Библиотека    Новые поступления    Словарь    Карта сайтов    Ссылки





назад содержание далее

Часть 5.

P. S. Я опять хочу вложить в это письмо оксфордскую открытку, чтобы ты почувствовала кое-что, дога­дайся. Может быть, из-за бессонницы я воспри­нимаю их обоих дьявольскими, зловещими. И не просто так, для вида, но как бы несущими мне са­мую худшую весть или преследующими меня по закону, устраивая словесный процесс над моим гнусным предательством. Разбитная парочка двух негодных старикашек. Бородатых и раздво­енных. Взгляни на их ноги, я отрезаю их на уров­не шеи и приклеиваю здесь, всякий раз представ­ляется, будто бы это одна раздвоенная нога. А три глаза как неподвижные точки. В них скво­зит и устрашение и опасение одновременно. Они ужасаются своему собственному заговору. Страх перед нами, одного перед другим. Дья­вол — это они, она, парочка Платон/Сократ, де­лимая и неделимая, их бесконечная партитура, контракт, который нас к ним привязывает до скончания века. Ты среди них, взгляни на эту сцену, стань на их место, С., подписывающий контракт, который п. ему диктует после бессон­ной ночи, с которым ты можешь сделать все что пожелаешь, он продает ему или одалживает ему своего демона, а другой, в свою очередь, обязует­ся обеспечить продолжение его книгам, письмам и т. д. И, таким образом, не разбираясь что к че­му, они берутся предсказывать будущее, как ко­роли. Нет, они не предсказывают его, они его формируют, и это похоже на иллюстрированное издание, журнал, который ты сможешь достать в любом киоске, в любой привокзальной библи­отеке, пока будут ходить поезда и издаваться га­зеты. И всякий раз будут открываться новые эпи­зоды. Иллюстрированное издание, которому не видно конца. Я не устаю поражаться этой пароч-

[163]

кой интриганов, один из которых выскребает, делая вид, что пишет на месте другого, который пишет и делает вид, что выскребает. Вкладывая огромный капитал фальшивых монет, они раз­вертывают планы устройства гигантской автодо­рожной сети с площадками для посадки аэробу­сов и станциями поездов с купейными вагонами (особенно со спальными вагонами, о да, спаль­ные вагоны, ты повсюду встречаешь их, ложась спать, а перед глазами маячит «агентство Кука» от Оксфорда до Афин и обратно, эта комната, это другой спальный вагон, где Эрнст играет с катушкой, а Зигмунду снится поезд), систем те­лекоммуникаций, полностью оснащенных вы­числительной техникой, повсюду сотрудницы в фирменной одежде. Каким бы ни был маршрут следования (ничего не дается даром), как только ты открываешь рот, и даже если ты его закрыва­ешь, нужно пройти через них, остановиться на пункте сбора дорожной пошлины или заплатить налог. Ты всегда обязана платить налоги. Они мертвы, эти оба пса, и тем не менее они прохо­дят к кассе, возобновляют взносы, они расширя­ют свою империю с наглостью, которой им ни­когда не простят. Но хоть они мертвы, все же их фантом явится однажды вечером, чтобы свести счеты от их имени. Только имя возвращается («имена — это выходцы с того света»), и, конечно же, ты никогда не узнаешь, когда я произношу или пишу их имена, этих двух псов, упоминаю ли о них или их имена. Это проблема «"Fido"-Fido» (ты в курсе, Райл, Рассел и т. д., и вопрос в том, зо­ву ли я свою собаку или упоминаю имя, носите­лем которого она является, использую ли я или называю его имя. Я обожаю эти теоретизирова­ния, зачастую чисто в оксфордском духе, их нео­быкновенную и необходимую утонченность так

[164]

же, как их невозмутимую наивность psychoanalytically speaking; они всегда будут полагаться на за­кон кавычек. По несчастью или к счастью, суть в том, что Fido, Fido, или ты об этом не пишешь, и дело плохо, или ты пишешь, что тоже не лучше, ибо тебе придется потрудиться, чтобы узнать, который из них подвернется тебе первым. А ведь он способен и укусить, даже в виде небесного со­звездия, или, по крайней мере, облаять. А в сере­дине одной очень хорошей книги ты, что назы­вается, натыкаешься на примеры, которые, как представляется, не вызывают никаких проблем (по крайней мере, по своему образцовому содер­жанию) в данном контексте (я не ставлю кавыч­ки слишком близко, чтобы не перепутать всего, но тогда?). Вот две фразы, приведенные как два разных типа функционирования (и действи­тельно, с виду):«

Сократ не писал

«Сократ» (Socrate) состоит из семи букв» и «тест на заменяемость»:

«Сократ» = имя учителя Платона (верно)

«Сократ» состоит из семи букв (верно)

имя учителя Платона состоит из семи букв (верно)»

Вот и чудно, в отношении законов, регулирую­щих приведенную проблематику, нет вопросов, если только не поднять вопрос относительно са­мого закона, закона имени собственного, отно­сительно этих парочек, которые именуются ка­вычками. Я говорю (им и тебе, моя любимая): это мое тело, в трудах и заботах, люби меня, проана­лизируй тело, которое я вам вверяю, которое я вытягиваю здесь на этой кровати из бумаги, про-

[165]

тяните кавычки между волосками, с головы до ног, и, если вы меня еще любите, вы войдете во вкус. А затем вы похороните меня, чтобы спать спокойно. Вы забудете меня, меня и мое имя.

Автор книги, о которой я говорю, он сам, а не его имя (он простит мне, что я не назвал его), проявляет сдержанность в отношении весьма интересной «позиции Quine» («слово-внутри-кавычек — это имя собственное слова, которое забрано в ка­вычки, и одновременно представляет собой сло­во, которое забрано (в) кавычки, и слово-внутри-кавычек, причем последнее относится к перво­му, как часть к целому», очевидно, что подобная логика включения может быть не совсем самодо­статочна, чтобы передать в полной мере это са­мое «одновременно», но здесь не это важно), и, намекая на «забвение», это его слово, забвение, «действительно облегченное тем сходством, ко­торое существует между словом и именем этого слова, преисполненным значения из-за своего положения между кавычками», он заключил, я цитирую: «Но нельзя позволить злоупотреблять этим сходством и путать два имени, не больше того, что по крайней мере не путают vert (зеле­ный) и verre (стекло)». Скажи это, повтори это. Червь (Ver) есть стих (Vers). He более того, по крайней мере, говорит он. Не более, если только не... Не более по крайней мере, эх, это ни­как не доходит? Хорошо, и не надо. «Не стоит». Согласен, обещаю, они больше не будут делать этого. Разве что не нарочно. Разве только по за­бывчивости, но невозможно нарочно забыть, поскольку они так похожи. — Кто? — Кто, кто, Сократ. Они мертвы, и они проходят сквозь нас, чтобы добраться до кассы, не они — их имена, в каждое мгновение. Даже в этот момент. Как же

[166]

они похожи. Никогда не забывай, что они дейст­вительно существовали вне своих имен. — Как так? — ты говоришь. — Да так, как ты и я. — Быть не может! — Да нет, может, может. Таким обра­зом, каждое слово должно быть оплачено, чтобы быть адресованным кому бы то ни было. Ав-то-ма-ти-чес-ки. Что бы я ни говорил, что бы я ни делал, я должен приклеить себе марку с изобра­жением этой нечистой парочки, этих незабывае­мых прохиндеев, этих двух терпеливых лжецов. Маленькая виньетка с королевской четой, сте­рильной, но бесконечной в своем идеальном по­томстве. Цинично, без единого су за душой, они пустили в обращение универсальную марку. Почтовую и гербовую, делая вид, что обеспечи­вают денежный оборот. И на самой марке их ви­дят двоих, одного перед другим, в процессе ри­сования марки и подписывания оригинала. Они афишируют себя. Этакий гигантский плакат. Они подписали нашу долговую расписку, и мы не можем больше не признавать ее. А также и наши собственные дети. Такая вот традиция, умопо­мрачительное наследие. Люди об этом даже не догадываются, им нет нужды знать, что они про­должают платить (взимание осуществляется ав­томатически), ни кому они платят (имени или сущности: имя есть сущность), чем бы они ни за­нимались, войной или любовью, когда они спеку­лируют на энергетическом кризисе, строят соци­ализм, пишут романы, организуют концентраци­онные лагеря для поэтов или гомосексуалистов, покупают хлеб или угоняют самолет, избираются тайным голосованием, хоронят близких, крити­куют без разбора средства массовой информа­ции, мечтают об огромном сафари, создают жур­налы, обучают или мочатся у дерева. Они могли даже никогда не слышать имени п. и С. (смотри-

