быть определен лишь посредст-

ного. И так как подобие — внутреннее, нужно, чтобы сам образец обладал внутренней связью с бытием и истиной, в свою очередь аналогичной образцу. Нужно, наконец, чтобы копия создавалась посредством метода, атрибутирующего ей тот из двух противоположных предикатов, который соответствует образцу. Прибегая ко всем этим способам, копию можно отличить от симулякра, лишь подчиняя различие инстанциям Одинакового, Подобного, Аналогичного и Противоположного. И, разумеется, у Платона эти инстанции еще не распределяются так, как это произойдет в развернутом мире репрезентации (начиная с Аристотеля). Платон кладет начало, инициирует, развивая теорию Идеи, которая сделает возможным раскрытие репрезентации. Но у него проявляется как раз чисто моральная мотивация: мотивация желания исключить симулакры и фантазмы — лишь моральная. В симулякре осуждается состояние свободных океанических различий, кочевых дистрибуций, увенчавшейся успехом анархии — вся эта вредоносность, оспаривающая понятия образца и копии. Позже мир репрезентации сможет более менее забыть о своем моральном начале, моральных

320

предпосылках. Последние, тем не менее, будут воздействовать на различение первоначального и производного, оригинального и последующего, обоснования и обоснованного, движущих иерархиями репрезентативной теологии, продолжая дополнительность образца и копии.

Воспроизведение — место трансцендентальной иллюзии. У этой иллюзии несколько форм — четыре проникающие друг в друга формы, соответствующие, в частности, мышлению, чувственному, Идее и бытию. Действительно, мышление одевается в "образ", состоящий из постулатов, искажающих его применение и генезис. Кульминация этих постулатов — позиция тождественного мыслящего субъекта как принципа тождественности понятия вообще. Произошло соскальзывание от платоновского мира к миру репрезентации (вот еще почему мы можем представить Платона у истока, на перепутье решения). "Одинаковое" платоновской Идеи как образец с гарантией Блага уступило место тождественности первоначального понятия, основанного на мыслящем субъекте. Мыслящий субъект придает понятию его субъективные сопровождающие — память, узнавание, самосознание. Но таким образом продлевается моральное видение мира, предстающее в утвердившейся субъективной тождественности как обыденное сознание (cogitatio natura untversalis). Когда мыслящий субъект подчиняет различие тождественности понятия (даже если это синтетическое тождество), исчезает различие в мышлении, различие мышления и мысли, врожденность мышления, глубокая трещина Я, побуждающая его мыслить, лишь мысля свою собственную страсть и даже смерть в чистой и пустой форме времени. Восстановить различие в мышлении — значит развязать этот первый узел, состоящий в представлении о различии как тождестве понятия и мыслящего субъекта.

Вторая иллюзия относится скорее к подчинению различия подобию. Распределяющему в репрезентации подобию больше не обязательно точно соответствовать копии или образцу, его можно определить как подобие чувственного (разного) с самим собой, так что тождественность понятия приложима к нему, в свою очередь получая возможность спецификации. Иллюзия принимает следующую форму: различие с необходимостью стремится исчезнуть в покрьщающем его качестве, тогда как неравное стремится уравняться в том пространстве, где распределяется. Тема равенства или количественного уравнивания вторит теме качественного подобия и ассимиляции. Мы видели, что эта иллюзия — принадлежность "здравого смысла", дополняющая предыдущую с ее "обыденным сознанием". Эта иллюзия трансцендентна — ведь различие качественно и пространственно аннулируется. Но это все же иллюзия, так как сущность различия не заключается ни в покрывающем его

321

качестве, ни в объясняющем его пространстве. Различие интенсивно, оно сливается с глубиной как неопределенным неэкстенсивным spatium, матрицей неравного и различного. Но интенсивность неощутима, это бытие самого ощутимого, где различное соотносится с различным. Восстановить различие в интенсивности как бытие чувственного — значит развязать второй узел, подчинявший в восприятии различие подобному, позволяя ощутить его лишь при условии ассимиляции разного в качестве материала тождественного понятия.

