Библиотека    Новые поступления    Словарь    Карта сайтов    Ссылки





назад содержание далее

Часть 2.

Письмо, прото-письмо Общая артикулированность, членораздель­ность в работе психики, сознания, культуры (письмо в обычном смыс­ле слова редко встречается на страницах этой книги; лишь иногда речь идет о культурно-исторических формах письменности). Если след был прежде всего опровержением самодостаточности наличия, а различие — опровержением его самотождественности, то письмо (и прото-пись-

7 Греческий средний залог, на который часто ссылается Деррида, это не активность, обращенная на другого, и не пассивность, претерпеваемая от другого, но актив­ность, обращенная на себя, и пассивность, претерпеваемая от себя.

[25]

мо) - это в первую очередь опровержение логоцентризма как тождест­ва логоса и голоса в западной культуре. Собственно говоря, это преодо­ление наличия следом и различием уже создает возможность письма, которое определяется полным набором отрицательных характеристик:

оно не зависит ни от наличия, ни от отсутствия, ни от причин, ни от це­лей; оно выступает как опровержение любой диалектики, теологии, те­леологии, онтологии и т. д. В данной книге вся западная культура трак­туется как отображение того или иного состояния письменности, а появление науки, философии, познания вообще — как следствие распро­странения фонетического письма. Характернейшая черта западной ме­тафизики — это забвение или унижение письма по причинам познава­тельного (несущественное, вторичное), морального (подмена, маска), политического (замена личного участия представительством) свойства.

Почему Деррида выбирает именно письмо — этот вопрос уже вста­вал перед нами. Среди современников Деррида понятие письма развер­нуто использовалось, например, Бартом. К тому же именно Барт пред­ложил создать дисциплину под названием артрология (суставоведение), которая бы изучала членоразделы любого типа в культуре: так что если бы этот термин уже не был использован, грамматологию стоило бы, на­верное, назвать "артрологией". Артикуляция, приведение к членораздель­ности, членоразделение — это общее условие любого человеческого опы­та. В этом смысле нанесение следов — это тоже вид артикуляции. Так, в проблематике письма следы и различия концептуально обогащают друг друга. В "О грамматологии" мы найдем всевозможные типы письма — нарезки, насечки, гравировки и другие типы нанесения следов, уста­новления артикуляций - со(рас)членений. На одном только примере руссоистской теории возникновения языка мы можем проследить раз­личные этапы и стадии превращения чистой вокализации в членораз­дельную речь, а они предполагают постепенное наращивание артикулированности: руссоистский идеально-певучий язык, напомним, рождается на юге, однако на пути к северу в нем увеличивается число согласных и так до уже заметных глазу нацарапываний собственно письма в каком-то прочном и сохранном материале.

Если устный, речевой знак — это знак вещи, то письмо — это "знак знака": графический знак замещает устный знак в его отсутствие. Но это лишь одна сторона дела. Для Деррида важно не столько собственно пись­мо, сколько именно письмо в широком смысле слова, объемлющее лю­бую "графию" (ср. хорео-графия, спектро-графия, рентгено-графия) или даже просто любую про-грамму (по-гречески: пред-писание), а кро­ме того, связывающее письмо с другими близкими понятиями — грам-мой, грамматологией, грамматографией, графологией, графией, графи­кой. Но и это еще не все: важнее письма в широком смысле (то есть

[26]

любой записи, осуществляемой в любом материале) оказывается некое прото-письмо: уже не сама запись, а лишь ее возможность — условие любой дискурсивности, любой расчлененности, любой артикулированности — как речи, так и письма, а также любого движения.

Таким образом образуется и укрепляется более фундаментальный уровень условий возможности артикуляции: прото-письмо, прото-след и различАние оказываются отчасти синонимичны и в любом случае со-членимы. В основе всех трех операций — перехода от письма к прото-письму, от следа к прото-следу и от различия к различАнию — лежат сходные процессы отступания на следы и квази-обосновывающий ход мысли. Именно поэтому, согласно Деррида, во всех этих случаях и не скла­дываются простые бинарные оппозиции — только с измененным акцен­том на ранее униженном члене оппозиции. Так, мы не должны тракто­вать "след" (даже и самостирающийся) — как простую оппозицию наличию, "различие" — как простую оппозицию тождеству, "письмо" — как простую оппозицию речи (или в целом логоцентризму).

Деррида строит иную картину. Обратим внимание: наличие и лого-центризм остались позади, достигнуты и укреплены некие новые пози­ции - "след", "различие", "письмо"; однако и с этих новых позиций он опять уходит — в иные пространства и времена. В самом деле, след ото­шел на позиции прото-следа, различие — на позиции различАния, пись­мо — на позиции прото-письма. Установлена круговая оборона сложно достигнутых позиций дифференцирующей мысли по отношению к мыс­ли, ориентированной на самодостаточность и самотождественность. Так, прото-след есть отступание на такие позиции, с которых можно видеть как наличие, так и отсутствие. Прото-различие (различАние) есть отсту­пание на такие позиции, на которых можно видеть и тождество, и раз­личие. Прото-письмо есть отступание на такие позиции, с которых мож­но видеть как речь, так и письмо в узком смысле слова. Однако вся эта конструкция не должна, по идее, превратиться в новый бастион — во­круг метафизики или анти-метафизики: тут нам надлежит увидеть в дей­ствии сам принцип артикуляции любых содержаний сознания и психи­ки, механизм ритмического расчленения опыта, новых возможностей означивания в рамках иначе прочерченных координат пространства и вре­мени.

А теперь мы переходим к последнему из отдельно вводимых здесь по­нятий - понятию восполнительности: оно занимает совершенно особое место в этой книге. Оно взято из нефилософских текстов Жан-Жака Руссо, но это не частное понятие: оно обозначает у Деррида особую ло­гику, отличную от логики тождества.

Восполнение, восполнительность Общий механизм функционирова­ния всех указанных выше понятий и осуществления всех процессов, к

[27]

которым они имеют отношение. В самом деле: что такое различАние в действии? Каким образом все наличное теряет или вновь обретает свою определенность? Как осуществляется постижение отсроченного, промедленного, взвешенного? Как следы и их сочетания складываются в те или иные осмысленные конфигурации? Как работа психики на уровне про­то-письма наполняется конкретным содержанием? Как живет это содер­жание внутри знания и за пределами знания? Ответ: по логике воспол­нения, восполнительности.

Понятие восполнения для Деррида одновременно и общее, и уникаль­ное. Взятое из Руссо и прежде всего опирающееся на конкретные и да­же интимные смыслы жизни героя Руссо, оно становится логическим опе­ратором уникальной и почти беспредельной мощности. Восполнение — это общий механизм достраивания/доращивания всего в природе и куль­туре за счет внутренних и внешних ресурсов, соотношение которых не предполагает ни механического добавления извне, ни диалектического раскрытия предзаданных внутренних возможностей путем разрешения противоречий. Если бы мы поместили понятие восполнения сразу по­сле понятий наличия, логоцентризма, метафизики и де конструкции, то сразу увидели бы, как система самодостаточных и самотождественных определений сдвигается с места, как каждое из них оказывается несамо­достаточным и несамотождественным, а под ними обнаруживаются сле­ды, выводящие к механизмам построения всего, что вообще происходит с человеком и в жизни, и в культуре.

Какова логика восполнения? Его часто уподобляют добавке, избыт­ку по отношению к некоей уже готовой и цельной тотальности. Одна­ко, это неверно: если бы это было так, то восполнение было бы "ничем", полнота и цельность наличествовали бы и без него. Но восполнение — не "ничто", а "нечто": если имеется восполнение, значит, целое уже не есть целое, а нечто, пронизанное нехваткой, внутренним изъяном. Вос­полнение в этом тексте Деррида выступает в разных контекстах как структурное правило, игра, порядок, цепь, структура, система, закон, правило, логика, структурная необходимость, графика, механизм, стран­ный способ бытия (предполагающий одновременно и избыток, и не­хватку) и даже целая "эпоха".

