Библиотека    Новые поступления    Словарь    Карта сайтов    Ссылки





назад содержание далее

Часть 6.

партамента, что она слишком заинтересовалась нами, — но нет, она так любезна, но здесь я ни­когда не вижу почтальона, вся переписка прохо­дит через Университет), и вот сразу несколько писем от тебя, весьма пространных. Я ложусь и перечитываю (сначала я сделал это по пути между Хакнесс Холлом и Трамбалом). Ведь имен­но так я представляю последствия переливания крови, на последнем издыхании, когда возвра­щается тепло, оно разливается по всему телу, очень медленно и в то же время очень быстро, и уже невозможно понять, откуда оно распрост­раняется, кажется, что изнутри, но никогда из са­мого места переливания. Ты говоришь со мной и посылаешь мне мою кровь из глубины меня. Несмотря ни на что, я никогда не был настолько счастлив, как в тот момент. Конечно, этим пись­мам уже шесть дней, но ты знала об этом заранее, не так ли, но сейчас я наедине с твоими словами, а ты собираешься обменяться другими Бог знает с кем (я смотрю твое расписание: да, я вижу). Прости мне эту мрачную шутку, от которой я не могу так вдруг отделаться: нельзя ошибиться группой крови (А, В, АВ, О, резус-фактор + или -и т. д.), иначе одним уколом шприца можно при­нести смерть. Или одним из твоих писем, или те­леграммой.

Ты права, я не вынуждаю тебя говорить об этом, в таком случае закончим пока с психо­анализом. Этот финал, мы вдыхаем его, как воз­дух нашей истории. Но в конечном итоге это и не могло продлиться долго. То, что открывает­ся, и по той же телеэсхатологической причине, я хочу сказать, с непрерывным концом этой причины, это, быть может, новая эра, постпси­хоаналитическая и постпочтовая. Но мы еще по­любим друг друга, мы ведь только начали. Снача-

[203]

ла необходимо, чтобы психоанализ и почта до­шли, если это возможно, чтобы они дошли до своего конца.

13 октября 1977 года.

Не обижайся на Эстер. Я не очень в это верю, это, может быть, всего лишь красивое психоаналитическое решение (эле­гантное, экономичное, как говорят, математиче­ское доказательство высокого стиля). Она бы от­крыла мне проход, она бы освободила плодород­ные пути, но в то же время она может остаться самой бесплодной (самой парализующей) из ги­потез. Всегда нужно принимать в расчет беспло­дие.

Да, да, как я тебя одобряю, литература должна ос­таваться «невыносимой». Я подразумеваю также:

без малейшей основы.

Я приеду раньше того, лю­бовь моя, что я написал тебе здесь, что я люблю тебя и что ты уже знаешь. Но если вдруг «со мной что-нибудь случится», так сказал бы мой отец, со­храни нас и поверь в мою последнюю мысль.

Р. S. Чуть не забыл, ты совершенно права: один из парадоксов назначения в том, что, если ты хоте­ла доказать кому-то, что нечто никогда не дохо­дит по назначению, это паршиво. Доказательст­во, однажды достигшее своей цели, станет свиде­тельством того, что не стоило этого доказывать. Вот почему, дорогой друг, я всегда говорю «пись­мо всегда может не дойти по назначению и т. д.». Это шанс1.

1 Р. S. Наконец шанс, если ты хочешь, и если ты можешь, и если он у тебя есть, шанс (tukhe, фортуна, вот что я хочу сказать, великолепная фортуна, судьба — это мы). Невезение (неудачный адрес) этого шанса в том, чтобы иметь возможность не дойти, это должно нести в себе силу и структуру, отклонение назначения, что это, в любом случае, тоже должно не дойти. Даже доходя (всегда от некого субъекта), письмо уклоняется от при­бытия. Однако оно доходит куда-либо, и всегда по не­скольку раз. Ты больше не можешь взять его. Это и есть структура письма (как почтовая открытка, ина­че говоря, фатальное деление, которое она должна вы­держать), которая хочет этого, я сказал это как-то, пре­доставленный какому-то почтальону, подчиненному тому же закону. Письмо желает этого, даже здесь, и ты тоже этого желаешь.

[204]

Ты знаешь, я никогда не утруждаю себя доводами и ничего себе не доказываю. Они с трудом это выносят, они хотели бы, чтобы в ре­зультате ничего не произошло, и все было стер­то с открытки. Жди меня.

14 октября 1977 года. Я уезжаю через несколь­ко часов, наконец-то я приеду. Поезд до Нью-Йорка (Пол провожает меня на вокзал), а потом опять Кеннеди. В момент сбора чемоданов (по­следние приготовления, сортировка бумаг и т. д.) я не знаю, что делать с моим сентябрь­ским письмом, которое я таскаю с собой уже больше месяца, молчаливое и красноречивое, со всеми этими фрагментами сна, болтливыми эпизодами, представь себе неистощимую смерть — и потом, иногда, один удар и больше ничего. Неспособный принять решение (я ме­чусь без перерыва от одного к другому), я в одну секунду делаю выбор хранить его при себе еще на некоторое время.

[205]

В заметках, которые я набросал здесь, неизменно на своих маленьких кусочках белого картона (на почте в англосаксонских странах я должен их все отправить тебе, это ог­ромная эпопея, эта пресловутая история почт), я нахожу здесь то, что пишу для тебя. В общем речь идет о службе, соответствующей той, что нахо­дится у нас, в Бордо, так вот, до уничтожения она складирует потерянные письма. Они называют их «мертвыми письмами», а для посылок без оп­ределенных адресатов это может закончиться продажей с молотка (аукцион, таким же было слово для продажи рабов, я видел почти стертую надпись на стене в Вирджинии): «Dead Letter Office. — Letters or parcels which cannot be delivered, from defect of address or other cause, are sent to the Division of dead letters and dead parcels post. They are carefully examined on both front and back for the name and address of the sender; if these are found, they are returned to the sender. If the sender's address is lacking, they are kept for a period, after which dead letters are destroyed, while dead parcels are sold at auction.»1 «период... после которого...»: интересно, как они рассчитывают время? Я никогда не пой­му этого. А может, они не считают или у них нет

1 «Отдел мертвых писем. — Письма или посылки, кото­рые не могут быть доставлены по назначению из-за не­правильного адреса или по какой-либо другой причине, отправляются в Отдел невостребованных писем и поч­товых посылок. Они тщательно просматриваются с двух сторон в поисках имени или адреса отправителя; и если находится какая-нибудь информация, они воз­вращаются к отправителю. А если адрес отправителя отсутствует, они какое-то время хранятся, после чего эти невостребованные письма уничтожаются, а посыл­ки продаются с аукциона».

[206]

никакого «принципа» подсчета, а это сводится к одному и тому же. «Отдел мертвых писем» — это гениально. Я же говорю «отдел живых пи­сем», и это сводится почти к тому же. Все играет, остается, выигрывает и проигрывает, с момента моей «делимости», я хочу сказать, с того момента я назвал это так (разделение письма, которое разрабатывает идеальность значимого, скажем, как Принцип Разрушения). Я спрашиваю себя, и, по правде сказать, они никогда не могли дать мне удовлетворительного ответа по этому во­просу, как они различают письмо и посылку, мертвое письмо и мертвую посылку и почему они не продают с молотка названное таким об­разом мертвое письмо. Такое, как у меня в карма­не, например, если бы вместо того, чтобы вер­нуться ко мне, оно отправилось бы в Бордо или, скорее, если бы ты была американкой, почему бы нет, и т. д.

Чтобы закончить, я прилагаю к своему письму еще один свой фотоматон, безжалост­ный, не так ли? Я посылаю его тебе, чтобы по­просить разорвать его на мелкие кусочки и бро­сить в окно своей машины, движущейся очень быстро, я всегда разбрасываю вещи таким обра­зом. Когда ты это сделаешь, я уже вернусь.

Ноябрь или декабрь 1977 года.