Третья иллюзия относится к негативному и способу его подчинения различию как в виде ограничения, так и оппозиции. Вторая иллюзия уже подготовила нас к обнаружению мистификации негативного: интенсивность предстает вниз головой, качественно и пространственно переворачивается, а ее способность утверждать различие нарушается образами количественного и качественного ограничения, количественной и качественной оппозиции. Ограничения, оппозиции — поверхностные игры первого и второго измерения, тогда как живая глубина, диагональ, населена различиями без отрицания. Под плоским негативным существует мир "разрозненности". Исток иллюзии, подчиняющей различие ложной власти отрицательного, следует искать как раз не в чувственном мире самом по себе, но в том, что действует в глубине и воплощается в чувственном мире. Мы видели, что Идеи — истинные объективности, состоящие из дифференциальных элементов и связей, наделенные специфическим модусом — "проблематичным". Задача, определенная подобным образом, не означает какого-либо игнорирования мыслящего субъекта, а также не выражает конфликт, но объективно характеризует идейную сущность как таковую. Итак. действительно существует

*, но его не следует см сшивать с **; оно вовсе не бытие негативного, но бытие проблематичного: эксплетивное НЕ вместо "нет" отрицания. именуется таким образ потому что предшествует любому утверждению; зато оно полностью позитивно. Идеи — задачи — позитивные множества, полные дифференцированные позитивности, описываемые процессом взаимной полной детерминации, соотносящим задачу с ее условиями. Факт "постановки" (и тем самым соотнесения со своими условиями, полной детерминированности) составляет позитивность задачи. Действительно, с этой точки зрения задача порождает предположения, осуществляющие ее в качестве ответов в случае решения. В свою очередь, эти предположения представляют собой утверждения, чей объект — различия, соответствующие связям и особенностям дифференциального поля. В этом смысле мы можем установить различие между позитивным и утвердительным, то есть между позитивностью

322

Идеи как дифференциальной позиции и порождаемыми ею утверждениями, воплощающими и разрешающими ее. О последних следует сказать, что это не просто различные утверждения, но утверждения различий в соответствии со свойственной каждой Идее множественностью. В'качестве утверждения различия, утверждение проистекает из позитивности задачи как дифференциальной позиции; множественное утверждение порождено проблематичной множественостью. Самой сущности утверждения присуща множественность, уверждение различия. Что же касается негативного, это лишь тень, отбрасываемая задачей на произведенные утверждения; отрицание стоит рядом с утверждением как его бессильный двойник, свидетельствующий тем не менее о другой силе — эффективной упорной силе задачи.

Но если исходить из предположений, представляющих эти утверждения в сознании, все переворачивается. Ведь Идея-задача по своей природе бессознательна: она вне-предположительна, субрепрезентативна, не похожа на предположения, представляющие порожденные ею утверждения. Если попытаться восстановить задачу по образу и подобию предположений сознания, иллюзия обретает плоть, тень оживает и как бы получает независимую жизнь: можно сказать, что каждое утверждение отсылает к отрицательному, имеет "смысл" лишь благодаря своему отрицанию, тогда как обобщенное отрицание оказывается на месте задачи и ее . Начинается долгая история искажения диалектики, завершенная Гегелем; она состоит в подмене игры различия и дифференциального работой негативного. Вместо того, чтобы определяться (не)-бытием как бытием задач и вопросов, диалектическая инстанция определяется теперь не-бытием как бытием негативного. Дополнительность позитивного и утвердительного, дифференциальной позиции и утверждения различия подменяется ложным генезисом утверждения, проистекающего из негативного и подобного отрицанию отрицания. Но, по правде говоря, это бы еще ничего, если бы не практические импликации и моральные предпосылки подобного извращения. Мы видели, что означает такая валоризация негативного, консервативный дух подобного предприятия, банальность выдвинутых таким образом утверждений, то, как в результате мы отвернулись от высшей цели, заключающейся в определении задач, наделении их нашей способностью решать и творить. Вот почему конфликты, оппозиции, противоречия кажутся нам поверхностными эффектами, эпифеноменами сознания, тогда как бессознательное живет задачами и различием. История идет путем решения задач и утверждения различий, а не отрицания и отрицания отрицания. Это не делает ее менее кровавой и жестокой. Отрицанием живут только тени истории; праведники же входят в