"О грамматологии" - целая энциклопедия конкретных форм воспол­нения и самого механизма восполнительности. Восполнение необходи­мо на всех этапах человеческой жизни, поскольку человек и все его объ­екты по разным причинам дефектны. Ребенок рождается незрелым, и для него восполнениями различного рода нехваток будут и материнская за­бота, и кормилицыно молоко, а немного позже — и руководство опыт­ного наставника (чтение книг, воспитание добродетелей). Однако, по Руссо, ущербен и взрослый человек. Из-за того что земля вращается, в

[28]

каждом месте на земле (кроме разве что умеренной по климату Фран­ции, наиболее располагающей для развития любых человеческих способ­ностей!) чего-то недостает. Кроме этих природных причин есть и собст­венно человеческие основания для необходимости восполнении. Психика, сознание, воображение строятся не только как механизмы постижения существующего, но и как схемы компенсации недоступного, построе­ния программ будущих действий. Так, человек, который боится людей, восполнит нехватку общения наукой, составлением гербария, прогулка­ми на природе, уйдет с головой в писательство.

Всеобщая восполнительность обеспечивает и органическую выжи­ваемость (на севере людям нужны тепло, огонь, на юге — вода, прохла­да), и психологическую выносимость жизни (каждому из нас нужны различные замены или компенсации незаменимого). Так, герой Руссо в "Исповеди" восполняет природную робость в отношениях с женщина­ми пылким воображением и практикой онанизма, а его знаменитая по­друга Тереза выступает как почти мифический посредник, медиатор между природным и культурным: она позволяет избавиться от зла она­низма (культура побеждает природу), но вместе с тем выступает как при­родная компенсация общественной фальши и лицемерия; однако Тере­за не способна стать успешным посредником и заменой — она не заменяет ни "маменьку", ни общество, ни людское признание.

Онанизм соединяет в себе яд и лекарство, недуг и лечение. Онанизм полезен как защита от болезней, как сублимация влечения к недоступ­ной женщине, как возможность обладать в своем воображении всеми жен­щинами сразу, наконец, как средство выживания душевно хрупкого че­ловека, наделенного безмерной способностью испытывать любовь (полнота переживаний всех восторгов любви была бы для героя, по его собственному признанию, губительна). Однако онанизм вреден как рас­трата природных сил, как повод для переживания вины, как психоло­гическая фрустрация и т. д. Иначе говоря, трата и бережливость, гибель и спасение, отсроченное наслаждение и немедленное эрзац-удовольст­вие оказываются почти неотличимыми.

Понятийный аппарат восполнения и восполнительности у Руссо—Деррида очень развлетвлен: это однокоренные слова с частично разошедшимися значениями: supplementaire, supplementarite, suppleance, suppleant и др. В словарном значении supplement предполагает дополнение и замену, однако механизм осуществления этих операций у Деррида, по сути, отрицает как дополнение, так и замену (ничто не приходит лишь извне, и ничто не вытесняет исходное полностью). Кроме того, у Дер­рида введен ряд частичных синонимов, связанных с добавлением (addi­tion, s'ajouter) и заменой (substitut, remplacer). При переводе понятий этого ряда нами была введена архисемема, построенная на более широ-

[29]

кой (латинской, а не французской) основе, — как некоторое этимоло­гическое упражнение в духе языковых игр самого Деррида. Фактически весь смысловой ряд понятия supplement таков: приложение (минималь­ная связь между элементами), добавление (несколько большая связь между элементами), дополнение (увеличение полноты в том, к чему не­что прибавляется), восполнение (компенсация исходной нехватки), под­мена (краткое или как бы нечаянное использование извне пришедшего вместо изначально данного), замена (полное вытеснение одного другим).

Читатель может проследить работу механизма "восполнительности" по текстам Руссо. В самом деле (здесь и далее страницы оригинала — 208), знак выдает себя за нечто самодостаточное, а на самом деле лишь вос­полняет скудость и убожество речи; (209) материнская забота невоспол­нима, ибо она достаточна и самодостаточна; (210) задача воспитания — восполнить нехватку природных сил и подменить природу; (211) дети быстро научаются командовать взрослыми, чтобы таким образом восполнять то, чего им не хватает (свои слабости); (212) разум человека восполняет (недостающие для жизни и выживания) физические силы; (334) жест служит восполнением речи, с ее скудостью и недостатками; (339) развитие языков подчиняется закону восполнительности и замены (например, напевные интонации стираются новыми артикуляциями, чувства восполняются идеями); (369) огонь восполняет нехватку природного тепла; (397) язык восполняет наличие, т. е. отстраняет-отсрочивает его, одер­жимый желанием вновь соединиться с ним; (397) слово "восполнять" оп­ределяет сам акт письма; (412) письмо — это констатация отсутствия ве­щи, одновременно и зло, и благо, тот запас, который всегда прорабатывает истину феноменов, производит и восполняет ее; (412) разум еще не на­столько развился, чтобы своей мудростью восполнить природные поры­вы; (210) детство взывает к восполнению в ситуации природной нехват­ки; системы воспитания перестраивают все здание природы восполнениями; (208) восполнение добавляется (s'ajoute) как полнота, обо­гащающая собой другую полноту; (215) онанизм выступает как опасное восполнение, которое обманывает природу; (225) в Терезе герой Руссо на­шел восполнение, в котором нуждался; (228) реальное (le reel) может ос­мысляться лишь по зову восполнения и на основе следа и т. д. и т. п.

Деррида совершает работу, не сделанную Руссо. В самом деле, Рус­со пользовался этим понятием, но не владел всеми его ресурсами и по­тому часто соскальзывал в область наличия, метафизики. Что же каса­ется Деррида, то для него оно, по сути, стало ведущим в общем ряду орудий деконструкции. Это понятие большого объема, сохраняющее, однако, свое конкретное содержание. А потому разбираемая нами кни­га, в которой оно вводится и широко прорабатывается, занимает особое место в ряду работ Деррида. Так, подобно платоновскому "фармакону",

[30]

руссоистское восполнение ("опасное восполнение") это и лекарство, и угроза. Подобно маллармеанскому "гимену", оно указывает и на ин­тимный личный опыт, и на те области жизни, которые связаны с края­ми, пределами, порогами, головоломными переплетениями внутренне­го и внешнего. Однако supplement вмещает и потенциально содержит в себе все это, тогда как другие понятия деконструктивных рядов чаще все­го указывают лишь на те или иные отдельные возможности общей ло­гики (или графики) восполнительности.

Восполнение входит и в более сложные конструкции, где оно вска­рабкивается на метауровень (восполняющее добавление, восполняю­щее приложение, восполняющая замена и пр.). Это непосильное бремя для разума — как помыслить структуру, выходящую за рамки языка и механизмов метафизики? Восполнение сводит с ума, ибо не может быть помыслено разумом, будучи его условием, — тут мы уже видим то, что потом ярко разовьется у Деррида, — невозможность помыслить принцип устроения системы внутри самой системы. Для разума парадокс состо­ит в том, что тут он должен помыслить свое другое, себя как не-себя. Это, как говорит Руссо, "почти непостижимо для разума". И потому слепо­та к восполнению, неспособность увидеть и постичь его — структурный закон метафизического мышления. Запечатлеть движение, динамику механизма восполнительности в классической логике тождества невоз­можно. Руссо не способен помыслить восполнение: точнее, он хочет превратить его в простую добавку (!) — чего-то благого или (чаще) зло­го. Восполнение — это изначальная парадоксальность: "изначальное до­полнение" или, иначе, "существенная случайность".

В любом случае, как мы видим, все понятия у Деррида заданы так, что между ними имеются переходы и переправы. "След", "различие", "пись­мо", "прото-след", "различАние", "прото-письмо" и конечно воспол­нение, восполнительность — образуют почти синонимический ряд. Чи­татель сам увидит в последней трети книги, что восполнительность почти всегда выступает как синоним различАния с его способностью промед­ления и отстранения. Например, протекание времени можно осмыс­лить в терминах следа, письма, различАния, восполнения: каждое из понятий этого ряда может быть описано в терминах всех других, высту­пая как то, что подменяет, или как то, что подменяется. Так, промедление-отстояние в реализации человеческого желания наиболее весомо характеризует различАние, но может быть отнесено и к следам, и к письму в широком смысле слова.

А можно сказать и иначе, используя более привычную нам теперь тер­минологию: след, различие, письмо — это три хронотопики, три узла-со­членения пространства и времени, притом каждое со своим собствен-

[31]

ным, весьма своеобразным обоснованием (для следа — это прото-след, для письма — прото-письмо, для различия — различАние). Все эти по­нятия сплетаются в единую ткань, образуют единый текст. Подчас ка­жется, что Деррида с маниакальной терпеливостью описывает разными словами одно и то же, однако то же самое было на самом деле различе­но уже одной только помещенностью в различные контексты.