Ты еще спишь в тот момент, когда я уезжаю. То, что я хотел тебе ска­зать еще с моего возвращения, то, что я могу только писать тебе, это то, что, сравнивая, оправ­дывая, принимая все твои «доводы», я игнорирую то, что есть решающего, определяющего, если угодно, в твоем печальном «определении», это остается для меня тайной, совершенно непости-

[207]

жимой. Чувство, что некто другая решает за тебя, предназначает тебя этому «определению», при­чем ты сама не отдаешь себе отчета, какому имен­но. В тебе существует некая другая, которая сзади диктует тебе ужасные вещи, и она не является мо­им союзником, без сомнения, у меня с ней никог­да не было никаких дел, мы (да, мы) не знаем ее. Без нее никакой из твоих прекрасных «доводов», и я это хорошо понимаю, не продержится и се­кунды. Будет достаточно того, что мы посмотрим друг на друга, что ты повернешься ко мне, и пфф... мы одни будем вместе, и никакая сила в мире не сможет нас разлучить. По правде говоря, то, что во мне остается запаянным, герметичным, то, что вынуждает меня замкнуться в себе, с моей сторо­ны безвозвратно, это не столько возможность твоего «определения» (я думаю об этом и готов­люсь к этому с первого дня, и я люблю тебя с того момента, как появилась эта мысль), сколько его дата. Да, «момент», который ты выберешь и кото­рый, казалось бы, не имеет отношения ни к чему значимому (аргумент сентябрьского письма не имеет никакого значения, и я никогда не беру его в расчет). Почему не многие годы тому назад или через несколько лет? Почему в это время? Как ты его рассчитываешь? Иногда у меня возникает впечатление, что эта та, другая, вытягивает по жребию (стреляет в меня по жребию — и это ору­жие) в тебе. И с какой нежностью, с какой дья­вольской заботливостью ты сообщаешь мне «ре­зультат потери», как ты владеешь дозой. Прости мне это слово, я стираю его и сохраняю все про­клятие для себя.

17 ноября 1977 года. Я еще люблю это свидание, всегда одно и то же, безупречное, девственное,

[208]

как если бы ничего не было. Ты захотела, чтобы было так, моя предназначенная, и от тебя я при­му все. В очередной раз мы почти ничего не ска­зали друг другу (чай, лимонный пирог, и то, и другое, что мы сказали друг другу тогда и столько раз в другое время, величественнее всего, неиссякаемее всего, что когда-либо гово­рилось даже между нами, более великое, чем то, что кто-либо это понимает — о, не я — ), и, не­смотря на все, все прочее, я особенно восхищал­ся тобой: насколько ты отдаешь себе отчет, куда идешь! как ты, казалось, знала, куда тебе нужно было идти, идти выбирать, идти жертвовать, что­бы спасти то, что ты выберешь. Ты любима, лю­бовь моя, но тобой восхищается монстр,

И,однако, — это ты жестока, нежная моя, это ты рубишь топо­ром в своей жизни, искушаешь судьбу. Ты так ве­личественна, от тебя я принимаю все. Я получаю все, даже то, что ты не знаешь, что знаешь все меньше и меньше.

Ноябрь или декабрь 1977 года. Ты совсем близко, ты читаешь в большой комнате, и я пишу тебе, прислонившись спиной к стене, на маленькой кровати (я снова взял записную книжку, которую ты оставила на ночном столике, и, не «копаясь» в ней, я клянусь, ничего не читая в ней и не рас­шифровывая, я вырвал эту страницу, с датой, ко­торую ты видишь, только для того, чтобы тебе написать и сделать это карандашом, который ты оставила между страниц). Несмотря на «опреде­ление» (это слово убивает меня, может быть, больше, чем то, что оно означает), ты такая близ­кая со времени возвращения из Иейла. Кстати, это всегда то, что ты говоришь в такие моменты

[209]

за неимением возможности сказать мне что-ни­будь лучшее, знаешь, я совсем рядом. Более того, я верю, что это правда, ты абсолютно искренна. Однако ты сама не очень хорошо представля­ешь, что же ты хочешь сказать. Вне моментов «определения», когда мы вместе, на время «ре­миссии» (бесполезно уточнять, ты очень хорошо знаешь, что я хочу этим сказать), тебе нет нужды бросать мне на съедение эту «близость». А я опе­чален. Из-за тебя, тобой, запятнан смертью и па­рализован. Парализован: паралич — это не озна­чает, что нельзя двигаться или ходить, но на гре­ческом, если тебя устроит, это означает, что не существует больше связи и что любая связь была прекращена (иначе говоря, конечно, проанали­зирована), и по причине этого, потому что мы освобождены, откреплены от всего, ничто боль­ше не двигается, ничто больше не заодно, ничто больше не опережает. Необходима некая связь, узел, чтобы сделать шаг.

Я больше не знаю, что де­лать с «мертвым письмом», о котором ты мне еще раз напомнила, как если бы это могло внушить мне надежду на новую «ремиссию» (нет, не печа­ли, но болезни, которая не отпустит меня живым, я знаю это сейчас без малейшего сомнения, пер­вые признаки ее фатальны, они написаны над нашими головами, они превосходят наши силы, и даже ты, мой Бог, ты ничего не можешь сде­лать, вот почему в глубине души я так пассивен). Нет, я не знаю, что с ним делать. Таким образом, я не хочу давать тебе даже малейшей надежды прочесть его однажды (я тебе говорил и повто­рял почему), не больше, однако, того, что ты возьмешь на себя пообещать взамен, во всяком случае, пообещать мне это однозначно и беспо­воротно. Я не знаю, что с ним делать, это значит

[210]

только то, что я не знаю куда его деть. Я не хочу ни оставлять его дома, ни прятать его где-нибудь, ни хранить его при себе. Не снимать же мне, пра­во, сейф в каком-нибудь банке (кстати, я навел справки, это достаточно сложно и совсем не го­дится для моего плана).

Все чаще и чаще я спраши­ваю себя, отвечаем ли мы один другому, если я отвечаю тебе, если ты никогда не отвечала на то, что я ждал от тебя, от того, чем ты являешься для меня.

Я выхожу, чтобы немного пройтись и тотчас же обратно, конечно же, я не пойду далеко.

Ноябрь или декабрь 1977 года. Я умру, не зная, как это случилось с твоей стороны, в глубине те­бя. Как случилось, что я пришел к тебе живой, ес­ли, как минимум, я это сделал, и то, что ты смогла почувствовать однажды, в сам момент

Ты выбрала большинство, и ты теряешь нас, нас обоих. Един­ственный шанс, это было чудовищно, я сообщал тебе об этом (как благую весть) с первого дня. Это не что иное, как дети, семья и все, что из это­го следует, это другой способ узнать их наконец. И позволить узнать себя через безумие (оно зна­ет меня), оставить ему, как Эли, открытой дверь для визита, время и день которого она определи­ла. Не-семья — это тоже семья, та же сеть, та же судьба продолжения рода. Еще предстоит столь­ко сделать, а у нас всего лишь одна жизнь.

Я жду «ре­миссии», но я больше не верю в это. Между нами как будто находится убийца, и именно через не­го мы смотрим друг на друга. И в конце концов это зависит от тебя, а не от меня, чтобы это пре-

[211]

кратилось. Но до тех пор, пока мы говорим друг с другом, пусть для того, чтобы терзать друг друга, оскорблять, проклинать, есть шанс на то, что катастрофа еще не произошла, а ты все еще дома. Если только я уже не говорю сам с собой и не играю, как ученая обезьяна на пишущей машинке.

Я воз-вращаюсь очень, очень поздно, заседание будет длиннее, чем другие. Ты можешь не ждать меня. Не забывай слушать музыку и оставленную на проигрывателе пластинку.

9 декабря 1977 года.