[167]

ка, вдруг они показались мне совсем игривыми). Всеми видами культурных связей, т. е. почтовых, они платят свою мзду, и нет необходимости для этого быть оплаченным «платонизмом», и даже если ты низвергнула платонизм (посмотри на них, переверни открытку, как они пишут, скло­нив головы, в самолете). Конечно же, налог взи­мается в пользу имен, т. е. ни в чью пользу (за­меть, для «живых», это, строго говоря, ненамного отличается), потому что обоих пилотов больше не существует, а есть только подданные, поко­ренные, подчиненные своим именам, в изобра­жении, голова в головном уборе из имени. Не бо­лее чем Гегель, Фрейд или Хайдеггер, которые сами должны были стать на место законных на­следников, впереди или позади. Стоя или лежа, ни движения, ни шага без них. Хотелось бы ве­рить, что те, кто расплачивается лучше и быст­рее, те, по крайней мере, кто желает платить как можно меньше и расплатиться более честно, это те, кто пытается общаться прямо с ними, как ес­ли бы это было возможно, терпеливые филосо­фы, историки, архивариусы, которые упорно бьются над эмиссией марки, всегда хотят знать еще больше по этой теме, грезят об оригиналь­ном оттиске. Я, например. Но, естественно, чем больше стремятся расквитаться с долгом, тем больше платят. И чем меньше платят, тем больше расплачиваются, — вот в чем заключается ловуш­ка этого умозаключения. Ты не сможешь вернуть той же монетой. Невозможно вернуть, ты опла­чиваешь все и ничего этой голубой или оранже­вой карточкой. Она и не подлинная, и не под­дельная. Эмиссия марки в то же время огромна, она навязывается и заставляет признать себя по­всюду, обусловливает любой другой тип, тимпан или марку; и, однако, ты с трудом ее различаешь,

[168]

она миниатюрна, бесконечно делима, скомпоно­вана из миллиарда других позиций налогообло­жения или обложения дополнительными нало­гами, но погашенными. А мы, мой ангел, мы лю­бим друг друга, находясь на этой дороге, в этом пункте сбора дорожной пошлины, возвращаясь с уик-энда (к счастью, можно любить друг друга в машине), раздавленные налогами, в постоян­ном восстании против «прошлого», однако пол­ные признания и не тронутые долгом, как в пер­вое утро сотворения мира. Эта история — ловуш­ка, подстроенная тем, кто подписывает долговую расписку в пользу другого так, что другой стано­вится обязанным, ни сном ни духом не ведая, не успев протереть глаза, это история ребенка и история любви, и наша — если ты еще этого желаешь. С самой первой зари

А сейчас подвигай картинку со стороны в сторону, прокрути для се­бя этот фильм. А он-то собирается извергнуть се­мя (он говорит об этом не переставая, не так ли?), он хочет осеменить всю землю, и наилуч­ший рычаг для этого у него под рукой, посмотри, это С., бесплодный акушер. Итак, он овладевает им, он заполучает себе ребенка, через него, ekgonon, отпрыска или просто выгоду. Перед то­бой выстроились уменьшенные в размере рыча­ги в виде больших и поменьше шприцев. Все это происходит быстрее, чем в два счета, со спины другого, который с виду ничего и не замечает. И не без оснований это не попадает в цель, надо полагать, так же оно и пишется, и не перестает размножаться, этакая ветхозаветная чета боро­датых старцев, неисправимых фальшивомонет­чиков, которые не дают нам покоя по ночам сво­ими разглагольствованиями об истине, phantasmata и logoi, об удовольствии и запредельности

[169]

удовольствия, о политике, тирании, и первично­сти, и вторичности, и, наконец, об Эросе. Они са­ми в это не верили. При этом у них нет и тени со­мнения. А нам всего и остается, что выполнять приказы и следовать программе. А поскольку мне больше всех надо, я и расплачиваюсь боль­ше, чем кто-либо, поверь мне.

Уже рассвело. Ты вот-вот приедешь, и я предпочитаю ожидать тебя, почти не сомкнув глаз. Ты возвращаешься со сво­им «решением», своей «решимостью», и я внут­ренне готовлюсь к этому, пребывая в неведении, как приговоренный к смерти в своей одиночной камере. Невозможно с уверенностью утверждать, надеется ли он на «помилование» или ему гре­зится о том, что однажды на рассвете он сможет от него отказаться, чтобы, наконец, это сверши­лось и наступила смерть. Итак, я собираюсь запе­чатать это письмо (я не распечатывал то, другое, и пока не знаю, как им распорядиться, это, без сомнения, будет зависеть от тебя), я сказал тебе главное, то, о чем ты и так, должно быть, знала на протяжении многих, долгих лет, мы все пережили и все сказали бессчетное количество раз, в самой разной форме, словами и без слов, и каждое письмо, любой микроскопический знак уподобляется в один прекрасный миг этой кру­пинке соли, очень сухой на солнце, на коже, вслушайся, как ты говоришь, в ней Средиземное море, сохрани его, это пустяк, но это не имеет цены, сохрани это, как кольцо, скромный аква­марин, это пустяк, которому далеко до драгоцен­ного камня, но, если угодно, ему нет цены, мы плавали в нем и раз за разом погружались в заб­вение. Если ты не в состоянии расслышать, ни­кто не сможет тебя в этом обвинить по определе­нию, и особенно я. «Определять» предстоит тебе.

[170]

Существуют кольца, которых никогда не дарят, не хранят и не возвращают. Можно лишь вверить им себя, а можно и отречься. Поскольку я не хо­чу, чтобы ты получала это письмо по почте после бог весть какой сцены, поэтому я запечатываю его в конверт и отдам тебе только на вокзале.

Когда я занимаюсь корреспонденцией (не так, как в данном случае), я имею в виду, когда пишу под­ряд много писем, мне становится не по себе в момент вложения написанного в конверт. Вдруг я ошибусь адресатом, или перепутаю адреса, или вложу несколько писем в один конверт. И когда это случается со мной, нечасто, но все же, я снова вскрываю некоторые письма, после того как мне не удается их разглядеть на просвет в тот момент, когда я опускаю их в почтовый ящик. Моя сортировка и почтовая транспортировка — это и есть та самая сцена. Она предшествует и она же следует за навязчивой идеей выемки пи­сем, другой, будущей или той, которую я пропус­тил. Момент наваждения зачастую выходит за все пределы воображаемого. Как только письмо или стопка писем падают (я наконец разжал ру­ку), я стою, застыв перед почтовым ящиком, как перед непоправимым преступлением, искушае­мый дождаться следующей выемки, чтобы угово­рить почтальона и все вернуть, по крайней мере сверить в последний раз соответствие адресов (я решился на это однажды, но это выглядело не­много иначе, чтобы перехватить мою собствен­ную корреспонденцию, которая «следовала» ту­да, куда нежелательно было, чтобы она попала, и куда бы она попала раньше меня), а главное, что на один конверт приходится лишь одно, со­ответствующее ему письмо. Такая ситуация на­поминает признание в преступлении, которого

[171]

не совершал (как будто такое возможно; еще как возможно), это когда вещественные доказатель­ства выдаются за причину преступления. Во вся­ком случае, это признание перед почтовым ящи­ком, оно не имеет отношения к тому, что пишут, я хочу сказать, в том упрощенном смысле «по­слания», но только тогда, когда об этом уже гово­рят, когда дотрагиваются до него, когда наслаж­даются им. И не только из-за того, что во всем есть нечто от почтовой открытки, но даже если ты оставишь ее девственно чистой и без адреса, их всегда оказывается несколько, одновременно и в одном конверте.