323

нее, наделенные всей мощью устоявшегося дифференциального, утвердившегося различия; они отсылают тень к тени, отрицают лишь вследствие первичной позитивности и утверждения. Как говорит Ницше, утверждение для них первично, оно утверждает различие, а негативное — лишь следствие, отражение, удваивающее утверждение1. Вот почему настоящие революции одновременно похожи наг праздники. Противоречие скорее не оружие пролетариата, но способ, которым буржуазия защищает и сохраняет себя; тень, за которой прячутся ее претензии на решение задач. Противоречия не "разрешают", их рассеивают, берясь за задачу, которая лишь отбрасывала на них свою тень. Негативное повсюду предстает реакцией сознания, искажением настоящего агента, подлинного актера. Так же и философия, ограничивающаяся воспроизведением, остается во власти теоретических антиномий сознания. Альтернатива: должно ли различие пониматься как количественное ограничение или качественная оппозиция? — так же лишена смысла, как альтернатива Малого и Большого. Ведь как ограничение или оппозиция, различие несправедливо отождествляется с негативным небытием. Отсюда еще одна иллюзорная альтернатива: либо бытие — полная позитивность, чистое утверждение, но тогда различия нет, бытие недифференцировано; или же бытие включает в себя различия, оно — Различие, и есть небытие, бытие негативного. Все эти антиномии взаимосвязаны и зависят от одной и той же иллюзии. Следует сказать, что бытие — одновременно полная позитивность и чистое утверждение, но есть и (не)бытие — бытие проблематичного, бытие задач и вопросов, а вовсе не бытие негативного. В действительности происхождение антиномий таково: негативное набирает силу, когда не учитывают сущность проблематичного и определяющую Идею множественность, а Идею сводят к Одинаковому или тождественности понятия. Вместо позитивного процесса детерминации в Идее вызывают к жизни процесс оппозиции противоположных предикатов или ограничения первичных предикатов. Восстановление дифференциального в Идее и различия в вытекающем из нее утверждании разрывает несправедливую связь, подчиняющую различие негативному.

Наконец, четвертая иллюзия относится к подчинению различия аналогии в суждении. Действительно, тождественность понятия еще не дает нам правила конкретной детерминации; она предстает лишь тождественностью неопределенного понятия, Бытия либо Я существую (того Я существую, о котором Кант говорил как о восприятии или чувстве существования, независимого от какой-

____________

1 См.: Ницше Ф. Генеалогия морали, I. § 10. 324

либо детерминации). Необходимо, таким образом, чтобы последние концепты или первые, изначальные предикаты задавались как определимые. Они узнаются по поддерживаемой каждым из них внутренней связи с бытием: в этом смысле такие концепты являются аналогами, или Бытие — аналог по отношению к ним, одновременно обретающий тождественное дистрибутивного обыденного сознания и порядкового здравого смысла (мы видели, что аналогия обладает двумя формами, основанными не на равенстве, но на внутреннем отношении суждения). Следовательно, обоснование репрезентации тождественностью индетерминированного понятия; нужно, чтобы само тождество всякий раз было представлено некоторым числом детерминируемых концептов. Такие исходные понятия, по отношению к которым Бытие — дистрибутивное и порядковое, называются родами бытия или категориями. Тогда, исходя из своей обусловленности, специфические производные концепты в свою очередь могут определяться посредством метода деления, то есть игры противоположных предикатов внутри каждого рода. Таким образом, различию придаются две границы в двух несводимых, но дополнительных обличиях, весьма точно указывающих на его принадлежность к представлению (Большое и Малое): категории как априорные и эмпирические понятия; исходные определимые и производные определенные понятия; большие роды и виды. Подобная дистрибуция различия, целиком соотносящаяся с требованиями представления, принадлежит в основном видению по аналогии. Но нам показалось, что такая управляемая категориями форма дистрибуции предает и сущность Бытия (как кардинального коллективного концепта), и сущность самих дистрибуций (кочевых, а не оседлых, застывших дистрибуций). Ведь индивид не есть и больше не мыслится как носитель различий вообще, когда Бытие само распределяется в застывших формах этих различий по аналогии с сущим.