Мне нравилось, когда ты плака­ла в те моменты, когда мы оказывались на земле,. и я тоже плакал. На мгновение что бы то ни было перестало существовать, что-либо или кто-либо между нами. Или скорее (прости мне эту ритори­ку, я больше не знаю, я знаю меньше, чем когда-либо о том, как писать, и письмо внушает мне ужас, больше, чем в какой-либо другой момент прошлого), все оставаясь между нами, больше не было ничего между нами. Когда мы не могли бо­лее ждать, после мимолетного взгляда, божест­венного решения (божественного, потому что больше неизвестно, кто говорит «да» другому, кто вдруг соглашается, больше не из-за чего страдать, и больше никакой отсрочки), мы бро­саемся друг к другу, и даже мысль о наготе нам не приходит в голову. Даже тебя я забываю, и никог­да я не был так счастлив, я даже забываю, что это было с нами не раз, множество раз, даже самый первый раз. И вся эта наша история — уже наше прошлое, которое неотрывно следило за нами, я забываю его вместе с тобой. Твой призрак (дру­гой, нехороший, этакий тип модистки, котора

[212]

диктует тебе все эти напыщенные «определе­ния») исчез как по волшебству, наконец мы одни, один обращен к другому на земле (очень твердая почва, я никогда так не любил землю, смерть — это постель, и это так прекрасно

Часом позже («тем же, часом спустя», как ты говорила в аналогич­ных ситуациях, в маленьком переулке Афин. Ты шла со мной под руку, громко смеясь, мы остави­ли ад со всеми его проклятиями всего лишь на два-три часа, за нами часы, и мы уже ищем дру­гой ресторан), час спустя мы много съели (рыба, рыба), и тем не менее я знал, ты едва скрывала это от меня, что мы войдем в фазу другой «ре­миссии». Только продолжительность осталась неопределенной, и в первый раз у меня возникла идея прорицательницы. Не для того, чтобы нако­нец узнать дату, обрести уверенность, предвиде­ние, но для того, чтобы знать, что же такое про­рицательница, как она все это анализирует. И кто в самом деле был твоим призраком или этим близнецом, которого у тебя никогда не бы­ло. Это я твой близнец, как ты хочешь, чтобы мы выпутались из этого? И когда ты «определишься», то, что ты определишь, это уже больше не ты. Я останавливаюсь (ты только что позвонила, я люблю, когда ты таким образом пользуешься «интервалами»).

Декабрь 1977 года (между 9 и 22). Ты дома, сов­сем рядом, и я все еще нуждаюсь в том, чтобы пи­сать тебе. Ты была права, напомнив мне это од­нажды вечером, я тоже в момент самых худших отсутствии говорю тебе «я здесь», и это кажется тебе смехотворным, даже если ты получаешь это смеясь. Ремиссия — это хорошо («отсрочка» че-

[213]

го, на более поздний срок, в ожидании чего? но быть отправленным наконец к себе самому или другому). Я здесь, в нескольких метрах от тебя, я ощущаю каждое твое движение. Я никогда не был таким сильным.

Вернулся к нашим друзьям. Фидо и Фидо показался вдруг очень веселым, и так уже целую неделю. Полностью изменившийся (как ты, спасибо, спасибо, что больше не говоришь мне о «мертвом письме», даже если я знаю, что ты не забыла о нем и все еще хочешь получить его). С. явно двойник п. Его рост в два раза больше, по­смотри, однако он тот же. И тем не менее С. — это часть (инструментальная, метонимия или синекдоха инструмента), перо п. С. меньше, чем п., поскольку сидит, и пользуется этим положе­нием. Все всегда верили, что их было двое, и нельзя быть уверенным, что это мнение оши­бочно. Однако п., — двойник С., ты чувствуешь, что он покрывает его со спины. Посмотри, на­клоненный колосс, как он погружает его между ягодиц другого, пряча его под платьем. Как дви­жением своей руки он бросает вызов всем зако­нам геометрии, оптики, он бросает вызов прав­доподобию, такой же была и его манера выска­зываться и все классическое представление о совокупности, отношение между целым и час­тью, одним и двумя, четой и парой. Снова упо­требляя с пользой ремиссию, я хочу перечитать весь платоновский корпус и прочно устроиться, как в очень утонченном борделе, со своими ис­поведями и ревностью повсюду, со всеми этими тайнами без малейшей вульгарности. Никто ни­когда никого не встретит, наконец я буду один с тобой, мое благородство (я придумываю это слово, как какая-то чертовка), золото моего рож­дения. В корпусе всегда именно Письма возбуж-

[214]

дают меня больше всего после Парменида, самые подозрительные, что касается подлинности. Так как в самом апокрифическом я узнаю моего Пла­тона. Я в VIII письме. Например: «Бог для муд­рых — это закон, для сумасшедших (aphrosin) — это удовольствие (еdопе)». В предыдущей фразе он сказал: «Мера — это покорность Богу (зависи­мость, порабощение, douleia), чрезмерность (ес­ли она обращается, говорит переводчик) людям». Бог, закон по ту сторону принципа удовольствия. Итак, послушай урок переводчика — создателя текста, некоего Суильхэ, в записке: «Логика этих двух последних предложений скорее в мысли Платона, чем в формулировке, которую он дал [???]. Если взять материально [???] две фразы, их заставят выражать полностью противоположное тому, что хотел сказать автор, так как, если верно подчинение Богу, так как для одних Бог — это за­кон, а для других — удовольствие, и одни и дру­гие действуют «в соответствии с мерой», подчи­няясь соответственно своей божественности. Это, естественно, не то, что думает Платон [!]. Та­ким образом, следует предположить некую про­межуточную идею и т. д.!» «Естественно», это слишком очевидно. Я не выскажусь по этому по­воду. Но посмотри на это, это удовольствие, ко­торое они получают, создавая законы, связь, со­вокупляя свои имена, одно божественнее друго­го, я вижу нас между их ног, мы создаем закон для вечности. По мере того как мы вместе стареем, у нас за плечами остаются века, наслаждение то­бой становится все более возвышенным, все бо­лее далеким, оно — по ту сторону удовольствия. Я никогда тебя так не любил, и никогда я не был так уверен в нашем происхождении, так как я зо­ву тебя, как другую, по ту сторону твоего имени, по ту сторону всех имен.

[215]

Декабрь 1977 года (между 9 и 22).

Хорошо работа-лось. Я оставляю эту записку (деньги на холо­дильнике), прежде чем уехать. Я позвоню тебе оттуда (итак, поразмыслив, становится понятно, не так ли, что имя может лишь созваниваться). Поиграй еще с инициалами на песке или снегу:

С/п — это связь. Иначе, связь — это отношение вторичного/первичного по закону принципа удовольствия, закон и бог связи от Binden, а так­же Desmos. С и п (С. ненавидит п.) — это первич­ная связь, связь первичного процесса (не путать пп с ПУ, Принцип Удовольствия) через пв (про­цесс вторичный), такое вот умопомрачительное умозаключение. Теряется всякая нить, все прихо­дит в упадок, когда начинают вот так играть ини­циалами. Наша излюбленная игра, и ты в ней мас­терица, огромный фейерверк, и серьезные люди возвращаются к себе озабоченными, подозри­тельными, размышляющими в ночи с чувством, что их деньги заменили фальшивой монетой, что их деньги уже тогда были всего лишь карточной колодой. И между нами остается только взрыв смеха, когда мы наконец бежим по совсем тем­ному переулку, и ты становишься еще более су­масшедшей, чем

Декабрь 1977 года (между 9 и 22).

вот зрелище, кото­рое разыгралось передо мною сегодня: мужчины и женщины, все психоаналитики, лежащие на спине, ты их хорошо видишь, умоляющие пожи­лую парочку («С/п, будь так любезен»), чтобы она соизволила явиться на сеанс анализа. Ну, конеч­но же, у них, сегодня! А старая священная пароч-

[216]

ка ничего не хочет слышать, она все несется и несет вздор. Прямо на ходу она отсылает встреч­ное приглашение, ну если в ответ, да, в ответ, вы хотите прийти и поговорить немного у нас, ку­шетки уже готовы, мы устроим это как можно проще, в течение всей ночи будут приходить друзья, а мы все время будем говорить, так и не ложась спать.

Декабрь 1977 года (между 9 и 12).

Мы постоянно оза­бочены датами. На мой взгляд, даже слишком, это очень плохой знак (возрасты, правила, суеве­рие годовщин, все эти арифметики судьбы). Но ни о чем не беспокойся, сейчас с нами не мо­жет случиться ничего, кроме хорошего.

Ты начинаешь втягиваться в игру моими маленькими спекуля­циями о Сп. Я размышляю, размышляю, но в то же время сам являюсь объектом размышлений Сп. Вот уже 25 веков, и, как говорит другой ста­рец о смерти своей дочери, «сеанс продолжает­ся»! Несмотря на своего дядю-фальшивомонет­чика, который проявил немало инициативы в этой области, и мы еще не закончили платить за знание, сам дедушка психоанализа, в свою очередь, подвергся спекуляции Сп. В программе их двойного, бесконечного и взаимного само­анализа — определение священной парочки. Комбинируй, поиграй с такими вариантами: С. производит анализ п. Это его заставляет писать или это ему позволяет писать. С. анализирует п.:

он слушает с отсутствующим видом, и, невиди­мый для другого, он делает заметки (которые, од­нако, не сложатся ни в одну книгу, ни в одно про­изведение или «синграмму»). В промежутках, по-

[217]

скольку они оба имеют официальный статус, действуют на законном основании, зарегистри­рованы в обществе СПП, они производят сеансы один у другого, трансфер взамен на трансфер. И они все опубликовывают.