как разница между Cedex (Корре­спонденция Предприятия) и Cidex. Cidex (Инди­видуальная корреспонденция с доставкой лично в руки), итак, скажем, провинция: вообрази себе батарею ящиков для писем в одном установлен­ном месте (в этакой затерянной в горах дере­вушке), они устанавливаются Почтовой службой, а почтальон заезжает на автомобиле или мото­цикле, и адресаты, «пользователи», приходят и вынимают свою корреспонденцию. Правила­ми может быть предусмотрено, что пользовате­ли имеют право включить специальную лампоч­ку, если хотят, чтобы «доставщик» заехал к ним в следующий раз. Они зовут почтальона без еди­ного слова, световым сигналом. И он приходит, чтобы принести или забрать.

Почтовая Прогности­ка — вот место для псих. и политпроблематики отныне (женский вопрос, вопрос психоанализа и политики, это вбирает в себя все); вопрос о Власти, как они еще говорят, это прежде всего почты и средства связи, это хорошо всем извест­но. Итак, необходимо знать, что объем перепис­ки будет увеличиваться приблизительно на 3 %

[172]

в год, как говорит Главный Инспектор, он нерав­но поделен между разными объектами коррес­понденции — более высокий процент у «эконо­мической» переписки, с понижением доли «до­машней». Это увеличение будет сопровождаться развитием информационных систем, которое в ближайшие годы перевернет не только высоко-индустриализированные страны, но также и дру­гие страны мира». Предположи, что я пишу кни­гу, положим «Платон и телеком.», это неизбежно попадет в руки г-на Брегу, Главного Инспектора Почт и Телекоммуникаций, он решает (потому что я его цитирую) выставить это на продажу, как они иногда делают, во всех почтовых отделе­ниях под видом благотворительности в пользу почтальонов. Книга представлена в каждом отде­лении, поэтому должно неплохо набегать. И по­том переводы. Более того, продавать ее по цене одной или двух упаковок марок — это значит позволить Платону проникнуть в деревушки. Чтобы увеличить продажу, по совету издателя я буду критиковать издательские учреждения и средства массовой информации (которые тоже являются почтовыми инстанциями) и сниму ленту: единственный писатель, который отказы­вается от той или другой эмиссии. Они тут же пригласят меня, и в последний момент — естест­венно, это будет сюрпризом для всех — я приму приглашение с условием, что смогу свободно импровизировать на тему почтовой инстанции в иранском восстании (революционной роли отдаления, роли Бога или аятоллы телекомейни, раздающего интервью с самого пригорода Па­рижа) или хотя бы выступать с тонкими коммен­тариями с завтрашнего дня в одном из ежене­дельников или ежемесячников. Очень тривиаль­но замечание, что отношения между почтой,

[173]

полицией и средствами массовой информации призваны глубоко видоизменяться, как любов­ное послание (еще под более тщательным на­блюдением, даже если это всегда было так), по причине информации. А следовательно, и все сети п. п. (псих. и пол.). Но разве отношения меж­дуполицией, психоаналитическим учреждением и письмами будут этим существенно затронуты? Неизбежно, и это уже начинается. Разве По смог бы построить на этом Украденное письмо? Спо­собно ли оно к такой адаптации? Здесь я заключу пари, что да, но это будет достаточно трудно. За­кат почтовой эпохи — это, без сомнения, также и закат литературы. Мне все-таки представляется более вероятным, что в своем теперешнем состо­янии посредством психоанализа не под силу про­честь Украденное письмо, скорее последнее спо­собно выдать ему его же отражение, что весьма немаловажно для прогресса данного института. В любом случае, прошлое и настоящее вышеупо­мянутого института немыслимы без некоторой почтовой технологии, без корреспонденции, об­щественной или частной, даже секретной, кото­рая отметила в них этапы и кризисы, предпола­гая достаточно определенный тип почтовой ра­циональности, отношений между монополией Государства и тайной частных посланий, как и их бессознательных следствий. Пусть часть «личной» переписки стремится к нулю, это не уменьшит шансов великой переписки (послед­ней Фрейда или Кафки), это преобразит все поле аналитической практики, причем в более или менее короткий срок, со всеми вообразимыми и невообразимыми последствиями «аналитичес­кой ситуации», «сеанса» и форм трансфера. Про­цедуры «сортировки» и распределения, пути пе­редачи касаются также самой основы посланий,

[174]

чтобы не затрагивать содержания, и я говорю не только о воображаемом содержании. «Конверт» исчезает, нужно бы найти что-то другое, но в то же время это будет империя почтовых открыток без границ, которая начинается буквально с чер­ты, еще до того, что они называют письмом (еще даже до появления переписки в виде пучка раз­ноцветных палочек или узелков у инков), и упа­док почтовой открытки в «узком смысле», той, которой уже почти больше века, но которая в ка­честве одного из последних феноменов, знака устремления к закату, составляет часть «класси­ческой» почтовой системы, «почты», станции по доставке почты, «документа» для передачи, осно­вы и послания. В разговорном языке отличают почту в узком смысле, если угодно, от других средств связи (телеграфа или телефона, напри­мер, и связи в целом), отличают именно благода­ря этой черте: транспортировка «документа», его материальная основа. Представление довольно расплывчатое, но весьма полезное для создания консенсуса вокруг банального понятия почты — ив этом действительно есть необходимость. Но достаточно немного проанализировать это понятие «документа» или его материальной ос­новы, как сразу же возникают трудности. (Ты только что позвонила с вокзала, ты устраиваешь­ся в поезде, а я вдруг почувствовал себя очень спокойно. Еще несколько часов, и я поеду встре­чать тебя.) Таким образом, это некая форма ос­новы, которая находится на грани исчезновения, и бессознательное должно с этим смириться, и этот процесс уже начался. Я говорил тебе о прогрессирующем исчезновении частной пе­реписки и о моем ужасе перед «коллективным» конвертом. В тот момент я еще не читал г-на Бре­гу. Я только что сподобился на это. Представь се-

[175]

бе всю нашу историю, самое недавнее, представь ее в прогностике г-на Брегу: «Развитие информа­тики, настолько же в почте, насколько и у поль­зователей, без сомнения, позволит создать но­вые формы передачи информации. В ближай­шие годы, за исключением частной переписки [«исключение сделано», какое, до каких пор?], можно предположить, что это больше не будет посланием, которое будет передано, но перфо­рированная карта, микрофильм или магнитная лента. Придет день, когда благодаря «телепочте» данные будут передаваться по проводу, начиная от компьютера пользователя до входных уст­ройств компьютера почты, наиболее близко рас­положенной к дому адресата [даже так], который возьмет на себя распечатку заказа или фактуры [в его различии между перепиской частных лиц и прочей слишком очевидно угадывается, что ча­стные лица — мы — отправляем друг другу нечто совсем другое, нежели заказы и фактуры, дейст­вительно, пресловутые великие технологии не­изменно отличала этакая метафизическая наив­ность, что является частью их самих]. Почтовому служащему ничего не остается, как пустить в ход конверт, который таким образом может полу­чать несколько корреспонденции, исходящих от разных отправителей. Итак, традиционный про­цесс тоже будет перевернут для значительной части переписки». И да и нет: до тех пор, пока не будет доказано, что в каждое из наших писем, та­ких секретных, таких непроницаемо закрытых, не проникнет несколько отправителей, даже не­сколько адресатов, невозможно будет выразить потрясение, которое охватит нас. Если наши письма являются потрясающими, в качестве про­тиводействия, это может быть потому, что нас несколько на линии, толпа, даже здесь, по мень-

[176]