Наши ряды только намечены; вокруг каждого понятия гнездятся де­сятки других, контрастных или родственных. Читатель, если захочет, продолжит эти ряды: он увидит, как (перво)начало — понятие вполне "ме­тафизическое" — разрывается между традиционным смыслом ("проис­хождение") и тем дерридианским началом, которое есть либо "уже име­ющаяся копия", либо вообще полная невозможность повторения; он убедится в том, что все попытки мысли удержать наличие на путях пред­ставления (ре-презентации) оборачиваются абсолютным различием и несоизмеримостью в рамках новых контекстов, что "собственное" и "свойственное" (в каком-то смысле — истинно наличное) дрейфуют в сторону следов и различий, т. е. своей собственной невозможности, и мно­гое другое. Однако при всех этих ограничениях хочется думать, что на­чало построению некоей открытой системы понятий деконструкции все же было здесь положено.

Теперь оглянемся на то, что же у нас в итоге получилось. Мы стро­или общий ряд понятий книги как цепочку так или иначе переходящих друг в друга смыслов, чтобы не потерять общую нить рассуждения. Но если посмотреть на все это шире, с более отстраненной точки зрения, мы увидим две несоизмеримые проекции, две различные картины — на одной будут преобладать наличия и полнбты, а на другой — следы и раз­рывы. Возникает законный вопрос: где истина, а где фантасмагория? И где, между ними, деконструкция? В одном случае наличие истинно, а разрывы и различия иллюзорны, а в другом, напротив, — наличия фантасмагоричны, а следы и различия — реальны. Однако оба эти мира ока­жутся несамодостаточными: так герой Руссо, живший среди сущностей и наличий, интуитивно прозревает неналичное, а читатель (и даже сам автор), перебравшись в мир следов и различий, тут же начинает испы­тывать ностальгию по покинутому миру наличия.

В начале своего творческого пути Деррида опровергал центральность и иерархичность как таковые, однако уже тогда, по сути, он отрицал не только центрированную структуру, но и лишенную центра (и стало быть, беспредельную) игру знаков. При этом Деррида намекал на нечто тре­тье — на "игру мира", на то, что снимало бы оппозицию между жесткой центрацией и свободной игрой. Так в дальнейшем движение мысли Деррида вводит в действие "необходимые, но невозможные" предметы, со­бытия или состояния, которые, с одной стороны, не подчиняются ло-

[32]

гике тождества и наличия, а с другой — кладут предел бесконечным зна­ковым замещениям, и к этому мы еще вернемся.

А теперь посмотрим, как выявленные выше понятия развертывают­ся в конкретном содержании книги.

Грамматология: шаг за шагом Часть первая. Письмо до письма В первойчасти книги ("Письмо до письма"), рассказывает Деррида, бу­дут введены основные приемы и понятия, а во второй ее части ("При­рода, культура, письмо") они будут опробованы на примере "эпохи Рус­со" (точнее — малоизвестного и при жизни Руссо не опубликованного текста "Опыт о происхождении языков"). При этом эпоха выступает как "текст", а ее исследование — как "чтение". При чтении не следует пользоваться привычными категориями истории идей (и прежде всего — истории философии), но как именно нужно читать "иначе", мы зара­нее не знаем. А поскольку проблемы чтения возникают лишь в самом процессе чтения, эта работа навсегда останется незавершенной.

Наше внимание сразу направляется к тем аспектам проблемы, кото­рые Деррида называет этноцентрическими и логоцентрическими. Если взять историю западной цивилизации, то в ней особая роль фонетиче­ского письма (алфавита) повлияла на все — на философию, науку, куль­туру. Стать специальным размышлением о письме призвана наука Грам­матология. Ее положение неустойчиво: она рождена метафизикой, но стремится от нее освободиться. Да и сама европейская метафизика не­устойчива: она постоянно утыкается в свои пределы, хотя и не кончает­ся. На протяжении всей книги Деррида с редкой для него систематич­ностью различает "замкнутость", определенность (cloture) метафизики и ее конец (fin): первая очевидна, а второй, быть может, вообще никог­да не наступит. Чтобы подступиться к метафизике, внедриться в нее, нам понадобится традиционное понятие знака: это и краеугольный ка­мень метафизики, и мощное орудие ее "деконструкции".

Глава первая. Конец книги и начало письма

Программа

В последнее время на первый план все чаще выходит пись­мо: любая фиксация следов (кинемато-графия, хорео-графия), любая программа (или "пред-письмо") выступают как письмо или запись в широком смысле слова. Тем самым прежний идеал фонетического пись­ма, никогда, по сути, и не реализовавшийся, отступает. Долгое время казалось, что интимная наперсница духа — это речь, а письмо есть лишь

[33]

ее внешнее условное изображение. Мы начинаем замечать письмо на фо­не обшей инфляции языка, когда его функции размываются (и языком называют действие, мысль, сознание, бессознательное, опыт). В ны­нешней ситуации обнаружилось, что всякий знак (и устный, и письмен­ный) есть лишь знак знака, след следа, означающее означающего, зве­но в бесконечной цепи отсылок, никогда не достигающей означаемого. Тем самым все стало письмом — или даже прото-письмом (archi-ecriture), общим условием артикуляции. Как правило, мы не замечаем это необыч­ное "письмо", и это вполне естественно, так как оно затмевается зву­ком и его особой ролью в процессе говорения, восприятия речи.

Означающее и истина

Вопрос о письме неразрывно связан с вопро­сом об означающем. Раньше считалось, что означающее и истина исклю­чают друг друга: означающее есть нечто внешнее, вторичное, а истина — нечто глубокое и подлинное. В традиционной концепции знака воспро­изводилась эта двойственность внешнего и внутреннего, означающего и означаемого, чувственного и умопостигаемого. Однако такое понима­ние оказалось невечным, и сейчас мы думаем о знаке иначе. Отныне письмо не хочет быть внешним придатком к логосу, смыслу, истине. Од­нако это его неподчинение не подразумевает разрушения или деструк­ции: скорее, оно нацелено на "деконструкцию", т. е. на выявление и по­каз исторической генеалогии понятий (и прежде всего понятия истины) от досократиков до Хайдеггера. Знаковый момент связи мысли со зву­ком и звукоизвлечением всегда играл тут важную роль. К какой бы трак­товке знака мы ни обратились — в особенности с того момента, когда хри­стианство соединилось с греческой мыслью, — всегда две стороны знака (означаемое и означающее) образовывали оппозицию: лучшее, ценное vs внешнее, вторичное, падшее.

Еще Гегель заметил: человеческое ухо воспринимает не просто ко­лебания звучащего тела, но его "душу", точнее, первичную идеальность самой воспринимающей души. Но это относится не просто к звуку, но к звучанию человеческого голоса, к особому механизму "слушания соб­ственной речи" (s'entendre parler: французский глагол entendre означа­ет и слушание, и понимание), посредством которого субъект, "слушая и понимая", строит самого себя. И этот механизм выводит нас к еще од­ному важному понятию — наличия и наличности (presence). Наличие — это наиболее общая форма всего того, что дается нам через звук, дается непосредственно и полно. Так, вещь "налична" взгляду человека в ка­честве эйдоса (субстанции, сущности); мгновение времени выступает как нечто "налично-настоящее"; cogito, сознание, субъективность "на-личны самим себе" или, можно сказать, "самоналичны", Я и "другой" — "соналичны" и т. д. Когда все сущее выступает как наличие, это, собст­венно, и есть наиболее яркое выражение логоцентризма, характерного

[34]

для всей западной философии. И в этом смысле от логоцентризма не сво­боден даже Хайдеггер.

Мы не отказываемся от всех этих понятий (и прежде всего понятия знака), ибо они для нас — средство всколыхнуть то наследие, частью ко­торого они являются. Работая с этими понятиями, мы движемся околь­ными, потаенными тропами. Мы не ищем особой независимой позиции, которая позволяла бы смотреть — допустим, на знак — сверху или же со стороны, и не стремимся разрушить знак (без него неизвестно что оста­лось бы от нашей культуры), но пытаемся выяснить, что же, собствен­но, в знаке и других смежных с ним понятиях было детерминировано ме­стом и временем их возникновения и существования.