С. является частью п., ко­торый всего лишь кусочек С., конечно, немалый кусочек и неплохо устроенный, но все-таки кусо­чек, который другой, учитель, и в грош не ставит. Они являются частью один одного, но не совсем. Это наша судьба, любовь моя, и вовсе не нужно ни на что надеяться. Дети ничего не уладят. В С. и п. невозможно провести границу между подсозна­тельной идентификацией и просто включением, вот что хотел сказать, и я заявляю это, Матье Па­рис в XIII в.: п+С, это не равно всему, это не все, это, быть может, пара, или одно я, или два, но не все. Это приводит к разделению. Вот почему они любят друг друга почти так же, как мы (по правде говоря, они одни перед нами), но они не в состо­янии воспринимать друг друга. Вопрос границ: они больше не в состоянии определить, где один начинает, а другой заканчивает. И они посылают друг другу открытки, которых никогда не полу­чат, как дети (расхищения, плагиат в узком смыс­ле, и с самого первого отправления, аборта — они были против, оба, по правде, и это происходит даже после рождения). Я отважусь на неуместное предположение: у них никогда не будет никакого потомства (ничего, ноль, абсолютное недоразу­мение, заблуждение насчет имен, никакого само­го маленького сократо-платонова наследия, ко­торое бы по-настоящему дошло до нас), несмот­ря на то что у всех у них были потомки на этой земле. Вот что нас подстерегает, и это не так уж плохо. Наш холокост на подходе, даже очень близко, я его чувствую.

[218]

Декабрь 1977 года (между 9 и 22).

Если бы у них был совместный ребенок, я хочу сказать, настоящий маленький грек V века, как бы они его назвали? Я записал то, что ты сказала мне утром, чтобы вос­пользоваться этим в одной из моих ближайших публикаций (ты знаешь, что я всегда думаю об этом предисловии к завещанию (legs)?): это не Сократ, но его демон производит сеанс у молодо­го Платона. А тому в этом случае начинают слы­шаться голоса, как это произошло со мной, когда я слышал твой призрак, диктующий тебе злове­щие «определения», он не знает или не хочет, чтобы ты любила и особенно чтобы ты была мо­им солнцем, любовью моей жизни. Я говорю «он», но я убежден, что это «она», твой призрак.

Декабрь 1977 года (между 9 и 22).

У Сократа свои правила, вот почему.

Декабрь 1977 года (между 9 и 22).

Сейчас эта репро­дукция мне противна. Посмотри на них. Я не хочу знать об этом больше. Страх потерять это озаре­ние гения в разных избитых фразах (вспомни, в чем я тебя однажды упрекнул: в том, что ты прибегнула к избитым фразам против нас, попросту говоря, к закону, детям и т. д,). Пусть себе живут, то есть без нас, эти два малыша, которые учат­ся читать и писать. Мы лучше займемся другим, а они от этого только выиграют.

и п. говорит своей ма­тери (у него есть семья, племянницы, все это я расскажу тебе однажды): «Ты знаешь, я думаю, что

[219]

у меня есть крипт». Нет, не грипп, с этим поконче­но, вакцина поступила в продажу, а крипт. Я спра­шиваю себя, что мы сможем с этим поделать. Я смутно чувствую себя виноватым; вообще-то, я не особенно и чувствую себя виноватым, я полагаю, что это абсолютно никогда со мной не случалось, но обвиненным, да, в глубине себя, и это самое худшее, обвиненным, не знаю кем, всегда детьми, ребенком, который похож на меня.

22 декабря 1977 года. Я оставляю эту записку на твоем секретере, чтобы ты поразмыслила над ней в мое отсутствие.

Сейчас мне это кажется подст­роенным, более вероятным, чем когда-либо. По­думать только, что это тоже вызвано оплошнос­тью. С твоей стороны, конечно, ты не хотела больше ничего знать, но я сам, огромная неж­ность руководила мной и заставляла меня боль­ше не предостерегать тебя. Твое желание всегда было моим, и даже каждый из твоих ложных ша­гов был моим. Со времени последней «ремис­сии» я почувствовал неясную метаморфозу в те­бе, и, как всегда, я провожал ее в свое тело, и тог­да сгустились туманы нового спокойствия над еще худшей тревогой, необратимой на этот раз. Я знал все это заранее, это должно было случить­ся — чтобы случиться. И тогда, я умоляю тебя, не предоставляй мне принимать решение одно­му (это будет в первый раз, ты так держишься за свою независимость). Все, что ты решишь, будет хорошо, я одобрю это и приму к сведению, я зай­мусь этим как собственной жизнью, настолько, насколько это возможно.

В любом случае нужно, чтобы ты уехала, сейчас все формальности соблюде-

[220]

ны, после каникул ты все еще будешь хозяйкой своего решения. И еще, это более чем когда-ли­бо подходящий момент, чтобы сказать об этом, я следую за тобой, я все еще живу в тебе и для тебя. Рождество (это самый благоприятный период) даст тебе еще достаточно времени, чтобы дать вызреть задуманному. Даже если случится худ­шее, я никогда не был бы так счастлив (с траги­ческим письмом, к которому я добавляю это сло­во, весь этот криминальный стиль, открытку с по­сещением богородицей святой Елизаветы). Во время этих каникул я размышляю над маленьки­ми прямоугольными кусочками Титуса. Это, я покажу, все еще происходит между С. и п., наша огромная и невозможная парадигма (в ней за­ключено как бы предвидение всего, мы включе­ны в это, как прочие предметы на столе предска­зательницы. Он знает все, даже все то, что долж­но случиться с нами хорошего или плохого, с самого твоего возвращения. Он знает все и го­ворит себе это. И между тем и другим для «меня», очевидно, никогда не было другого выбора, дру­гого места, кроме движения туда и обратно без перерыва, без переключателя, между двумя фор­мами смерти. От одной смерти к другой, я как ку­рьер, который приносит весть, хорошую или плохую. Он предупреждает о другой смерти, ви­дя, как близится одна или другая. Слишком про­ницательный и почти незрячий, он пробирается от одной стены к другой, нащупывая место амб­разуры в камнях и цементе укрепления. Туда бы­ло помещено послание. Тогда он отправляется в другой замок-крепость, а там другая амбразура, и, никого не встретив, он кладет туда послание, пришедшее от другого. Он не должен и не может расшифровать его по дороге, это всего лишь почтальон. Он пытается догадаться, но тщет-

[221]

но. Для этого следовало бы остановить свой бег.

Это слишком прозрачная фраза: ты знаешь, что такое для меня дети.

9 января 197 8 года.

Я бы предпочел, чтобы ты не провожала меня в клинику, но без этого было нельзя. Когда ты вновь уехала, накануне, я разо­злился на тебя до смерти. Ты оставила меня при­нимать решение одного. Вдруг я умру в этой клинике, один, и никто не будет предупрежден? Когда я очнулся (санитарка держала меня за ру­ку, все было белым), однако я, не понимаю отче­го, ощутил примирение с тобой. Ты почувство­вала это, я надеюсь, когда вернулась проведать меня. Я не мог ничего сказать. Я не выношу твое­го одиночества, вот и все. Оно вызывает у меня головокружение, оно притягивает меня как ре­бенка.

Я никогда так не желал того, чего не мог же­лать — этого крика между нами.

И надо же, чтобы это случилось именно со мной, такое может слу­читься только со мной.

Не датировано (предположительно между 9 ян­варя и Пасхой 1978 года).

Я очень скоро вернулся (я забыл ключи — и моя чековая книжка все еще в твоей сумке). Продолжение короткого диалога, произошедшего между нами вчера вечером и не приведшего ни к чему: как и для нас, проблема ребенка встала перед ними в одну секунду, в ту самую секунду, когда они смирились со своей го-

[222]

мосексуальностью, и отнюдь не перед этим мо­ментом истины.

Но да, моя бесценная, почти все мои промахи подсчитаны, и вы меня на это не купите.

Без даты (возможно, тот же период).

С детьми не счи­таются (ни контракта, ни обмена, ни подсчета, ничего). И даже если что-нибудь из этого и суще­ствует, оно не подает о себе ни знака, ни символа. Ни тем более денежного перевода (а если оно и существует, то надо бы принести в жертву поч­ту, autodafe), и больше некому будет спрашивать, некому командовать. Прежде всего я говорю о ре­бенке в себе.