шей мере консорциум отправителей и адресатов, настоящее акционерное общество с ограничен­ной ответственностью, вся литература, и однако, это правда, моя уникальная, что г-н Брегу описы­вает сам мой ужас, Ужас. Он настаивает, с чувст­вом удовлетворения главы предприятия, кото­рый произведет демонстрацию новых, только что полученных машин. И он ждет других, кото­рые еще больше увеличат производительность на благо всех — производителей и потребителей, рабочих и хозяев. «В эпоху, когда сельская циви­лизация уступает место урбанизации, все более продвинутой, почта должна адаптироваться к нуждам своей клиентуры, трудные перемены, на­пример, когда почтовый обмен в некоторых де­ревнях больше не оправдывает содержание отде­ления, тогда как недостаток исполнителей очень жестко чувствуется в больших агломерациях. И чтобы достичь этого, нужно, может быть, изме­нить некоторые привычки. Почему бы не предус­мотреть распространение функций почты [здесь ты поверишь, что я придумываю слова для своего доказательства], которые вездесущи своими отде­лениями или «почтальонами» [по душе мне эти кавычки], они могли бы производить все [я под­черкиваю] операции по осуществлению контакта между населением и администрацией?» Каково! и даже контакт между Населением и Администра­цией! Почему бы не предусмотреть вездесущность, говорит он. Вездесущность отделений и «почтальонов». Я не могу решить, что же здесь самое захватывающее: чудовищность этого буду­щего, которое Главный Инспектор предусматри­вает с наивной и прогрессивной беззаботностью (тогда как он нам спокойно повествует о худшей, государственной и трансгосударственной поли­ции, об общем перфорировании: например, С.,

[177]

аннанализируя у П., может и даже должен, по причине затора во время сеанса, отправить свою пленку или карточки ассоциаций — свободные, конечно — указанному П., проходя через вездесу­щего г-на Брегу. И чтобы обеспечить автономию психоаналитического института по отношению к Государству, которое назначает по предложе­нию корпуса штатных аналитиков, собравшихся в ассоциацию, какова бы ни была их группа, Ко­миссию Мудрых — их было бы, например, семь, — которые будут наблюдать за всеми транс­ферами, проходящими через вездесущего, чтобы профессиональный секрет был сохранен от по­сягательства любой полиции, даже секретной. Ес­тественно, для того, чтобы все оставалось соот­ветствующим призванию (как назвать это по-другому?), психоаналитическому призванию, духу и букве Фрейда, шесть членов Комиссии по правам психоанализа будут в аннанализе, по меньшей мере часть, а седьмой, который в какой-то степени избран всеобщим избирательным правом (я описываю демократию), должен вы­кручиваться сам, совсем один, с вездесущим или с одним из почтальонов, например г-ном Брегу), я не знаю, что меня ужасает больше — чудовищ­ность этой прогностики или, напротив, сама древность, даже сама нормальность вещи. Она имеет в своей сущности, конечно, больше двадца­ти пяти веков. Ну, довольно об этом. Я иду ждать тебя, ждать вас на перроне, так что я быстро за­канчиваю эту маленькую записку, в которой я те­бе так ничего и не сказал, особенно если сравни­вать это с тем, что ты заранее знаешь то, что я хо­тел бы тебе сказать

так как от тебя не ускользнуло, что тот, другой, моя бесконечная, вездесущая, — это ты. И я так хочу этого. Пусть ничто из моих пи-

[178]

сем, самых тайных, никогда не избежит тебя. Нет, не та самая вездесущая, а другая — ты.

Пожалуй­ста, не терзай меня больше этими «деталями» и не проси меня снова выслать тебе письмо, ко­торое вернулось ко мне.

Сейчас уже поздно. Я еду и, наконец, приезжаю. Когда ты выйдешь из поезда, я подожду, когда мы останемся одни, — и я начну любить тебя (кстати, я принес это письмо).

22 сентября 1977 года.

песня и даже экстаз между нами стали анахроническими. Однажды я гово­рил тебе об этом — даже очень часто, — и ты про­изнесла это сквозь помехи (так как мы созванива­лись), о «бог временного расхождения». У меня все еще двое часов, на левой руке у меня опереже­ние, на шесть часов всего, что я, казалось, прожил в Трамбале. Я все симулирую, чтобы ты была мне синхронна, любовь моя, и чтобы в тот момент, когда я звоню тебе, благодаря твоему имени, ни­что бы больше не создавало никакого экрана, ни свет, ни ритмы тела, ни солнце, ни сон. И это не так уж иллюзорно. Я проснулся почти в то же время, что и ты этим утром (но это только первый день, да), и ты тотчас же позвонила, а я считаю твои звонки. Вчера, в Кеннеди, тот же сценарий, что и в прошлые годы, у меня было впечатление, что это было вчера: Пол и Хиллис ждали меня, приехав из Иейла (каким образом возможна встреча, несмотря на все интервалы и транскон­тинентальные часовые пояса, и верность, кото­рой я живу, и это чудо, перед которым я всегда ос­таюсь ребенком?). Поприветствовав их, я заставил их ждать (опять), как обычно, чтобы позвонить

[179]

тебе из телефона-автомата, единственного, кото­рый я здесь знаю наряду с Grand Central или Penn Station, откуда не обязательно звонить за счет вы­зываемого абонента. Через секунду ты уже была моей в ночи, ты собиралась лечь спать вместе со мной на большой кровати, и я вышел из аэропор­та, раздавленный солнцем (нью-йоркская жара в августе, непрекращающаяся, ужасная жара), без­мятежный и отчаявшийся, шутя с моими друзьями и какой-то весь растерянный. Я все меньше отдаю себе отчет в том, где мое тело — и все эти фанто­мы, здесь или там, и в котором часу. Сбереги меня, сбереги нас, дай мне время.

Как и ему (М. Б.), мне по ду­ше слово «бедствие», люблю называть таким обра­зом несчастье без границ, которому мы были предназначены с первого утра, с первой бессон­ной ночи. Несмотря на время, которое до сконча­ния века противилось нашему воссоединению (какое слово, ты не находишь?) — (ты только что позвонила, только что вошла в комнату), бедствие объединяет нас. Я люблю все слова, все буквы в слове «бедствие», каждое неугомонное созвез­дие, все жребии, что исходят от него и даже не­много возвышают нас.

Несовпадение часовых поясов во мне, это я. Оно блокирует, тормозит, разъеди­няет, останавливает — но оно в то же время под­нимает планку, оно окрыляет меня, я никогда ни­чего себе не запрещаю, ты знаешь, и наконец это к тебе, к тебе я лечу. Только к тебе. В ту же секунду.

23 сентября 1977 года.

Что бы мы делали (любовь на расстоянии, со всей нашей телеоргазмизаци-

[180]

ей) во времена Рима (другого), во времена пуб­личных забегов (170 миль, один день и одна ночь, однако неплохо для того времени, а для нас)?

Послушай, я все время следую за тобой. А ты, ты воплощаешь для меня время, ты отдаешься мне, особенно когда тебя нет дома, — ты здесь, везде­сущая, и я оплакиваю тебя, плачу на тебе, в тебе, привлекая к себе твои волосы, я держу их в руках, им недостает длины, ты надо мной, и я больше не отпущу тебя, даже если ты меня больше не ви­дишь, даже если ты смотришь куда-то в сторону, чтобы однажды искать

я ощущаю себя настолько ма­леньким по отношению к тебе, я так боюсь от­влечь тебя от жизни, от всего того, чего другие хотят от тебя (все, я чувствую, как они, зачаро­ванные тобой, вымаливают у тебя хоть слово или хоть один взгляд и чтобы ты написала им все то (и им тоже), что ты пишешь мне). Я зашел на почту, от тебя ничего не было, но это естествен­но. Межуниверситетская переписка еще более медлительная и в самом Иейле. Если бы у меня был адрес в городе (как в прошлом году в Бетани), я бы выиграл несколько дней. Когда я ничего от тебя не получаю, я становлюсь похожим на черепаху, которая погибает, еще трепыхаясь, пе­ревернутая на спину. Ты видишь, как она тянется в своем бессилии к небу, никогда ей не удастся самой...

То, что между собой, из-за недостатка аргумен­тов, на исходе сил, мы называем «прошлым», я призываю все языки мира, все, чтобы перевести однажды это слово. Мы сами, когда мы говорим об этом как о судьбе наиболее безжалостной, укоряя в бессилии самих богов, мы недостаточ­но хорошо вдумываемся в то, что мы говорим.