Записанное бытие

Отныне письмо внедряется и в порядок бытия. Раньше казалось, что вся западная традиция строится на одной общей очевидности: порядок означаемого и порядок означающего разнород­ны. И потому означаемое (мысль, вещь, реальность, бытие) ни при ка­ких обстоятельствах не может быть означающим. Ницше подошел к этому вопросу иначе. Хайдеггер считал, что Ницше, вместе с Гегелем, остался внутри метафизики, и был не прав: ведь Ницше пытался укре­пить свободу означающего по отношению к любым сущностям и пото­му считал чтение, письмо, текст первичными по отношению к смыслу и истине. Если мы пройдем вместе с Ницше путем его размышлений о бытии, то в какой-то момент мы сами увидим, как его текст поворачи­вает против метафизики ее же собственные высказывания (и тогда Хай­деггер, который всегда опирался на мысль, покорную голосу бытия, окажется, напротив, пленником традиционных представлений об исти­не и логосе).

Таким образом, хайдеггеровская постановка вопроса о смысле бытия неоднозначна: Хайдеггер взывает к голосу бытия, но признает этот го­лос беззвучным, бессловесным, а-фоничным. Хайдеггер находится под властью метафизики, но захвачен порывом к освобождению, причем одно — и это важнейший парадокс — невозможно без другого. Казалось бы, Хайдеггер полностью отвергает динамику знака (и в этом — он сто­ронник метафизики), однако бытие у него не явлено, а сокрыто (и это удар по метафизике наличия), а конкретные языки, ставящие опыт бы­тия в связь со словом "быть", тем самым впускают в универсальную проблему бытия игру различий. Хайдеггеру остается прибегнуть к ком­промиссу; он пишет слово "бытие", перечеркивая его крестом. Этот знак мешает нам читать, но не вымарывает написанное напрочь. И тог­да оказывается, что смысл бытия — не трансцендентальное означаемое, а некий след.

[35]

Глава вторая. Лингвистика и грамматология Если в предыдущем разделе речь шла главным образом о философских предпосылках рассуждений о письме, то в данном случае в центре вни­мания — вопрос об условиях возможности науки о письме. (Понимание письма здесь скользит по всему спектру значений — от системы пись­менности как традиционного предмета лингвистики до прото-письма.) Как уже отмечалось, не философия с метафизикой определяют место письма, а письмо определяет место философии и метафизики. Ведь и са­ма идея науки родилась в определенную эпоху развития письменности — когда фонетическое письмо стало восприниматься как образец для дру­гих типов письма. Современная философия подчеркивает важную роль письма в построении идеальных объектов (Гуссерль), а также в осмыс­лении истории, требующей письменной фиксации опыта.

Таким образом, наука о письме неразрывно связана с истоками, кор­нями научности, с началом истории как опыта и как знания. Но как по­строить такое знание о письме, которое не было бы подчинено ни ис­тории философии, ни философии истории? Традиционные позитивные науки не интересуются вопросом о письме, ибо это помешало бы их соб­ственному движению. Вопрос о том, что есть письмо, неизбежно вста­ет перед грамматологией. Может ли помочь грамматологии лингвисти­ка? Чтобы ответить на этот вопрос, Деррида обращается к Соссюру, который строит концепцию языка как системы: в ее основе лежит осо­бым образом понимаемое взаимодействие внутреннего и внешнего.

Наружа и нутрь

У Соссюра язык по сути своей не зависит от пись­ма как способа изображения речи. Устное слово (единство звука и смыс­ла, голоса и понятия или, в соссюровской терминологии, означающего и означаемого) — вот единственный предмет лингвистики. Говоря о пись­ме, Соссюр подразумевает прежде всего письмо фонетическое. Письмо для него — это система произвольных и условных знаков, а потому "ес­тественное", пиктографическое изображение — это вообще не письмо, а идеографическое изображение — лишь отчасти письмо. Но почему Соссюр наложил на себя такие ограничения?

Дело в том, что соссюровская концепция возникла в период станов­ления лингвистики как самостоятельной дисциплины. Если счесть пись­мо лишь внешним изображением, то это не помешает строить внутрен­нюю систему языка как самодостаточную и замкнутую. Правда, Соссюр понимает, что, хотя письмо чуждо внутренней системе языка, все равно полностью отвлечься от него нельзя: эта техника опасна, и с ней нужно Уметь обращаться. Именно поэтому он и посвящает "второстепенному" письму одну из самых важных глав в начале своего "Курса общей линг­вистики". Однако обрисовать внутреннюю систему языка, якобы не свя-

[36]

занную с письмом, — это лишь полдела, нужно научиться беречь ее от вторжений извне. Соссюр не просто считает письмо второстепенным, он обличает его как проповедник и моралист: вторгаясь извне, письмо оскверняет душевную чистоту, извращает естественные отношения меж­ду речью и письмом, приводит к маскировке и обману.

И все же, почему объект науки определяется так, что из него исклю­чается система письма — универсальное явление, присущее любому язы­ку? И можно ли называть общей лингвистикой дисциплину, которая не разобралась со своими внутренними и внешними проблемами? Если письмо — явление всеобщее, значит, оно не чуждо системе языка; ведь любой языковой знак можно представить как знак знака, а тем самым и как письменный знак. Но тогда придется отказаться от взгляда на письмо как простое изображение языка. Стало быть, Соссюр не в состо­янии помыслить письмо и тем самым дать определение предмета линг­вистики в целом. Но концепцию Соссюра можно прочитать и иначе, подчеркнув в ней все то, что фактически отводит письму почетное ме­сто среди других форм языковой деятельности.

Наружа есть нутрь

Соссюр знаменит своим тезисом о произволь­ности и немотивированности знака (и устного, и письменного), Одна­ко именно эта идея заведомо исключает тезис о вторичности письма и не позволяет вывести его за пределы языковой системы. К тому же в са­мом принципе буквенного письма полностью отсутствует отношение естественной образности в каком бы то ни было смысле. Значит, если мы хотим быть последовательными, нам придется выбирать: либо тезис о произвольности знака, либо тезис о письме как изображении речи (или, иначе, о вторичности письма). Соссюр накапливает противоречи­вые доводы с маниакальным упорством фрейдовского сновидца: он хо­чет устранить письмо, а для этого все резоны хороши.

Пытаясь понять суть языка как предмета лингвистики, Соссюр фак­тически отказывается от звука и от якобы естественной связи звука со смыслом. Материальный звук не принадлежит языку, хотя и является ма­териалом для построения языковой системы. Что же касается языково­го означающего, то оно бестелесно, так как создается только различия­ми. Выход из этих затруднений Деррида видит в трактовке языка вообще как письма, т. е. следа, различия. Опять-таки речь идет даже не о пись­ме, а о прото-письме: оно никогда не станет объектом науки, посколь­ку само управляет познавательным отношением как таковым. Но если опыт прото-письма недоступен в рамках конкретных наук, то как же мы до него добираемся? Путем многочисленных феноменологических ре­дукций, ставя под сомнение и "региональные" сферы опыта, и даже всю совокупность опыта в целом. Конечно, трансцендентальный ход мыс­ли никак не согласуется с деконструкцией, но как иначе избежать опас-

[37]

ности наивного объективизма? Итак, мы все же вынуждены прибегать к трансцендентальному ходу мысли, вычеркивая понятие трансценден­тальности, но не забывая при этом, что вычерки — это опознавательные метки на путях будущих размышлений. На помощь прото-письму мы вы­зываем прото-след, который показывает, что никакого "первого" следа вообще не существует, что до первоначальных интуиции добраться не­возможно, так что само понятие феноменологической редукции в дан­ном случае — это лишь набор слов ("момент дискурса"). Тем самым мы упираемся в вопрос о статусе феноменологии применительно к обсуж­даемой нами проблематике: всеобщая форма трансцендентального опы­та (живое настоящее) есть инстанция наличия и угроза всем следам, но у Гуссерля есть свои возможности мыслить след, и их стоило бы извлечь из его текстов (среди них главное — то, что позволяет мыслить артику­ляцию, членораздельность опыта).