Но необходимо констатировать, что четыре иллюзии представления деформируют повторение не в меньшей степени, чем они извращали различие — в некоторых отношениях по сходным причинам. В первую очередь потому, что представление не располагает каким-либо непосредственным позитивным критерием различения повторения и порядка общности, подобия или соответствия . Вот почему повторение представлено как полное подобие или высшее равенство. Действительно, и это второй момент — представление взывает к тождественности понятия как ради объяснения повторения, так и для понимания различия. Различие представлено в тождественном понятии и тем самым сведено к просто концептуальному различию. Повторение, напротив, представлено вне понятия как непонятийное различие, всегда предполагающее,

325

однако, тождественное понятие: таким образом, повторение существует, когда вещи различаются in питеrо*, в пространстве и времени, при одинаковом концепте. Итак, тождественность понятия в представлении единым движением включает в себя различие и доходит до повторения. Из этого вытекает третий аспект: очевидно, что повторение может тогда получить лишь негативное объяснение. Действительно, речь идет об объяснении возможности неконцептуальных различий. Или же упомянут логическую ежемоментную ограниченность концепта, то есть относительную "блокировку", при которой, даже учитывая продвинутое понимание понятия, ему может соответствовать бесконечное множество вещей — ведь бесконечность понимания, делающая любое различие концептуальным, фактически недостижима. Но предположим, что повторение объяснено лишь исходя из относительной ограниченности нашего представления о концепте; именно из-за такой точки зрения мы лишаемся всякой возможности отличить повторение от простого подобия. Или же, наоборот, сошлются на реальную оппозицию, способную естественным образом полностью заблокировать понятие, либо с необходимостью наделяя его прямым законченным пониманием, либо определяя порядок, внешний по отношению даже к неопределенному пониманию концепта, или же вводя силы, противоположные субъективным сопровождающим бесконечного понятия (память, узнавание, самосознание). Мы видели, чем три эти случая отличаются в номинальных концептах, понятиях природы и свободы — словах, Природе и бессознательном. Во всех этих случаях, благодаря отличию абсолютной естественной блокировки от искусственной или логической блокировки, несомненно, можно различить повторение и простое подобие — ведь считается, что вещи повторяются, когда различаются исходя из абсолютно одинакового концепта. Тем не менее, не только подобное различение, но и повторение объяснены здесь полностью негативным образом. Нечто (речь) повторяет, потому что нечто (слова) нереально, потому что располагают лишь номинальным определением. Нечто (природа) повторяет, потому что нечто (материя) лишено внутреннего, потому что partes extra partes**. Нечто (бессознательное) повторяет, потому что нечто (Я) вытесняет, потому что нечто (Оно) лишено припоминания, узнавания и самосознания — потому, в конце концов, что не обладает инстинктом, являющимся субъективным сопровождающим вида как понятия. Короче, повторяют всегда исходя из того, чем не являются или не обладают. Повторяют, потому что не слышат. Как говорил Кьеркегор, это повторение глухого, или скорее для глухих, глухота слов, глухота Природы, глухота бессознательного. Силы, обеспечивающие повторение, то есть множественность объектов одного абсолютно одинакового понятия, могут быть определены в представлении лишь негативно.

326

Дело в том, что, в четвертых, повторение определяется не только по отношению к абсолютной тождественности понятия, оно само в определенной мере должно представлять это тождественное понятие. Здесь имеет место феномен, соответствующий аналогии в суждении. Повторение не довольствуется умножением образцов, исходя из одного и того же концепта, оно выводит концепт из себя, заставляя его существовать во множестве образцов hic et nunc. Оно дробит самое тождество, подобно тому, как Демокрит дробил на атомы и умножал Единое Бытие Парменида. Или, скорее, следствием умножения вещей исходя из абсолютно тождественного понятия является разделение концепта на абсолютно тождественные объекты. Состояние концепта вне себя, или бесконечно повторяющейся части осуществляется в материи. Вот почему модель повторения отождествляется с чистой материей как дроблением тождественного или повторением минимума. Следовательно, с точки зрения представления у повторения есть первичный смысл голого материального повторения, повторения чего-то одинакового (а не просто исходя из одного и того же понятия). Все другие смыслы — производные этой внешней модели. То есть: каждый раз, встречая вариант, различие, маскировку, смещение, мы скажем, что речь идет о повторении, но лишь производном, по "аналогии". (Даже у Фрейда величайшая концепция повторения в психической жизни подчинена не только схеме оппозиций в теории вытеснения, но и материальной модели в теории инстинкта смерти). Тем не менее, такая внешняя материальная модель задается готовым повторением, представляя его наблюдателю, смотрящему извне; она исключает плотность, в которой вырабатывается и производится повторение, даже в материи и смерти. Отсюда попытка, напротив, представить маскировку и сдвиг как составные части повторения. Но тогда повторение совпадает с самой аналогией. Тождественность перестает быть принадлежностью части, но, в соответствии с традиционным значением — связи между различными элементами или связи между связями. Физическая материя только что придавала повторению первичный смысл, а другие ощущения (биологические, психические, метафизические...) различались по аналогии. Теперь сама аналогия — логическая материя повторения, придающая ему дистрибутивный смысл2. Но всегда по отношению к мыслимому тождеству, представленному равенству, так что повторение остается концептом рефлексии, обеспечивающим