[181]

Это лишь одно из всего, что я пытаюсь тебе объ­яснить в письме, которое вернулось ко мне с Почты до Востребования (я принес его сюда, но боюсь открыть его, и мало-помалу я забываю его, забываю даже «детали», но в нем были только детали, и они существовали не только для того, чтобы оправдать меня, как если бы ты хотела по­лучить их в каком-либо другом виде. Главное, я высказал их тебе, с таким же успехом можно бы­ло отправить и пустой конверт. Тебе придется поверить мне на слово и отделаться от мысли, что они тебе необходимы, если ты меня любишь. Вот почему я не пошлю тебе это письмо во вто­рой раз).

Я продолжаю на одной из этих открыток — я привез их с собой очень много. Переверни ее и посмотри горизонтально, Плато — на спине. Иногда он вызывает у меня сострадание. Он не хотел умирать.

24 сентября 1977 года.

и я думаю об этих великих циниках: они злоупотребляют своим обществен­ным положением, отправляя через прессу и из­дательскую систему «личные послания». Радио передает, люди покупают, никто ничего не пони­мает, но, в конце концов, это выгодно, здесь все­гда можно сделать взнос. И это не исключение, от Сократа до Фрейда, они все поступали так же. А коллекционеры почтовых открыток открыва­ют библиотеки, пишут тезисы, торжественно от­крывают университеты, исследовательские ин­ституты, департаменты философии и сравни­тельной литературы.

Это, любовь моя, я: последний фотоматон.

[182]

Я написал бы тебе, тебя также всевозмож­ными кодами, любил бы на любой лад. Все цвета, все тона — наши.

Я все еще ничего не получил от те­бя, так тянется время, мне недостает тебя. Со вче­рашнего дня я разведывал места, как я делал всю­ду, куда приезжал. Что переводится следующим образом: я подготавливаю для себя максимум воз­можных выемок, которые я должен не пропус­тить, например, по субботам после полудня и по воскресеньям. Это первый миг успокоения, когда тебя нет рядом, и, чтобы лучше почувствовать то, о чем я говорю, я хочу сказать о моем теле, нужно напомнить тебе, что такое американский mail­box, стоящий на улице, как он открывается, как узнают о выемках писем, какова форма и вес этой боковой пластинки, которую ты тянешь на себя в последний момент. И затем я возвраща­юсь, вот главпочтамт, совсем белый, чтобы ку­пить серии редких или недавно выпущенных ма­рок, и, как ты знаешь, это становится ритуалом, медленной церемонией каждого письма. Я выби­раю, считаю и пишу тебе на конверте со всеми штампами (дама, которая продает марки оптом или марки для филателистов, я вижу ее каждой осенью, она невероятных размеров и с трудом передвигается внутри зеленой кабины, где ее за­перли; она очень властная и тем не менее очень живая, я думаю, что она меня очень хорошо по­нимает, она хотела бы принять участие в боль­шой сцене, которой не видит, она заботится обо мне как о сыне, который пришел к ней с непри­личными откровениями). Это что-то новенькое, любовь к маркам, что касается меня, это не лю­бовь коллекционера, но всего лишь отправителя. И мне хочется, чтобы ты долго рассматривала конверт, прежде чем открыть его. Я не говорю

[183]

здесь о слове «марка», с которым у меня сущест­вует старинная связь (со всеми возможными ти­пами и т. д.), но я говорю о маленькой прямо­угольной виньетке, снабженной легендами и картинками. Каждый раз это аллегория всей ис­тории, нашей, которую я бы хотел непрерывно рассказывать тебе в письме, как если бы я старал­ся поместить ее здесь полностью. Например, предположи, что однажды сделают марку С. и п. И еще задолго до этого они поймут нас, эти двое. С некоторым искусством классической и по­вторной композиции можно сказать все, сказать все нам, сказать все о нас, используя черты этой сцены. Я держу пари, что ничто здесь не будет упущено, и мы тоже окажемся здесь. Хватит манипулировать — как они все-таки умело это делают (ловкий маневр, игра рук, неуловимые движения), — разрезать, склеить, заставить дви­гаться, и все это с перемещением тайников и чрезвычайной ловкостью. Возможно даже будет, держу пари, сделать из этого фальшивую транс­цендентальную марку, в которую можно будет перевести любую другую возможную марку, а также королей, королев, войны, победы, изоб­ретения, цветы, религиозные или государствен­ные институты, коммунизм и демократию (смот­ри, например, эта, которую я приклеиваю на конверт, с птичьим пером в чернильнице и ле­гендой о том, что «способность писать — сущ­ность демократии»). Чтобы покончить с этой ежедневной открыткой моих путешествий в Иейле, долгие остановки в этих лавочках, кото­рые меня никогда не интересовали во Франции: Cards n'Things. Я провожу там часы в поисках ре­продукций, особенно этих непристойных лу­бочных картинок, которыми я наводню тебя, в течение многих недель, и потом весь материал

[184]

stationary (бумага для писем с надписями, кон­верты всех размеров — но я не буду их больше покупать, меня ужасают эти письма без конвер­тов — ). Все, все, я останавливаюсь.

Веришь ли ты, что экстаз, то, что они называют оргазмом, синхро­ническим, если угодно, устраняет сложность не­совпадения часовых поясов? Я нет. Одно из са­мых возвышенных безумий Альсибьяда, конец Похоронных бюро, я думаю об этом, строгая и пламенная хвала, обдуманная мистика, как я люблю ее, с каким-то анахроническим наслаж­дением: дать другому время, дать ему насладить­ся в одиночку (ах, перед тобой конечно, но что это значит? перед тобой и благодаря тебе), это будет самым чистым даром любви, единствен­ным, несвоевременным, когда ты остаешься один на берегу. Синхрония, современник — это средоточие всех вульгарностей, ты так не дума­ешь? Это надо же, стоило только другому, по-ви­димому, чем-то отвлечься, как, взгляни, у того уже пенис в руках, но чьих, поди узнай, но только ты должна хранить молчание, как о нашей абсо­лютной тайне:

после телефонного звонка, я повер­нусь к тебе спиной, чтобы заснуть, как обычно, а ты прильнешь ко мне, отдавая мне руку и обво­лакивая меня.

25 сентября 1977 года.

Я возвращаюсь с почты, все­го лишь одно письмо от тебя, как это все-таки долго; это то письмо, которое ты отправила до моего отъезда. Это расхождение убивает меня и в то же время заставляет жить, я нахожу в этом даже какое-то наслаждение.

[185]

Да, ты правильно угадала, скорее догадалась, чем идентифицировала. Это были те пачули на ярмарке в Троне (как ты надо мной издевалась!), я нашел это в ванной. Но во­преки тому, чему ты, кажется, поверила, этого не было не только в бороде Сократа, но и нигде в другом месте, поищи-ка, если еще что-то оста­лось. И ты права, научная, «истинная» интерпре­тация С. и п. ничего не меняет. Икона, вот она, пред нами, гораздо более обширная, чем наука, основа всех наших фантазмов. Вначале это при­надлежало им, чтобы все породить, вплоть до произведения Париса. Сначала, согласно Плато, якобы Сократ написал, вдохновив или позволив писать ему. Именно в этом и состоит страдание назначения (нет, не невроз судьбы, хотя...), в ко­тором у меня все шансы узнать себя. Я страдаю (но как все, нет? я, я это знаю) от настоящей патологии назначения: я всегда обращаюсь к ко­му-то другому (нет, еще к кому-то другому!), но к кому? Я оправдываю себя, замечая, что это стремится, еще до меня самого, к власти, что это представляет собой какой-то знак, каким бы он ни был, «первой» чертой, «первым» знаком, кото­рый оказался точно подмечен, повторен, а зна­чит, разделен, отвлечен от какого бы то ни было конкретного назначения, и все это благодаря са­мой своей возможности, самому своему адресу. Это благодаря его ловкости рук все преобразует­ся в почтовую открытку, которая тебя, моя полу­чательница или получатель, превращает в толпу. Естественная патология, не так ли, но для меня это убийственно: кого-то убивают, адресуя ему письмо, которое ему не предназначено, изливая на него, таким образом, любовь или даже нена­висть. Я убиваю тебя в каждое мгновение, но я люблю тебя. И тебе не приходится в этом сомне-

[186]

ваться, даже если я уничтожу все с самым влюб­ленным терпением (так же как, впрочем, и ты), начиная с тебя. I'm destroying my own life (Я раз­рушаю свою собственную жизнь [вар. пер.]), я сказал это ему по-английски в машине. Если я обращаюсь, как говорят, всегда к кому-то друго­му и по-другому (даже здесь), я больше не могу обращаться сам к себе. Что ты скажешь мне са­мому, отправляя мне в конечном итоге все эти открытки, отправляя мне Сократа и Плато, как и они отправляют себя друг другу. Нет, не так, не возвращая, это не возвращается ко мне. Я те­ряю все, вплоть до самой тождественности, как они говорят, отправителя, эмитента. И тем не ме­нее, никто лучше меня не умел, даже, скорее, не любил по-настоящему предназначать. Вот то бедствие, начиная с которого я люблю только те­бя. Тебя, к кому даже в этот момент, забывая все вплоть до твоего имени, я обращаюсь.