Трещина (brisure)

В начале опыта пространства и времени лежит прото-письмо различия, ткань следа, которые формируют любой опыт (в том числе и опыт единства — например, телесной самотождественности). Различие артикулирует, подготавливает почву для сочленений (в том числе двух расчлененных цепочек — звуковой и графической). Мысль о следе и о письме берет средства у феноменологии, но строится иначе. Она учитывает разбивку (espacement) или, иначе, сорасчлененность про­странства и времени, а также взаимопревращения одного в другое, на­пример, временное становление пространства и пространственное ста­новление времени. Разбивка, как и прото-письмо, нам прямо не дана, она неналична, неосознанна. Но она становится механизмом становле­ния, построения, конституирования субъекта.

Разбивка первична по отношению к бессознательному или созна­нию, и это лишний раз показывает нам, что путь к означению не про­ходит через то, что может быть наличным, явленным, феноменологиче­ски данным: он, напротив, ведет через то, что выступает как прерывность, различие, различАние. Письмо как артикуляторная способность рас­щепляет в языке все то, что хочет быть континуальным, и вместе с тем сочленяет все то, что кажется разорванным.

И все же: откуда берется вопрос о следе, да и само это слово? След — первоначало смысла, а смысл, в свою очередь, строится на путях по­следействия (Nachtraglichkeit, apres-coup). След есть нечто записанное независимо от способа записи: это протофеномен памяти, который следует мыслить до всех противопоставлений (например, природы и культуры). След (и прото-письмо вместе с ним) выступает как такое наличие, в которое уже вписано неналичие, и потому он оказывается первичной возможностью и речи, и письма как артикулированных форм языка.

[38]

Глава третья. Грамматология как позитивная наука Грамматология была так или иначе затребована, вызвана к жизни лого-центризмом, а значит, условие ее возможности есть одновременно и ус­ловие ее невозможности. Собственно говоря, Грамматология не может быть наукой, но мы обсуждаем ее так, как если бы она могла ею быть. Спрашивается, где и как след превращается в письмо, где и как одни гра­фические системы сменяются другими?

Алгебра: таинства и прозрачность

Возьмем XVIII век: ведь он пытал­ся ценить и то, и другое — и тайное, и аналитически-прозрачное. С кон­ца XVII века и в течение всего XVIII века было много дискуссий о пись­ме. Они шли поэтапно. Первым на очереди оказалось преодоление теологического предрассудка (письмо дано людям богом), который заве­домо исключал интерес к конкретной истории письма. Вторым, уже по­сле открытия незападных видов письма, стало преодоление "китайско­го предрассудка", который заставлял видеть в китайском письме с его "условностью и искусственностью" идеальный философский язык.

Декарт (об этом свидетельствуют, например, его соображения о про­екте всеобщего письма) уже понимал, что письмо не дается интуиции и требует расшифровки: стало быть, сам факт письма уже подрывал осно­вы картезианской очевидности. Какими бы ни были конкретные про­екты универсального языка (у Лейбница, например, не было явных вы­сказываний о звуке, зато было прямое отношение к китайскому языку как якобы философски образцовому), в них всегда присутствовало по­нятие абсолютного простого. Китайское письмо было "европейской галлюцинацией", поскольку реальный китайский язык и китайское письмо никого не интересовали, а преувеличенное восхищение иерог­лифическим письмом не позволяло отнестись к нему как к объекту ис­следования. Отец Кирхер, например, так восхвалял древнеегипетские иероглифы (за их возвышенность, абстрактность, символичность), что это мешало ему реально приняться за расшифровку. Однако Фрере (при­менительно к китайскому языку) и Уорбертон (применительно к древ­неегипетскому языку) разорвали порочный круг. Так, Фрере пришлось открыто заявить, что китайцы никогда не имели того совершенного фи­лософского языка, который хотел бы найти у них Лейбниц. Теоретиче­ское поле мало-помалу расчищалось, так что Шамполиону было куда прийти со своими реальными расшифровками.

Наука и имя человека

Но часто теоретические понятия не помогали, а мешали расшифровкам. И тут возникал порочный круг: чтобы изме­нить теоретические понятия, нужно было изменить очевидности, лежа­щие в их основе. Все платили дань инструменталистскому предрассуд­ку, согласно которому язык есть орудие мысли, а письмо — лишь приставка

[39]

к этому орудию. Из него исходили и лингвистика, и метафизика, и ис­тория письма: все они основывались на плохо проработанном понятии знака, предполагающем оппозиции сознания и бессознательного, абст­рактного и конкретного, души и тела. В результате наука о письме на­копила массу сведений, но их теоретическое осмысление оставалось робким и ненадежным.

Грамматология поставила важнейший для всех гуманитарных наук во­прос — об имени человека и о статусе человека. Если понятие человека едино, тогда различия между письменными и бесписьменными народа­ми должно отойти на задний план. Прото-письмо есть у всех народов, а про-грамма - и вообще у всего существующего (от амебы до логоса и да­лее — до кибернетических устройств и электронных каталогов). При­вычное нам антропологическое равновесие связано с письмом мануально-виэуальным (рукой для глаза). Однако оно постепенно разрушается, так что можно представить себе человека будущего, который, лежа на боку, лишь нажимает на кнопки остатками передних конечностей. Линейное фонетическое письмо постепенно одержало верх над всеми другими ви­дами письма. Так, оно вытеснило "мифограмму", в которой все аспек­ты письма (искусство, религия, экономика, техника) сливались в един­ство, оно помогло учету и накоплению в хозяйствовании, оно стало схемой линейного (по прямой или по кругу) понимания истории, пре­обладающего в европейском сознании. Но сейчас эпоха господства линейного письма и соответствующей ему модели мысли заканчивает­ся повсюду — в литературе, философии, науке, а это, в свою очередь, пред­полагает новую организацию пространства и времени.

Ребус и соучастие первоначал

А что если назвать нашу дисциплину не грамматологией, а графологией? Только это не будет архаическое га­дание по почерку, а современное знание, вооруженное психоанализом, социологией, историей. Тогда индивидуальная графология займется осо­бенностями пишущего, а культурная — соотношениями между индиви­дуальной и коллективной манерами или стилями письма. Вопрос о пси­хологических нагрузках процессов чтения и письма и о первичном конструировании объектов (по Меляни Кляйн, "хороших" или "плохих") решает психоанализ, а феноменология в лице Гуссерля напоминает нам о том, что построение идеальной объективности невозможно без повто­рения, закрепления, а значит и письма. Тем самым выявляется важная особенность процесса означения: психологические нагрузки процесса письма непрозрачны для сознания, однако именно они обеспечивают энергией само построение идеальной объективности.

Вопросы истории письма, процесс его постепенной фонетизации и линеаризации лежат в корнях и основаниях всех наук. Однако стоит по­мнить, что чисто фонетическое письмо невозможно в принципе: в раз-

[40]

личных видах письма фонетические или нефонетические элементы пись­ма смешаны в разных пропорциях. Вопрос об истоках фонетического письма касается начал и развития всех сфер нашей жизни, и потому, пытаясь расчленить переплетенные корни различных дисциплин, пред­метов, видов деятельности, сплетение их корней, мы вновь приходим к тому, о чем у нас уже шла речь, т. е. к понятию прото-письма.

Часть вторая. Природа, культура, письмо

Введение в эпоху Руссо

Почему эта эпоха для нас пример, образец? Преж­де всего потому, что Руссо занимает в истории логоцентризма важное ме­сто между Платоном и Гегелем. Он по-своему формулирует и опорный для западной метафизики мотив наличия, и свои сомнения в его надежнос­ти. Сначала в истории философской мысли наличие возникало в форме эйдоса, сущности: затем в форме представления или субстанции, наделен­ной самосознанием: от Декарта и до Гегеля можно говорить о логосе как голосе и самоналичии (субъективность оказывается в известном смысле синонимом слушания-понимания — s'entendre parler — собственной ре­чи). Что же касается Руссо, то у него — своя модель наличия: это самона­личие субъекта в чувстве, чувствующее cogito. Редукция письма происхо­дила все время, но лишь Руссо сделал ее темой своих размышлений. Этот путь к Руссо намечает для нас Леви-Стросс, для которого Руссо - подлин­ный основатель современной этнологии. А попутно встает и вопрос о структурализме, который господствует ныне в западной мысли и тоже претендует на преодоление метафизики и логоцентризма, хотя на самом деле — причем не в мелочах, а в главном — остается в их власти.