И опять эта «ремиссия», конечно послед­няя, я верю в это. Ты снова отдаляешься, я не пла­чу, я только становлюсь все более хмурым, моя поступь становится все тяжелее, а я — все серьез­нее и нравлюсь себе все меньше и меньше. Ты не просто отправляешь меня, ты отправляешь меня ко мне, как выделяют яд, который без промедле­ния достигает сердца, направляешь мне мое «от­ражение», которое я вряд ли смогу тебе простить. Я стараюсь держаться беззаботным, походить на того, которого, как тебе казалось, ты любила, ста­раюсь заставить себя смеяться. Мне больше нече­го сказать от моего имени. Я только рисую наш символ, эти переплетенные линии жизни, в это я вкладываю всю неторопливость и всю старатель­ность мира.

В день, когда я больше не смогу тебе пи­сать, я пошлю тебе это на обратной стороне поч­товой открытки, ты узнаешь все, что я хочу тебе сказать, и то, что я совсем рядом. А сейчас побол­таем, мой друг. Вообще, мы подписываемся сим-

[223]

волами в конце каждого нашего послания. Чтобы начинить это послание (знайте же, это по поводу начиненного послания, такое послание пред­ставляет собой строфы, в большинстве своем са­тирические, их поют по случаю праздников Осла, Сумасшедших и т. д. Они подражают, в шутов­ской манере, священным посланиям, тем, кото­рые произносят во время мессы), знайте же, что он, если это действительно он, «Плато», помещал свой символ в начале письма, чтобы гарантиро­вать его подлинность. Но, как он говорит об этом в письме, подлинность которого полностью не установлена, это Тринадцатое может послужить зацепкой: «Arkhe soi tes epistoles esto kai ama sumbolon oti par emou estin». Вот великий мастер го­ловоломок, он пишет тебе: это действительно я, вот моя подпись, ты можешь узнать ее, она под­линная, и для большей достоверности она идет на первом месте, вверху слева, я подчеркиваю, а не внизу справа, пусть начало этого письма бу­дет для тебя одновременно и символом того, что оно действительно от меня. Погоди-ка, это еще более извращенно и явно предназначено Сеарлю и компании, всей их аксиоме от серьезного/к не серьезному. И далее, в этом же письме, Плато уточняет: «По поводу символа, который отличает от других мои письма, которые я пишу серьезно, spoude, ты помнишь, я думаю [oimai men se memnesthai, если бы он был в этом уверен, он бы не напоминал тебе об этом, и автор подделки не действовал бы по-другому], каким он был. Поду­май, однако, об этом и обрати на это свое внима­ние. Они действительно многочисленны, те, кто просят меня написать им, и очень трудно отка­зать им открыто. Мои серьезные письма начина­ются словом «Бог», theos, а те, что менее серьез­ны, — словами «боги», theoi. Он не говорит, дья-

[224]

вол, «несерьезные», он говорит «те, что менее се­рьезны», etton. Ты можешь сбиться с ног в поис­ках доказательств, как если бы я тебе говорил, вот, это говорю я, и я говорю тебе, только тебе, каж­дый раз, когда я пишу «ты», это значит я допод­линно обращаюсь к тебе, словом наполненным и истинным. Когда я говорю «вы», когда я исполь­зую множественное число, это значит, что я об­ращаюсь к тебе менее серьезно, что мое письмо не по-настоящему тебе адресовано, что оно не предназначено достичь своего назначения, так как ты и есть мое единственное предназначение. Когда я делаю вид, будто бы хочу донять тебя или обратиться к другим будто бы к тебе, это значит, что меня доняли самого. Ты знаешь, до какой сте­пени меня донимают, я не могу не ответить, хотя бы кратко.

В той же эпистоле он много говорит о деньгах, о том, что он отправляет детям, о мирте, который он «сохранял* и который испортился, о приданом, которое он должен был дать своим племянницам, собирающимся замуж, о том, во что ему обойдется могила для матери, если она умрет: «не больше десяти мин»*. Ну, это для за­травки. Подробнее просмотри еще раз Письмо III (315,316).

Я прощаюсь с тобой, но не покидаю, иди.

Не датировано (предположительно тот же пе­риод).

но это зависит только от тебя, чтобы это оказа­лась ты.

И потом, эта записка принадлежит тебе,

* мина — мера сыпучих продуктов в Древней Греции (прим. пер.).

[225]

подписал ее, кому другому смог бы я это сказать, именно это, именно здесь? Пусть бы ты положи­ла конец «ремиссии», снова вспоминая о «мерт­вом письме», о «прошлом» и обо всем прочем, это меня не удивляет. Но оттого, что ты сделала это вчера вечером, именно в тот момент, теперь у меня опускаются руки. Можешь ли ты объяс­нить мне, наконец, более или менее доходчиво, что именно ты подразумеваешь, говоря о «рабо­те», о времени работы, «о верхах, о низах» и т. д.? Если бы я понимал, я бы с легкостью отстранил­ся от этого. Но у меня такое впечатление, что твой двойник доконает меня, этот старый демон, маленький материнский призрак, этакая моди­стка 1930-х в крохотной шляпке, ведущая скру­пулезные подсчеты (доступные цены, стандарт­ные цены и марки Рюша). Мне нет до этого дела, я в этом не участвую. Что же касается «мертвого письма», я забыл сказать тебе (это было время, когда мы были скупы на речи), кому в конечном итоге, не зная где его хранить, я доверил это письмо

и, естественно, мы можем быть уверены в его конфиденциальности. Никаких вопросов, са­мо собой, по поводу его содержания. Надо было дать понять, что это было довольно важно, даже жизненно необходимо, но все-таки я ничего не сказал, даже о назначении, так как я все вложил в чистый конверт. Сначала я подписал по краям, смыкающимся V-образно, ты представляешь, там, где две части склеиваются, как губы, одна над другой, так, чтобы письмо нельзя было вскрыть, не повредив мою подпись на линии, где один край соединяется с другим. Затем я посчи­тал, что этот жест неуважителен, почти оскорби­телен и находится в противоречии с тем довери­ем, которое я собирался засвидетельствовать. Та-

[226]

ким образом, я переложил все в самый обычный из конвертов, который я вручил ему в девствен­ном виде, из рук в руки. Я был весьма тронут и ис­пытал чувство более глубокое, чем благодар­ность, при виде его столь внимательной сдер­жанности. Быть может, чересчур торжественной, но, в конце концов, почему бы и нет? То, что я от­дал ему на сохранение, может его оправдать. Нам надо бы увидеться.

20 апреля 1978 года.

Еще из аэропорта я поинтере­совался, есть ли какой-нибудь отель рядом с Университетом, чтобы далеко не ходить. Я доб­рался туда на такси без особых трудностей, но в отеле, по глупости, попросил комнату на первом этаже, как будто я не знал о существова­нии лифтов и ту экономию времени, которую можно из этого извлечь. А в результате — нево­образимый шум и бессонная ночь. Гипс и две трости театрализовали мое появление перед студентами, которые меня никогда не видели, и я должен признать, что все больше и больше извлекаю выгоду из моего временного недуга. Я пользуюсь этим повсюду (для тебя это, естест­венно, не новость). И все же это чудо, что это па­дение произошло именно в тот день, ты сказала мне это сама: новая эра «ремиссии», накануне отъезда на каникулы, скейт-борд сына, злопо­лучное кривляние на глазах у тестя, все эти текс­ты и мечты о ходьбе, шаге, лодыжках, туфельках, которые уже так долго танцуют вокруг меня, но в более дословном виде, если так можно вы­разиться, уже в течение двух или трех лет. Да, мы знаем все, что может быть чреватым в этой теме, все слова, что жмутся в толпу (мне часто прихо-

[227]

дит на ум слово scapegoat)*, но все-таки в этом должно присутствовать нечто более идиомати­ческое, то, что остается для меня тайной: скажи хоть ты мне правду.