____________

2 Наиболее разработанной в этом смысле является попытка Ж.-П. Фая в книге, как раз и называющейся Аналогии (Faye J.-P. Analogies. P., 1964). О смещении и маскировке в любых рядах, представляющих повторение как аналогию для все-таки внешнего глаза, см. с. 14—15. В книге в целом аналогичным образом интерпретируется роль инстинкта смерти.

327

дистрибуцию и смещение терминов, перенос части — но лишь в представлении все еще внешнего наблюдателя.

* * *

Обосновывать, значит определять. Но в чем состоит детерминация и на что она направлена? Обоснование — операция логоса или достаточного основания. Как таковое, оно имеет три значения. В первом значении обоснование — Одинаковое или Тождественное. Оно располагает высшей идентичностью, предположительно принадлежащей Идее, . Оно в первую очередь есть то, что оно есть, и обладает тем, чем обладает. И кто же смел, если не Смелость, добродетелен, если не Добродетель? Таким образом, обоснование должно обосновывать лишь претензию тех, кто приходит позже, всех тех кто, в лучшем случае, будет обладать во вторую очередь. Претензия, то есть "образ" всегда требует обоснования, взывает к обоснованию: например, претензия людей на смелость, добродетельность — короче, на долю, участие ( значит иметь после). Итак, различают обоснование как идейную сущность, обоснованное как Претендента или претензию и то, на что направлена претензия, то есть Качество, которым обоснование обладает в первую очередь; претендент же при должном обосновании будет располагать им во вторую очередь. Это качество, объект претензии — различие: невеста, Ариадна. Сущность как обоснование — это идентичное как изначально предполагающее отличие своего объекта. Действие обоснования придает претенденту сходство с обоснованием, делает его внутренне похожим и тем самым, при таком условии, позволяет ему приобщиться к качеству, объекту его претензий. Говорят, что претендент похож, так как он сходен с одинаковым; но это сходство — не внешнее сходство с объектом, но внутреннее сходство с самим обоснованием. Чтобы обладать дочерью, нужно быть похожим на ее отца. Различие мыслится здесь по принципу Одинакового и условия подобия. Будут претенденты в третью, четвертую, пятую очередь, как и образы, обоснованные иерархией внутреннего подобия. Вот почему обоснование отбирает, различает самих претендентов. Каждый хорошо обоснованный образ или претензия называется ре-презентацией (иконой), так как первая по порядку — все же вторая в себе по отношению к обоснованию. В этом смысле Идея кладет начало или обосновывает мир репрезентации. Что же до лишенных сходства мятежных образов (симулякров), они исключаются, отбрасываются, опровергаются как необоснованные лже-претенденты.

Во втором значении, в уже утвердившемся мире репрезентации, обоснование более не определяется посредством тождественного.