Глава первая. Насилие буквы: от Леви-Стросса к Руссо Нам важно понять, в какой мере принадлежность Руссо да и самого Ле­ви-Стросса к метафизике ограничила их научные результаты. Вот Леви-Стросс радуется структурной аналогии между фонемой и терминами родства: а как можно радоваться этой скудной общности структураль­ных законов? К тому же Леви-Стросс нечеток в вопросе о природе и культуре. В "Элементарных структурах родства" он кладет различие меж­ду природой и культурой в основу рассуждения, а в "Первобытном мы­шлении" говорит о сведении культуры к природе. Эти колебания в трак­товке соотношения природы и культуры свидетельствуют о том, что Леви-Стросс одновременно и сохраняет привычную систему понятий, и ведет деконструктивную работу.

Война имен собственных. Урок письма в "Печальных тропиках" Ле­ви-Стросса - это эпизод этнологической войны, столкновение, с кото-

[41]

рого начинается общение между народами и культурами. Речь идет о намбиквара, которых этнографы нередко описывали как народ отсталый, агрессивный, жестокий. Однако и они - полноправные представители человеческого рода, так как владеют языком и знают запрещение инце­ста. Леви-Стросс традиционно считает этот народ бесписьменным -намбиквара не умеют ни писать, ни рисовать, только чертят волнистые узоры на своих погремушках. Но Деррида с этим заведомо не согласен:

всякое общество, которое умеет "стирать имена собственные", т. е. впи­сывать обозначения в разветвленные системы классификационных раз­личий, уже владеет письмом (как механизмом артикуляции социальной жизни и собственного сознания). Иначе говоря, само выражение "бес­письменное общество" для Деррида бессмысленно.

Леви-Стросс рассказывает нам о том, что индейцы скрывают свои име­на, а белые называют их условными кличками. Однажды ему довелось стать свидетелем игры девочек, которые, поссорившись, из мести выда­ли ему имена друг друга. Этнограф воспользовался ссорой детей и вы­ведал у них имена взрослых, содержавшиеся в секрете. Узнав об этом, взрослые наказывают детей, источник информации иссякает, а этноло­га мучат стыд и угрызения совести. Все зло идет извне, по-руссоистски восклицает Леви-Стросс: именно иностранец нарушил естественную атмосферу невинной игры, где, несмотря на ссоры детей, царило чувст­во сопричастности целому.

По Деррида, это суждение Леви-Стросса ошибочно: структура наси­лия проявляет себя даже в первобытном состоянии, и вовсе не иностра­нец вносит ее в изначально благое общество. Даже если оставить в сто­роне реальное насилие в жизни намбиквара, насилием можно считать уже вписывание уникального (имена) в общую систему различий. Од­нако по сути ничего уникального, собственного никогда и не существо­вало, а от века начавшаяся работа прото-письма всегда и везде делала любое самоналичие лишь мечтой или фикцией или, иначе, чем-то воз­можным лишь при условии раздвоения, повторения, записи. А потому леви-строссовское превознесение добродетелей намбиквара столь же неуместно, как и прямо противоположная оценка, явно преувеличива­ющая их агрессивность, жадность, злобность: это две стороны медали, два варианта единой морализаторской позиции.

Письмо и эксплуатация человека человеком

Урок письма — это урок в Двояком смысле: с одной стороны, научение аборигенов письму, а с дру­гой — урок, извлеченный самим этнологом из этой процедуры. Леви-Стросс приносит туземцам бумагу и карандаши и показывает, как ими пользоваться. Большинство присутствующих только чиркают каранда­шами по бумаге и вскоре забрасывают непонятное и скучное занятие. Но их вождь более проницателен, он догадывается о властной роли пись-

[42]

ма: во время процедуры обменов и дарений он притворяется перед сво­ими соплеменниками, будто что-то записывает, а затем проверяет по за­писям правильность совершаемых операций, подтверждая перед свои­ми соплеменниками свою собственную властную позицию.

Эта история похожа на притчу. Но Деррида не согласен почти ни с чем из того, что Леви-Стросс говорит о письме: так, утверждая, что не­олит не знал письма, Леви-Стросс понимает письмо слишком узко; под­черкивая эксплуататорский смысл письма, Леви-Стросс не проводит различий между иерархией и господством и др. Чрезмерно обобщая эм­пирические доводы, этнолог на деле остается замкнутым в традициях рус­соизма и утопического социализма XIX века; используя какие-то под­ручные инструменты (марксистские, фрейдистские) и занимаясь, как и индейцы, "самодельщиной", он думает, что строит науку.

Глава вторая. Это опасное восполнение Порицая письмо, Леви-Стросс неизменно превозносит живую речь, а вот Руссо наряду с похвалами высказывает и сомнения в ее достоинствах. И вообще, Руссо возвеличивал не реальную речь, но лишь такую, како­вой она должна была бы быть, но никогда не была и быть не могла. Имен­но поэтому и потребовалось письмо: ведь оно позволяет восполнить, восстановить то, что ускользнуло от речи. Известный исследователь Рус­со Ж. Старобинский считает, что Руссо вынужден писать, чтобы преодо­леть непонимание, раскрыть собственные достоинства, показать себя в истинном свете. Не доверяя на слово всем этим объяснениям, Деррида хочет показать нам, что же собственно происходит в процессе письма:

в общем, это работа различАния, т. е. такой отсрочки и откладывания, без которых невозможно никакое человеческое желание, обреченное на промедление и неутолимость.

От ослепления к восполнению

Итак, мы должны одновременно осмыс­лить жизнь Руссо, его теорию письма, его письменную практику Для это­го среди всех понятий Руссо Деррида выбирает то, что лучше всего ему подходит, — восполнение (supplement). Так, письмо восполняет нехват­ки и ограниченности речи, оказываясь одновременно и помощью (до­бавка к речи), и угрозой (насилие над языком). Два главных значения восполнения — добавка и подмена: они то чередуются, то совмещают­ся, то допускают вторжение чего-то чуждого извне, то, напротив, пред­полагают всегда-уже данность чуждого как своего собственного. Нали­чие (природное, материнское) должно было бы быть самодостаточным;

материнская забота "невосполнима". И все же последующее воспитание восполняет ограниченности природы, оно организует для ребенка, у ко­торого не хватает ни умственных, ни физических сил для жизни, систе-

[43]

му подмен, компенсаций, замен-дополнений. Если посмотреть шире, эта система компенсаций и восполнении охватывает всю жизнь общества. Вот человек, увлеченный ботаникой: а все потому, что он не умеет го­ворить с людьми. А вот другой — он слеп к природным сокровищам, рассыпанным на поверхности земли, и лезет в ее недра ради богатства и роскоши, ослепляя себя — и реально, и символически — долгой под­земной работой. Восполнение опасно и "почти непостижимо" для ра­зума.

Руссо использует слово "восполнение" ("это опасное восполнение", говорит он о мучающей его практике онанизма), но не вполне владеет его ресурсами. Как читать его текст, какую истину в нем искать -психо­аналитическую, биографическую, метафизическую? И жизнь, и письмо Руссо принадлежат единой текстовой ткани: можно сказать, что (опас­ное) восполнение и находится в природе, и не находится в природе — оно вклинивается в природу через расщелину между непорочностью (Руссо не непорочен) и девственностью (Руссо остается девственным). И авто­эротическое восполнение, и письмо равно опасны для жизни: письмо разрушает живую речь, онанизм разрушает природные силы, и оба блуж­дают вдали от природных путей.

Цепочка восполнений

В более широком смысле слова онанизм как опыт необходимого восполнения не ограничивается периодом человеческой незрелости, но становится навязчивым переживанием и скрытой осно­вой всего здания значений. Восполнение не наличествует и не отсутст­вует, оно не есть воздержание и не есть наслаждение: оно всегда лишь строится и никогда не достраивается — это и есть структура, "почти не­постижимая" для разума.