Знала ли ты, что самый большой музей почт находится здесь, в Женеве? Как толь­ко я смогу ходить, я вернусь туда (я продолжаю свои изыскания более или менее регулярно). В «современный» период становления почты (в своем языке я подразумеваю под этим то, что следует за эпохой «императорской» территории и политико-военного завоевания, — персидская или романская империи, Кир или Цезарь, — за­тем эпоха, которую я хотел бы назвать «универси­тетской», потому что в XIII веке во Франции в те­чение длительного периода ремонополизации и огосударствления разбросанной цепи Париж­ский Университет получил привилегию, я расска­жу тебе, в вопросах доставки корреспонденции. Людовик XI кладет этому конец и понемногу воз­рождает централизацию романского типа со сво­ей собственной цензурой и своим «черным каби­нетом» — и вот этот процесс, фатальный для уни­верситетских привилегий, заканчивается у нас монополистическим режимом в 1681 г., вроде бы), да, в «современный» период, страна Реформ сыграла достаточно важную роль, как мне кажет­ся, в почтовой реорганизации — и я считаю это событие значительной вехой. Всемирный поч­товый союз был учрежден в Берне (1874—78), в наши дни этот институт является подразделе­нием ООН. Нет, у меня нет какой-то грандиоз­ной гипотезы по поводу совместного развития капитализма, протестантизма и почтового раци-

* scapegoat (англ.) — козел отпущения, созвучно слову скейт-борд (прим. пер).

[228]

онализма, но все-таки в конце концов эти явле­ния несомненно взаимосвязаны. Почта — это банковское учреждение. Не забывай, что во время великой реформы «современной» эпохи другая великая страна Реформы сыграла выдающуюся роль: в 1837 г. Роланд Хилл публикует свою книгу Post-office Reform: its Importance and Practicability (Почтовая Реформа: ее Важность и Практическое значение [вар. пер.]). Это воспитатель, это рефор­матор налоговой системы. Что он предлагал? Ко­нечно же, марку, любовь моя, что бы мы без нее делали? Клеящаяся марка, т. е. унификация опла­ты, общий эквивалент таксы и в особенности предоплата письма, т. е. оплата авансом (единая форма и система предоплаты, которая была при­нята в 1840 году, после большого народного вол­нения, знаменитой битвы рр, «popular agitation for the "penny post"»). При условии, что дальней­шие исследования это подтвердят, я думаю, что почтовая открытка пришла к нам оттуда еще сов­сем недавно (из Австралии, 1869, из Англии, 1870, но частная picture postcard (почтовая открытка) была разрешена только в 1894). А сейчас я «беру в руки» свою гипсовую ногу, свои трости (вечная проблема, куда деть эти протезы, особенно когда стоишь за кафедрой), я оставляю тебя, но читай вдумчиво, медленно, обходя четыре угла вокруг 4 раза по 4 прямоугольника, может, это и не со­ставит ни одной фразы, но это моя жизнь, и я по­свящаю ее тебе.

4 мая 1978 года.

Я совсем забыл тебе сказать, что этот знаменитый музей называется Дворцом Почт. Как только я перестану хромать («но, как значится в писании, хромать не грех», это по-

[229]

следнее слово в По ту сторону»..., падение или от­правка), мой первый визит в Женеве будет во Дворец Почт*.

Прежде чем сесть в самолет, я позвонил ему и предпочел сказать тебе об этом. И ни ма­лейшего вопроса о письме, сданном на хране­ние. Мы больше никогда не упоминаем об этом, я только чувствую, что все, что мы говорим, оста­ется как бы намагниченным этим молчаливым посланием, хранение которого я ему поручил. Со своей стороны я хорошо чувствую, что волей-неволей работа по восстановлению и присвое­нию уже продвигается. И это неизбежно. Но что с этим делать? Я не смог хранить письмо при се­бе. Будь спокойна, я не делаю ничего, что бы бла­гоприятствовало его «приближению», если так можно выразиться, к содержанию мертвого письма. Это правда, может быть, я напрасно ска­зал ему правду, я почти забыл как главное, так и детали и содержание этого маленького письма. Ответ: «забыл» — конечно, нет, запрятал, «вытес­нил». Нет, нет, только не забыл, ты все правильно поняла. И я пустился в бесконечные разглаголь­ствования об этом забвении, которое превосхо­дит состав понятия «вытеснения», не говоря, что это была ты, но по поводу этого секрета у меня было не так уж много иллюзий. В любом случае, то, что я сказал ему о своем «забвении», какой-то своей частью доставляло ему удовольствие, а ка­кой-то — беспокоило, как кого-то, кого бы уже касалось то, о чем я говорил там. Но непременно с той удивительной ненавязчивостью, проявле­нием внимания, которое все же проглядывает, даже когда он избегает затрагивать эту тему. Это так редко. Мы должны напомнить себе, но на

* В оригинале — Palais des Postes, РР, (франи,. — прим. пер).

[230]

этот раз я откажусь от малейшего намека, касаю­щегося нас или затрагивающего сентябрьское письмо. In any case, не беспокойся ни о чем.

Я в том же отеле «Де ла Плэн», но на этот раз на последнем этаже. Гипс несколько стесняет меня. Я украшаю себя этими тросточками, этой хромотой и осо­бенно скейт-бордом (ты можешь представить се­бе это маленькое дополнение к общему соблазни­тельному виду), но мне это надоело, особенно эти путешествия и лекции (я снова взялся за «Жизнь, смерть» и «Вещь», все путем). С этим падением я сам стал частью чего-то, но чего, кого? (Стать частью, сразу же в голову приходит мысль о браке, рождении, трауре.) Частью кого я являюсь, частью (нет, не парой, именно частью, вот в чем пробле­ма). Ну да ладно, пора ложиться спать.

18 мая 1978 года.

Уже моя третья поездка в Женеву. Это длительное путешествие меня изнурило и однако... Все было бы гораздо легче, ты так счи­таешь, и я думаю также, если бы ты могла соста­вить мне компанию. Но ты не покидаешь меня ни на мгновение, я прогуливаюсь с тобой повсю­ду (ну, скажем, насколько мне позволяет моя единственная нога), я беседую с тобой все время, рассказываю тебе что-то, описываю это до бес­конечности. Надо бы рассказать тебе об отеле, о коллегах, о студентах, которые приходят сюда (иногда, чтобы жить, и мы обмениваемся визита­ми после обеда, чтобы просто «поточить лясы», как ты говоришь, — это выражение приводит ме­ня в ужас, а в конечном итоге и сам процесс, но не волнуйся ни о чем), обо всех моих друзьях из Багдада, об их потрясающем госте.

[231]

Пока я еще не совсем свихнулся от лекций и рабочих собра­ний, я нахожу время поработать в отеле. Я пере­читываю По ту сторону-, одной рукой (все здесь удивительно герметично, это значит по-почтовому, и растянуто — подземно-железнодорожно, но также и хромает, подволакивая ла­пу: он не сообщает нам НИЧЕГО, не делает ни одного шага вперед, не сделав два шага назад. Ты скажешь, что Гермес не хромал, у него были крылья на ногах, да, да, но это ничему не проти­воречит, хромота не мешает этому старцу ни бегать, ни летать. Ничто не двигается, но все ле­тит очень быстро, абсолютно быстро в этом па­раличе. Уж я-то знаю. Я был очень потрясен се­годня утром тем, что он говорит, даже скорее тем, чего он не говорит о неврозах «судьбы» (Schicksal, всегда предназначение, посылка, schicken и так далее) в главе III. В истории Gerusalemme liberata Tacca он абсолютно не ин­тересуется смешением полов как таковым. Эта черта истории кажется ему совершенно вто­ричной. Мы ошиблись полом, ты Танкред, и ты приняла меня за мужчину. Наверное, это из-за брони. В лесу (догадайся в каком, я предостав­ляю тебе указать название) ты разрезала меня на две части, кровь брызнула из дерева, и с тех пор ты слышишь только мой голос, Клоринда жалуется на то зло, которое ее возлюбленный, еще раз... Знаешь ли ты, что я действительно плачу, даже здесь, — взгляни. Эта инверсия мест всегда тебя возмущает, ты сама ошибаешься, по­думай немного, да, да, это так... Я не страдаю от невроза судьбы, но от Невроза Назначения. А ты, бесконечная моя, — от психоза «определе­ния». Я уезжаю, приходится уезжать, я люблю тебя, останься мной.