328

Тождество стало внутренним свойством самой репрезентации, подобно подобию, внешней связи с вещью. Теперь тождество выражает претензию, которую необходимо, в свою очередь, обосновать. Дело в том, что объектом претензии является уже не различие как качество, но слишком большое или слишком малое в различии, избыток и нехватка, то есть бесконечное. Необходимо обосновать претензию репрезентации на завоевание бесконечного, чтобы быть обязанным дочерью лишь самому себе и завладеть сердцевиной различия. Уже не образ пытается завоевать различие, как кажущееся изначально включенным в тождество, но, напротив, тождество стремится завоевать то, что в различии не принадлежало ему. Обосновывать значит уже не класть начало репрезентации и делать ее возможной, но придавать репрезентации бесконечность. Теперь обоснование должно действовать внутри репрезентации, чтобы распространить ее границы как на бесконечно малое, так и на бесконечно большое. Это действие подчинено методу, обеспечивающему моноцентризм всех возможных центров конечной репрезентации, совпадение всех конечных точек зрения репрезентации. Это действие выражает достаточное основание. Последнее — не тождество, но способ подчинить тождеству и другим требованиям репрезентации то, что ускользало от них в различии (в его первом значении).

Оба значения обоснования объединяются в его третьем значении. Действительно, обосновывать всегда означает складывать, сгибать, наклонять — организовывать порядок времен года, лет и дней. Объект претензии (качество, различие) оказывается помещенным в круг; дуги круга различаются, поскольку обоснование вводит в качественное становление застои, мгновения, остановки, заключенные между крайностями большего и меньшего. Претенденты распределены вокруг подвижного круга, выигрыш каждого соответствует его жизненным заслугам: жизнь здесь отождествляется строго с настоящим, выдвигающим претензию на часть круга, "заключающим контракт" на эту часть, оставаясь в проигрыше или выигрывая в соответствии с порядком большего или меньшего, зависшего от его собственного прогресса или регресса в иерархии образов (другое настоящее, другая жизнь заключает контракт на другую часть). В платонизме хорошо видно, как обращение круга и распределение выигрышей, цикл и метампсихоз образуют испытание или лотерею обоснования. Но и у Гегеля все возможные начала, все настоящие распределяются в едином непрерывном круге того принципа, который он обосновывает, вбирающем их в свой центр и распределяющем по окружности. А у Лейбница сама совместимость — круг совпадения, где распределяются все точки зрения, все составляющие мир настоящие. Обосновывать в этом

329

третьем смысле — значит представлять настоящее, то есть вводить и выводить настоящее в представлении (конечном или бесконечном). Тогда обоснование предстает беспамятной Памятью или чистым Прошлым, прошлым, которое само никогда не было настоящим, следовательно делает настоящее преходящим; по отношению к нему все настоящие кругообразно сосуществуют.

Обосновывать, всегда значит обосновывать представление. Но как объяснить присущую обоснованию двусмысленность? Его как бы влечет обоснованное им представление (в трех этих значениях) и одновременно, напротив, притягивает потустороннее. Оно как бы колеблется между падением в обоснованное и поглощением лишенным основы. Мы видели это на примере обоснования-Памяти: оно само стремится к представлению в качестве бывшего настоящего, возвращению в виде части в тот круг, который оно в принципе организует. И не является ли наиболее общим свойством обоснования то, что организуемый им круг — одновременно порочный круг "доказательства" в философии, где представление должно доказать то, что доказывает его, как, например, возможность опыта у Канта, служащая доказательством своего собственного доказательства? Когда, напротив, трансцендентальная память прекращает свое головокружение, предохраняет несводимость чистого прошлого от любого проходящего в представлении настоящего, то оказывается, что это чистое прошлое распадается иным путем, а круг, где слишком просто распределялось различие и повторение, разрушается. Таким образом, второй синтез времени, объединявший Эроса и Мнемозину (Эрос как искатель воспоминаний, Мнемозина как сокровище чистого прошлого), превосходит себя или выливается в третий синтез, выявляющий в форме пустого времени десексуализированный инстинкт смерти и сущностно амнезийное нарциссическое Я. И как в этих иных значениях предотвратить оспаривание обоснования силами разногласия и смещения, самого симулякра, опрокидывающими ложные дистрибуции, лже-распределения, а также ложный круг и лже-лотерею? Мир обоснования заминирован тем, что он стремится исключить — всасывающим и распыляющим его симулякром. Обоснование в своем первом значении причисляет себя к Идее, наделяя ее недостающей тождественностью, обретаемой лишь благодаря тому, что она стремится доказать. Идея не содержит в себе тождество, подобно тому как процесс ее актуализации не объясняется подобием. Под "одинаковым" Идеи рокочет вся множественность. Несомненно, описание Идеи как субстанциальной множественности, несводимой к одинаковому или Единому, показало, каким образом достаточное основание способно порождать себя самое, независимо от требований представления, в ходе множественного