Из круга вон выходящее. Проблема метода

Для разума непостижимо все то, что начинается не с начала, а с середины, с посредника. А пото­му наша главная задача — построить такую схему, которая позволила бы нам это помыслить. Традиционный комментарий лишь удваивает текст, ничего к нему не добавляя. Другие подходы, которые выводят текст к ка­ким-то внетекстовым реальностям (метафизической, психологической, биографической и пр.), нам тоже не нужны. Выходить нам некуда, ибо внетекстовой реальности вообще не существует — и вовсе не потому, что нас не интересует "реальная" жизнь Руссо или его героев, а потому, что У нас нет иного доступа к этой реальности, кроме текста. Эта "реальная" жизнь всегда оказывается для нас лишь письмом, то есть совокупнос­тью артикуляций между заменами, подменами, восполнениями и ком­пенсациями. Чистого означаемого нет, но существует целый ряд маневров, посредством которых означающее притворяется означаемым.

Текст Руссо о происхождении языков был выбран фактически ради понятия "восполнение", но обосновать наш выбор мы не можем: он

[44]

оказывается "из круга вон выходящим" (exhorbitant). Это может также значить: внешний по отношению к логоцентрической эпохе, позволя­ющий деконструировать ее целостность. Но не преувеличено ли наше внимание к Руссо? Отнюдь: опыт Руссо бесценен, поскольку он указы­вает нам на главные места артикуляций, узлов связей или различий вну­три своей эпохи. Постигая эти связи, мы идем эмпирическим путем, пользуемся ограниченным материалом, не имеем ничего очевидного, начинаем движение там, где случайно оказались, и идем наугад. Мы ру­ководствуемся не методом, а чутьем (или даже "нюхом"), но это может оказаться надежней трансцендентальной интуиции.

Глава третья. Генезис и структура "Опыта о происхождении языков" Все виды восполнения внеположны для метафизики: ведь наличие, по определению, самодостаточно и не должно ни в чем нуждаться. Тем вре­менем разрастаются добавки, подстановки, замены: речь добавляется к интуиции; письмо добавляется к живой речи; мастурбация — к так на­зываемому нормальному сексуальному опыту; культура - к природе;

зло - к невинности; история - к первоначалу и пр. В рамках метафизи­ки или логоцентризма восполнительность невозможна, но мы постара­емся помыслить ее и все то, что с ней связано, иначе.

Письмо: зло политическое и зло лингвистическое

В "Опыте" голос про­тивопоставляется письму, как свобода — рабству: устный язык — это соб­ственность всего народа, а письмо уже свидетельствует о рассеивании на­рода и тем самым — о превращении его в раба. И эта тема — развитие языка как симптом политического и социального упадка — характерна для все­го XVIII века.

Вопрос о датировке "Опыта" до сих пор остается нерешенным: мож­но ли считать эту работу ранней, зрелой, промежуточной? По этому по­воду выдвигались различные гипотезы: 1) написание текста растянулось на несколько лет, и некоторые важные главы перерабатывались позже; 2) "Опыт" — это развернутое примечание ко "Второму рассуждению" (1755) (Дерате); 3) между этими работами пролегает резкая грань (Старобинский): в "Опыте" преобладает гоббсовская война всех против всех ("одинокий человек, затерянный на земле"), а во "Втором рассужде­нии" — сострадание к ближнему как всеобщее свойство человека. При­мирить между собой все подходы никак не удается. Этому мешает трак­товка сострадания в главе об образовании южных языков: она требует выбора.

В решении этого вопроса Деррида использует схемы и цепочки вос­полнении и изъятий: не следует брать понятие сострадания само по се-

[45]

бе — нужно поместить его в ряд взаимозаменяемых понятий и соотне­сти этот ряд с другими понятийными рядами. Для начала напомним, что мысль о сострадании как естественной добродетели человеческого серд­ца возникает и в "Опыте", но, кроме того, в нем проводится тема во­ображения как силы, пробуждающей человека к состраданию (а также к совершенствованию) и начинающей тем самым историю человека и культуры. Деррида вычленяет в текстах Руссо два ряда терминов: с од­ной стороны - животное состояние (потребность, интерес, чувствен­ность); с другой — человеческое состояние (страсть, воображение, речь, свобода, способность к самосовершенствованию). Как мы видим, че­ловека отличают не столько мыслительные способности, сколько вооб­ражение, свобода и способность к самосовершенствованию. Все терми­ны внутри рядов могут дополнять и замещать друг друга. При этом воображение выполняет свою особую, восполнительную функцию, од­нако, пробуждая в человеке скрытые силы, оно может принести и поль­зу, и вред, так как способно нарушить природное равновесие между же­лаемым и возможным. Таким образом, именно через опосредующее звено воображения Деррида приходит к выводу о том, что концепция сострадания в главном не меняется от "Опыта" к крупным сочинени­ям; именно это соображение определяет его позицию в вопросе о да­тировке "Опыта" (Деррида тут фактически принимает позицию тех уча­стников спора, которые считают, что "Опыт" первоначально был длинным примечанием к "Рассуждению", затем был переписан в каче­стве ответа Рамо и, наконец, в 1763 году в последний раз переработан с разделением на главы: см. конец параграфа "Начало спора и постро­ение "Опыта"").

Эстамп и двусмысленности формализма Руссо считал: сначала были напевная речь и человеческая свобода, потом — нарастание согласных и артикуляций, т. е. катастрофа, которая несет с собой рабство, уничто­жение маленького демократического полиса. По Руссо, сущность ис­кусства - естественность, подражание, мимесис. В неодушевленных ис­кусствах внешними средствами воспроизводятся внешние же явления, в живых, одушевленных искусствах (например, в пении) внешнее путем подражания становится выражением внутреннего. Так и эстамп — это ис­кусство, рожденное подражанием (оттиск сохраняет некоторые черты ори­гинала). Но одно дело подражание как общий принцип искусства, а Другое - разрастание формальных техник подражания. Эту ошибку фор­мализма Руссо видит у Рамо, который стремился вывести музыкальную гармонию из природы, рассчитав ее на основе резонанса звучащего те­ла. Рамо забыл, что в музыке главное — интонация, мелодия с ее гибки­ми периодами, а не гармония, которая и сама не способна подражать природе, и мешает мелодии проявить свои способности к подражанию (к тому

[46]

же гармония в музыке — это явление локальное, европейское или даже североевропейское).

Оборот письма По Руссо, становление языка имеет свою географию. Языки не развиваются линейно: они совершают обороты и ритмически повторяют природные процессы. Языки рождаются на юге, скорее от "страсти", чем от "потребности", и потому южные языки, в отличие от северных, более живые, чистые, одухотворенные. Однако абсолютного различия между южными и северными языками нет: в страсти есть по­требность, а в потребности есть страсть, а потому в каждом языке есть и то, и другое. А вот письмо уж точно рождается на севере; холодное, скуд­ное, рассудочное — оно стирает голосовую интонацию, прокладывает борозды расчленений. Этот конфликт между силой интонации и четко­стью артикуляции для Руссо главный. Он думает, что письмо и артику­ляция — это болезни языка, но фактически показывает, что и то, и дру­гое существует в языке изначально.

Это движение палочки...

Немой, бессловесный знак был проявлени­ем свободы, а возникновение системы бесконечных отсылок и кругово­рота знаков есть выражение рабства — эта мысль у Руссо повторяется ре­френом. Вот поэтический пример немого языка: когда девушка, не говоря ни слова, рисует тень возлюбленного, то на конце ее палочки возника­ет образ — одновременно и продолжение ее собственного тела, и почти наличие тела возлюбленного. Однако жест ограничен средой видимос­ти и на большом расстоянии теряет свою действенность. И тогда он за­меняется речью. Речь вызывает в нас особое чувство — подчас более ос­трое, чем само наличие предмета (вид страдающего человека не так трогает нас, как его рассказ). Звук насильственно проникает в нас (от зри­мого можно отвернуться) и доходит до самых глубин души. Но как раз это насильственное внедрение голоса вовнутрь заставляет Руссо уме­рить похвалу страсти. И тогда возникает ностальгия по скромному об­ществу потребностей — обществу до общества и языку до языка. Нему­дрено, что в конце "Опыта" немое, бессловесное общество трактуется так, что его трудно отличить от животных сообществ, а образ языка жи­вотных, в свою очередь, одушевляется мифом о языке, свободном от символа, нехватки, подмены, добавления, мифом о жизни, лишенной различАния и артикуляции.