[232]

Одним майский днем 1978 года. Я пишу тебе из школы, где я проработаю до самого вечера. Я сразу же положил в карман, даже не читая, запис­ку, которую ты оставила в машине. Я хорошо знаю, что ты «хотела бы написать книгу о чем-то единственном, абсолютно однозначном. Это са­мо безумие, ты так не думаешь? Я даже спраши­ваю себя, что бы это могло означать». Я тоже, но ты сумасшедшая, и я до безумия люблю то, что побуждает тебя писать это и ничто другое. Еще правда то, что ты «также забываема, как закон гравитации». Всего лишь это — но это правда. Вот почему я тебя благословляю и причиняю боль тебе постоянно, даже не задумываясь об этом, и что «ты меня»

— no my love that's my wake. В другой раз говоря обо всех этих рр (частная picture postcardи penny post), сначала я был пора­жен вот чем: предоплата устанавливает общий эквивалент, который регулирует налог на размер и вес основы, но не на число, содержание или ка­чество «заметок» и еще меньше на то, что они на­зывают смыслом. Это несправедливо и глупо, это даже варварство, но имеет далеко идущие послед­ствия. Пусть ты напишешь слово или сто слов в одном письме, одно слово из ста букв или сто слов из семи букв, все в одну цену, это непости­жимо, но этот принцип способен все расставить по своим местам. Оставим это. Когда я писал penny post, где-то в своей памяти я почувствовал, что Жан, почтальон (Шон, Джон, the postman) был совсем недалеко, ни его брат-близнец Шем the penman (писатель). Еще один братский союз в рр, который не ведает мира, the penman and the postman. Писатель, Шем, наследник Н. С. Е., Неге Comes Everybody, то, что я перевожу в своем язы­ке как «Сюда идет тот, кто полюбит меня в глав-

[233]

ном». Итак, я искал penny post в течение двух ча­сов, и вот один из них, по крайней мере один, ко­торого однажды ты могла бы вновь присоеди­нить к могущественному «he war» (YHWH, объяв­ляя войну, издавая декрет о разрушении дорог, башен, говоря тем, кто хотел создать себе имя, так называемым шемитам, и навязывая их частный язык в качестве всеобщего, говоря им «Вавель» ме­ня зовут, и я навязываю свое имя отца, которое вы смутно понимаете как «Смешение», однако я умо­ляю вас, попробуйте перевести, но я надеюсь, что вы все-таки не сможете), проходя через «bis penisolate war» и «sosie sestherso с первой страницы. Итак, вот, на странице 307 Finnegans Wake: «Visit to Guinness' Brewery, Clubs, Advantages of the Penny Post, When is a Pun not a Pun?» («Посещение Пиво­варенного завода в Гинессе, Клубы, Преимущества Пенни Почты, Когда же Каламбур не является Ка­ламбуром?» [вар. пер]). 3. Прямо перед тобой, на полях, курсивом, имена, ты знаешь. Здесь: «Ной. Плато. Гораций. Исаак. Тересиас». С предыдущей страницы я извлекаю только это, на будущее: «А Place for Everything and Everything in its Place, Is the Pen mightier than the Sword?» («Место для Всего и Все на Месте, Разве Перо могущественнее Ме­ча?» [вар. пер.]), что тянет за собой следующую нить, например (стр. 211); «a sunless map of the month, including the sword and stamps, for Shemus O'Shaun Post...» («лишенный солнца план месяца, включая меч и марки, для Шимас О'Шон Почта...» [вар. пер.]).

Перечитай продолжение где-то в районе «Она-находит-все» и «Где-он?; что бы вы ни по­желали...» и так далее. Посмотри на них, Меч/Пе­ро.

Я только что позвонил тебе, это было невозмож­но, ты прекрасно поняла, нужно быть обнажен-

[234]

ным по телефону. Но в то же время достаточно, чтобы ты разделась и я увидел себя обнаженным. Наша история — это также двойное потомство, чреда Сози/сози, Атрей/Тиест, Шем/Шон, С/п, п/п (penman/postman), и я все больше проника­юсь метемпсихозом к тебе, я с другими, как ты со мной (к лучшему, но также, и я хорошо это вижу, к худшему, я наношу им те же удары). Я никогда никого не имитировал с такой непреодолимой силой. Я стараюсь встряхнуться, так как, если я бесконечно люблю тебя, я люблю не все в тебе, я имею в виду этих квартиранток в тебе, с их ма­ленькими шляпками

единственно, каждый раз, когда я люблю, по ту сторону всего, что существует, ты одно — а значит, другое.

Одним майским днем 1978 года.

Конечно, ты даешь понять, что начиная с этой даты, этих двух дат, этих трех дат (считай хорошенько) ничего боль­ше не происходит. Но достаточно отдалиться не­много, чтобы тотчас

Как только прозвучало «приди», в ответ мы пошли один на другого с последними силами. Вся жестокость мира.

Избиение младенцев

Сам Бог стоял перед выбором между двумя печами крематория: с чего начать? Когда? Катастрофа по-прежнему неизбежна

Я уезжаю от себя самого, я съезжаю, как еще тебе написать, я всего лишь расстроенный инструмент, инструмент раздво­енный. Я пишу, согнувшись пополам, как двой­ной инструмент, коварный и вероломный. Я ца-

[235]

рапаю и стираю все другой рукой. В таком случае ты не должна меня читать. Чтобы услышать пес­ню, нужно понять мое страдание, любить его, оп­равдывать его. Оно невинно и бесконечно.

Никто не посылает друг другу ребенка, к тому же его не хранят. Теряют желание, чтобы сохранить его. Не доверяют ребенка охране, может быть, ему доверяют охрану, что для меня сведется к тому, что я выучу тебя наизусть

Я действительно думаю, что воспеваю кого-то, кого-то, кто мертв и кого я не знал. Я не пою для мертвых (это истина по Женэ), я воспеваю одну смерть, для мертвого или уже мертвой. К тому же род и число остаются для меня неприменимыми, и я могу играть со мно­жественным числом. И множить примеры или рабочие гипотезы, гипотезы печали.

Таким образом, я потратил свою жизнь на писанину, чтобы дать шанс этой песне, если не позволить ей смолк­нуть самой по себе. Видишь ли, тот, кто пишет, всегда обязан задаваться вопросом, о чем же его просили писать, в таком случае он пишет под диктовку некого адресата, это так тривиально. Но «некий адресат», я всегда оставляю неопреде­ленными род и число, он всегда должен быть объектом выбора объекта, он должен уметь и вы­бирать, и привлекать. «Некий адресат», таким об­разом, заканчивает свою работу, по мере того как подход, приближение, присвоение, «бессоз­нательная идентификация» прогрессируют, не имея возможности попросить ничего, что бы уже не было подсказано мной. Все от этого иска­жается, остается только зеркальное изображе­ние, но не образ, они больше не видят один од­ного, не предназначают друг другу больше ниче-

[236]

го. Ты считаешь, это истощение овладевает на­ми? Мы, должно быть, слишком любили друг дру­га. Но именно тебя я еще люблю, живую. По ту сторону всего, по ту сторону твоего имени, твое имя по ту сторону твоего имени.

Р. S. Чтобы не забыть:

маленький ключ от ящика сейчас спрятан в дру­гой книге (я предоставляю тебе возможность угадать страницу).

1 июня 1978 года.

Я приватное лицо, более чем кто-либо отныне. И я слышу тебя: частный детектив (нет, я отказался от литературы, все это дело поч­ты и полиции, в конечном итоге полицейского поста); итак, «лишенный» всего и всех, приват­ное лицо этих дам? Нет, я говорил о желании уст­роиться или занять место в некой абсолютной приватизации (но там не должно быть места ус­тойчивой позиции). Тайна без меры, она не ис­ключает опубликования, она лишь оценивает его по своей мерке. Для кого тогда принимает раз­мер и откладывается этот масштаб, для скольких тысяч читателей перестает существовать круг се­мьи и частная корреспонденция?

Вернемся к тому, что ты сказала мне в аэропорту о страдании на­шем (каком страдании?), я ни одной минуты не верю в невроз предназначения, как я говорил од­нажды. Когда они смогут сказать мне то, что они подразумевают под словами «рок», «судьба» и особенно «предназначение», мы еще побеседу­ем обо всем этом (чтобы ничего не говорить о «неврозе»). Ты понимаешь, я подозреваю их в том, что они ни о чем не думают, только о три­виальном, о том догматическом и сонном, что

[237]

таится под оболочкой этих слов. И потом истори­ческая телеология, к которой все это прямо ведет, это письмо, которое всегда приходит по назначе­нию. Как бы они ни отрицали этого, «смысл исто­рии» не за горами, несколько почтовых станций или застоев в бессознательном, несколько допол­нительных топических осложнений, и на тебе, прибыли, мы никогда и не уезжали, собственно, от этого спекулятивного идеализма. Как только это доходит до назначения, у истории, возмож­но, и есть какой-то смысл, причем кругообраз­ный, если тебе так угодно, в ее «собственном» маршруте.