330

как такового, определяя соответствующие Идеи части, связи и особенности в тройном обличий принципа определимости, взаимоопределения и полного определения. Но на каком же именно фоне рождается и развивается множественное основание, в какую необоснованность погружается, какая игра, какая лотерея нового типа порождает его особенности и дистрибуции, несводимые ко всему рассмотренному нами? Короче, достаточное основание, обоснование удивительно коленчато. С одной стороны, оно склоняется к тому, что обосновывает, к формам представления. Но с другой стороны, оно уклончиво, погружается в необоснованность по ту сторону обоснования, противящегося любым формам и не поддающегося представлению. Если различие — невеста, Ариадна, она переходит от Тезея к Дионису, от обосновывающего принципа к всеобщему "краху".

Ведь обосновывать, значит определять неопределенное. Но это не простое действие. Когда дается определение, оно не ограничивается приданием формы, информированием материалов в виде категорий. Что-то поднимается со дна на поверхность, не обретая формы, скорее, проскальзывая между формами, — автономное безликое существование, неформальная основа. Это дно, оказавшееся на поверхности, называется глубиной, бездонностью. Наоборот, отражаясь в нем, формы распадаются, любая модель рассыпается, все лики умирают; сохраняется лишь абстрактная линия как абсолютно адекватное определение неопределеного — молния, равная тьме; кислота, равная основанию; различение, адекватное тьме в целом: чудовище. (Определение, не противостоящее неопределенному и не ограничивающее его). Вот почему пары материя-форма совершенно недостаточно для описания механизма детерминации; материя уже информирована, форма неотделима от смоделированного species* или morphe**, система защищена категориями. Действительно, эта пара — целиком внутри представления, она определяет его первоначальное состояние, зафиксированное Аристотелем. Ссылки на дополнительность силы и содержания как достаточного основания формы, материи и их объединения — уже прогресс. Но еще глубже и опаснее пара: абстрактная линия — бездонность, разрушающая материалы и разбивающая смоделированное. Мышление как чистая детерминация, абстрактная линия, должно столкнуться с бездонностью неопределенного. Неопределенность, бездонность — в то же время и свойственное мышлению животное начало, врожденность мышления: не та или иная животная форма, но глупость. Ведь если мышление мыслит лишь насильно, под принуждением, оставаясь тупым, пока ничто не заставляет его мыслить, не значит ли это, что его побуждает мыслить и существование глупости, учитывая, что

331

оно не мыслит без принуждения? Повторим вслед за Хайдеггером: "Нас в наибольшей мере заставляет задуматься то, о чем мы еще не думаем". Мышление — наивысшая детерминация, противовес глупости как адекватной ей неопределенности. Глупость (а не ошибка) — наибольшее бессилие мышления, но и источник его высшей власти над тем, что заставляет мыслить. Таково чудесное приключение Бувара и Пекюше, или игра бессмыслицы и смысла3. В результате неопределенное и определение остаются равными, не продвигаясь вперед, всегда равными друг другу. Странное повторение возвращает их к прялке или, скорее, все той же парте на двоих. Шестов усматривал в Достоевском выход, то есть завершение и исход из Критики чистого разума. Позвольте нам на мгновение увидеть в Буваре и Пекюше выход из Рассуждения о методе. Cogito — это глупость? Это с необходимостью нонсенс в той мере, в какой само это предположение претендует на смысл. Но это и бессмыслица (как показал Кант) в той мере, в какой определение Я мыслю претендует на непосредственную соотнесенность с неопределенным существованием Я существую, не придавая форму определению неопределенного. Субъект картезианского cogito не мыслит, у него лишь есть возможность мыслить; он тупо уперся внутри этой возможности. Ему недостает формы определимого: не специфики, не специфической формы информации материи, не памяти, информирующей настоящее, но чистой пустой формы времени. Пустая форма времени вводит, учреждает Различие в мышление, исходя из которого мыслится различие неопределенного и определения. Оно располагает по обе стороны от себя Я, расколотое абстрактной линией, и пассивный мыслящий субъект, вышедший из созерцаемой им бездонности. Оно побуждает мышление мыслить, ведь мышление мыслит лишь посредством различия, вокруг этой точки исчезновения. Различие, или форма определимого, заставляет работать мысль, то есть механизм неопределенного и определения в целом. Подобно живописи, теория мышления нуждается в революционном переходе от репрезентации к абстрактному искусству; таков предмет теории мышления вне образности.