До скорого, навсегда,

я выхожу, чтобы опустить это письмо в ящик на углу улицы, я вкладываю в него еще Дюпона (Dupont) и Дюпона (Dupond) (второй, сыщик, занимается тавтологией и добавляет, как тот по­следователь диалогов, поднимая вверх палец: «я скажу даже больше»). Только не подумай, что их действительно двое. Если ты отнесешься к этому с должным вниманием, как и мы, они тайно по­хожи, они посылают себя один другому — не­много больше, чем картинку, я даже скажу боль­ше, чем фантазм, безумие этого сверхусилия, над которым мы экспериментируем до полного истощения наших сил.

Я собираюсь позвонить те­бе из phonebooth на Elm street после того, как от­дам это той необъятной обжоре, которая вернет

[187]

тебе его некоторое время спустя. А потом я соби­раюсь позвонить тебе «collect» от г-на Брегу, ты услышишь мой голос, а я услышу, как ты отказы­ваешься, говоря, что та, кто отвечает от твоего имени, отсутствует. Это не стоило нам и десяти центов. О да, я здесь в «connect, I cut»*, как гово­рит малыш из пустой крепости.

26 сентября 1977 года.

после первых лекций я сно­ва взялся за работу. Иногда я снова размышляю об этом предисловии к Завещанию (Legs), кото­рое предварит книгу о почтах (как говорят, кни­гу мертвых), продолжая гладить другими руками, между прочими предметами и словами, нашего нижеприлагаемого друга, я имею в виду «Фидо» и Фидо. И конечно же, речь не только о носителе истины, об отнюдь, о семейных сценах и сценах наследования, о выдвижении претензий в отно­шении аналитического движения и т. д., сущест­вует еще, как ты мне тотчас же заметила, этот шанс, которым не стоит пренебрегать: Принцип Реальности (кто разбирается в нем лучше нас?), он же и Почта до Востребования (ПВ) Почтового Принципа, я хочу сказать Принципа Удовольст­вия (ПУ)**. И это доказуемо, со смертью по обе стороны. Если бы у меня было на это время, я бы написал еще о необходимости и злоупотребле­ниях этих ложных формалистов, играющих пер­воначальную роль. Почему это получило разви­тие в наши дни (у меня есть несколько гипотез).

* Коннектикут, игра слов (прим. пер.).

** Игра слов и их сокращений: Principe de Realite (PR) = Poste Restante (PR): Principe Postale (PP) = Principe de Plaisir (PP), (фpaнц., прим. пер.).

[188]

Но ты знаешь, что я никогда ни о чем не пишу, даже на почтовой открытке или на этой телемашиноштуковине. Даже если я притворяюсь, что пишу об этом, и что бы я ни говорил об этом, прежде всего я ищу способы произвести эффект (на тебя, on you. Как они ухитряются в этом слу­чае избежать множественного числа? Их грам­матика очень подозрительна. Я не мог бы лю­бить тебя на английском, ты непереводима. Или, в таком случае, я бы стал прибегать больше чем когда-либо к анахроническим процессам, еще больше к ретро, я бы театрализовал, обожествил тебя. Ты думаешь, что это что-нибудь изменило бы, это единственное число в устаревшем вари­анте?). «Связь» также (любовная или почтовая) — вот подходящее слово, чтобы на совершенно за­конном основании увязать тему предисловия со всей этой проблематикой энергии, связанной с Bindung в «По ту сторону...». Basta, как говорит Фидо, довольно об этом. Говорил ли я тебе, что мы близнецы (гетерозиготные, но гомосексуаль­ные) этих двух Сози-Сози?*

Сегодня утром — опять ничего от тебя. Силы изменяют мне во всем, даже в том, чтобы писать тебе, иначе у меня было бы желание заниматься этим без перерыва. И все же — даже когда ты дома. Даже когда ты дома, ты преследуешь меня, у меня возникает желание позвать тебя на помощь, может быть, для того, чтобы ты меня окончательно покинула и чтобы наконец я не нуждался больше ни в чем. Не верь этому совсем, здесь это ты говоришь во мне. Ты узнаешь свою речь. Ты любишь меня, только ког­да я дома. Но «дома» — это то слово, которое мы никогда не могли перевести один другому.

* Sosie — двойник (прим. пер.).

[189]

Ни для (для тебя, я даю, я есть, я обращаюсь, я по­свящаю, я подчиняюсь). В тот день, когда ты пой­мешь, что это значит, ты позвонишь мне, не ожи­да

Вдали от тебя я все время спотыкаюсь. Вот поче­му нужно, чтобы я соединился с тобой, чтобы я держал тебя за руку или за волосы и все время, без перерыва, писал тебе. Поскольку я тебе пишу, ты не знала этого, не прерываясь, — даже если не посылаю всего. И если при этом уходит моя жизнь, то по правильному назначению (так как тебя нет дома), тональность прозвучала отказом. Тональность для меня это имя Бога, моего Бога, того, которого я не нахожу. Все, ты слышишь ме­ня, все, я их знаю, и все предположительно до­ступны для меня, я так стар, и все эти жанры. Я не выношу ни одного из них, я тотчас же узнаю ус­ловие жанра. В конечном счете это все черты языка, которые я хотел бы стереть, возвращаясь к самому простому (ты знаешь, когда я дышу в трубку, ничего не говоря, а ты смеешься и Ат­лантика исчезает), не для того, чтобы «создать-любовь-моя-новый-язык» (я пока не собираюсь прибегать к нему в общении с тобой, хотя я все­гда верю в это, в этот старый почтовый код), но для того, чтобы посылать тебе «слова» доста­точно «правдивые», чтобы я сам не узнал их больше. Итак, я буду признан невиновным, ника­кой жанр не будет идентифицируемым, подо­зрительным, не больше, чем если бы я копировал для тебя, сейчас, самым безответственным спо­собом, словарь персидского языка (и еще, пер­сидский язык, ты поверишь, что я подсчитал, как все эти репродукции, подсчитал по причине Эс­тер или Сируса, великий «зачинатель» почтовой империи, великий господин порядка, другие за­подозрят в этом предвзятость более провинци-

[190]

альную, чем когда-либо, туристическую деклара­цию по поводу восстания в Иране: ты знаешь, что я об этом думаю). Как поступить, как продолжить движение? Я все время спотыкаюсь (в одном или другом жанре). Ты одна можешь молча поста­вить меня на ноги, если ты еще говоришь мне «приди», прямо здесь.

Я сказал тебе, что жду, что ты скажешь мне, но не бойся,

27 сентября 1977 года. Я пишу тебе в поезде, ко­торый увозит меня из Нью-Йорка. Я чувствую се­бя не очень хорошо, слишком много всего в па­мяти, слишком много воспоминаний, которые беспощадно перекрывают и исключают друг друга.

Скажи мне, любовь моя, подари мне истину, чтобы я покончил со всем этим, подбери дозу (это слово ужасно, мы хорошо знаем его во всех моментах его истории, однажды ночью я спро­сил тебя о том же, и ты сказала мне, что истина не измеряется дозами, или не дозируется, я уж и не помню точно.