всегда предпочитать ребенка. Ребенок в себе.

Разрозненные миры.

и никогда не отдыхать ни на чем, ни на ком, даже на себе, абсолютная бес­сонница. Повсюду спутники, те, о которых мы думаем, когда пишем, те, о которых мы не думаем и которые диктуют главное, те, которые наблю­дают, запрещают, изымают, в общем все, что ты захочешь, даже когда мы пишем, а на самом деле нет, как прикажешь спутывать и распутывать эти следы? Смешивая роды? повышая тон? Переходя быстро от одного тона к другому (так как тон — это последний признак, идентичность какого-либо адресата, который, за неимением чего-либо другого, все еще диктует дикцию. И это путается, срывается, делать нечего — единства тона не су­ществует).

Но кто все-таки тебя преследует?

Говорит он. Вот две моих гипотезы. 1. Мы являемся самим Гермафродитом. (Меня только что позвали к те­лефону, подражая студентке, — это хитро. Тем хуже для тебя, я как раз писал тебе.) Именно Гер-

[238]

мафродитом, а не гермафродитами, несмотря на наши бисексуальности, разбушевавшиеся сейчас в абсолютном тет-а-тет. Гермафродит собствен­ной персоной и с конкретным именем. Гермес + Афродита (почта, шифр, воровство, хитрость, пу­тешествие и отправление, коммерция + любовь, все любови). Я перестал интересоваться своей ис­торией Тот-Гермес и так далее. Что меня в данный момент зачаровывает у сына Гермеса и Афродиты, так это повторение и дублирование истории: однажды соединившись в Салмасисе, он снова об­разует с ней тело с двойной природой. Затем он добивается того, что каждый, кто искупается в озе­ре Салмасис (нимфой которого она была), поте­ряет в нем свою мужскую силу. Что касается Гер­меса, сегодня он соблазнил меня больше по при­чине всей той сети ленточек, которой окутана его история (его легендарная ловкость разделять «узы» и делать из них лиры, музыкальные струны, например, из самих внутренностей животных, принесенных в жертву, он умел тянуть, ослаблять, связывать, развязывать, анализировать, парализо­вывать, сжимать, натягивать — более или менее жестко. И вот сейчас Салмасис, моя вторая гипо­теза сегодняшнего утра в отеле «Де ла Плэн»: если Плато затаил смертельную обиду на Сократа (это точно, это моя посылка, он мог желать ему только смерти, даже если любил его), так как тот должен был однажды днем, вечером или утром, например после какой-нибудь дискуссии, последовавшей за пиром, нанести ему непростительное оскорбле­ние. Я не знаю, пощечину ли или одним из этих несмываемых слов, насмешкой, которая бы дейст­вительно задевала, действительно, там, где не нуж­но. Моя гипотеза исходит, без сомнения, вопреки здравому смыслу, даже вопреки хронологии, но она объяснит то, что у нас происходит со вре-

[239]

мени этой парочки со здравым смыслом. Их связь обрела в этот момент форму (она всегда начина­ется с раны, а молодой Плато на тот момент был девственен, никто не посягал, и он никому не поз­волял), но очень неудачно, а именно — она распа­лась, едва наметившись (некое подобие выкиды­ша, обреченного повторяться до скончания века). Итак, как бы то ни было, Платон, несмотря на свою любовь к Сократу, даже с этой любовью, по-прежнему не прекращает мстить, все время защи­щаясь (достаточно искренно). Сначала он ото­мстил за возраст Сократа (он был там до него, это вопрос поколений, он много пожил, он был дале­ко не девственен и так далее). И потом он настаи­вал на извинениях. Письменных, посмотри-ка на него. Другой же играет в послушание, опускает го­лову, но он-то знает, что бумаге не доверяют ни­чего: ни извинений, ни обещаний, ни клятв. Он извиняется одной рукой, а другой царапает. И тог­да Плато играет по-крупному: он разворачивает весь corpus platonicum и проставляет на нем на­вечно подпись Сократа: это он написал или вдох­новил все мое творчество, причем «во времена своей цветущей молодости»! Естественно, он не верит ни одному слову из этого, ни одному слову этого присвоенного творчества. И поскольку Со­крата уже не было и, таким образом, он никогда не высказывал своего мнения, ты видишь, над чем мы работаем уже двадцать пять веков! Когда чита­ют все то, что еще сегодня написано, причем так серьезно, с такой озабоченностью (spudaios!) те­мой этого великого телефонного фарса... Ком­прометируя Сократа, Платон вознамерился убить его, вытеснить, нейтрализовать долг, делая вид, что он с трудом берет его на себя. В По ту сторо­ну... если быть точным, то по поводу речи Аристо­фана, Фрейд снова берется за это, он забывает Со-

[240]

крата, стирает сцену и обременяет долгами вплоть до Платона (это-то-что-я-показываю-в-своей-будущей-книге). У Ницше, против которого Фрейд делает тот же выпад или почти тот же, по­дозрение возникло у него из-за истории доста­точно таинственной. Но он не всегда был так вульгарен, так умудрен опытом, чтобы оценить всю вульгарность сцены (ты еще обвиняешь меня в том, что я недостаточно ужал истину, и ты права, но я действительно хотел показать тебе эту сцену, сделать себя немного интереснее, задержать твое внимание на этих двоих, так как они преуспели в этой монументальной перепалке достичь пол­ноты, охватить всех и вся и сделать так, что любой и каждый, я уже и не знаю, кому я недавно выска­зывался на этот счет, выказал готовность платить цену fort*, чтобы сейчас, сию минуту, подвергнуть их анализу).

Я зову тебя, я бы приехал и, без сомнения, в другой раз уехал бы до своего письма (ящики здесь красные и встречаются нечасто, но выемки производятся регулярно).

15 июня 1978 года.

и если бы мне пришлось жить так (как я живу), я бы не жил, я бы не смог так жить. Совсем, ни единого мгновения. Должно быть, есть в этом еще что-то.

Я звонил еще из аэропорта другому врачу (на этот раз ревматологу, а по сча­стливой случайности, и аналитику, более или ме­нее с образованием, который что-то читает во мне, как говорит мне Л., который отправляет ме­ня к нему, горячо рекомендуя меня, он предпо-

* Высокую цену (прим. пер).

[241]

читает, чтобы я сначала повидался с ним, прежде чем идти к кинезитерапевту. Я уже говорил тебе об этом. Действительно, врач из клиники должен бы мне прописать, все мне это говорят, сеансы по реабилитации сразу же после снятия гипса, в частности чтобы избежать опухоли лодыжки. Сейчас мне эта история кажется бесконечной. Ты веришь, что когда-нибудь я все же смогу хо­дить, а может быть, даже бегать?

В отеле «Де ла Плэн» не было мест, я пишу тебе из другой гостиницы, которую мне порекомендовали друзья, немного дальше от Университета.

Ты мой единственный двой­ник, я предполагаю, я размышляю, я настойчиво прошу.

короче, все то, что сегодня мною движет, весь постулат моего практического разума, все мое сердце, и я постоянно думаю о тебе, сейчас ты — имя, название всего, что я не понимаю. Ты все, чего я никогда не смогу узнать, другая сторона меня, вечно неприемлемая, не немыслимая, от­нюдь, но непознаваемая — и настолько распола­гающая к любви. Что касается твоего вопроса, любовь моя, я могу только настойчиво просить (для кого другого, с кем я мог бы мечтать об этом?) бессмертия души, свободы, союза добро­детели и счастья и того, что однажды ты полю­бишь меня.

Я собираюсь отправить это письмо, а по­том сесть в трамвай, который идет к Университе­ту (площадь Плэнпале).

(Надеюсь, что у тебя не бы­ло проблем с ключом, уезжая, я оставил его, ты знаешь где, но немного сдвинув в сторону)

EGEK HUM

XSR STR

[242]

назад содержание далее



ПОИСК:




© FILOSOF.HISTORIC.RU 2001–2023
Все права на тексты книг принадлежат их авторам!

При копировании страниц проекта обязательно ставить ссылку:
'Электронная библиотека по философии - http://filosof.historic.ru'