Запись первоначала С артикуляции, членораздельности, начинается язык. Она устанавливает слово, но и угрожает ему — первоначальному слову как "почти пению". Чем язык рациональнее, тем менее он музы­кален, чем лучше он обозначает потребности, тем хуже выражает стра­сти. Руссо хотел бы представить это как роковую случайность, но опи­сывает ее как неизбежность. Ведь "голоса природы невнятны": это хриплые, нечленораздельные, гортанные звуки. Артикуляция отрывает

[47]

язык от крика и нарастает с использованием согласных: иначе говоря, язык рождается в процессе собственного вырождения. Желание Руссо найти чистое и абсолютное первоначало неизменно: в сослагательном наклонении Руссо описывает мифическую стадию языка — когда он уже порвал с жестом, с животной потребностью, но еще не стал вырождать­ся в рассудочный механизм. Именно этот непрочный предел между "еще не" и "уже не" выступает как процесс одновременного рождения язы­ка и общества. Однако, поскольку восполнительность это условие воз­можности чего бы то ни было в обществе, Руссо вынужден постоянно описывать, как бы вопреки своей воле, схему восполнения (отстранения и отсрочивания) этого первоначала. Не забудем, однако, что письмо есть лишь другое имя этой структуры восполнительности.

И Руссо не справляется с этой сложностью: он либо стремится под­чинить механизм восполнительности единству желания, допускающе­го несовместимые вещи, либо пытается расчленить противоречие на не­противоречивые подструктуры, полагая по одну сторону все членораздельное (язык, общество), а по другую - все слитное (интона­ция, жизнь, энергия). Однако и в слитном, и в разъятом виде структура восполнительности вновь заявляет о себе. Тем самым и вопрос об исто­рической принадлежности текста Руссо (включен ли он в метафизиче­скую традицию или выходит из нее) обречен оставаться неразрешимым, хотя чаша весов явно кренится к метафизичности.

Невма Итак, Руссо пытается нащупать пределы между криком и ре­чью, между языком и доязыком, между природой и обществом. Один та­кой пример идеальной вокализации — язык младенцев, который пони­мают лишь кормилицы. Другой пример — "невма" как слитная речь без разбивки, нечленораздельное пение, обращенное к богу и не оставляю­щее следа. Сосредоточиваясь, насколько можно, на этих идеальных наличиях и "безъизъянных полнотах, Руссо не хочет видеть проблему в общем виде: для него членораздельность, артикулированность - это лишь местная особенность, тогда как в языке как таковом ей ничто не предшествует. И действительно, если считать первоначалом языков юг и страсть, то остается рассуждать лишь об упадке языков, а не о разнополюсности их формирования и функционирования.

Это простое движение перста Если бы земля не начала в какой-то момент вращаться, золотой век варварства никогда бы не закончился, так как пастушеская жизнь вполне соответствовала природной лени. Бог, коснувшийся перстом оси земного шара, изменил лик земли, и это событие запустило в действие механизм восполнительности. В роли до­страивающего, компенсаторного элемента на севере появились огонь и тепло, а на юге, напротив, прохлада источников. Все описание Руссо строится на том едва уловимом пределе, где общество уже образовалось,

[48]

но еще не начало вырождаться, где язык уже возник, но пока еще оста­ется чистым пением, общность между людьми уже имеет место, но со­глашений и условностей пока еще нет, народ уже есть, но еще не наста­ло время отчуждающего представительства. Руссо описывает не сформировавшееся общество, но некое "почти" общество, самый момент рождения, наличие как событие. Зарождаясь, общество тут же отсрочи­вается и откладывается, начало общественной жизни выступает как на­чало упадка, юг (абстрактное место начала) сдвигается к северу, вступают в действие знаки и письмо — а это лишь другое имя различАния, отст­ранения и отсрочки.

Глава четвертая. От восполнения к истоку: теория письма Но почему все же Руссо не решился опубликовать свою теорию письма: стыдился своей некомпетентности или "пустяшности" самой проблемы, — впрочем, можно ли считать пустяком то, в чем видится опасность? На­верное, он пытался скрыть интерес к письму от самого себя. Ведь пись­мо — странное явление: восполнение здесь выступает как изъятие, при­родный механизм нарастания членораздельности "естественным образом" приводит к деградации языка — и Руссо не может это принять.

В XVIII веке было много споров о начале языка: что первично — пря­мое обозначение, которое потом уступает место метафоре, или наобо­рот метафора, которая потом упрощается до прямого обозначения? Кондильяк, которого Руссо очень ценил, усматривал начало языка в первометафоре, но считал, что ее порождает не поэтическое воображе­ние, а нечеткость наших представлений. У Руссо концепция изначаль­ной языковой образности строится на иных основаниях: когда человек в испуге называет другого человека, маячащего вдали, великаном, то это можно назвать "прямым" обозначением—только не предмета, а самой эмоции страха (наши чувства — в этом Руссо следует Декарту — никог­да не обманывают нас).

История и система письмен В главах IX и Х "Опыта" показаны три типа общества, три языка и три письма : дикарское (главный персонаж — охотник, главный вид письма — пиктограмма), варварское (главный пер­сонаж—пастух, главный вид письма — идео-фонограмма), гражданское (главный персонаж — землепашец, главный вид письма — алфавит). Впрочем, иногда эти соотношения сбиваются, так что, например, граж­данское общество может иметь письмо варварского типа. Охотник ри­сует животных, а пастух уже записывает слова, но в любом случае лож­но было бы думать, что где-то и когда-то мы соприкасаемся с вещью непосредственно: уже в пиктографическом образе сама вещь отсутству­ет, а цепочка подмен и сдвигов уже пришла в действие (ведь недостаток

[49]

восприятия побудил к действию внимание, недостаток внимания вызвал к жизни воображение, а воображение позволило построить образ).

Идеальное пространство геометрической объективности, по Гуссер­лю (к этой теме, как мы видим, Деррида обращается многократно), воз­никает в определенный момент развития письменности. Ранее жизнен­ное пространство сосредоточивалось вокруг собственного жилища, и следовательно, эти пространства были разнородны и несоизмеримы. Техника письма сформировала обобщенное социальное пространство. И соответственно, новая трансцендентальная эстетика должна была бы отныне опираться не только на идеальные объекты математики и вооб­ще на уже сложившиеся объекты: она должна была бы искать свои объ­екты повсюду или строить их самостоятельно (Гуссерль справедливо упрекал Канта в том, что тот исходил из уже существующих объектов ес­тественной науки и заведомо заданных познавательных способностей). Что же касается нашего пространства-времени, то это пространство-время следа.

Алфавит и абсолютное представление Чтобы идеально представи­тельствовать, образ должен был бы самостираться и становиться как бы самой вещью, однако этого никогда не происходит. Конечно, различные системы письмен постепенно наращивают возможности отчуждения (образа от вещи, графики от образа и пр.), достигающего наиболее вы­сокого уровня в фонетическом письме. Чистая пиктография (изобрази­тельность) и чистая фонография (формальная представленность) — это две идеи разума, пронизывающие всю метафизическую традицию.

Теорема и театр Итак, вся история письма заключена между двумя полюсами всеобщности — пиктограммой и алгеброй, соотнесенными как естественное и искусственное. Но есть и такие виды письма, в ко­торых умозрительная аналитика сочетается с наглядностью. Таково все­общее письмо науки, или "теорема" (греч.: "акт рассмотрения"): на нее достаточно взглянуть, чтобы сделать вычисление. Напротив, театр (греч. "место смотрения", т. е. "теорема" и "театр" — однокоренные слова) не дает нам такой возможности прочитывания: актер выражает не свои мнения, а чужие, а кроме того, на сцене подчас вообще нечего видеть (привилегированные зрительские скамьи в театрах XVIII в. располага­лись прямо на сцене, так что зрители становились не только предметом изображения (в пьесе), но и зрелищем).

Руссо осуждает театр: он не похож ни на народный праздник, даю­щий выход эмоциям, ни на народное собрание, непосредственно выра­жающее общественную волю. Однако не только на сцене, но и вообще нигде невозможно уловить и сохранить наличие, которого все время ищет Руссо. Круговорот восполнительных замещений всегда-уже на­чался: смена времен года, север, зима, смерть, воображение, представ-

[50]

назад содержание далее



ПОИСК:




© FILOSOF.HISTORIC.RU 2001–2023
Все права на тексты книг принадлежат их авторам!

При копировании страниц проекта обязательно ставить ссылку:
'Электронная библиотека по философии - http://filosof.historic.ru'