Мне надоело внушать страх. Кого я боюсь? кого боится он, этот ребенок, и кто пользуется им, чтобы рассылать повсюду эти ужасные знаки, чтобы наслаждаться этим и оп­равдывать себя в то же время, чтобы писать?

Мне не хватает тебя. Когда мы простим друг друга, любовь моя? Ах, если бы только ты могла прочесть это письмо, которое вернулось ко мне, если бы это могло быть сделано за один раз, без конверта и хождения туда и обратно. Сейчас ты уже не про­чтешь его, я отказываюсь от этого, и ты никогда мне этого не простишь. А между тем могла бы,

[191]

не дожидаясь от меня и слова в мое оправдание. Ты могла бы запретить мне сделать жест, заключаю­щийся в том, чтобы объясниться и описать — и сде­лать прыжок Не сделал ли я его? Да, сравнение не­возможно, и асимметрия остается бесконечной, но по справедливости, по справедливости.

27 сентября 1977 года.

«Дезастрология»* — это бу­дет названием, тебе нравится? Я думаю, что оно нам подходит.

Однажды ты шла передо мной, даже не зная меня, не глядя на меня. Я наткнулся на тебя.

28 сентября 1977 года.

Поскольку ты приезжаешь ко мне из единственного места, где я не чувствую себя любимым, у меня возникает чувство, что только ты, одна ты, можешь любить меня и одна ты можешь не любить меня. И тот домик, ты зна­ешь, этот шанс самой первой встречи — такой маловероятной и такой фатальной. Как часто мы себя спрашиваем, что бы случилось, если бы та деталь, в тот час (и речь всегда идет о машинах и поезде, и, конечно же, письме)

2 октября 1977 года.

Так как день, когда произойдет чтение оксфордской открытки, единственное и истинное, станет концом истории. Или станет прозой нашей любви.

* Desastre (франц.) — бедствие, катастрофа. Отсюда игра слов (прим. пер).

[192]

3 октября 1977 года.

Целый пакет писем, наконец-то, здесь они никогда не приходят одно за другим. Я возродился, я слишком опасался. Все, что ты мне говорила, так хорошо.

Действительно, поговорим еще раз об этом, я уделяю мало внимания структуре братского соперничества между С. и п. И ты права, напоминая мне, что я, однако, заплатил, чтобы знать это, в моей семье фармацевтов, и имя стар­шего пишется со всеми буквами. Они могут посы­лать друг другу только детей и осуждать их на смерть, переписываясь.

5 октября 1977 года.

Я перечитываю одно из писем, полученных вчера. Знай, что эти «детали» не пред­ставляют для тебя никакого интереса, какими бы правдивыми они ни были, нет никакой пользы в том, чтобы они стали вопросом жизни и смерти для тебя или для права покинуть тебя, как ты гово­ришь, с твоей любовью. Речь идет о том, что в лю­бом случае я прожил один и что никогда не смо­жет, хоть в малейшей степени, испортить нашу жизнь. Я со своей стороны никогда не понимал и не принимал «тайны», ни даже того, что она во­обще возможна (когда думают о чем-то и когда мо­гут, уже физически, хранить это про себя, и что это не читается в одну секунду на гигантском экране, превосходящем размерами лоб, эта чудовищ­ность, которая навсегда останется немыслимой для меня, но как наименьшая слабость Вездесуще­го, как твое отсутствие, и что такой близкой тебя нет здесь в этот момент, когда я пишу тебе, тогда как за другим столом этого ресторана студенчес­кая пара попросила официантку предложить мне

[193]

пива «because they enjoyed your lecture» («так как им понравилась ваша лекция» [вар. пер.]) (это была лекция на английском о Сеарле — это не означает, что они «наслаждались» ею, но все-таки, чаще все­го мне приходило в голову то, что я не понимаю то, что говорю, в этом тексте, переведенном Сэ­мом, я нахожу здесь достаточно красивую аллего­рию наслаждения). Итак, я не стану еще раз посы­лать это письмо, которое, к счастью или к несчас­тью, вернулось ко мне и которое мне удалось забыть без тебя, делай, как я, и проникнись верой. Я уже и не помню, как, комментируя «признание», если так можно сказать, которое ты у меня выуди­ла, — это да, можно сказать, — я уточнил, сказав «это не невозможно», а не так, как ты всегда повто­ряешь «это возможно».

6 октября 1977 года.

и когда я говорю «я есть» с тобой, это похоже на игру в покер, я слежу за тобой, как следят за повышением ставок, и, делая шаг или пры­жок и ставя на твою веру, я возвращаюсь — и жду, что ты вернешься, ты, к своему «предопределению» (я ненавижу это слово, которое набило уже оскоми­ну, скажи «Bestimmung», если уж так хочется, или «назначение»! и вдобавок ты его изменишь, без лишнего шума, как если бы ты стояла у игорного стола, и, если бы я послал тебе свою маленькую за­щитную речь, датированную сентябрем, ты была бы способна по-прежнему играть со мной).

7 октября 1977 года.

как я любил все то, что ты мне сказала теперь, твой голос был безупречен. Какую силу ты придаешь мне

[194]

и я снова взялся, снова взялся за работу и снова начал бегать. Это правда, никогда не су­ществовало более прекрасной четы.

неразлучная. Все сводится к ребенку. Обрати внимание на эту речь, с которой они обращаются друг к другу о бессмертии души. А на самом деле им нечего было сказать о бессмертии. Переписываясь, они сделали бессмертие похожим на то, как мы зани­маемся любовью. Это наш беспрерывный симпо­зиум, наш консилиум или конклав.

Я вижу, ты очень интересуешься их бородой, я тоже; заметила ли ты, что каждый раз, когда мы расстаемся, мне в голову приходит идея отпустить бороду? Я сделал это однажды, на Пасху (твое «определе­ние» было более определенно, чем когда-либо), я остался один на каникулах, и я не брился семь дней (правда, по просьбе двух мальчиков). «Семь дней», у нас это первая неделя траура, мужчины не должны ни в коем случае бриться. Об этом -говорят «он отбыл семь дней». В эти дни едят только у себя дома. Когда мы увиделись снова, я подумал, что это не так уж сильно тебе не понравилось.

Ты, ты все знаешь, скажи мне прав­ду, раскрой мне свою тайну. Что на самом деле означает предназначать? Я перечитываю, преж­де чем заклеить конверт (это приводит меня в ужас, я почти никогда этого не делаю, это как если бы я хотел контролировать, запоминать или просеивать то, что я говорю тебе, хоть не­много уступить проклятой литературе), и я по­мню, что однажды, уже в машине, ты сказала мне, или я сам, да, это единственный союз в ми­ре. Сбереги нас, я рисую нас здесь, там, и я зову тебя твоим именем.

[195]

7 октября 1977 года.

Мне одолжили радиоприемник и магнитофон. Кассету, которую я только что те­бе отправил, ты получишь через три или четыре дня. Чтобы просчитать «с запасом», ты позво­нишь в следующее воскресенье (для тебя — в полночь) в тот момент, когда ты начнешь меня слушать (в общем, это, конечно же, музыка, песня другого голоса, но ты согласишься, что это буду я, и потом, я добавил к этому еще несколько слов, очень немного, которые я не смог сдержать еще раз, ты знаешь мою аллергию). Здесь будет б ча­сов. Я буду на земле, лежать на спине

Не затеряй эту пленку.

7 октября 1977 года.

Нет, правда — это доза.

7 октября 1977 года.

два брата, один из которых мертв, а другие ревнуют, по ту сторону принципа удовольствия (II).

Когда мы натолкнулись один на другого, я в тот же миг узнал, ты можешь прове­рить это по своим старым письмам, что все это было сыграно раньше, написано в бедствии, пар­титура разлинеена, «как нотная бумага».

7 октября 1977 года.

Ты понимаешь, что эта чета их сводит с ума. Не стоит помогать им стирать или присваивать себе это, заключать его в их ограни­ченное вульгарное пространство. Я хочу, чтобы

[196]

ты сохранила благородство, ты само благородст­во, я люблю только тебя, ты сумасшедшая союз­ница, которая пугает себя саму, даже сейчас. Не позволяй им отравить нашу любовь. Пусть до­за царит между нами. Доза жизни или смерти, ты не должна оставлять им эту меру. Это письмо, я цитирую тебе, бесконечно, потому что оно про­сит у тебя невозможного.