Репрезентация, особенно доведенная до бесконечности, пронизана предчувствием бездонного. Но становясь бесконечной, чтобы взять на себя различие, она представляет бездонное как

_____________

3 Не следует задаваться вопросом, глупы ли сами Бувар и Пекюше. Вопрос вовсе не в этом. Замысел Флобера — не психологический, но энциклопедический и "критический". Проблема глупости поставлена философично, как трансцендентальная проблема связей глупости и мышления. В одном и том же раздвоенном или, скорее, повторенном мыслящем существе речь идет одновременно о глупости как способности и способности не переносить глупость. В лице Шопенгауэра Флобер здесь обретает учителя.

332

совершенно недифференцированную пропасть, универсальность без различия, безразличное черное ничто. Ведь репрезентация сначала соединила индивидуацию с формой Я и материей мыслящего субъекта. Действительно, Я для нее — не только высшая форма индивидуации, но и принцип узнавания и идентификации любого индивидуального суждения, направленного на вещи: "Все тот же воск..." Репрезентация требует, чтобы каждая индивидуальность была личной (Я), а каждая особенность — индивидуальной (Мыслящий субъект). Итак, там где перестают говорить Я, прекращается и индивидуация, а там, где кончается индивидуация, кончается и всякая возможность особенного. Исходя из этого, лишенное основы вынуждены представлять как лишенное всякого различия — ведь у него нет ни индивидуального, ни особенного. Это еще заметно у Шеллинга, Шопенгауэра, даже первого Диониса из Рождения трагедии: их лишенное основы не переносит различия. Между тем мыслящий субъект как пассивный мыслящий субъект—лишь одно из событий, происходящих в предварительных полях индивидуации: он воспринимает и созерцает факторы индивидуации такого поля и формируется в точке пересечения их рядов. Аналогично, Я как треснувшее Я пропускает все Идеи, определенные своими особенностями, в свою очередь предваряющие поля индивидуации.

Индивидуация как индивидуирующее различие — до-Я, до-мыслящий субъект в той же мере, в какой особенность как дифференциальная детерминация доиндивидуальна. Мир безличных индивидуаций и доиндивидуалъных особенностей — таков мир Безличного, или "их", несводимый к повседневной банальности; напротив, это мир, где готовятся встречи и пересечения, последний лик Диониса, истинная природа глубинного и бездонного, превосходящая репрезентацию и вызывающая симулякры. (Гегель упрекал Шеллинга за погружение в безразличную ночь, где все кошки серы. Но когда в усталости и тоске нашего необразного мышления мы шепчем "о, кошки", "они преувеличивают" и т. д., по спине у нас так и бегают мурашки предчувствия различий; тьма эта столь дифференсирована и дифференсирующа, хотя и не идентифицирована, едва или вовсе не индивидуирована; столько различий и особенностей агрессивно распределяются; столько симулякров встают в этой ночи, ставшей бессонной, чтобы составить мир "безличного" и "их")4. Необоснованность лишена различий, хотя и кишит ими — такова крайняя иллюзия, внешняя иллюзия репрезентации как результат всех внутренних иллюзий. И что такое Идеи с их учреждающей множественностью, как не муравьи, вползающие и выползающие из трещины Я?

_____________

4 Артур Адамов написал об этом прекрасную пьесу: Adamov A. La grande et la petite manoeuvre // Theatre I. P., 1950.

333

назад содержание далее



ПОИСК:




© FILOSOF.HISTORIC.RU 2001–2023
Все права на тексты книг принадлежат их авторам!

При копировании страниц проекта обязательно ставить ссылку:
'Электронная библиотека по философии - http://filosof.historic.ru'