7 октября 1977 года.

Помоги мне по меньшей мере сделать так, чтобы смерть пришла к нам от нас. Не уступай большинству.

Это правда, я бы — слово, которым ты постоянно жалуешься, без сомне­ния, является более верным — «перехватил» свое собственное письмо. Но я утверждаю, что это бу­дет необратимо. Таким образом, это закон, и ни­какое письмо никогда не избежит этого. Кон­верт — не преграда, и перехваченное письмо, вот что я хотел бы, чтобы ты поняла, не представляет ценности, как если бы оно было в распоряжении всех, еще одна почтовая открытка. Не собира­ешься ли ты что-то решать относительно своей жизни, нашей, на почтовой открытке? И относи­тельно их жизни. Тогда нужно, чтобы ты повери­ла в нас. Именно потому, что я верю в нас, я и жа­лею, что написал этот рассказ, что отправил его и что сейчас я его забываю. В общем, почти, но я уже начинаю путать детали и уже не знаю, о ком или о чем я хочу поведать.

7 октября 1977 года.

Действительно, можно ска­зать, что он пишет на зеркале или зеркале задне-

[197]

го вида и что ему не хватает только цвета. Без му­зыки: Плато, ты помнишь, в качестве руководите­ля оркестра (дирижера) и Сократ как оркест­рант. Но цвет, да, я не подумал об этом. Однажды ты забудешь все послания, написанные губной помадой на маленьком зеркале в ванной. Время от времени ты уезжала именно в тот момент, ког­да я составлял такого рода ребус, всегда немного похожий на прежний, а в другой раз я приходил, когда ты смотрелась в зеркало, и я стоял за тобой, я брал красный тюбик и, просунув свою руку под твою, рисовал, а ты смотрела, как я это делал, продолжая свой макияж.

8 октября 1977 года.

означает умолчать имя или, скорее, пропеть его? Что касается меня, я пою его, бесконечно размножая, распространяя его под всеми другими именами, которые я даю тво­ему имени. Риск смертелен, но и Сущность тоже, и имя твое отзывается только на эту цену, на этот чудовищный риск, которому с первой секунды я подверг тебя. От твоего имени, в обход твоего имени, через твое имя, которое не является то­бой, ни даже частью тебя, я всегда могу потерять тебя в дороге, из-за омонимов, из-за всех имен, вещей, которые я заменил, когда пел, по причине твоего обманчивого сходства со всеми твоими именами. Итак, звонок может прерваться по до­роге, может делать пропуски через слово (даже через эхо звонка), даже через мой голос, и я на­чинаю терять тебя, я теряю тебя, если ты не отве­чаешь. Но ты ведь можешь; именно это я объяс­нял тебе в сентябрьском письме. Но я защищаю, защищаю, так вот я больше не хочу защищать процесс перед тобой.

[198]

9 октября 1977 года.

и после, когда ты снова позво­нила мне, это слово причинило мне боль, я не осмелился произнести его. Это не было для меня «play-back» (обратной перемоткой), ни мое тело, ни моя душа не позволяли себе отвлекаться.

наконец, не этот «злополучный» play-back, а другой — фа­тален, и мы ничего не скажем себе по-другому.

Бед­ствие, раньше я говорил бойня, — это та прокля­тая часть от через в каждом слове. Так как я позову тебя через твое имя, а если у тебя нет веры в меня и если ты еще раз не поможешь мне сказать — я, ты должна будешь начинать это снова каждый день, каждое мгновение, даже здесь, и play-back явится, чтобы вклиниться между нами. Между мо­ими губами он проходит через твое имя, которое я вручаю тебе, тому шансу, который ты даешь ему, своему имени. Это per между нами, это само место бедствия, и удача всегда может изменить ему. И ес­ли все-таки ты не придешь ко мне тем единствен­ным шагом, благодаря той единственной черте, ты позволишь звонку изменить направление, быть может, это случалось всегда, и ты уступаешь меня извращению play-back, всем вероломствам, самым худшим, всем клятвопреступлениям, ты на­правляешь все мои письма на пагубный путь, и тем самым в ту же секунду ты даешь неверности возможность появиться. Per — это почта, останов­ка, страдание. Этот закон, Бог милостив, находит­ся в твоих руках. Играй хорошо.

10 октября 1977 года.

Остается чуть более не­скольких дней, и у тебя больше не будет тех шес-

[199]

та часов опережения передо мной, я настигну тебя, я догоню тебя, ты повернешься ко мне, и я окажусь дома.

Эти кабели между нами, а вскоре и спут­ники, все эти спутники. Картинка мне достаточ­но импонирует, и ты тоже, на маленькой фото­графии, со словом «гравитация» на заднем плане. Если ты уезжаешь (ну да, когда ты этого захо­чешь, когда ты достаточно «определишься»), хо­рошо, уезжай, ты ничего не сможешь сделать против этой гравитации.

11 октября 1977 года.

и я снова взялся за работу. Переведи, у тебя есть код, я работаю, и речь все­гда идет о моем горе, о тебе, и именно это дья­вольское разделение отворачивает меня от все­го. Даже к себе самому с тех пор, как появилась ты, я больше не могу обратиться. Та часть меня, которую ты хранишь, больше, чем я, и малейшее сомнение ужасно. Еще даже до того, как поки­нуть меня, каждое мгновение ты теряешь меня. Даже если ты не уезжаешь, если ты никогда не оставляешь меня, забвение меня в тебе становит­ся опустошительным. Так как я должен любить это. Например, ты будешь забвением для меня, тогда я назову собственное имя забвения, в лю­бом случае один из его синонимов, и я вижу тому доказательство в своем сентябрьском письме (если я точно помню, оно вернулось ко мне 14):

если я стану забывать его содержание, не только «общий» смысл, но малейшие описания — ужас­но правдивые, я должен это сказать, благодаря чему ты поверишь в это заранее, — и это не в си­лу какой-то «психологической» слабости того, что они называют памятью. Это гораздо серьез-

[200]

нее — и прекраснее. Это ты. Повернутый к тебе, я, навязчивый «пассеист», великий фетишист воспоминаний, позволяю исчезнуть самому свя­щенному в моей истории. И даже не я являюсь инициатором этого, это ты, ты теряешь мою па­мять. Если ты хорошо слышишь то, что я тебе го­ворю, ты обрадуешься той грубой ошибке в поч­товом коде — и тому, что с тех пор, как я отказы­ваюсь посылать тебе это письмо, этот архив не интересует в конечном счете никого, ни тебя, ни меня, никого. Уезжай, если ты хочешь, как ты это сделала, но вспомни, что я только что тебе сказал.

Итак, говорил ли я тебе, что работаю? Я делаю заметки для предисловия. Нужно бы, чтобы я привел (практически, эффективно, производи­тельно), но для тебя, нежная любовь моя, моя ог­ромная, доказательство того, что одно письмо всегда может — а значит, должно — не дойти по назначению. Но в этом нет ничего отрицатель­ного, и это хорошо, это условие (трагическое, конечно, уж мы-то кое-что в этом понимаем), чтобы что-то произошло, — и что я люблю тебя, только тебя. Иначе кого бы я любил? Мою семью, может быть, начиная с моего отца. Что же касает­ся этих двух переодетых шутов, самое важное, без сомнения, это то, что они несут, один и дру­гой, имя над головой. Один несет имя другого. Путаница имен, но имя-то у них всего одно («Фидо»-Фидо). Ты видишь одного, который те­ряет и клянется другим. Ношение имени, ноше­ние головы. И все эти клубы запахов вокруг них. От них прямо-таки разит (кстати да, фармакон может быть духами, Платон не любил парфюме­ров, я думаю — это стоило бы уточнить). Они вы­нуждают нас все сказать, все признать (эта па­рочка чокнутых, этот шашлык из обоих, посмот-

[201]

ри на двойную игру вертелов и восьмерок между ног Сократа, этот дуэт представляет собой одну матрицу, запас типажей и богатство речей). Они держатся начеку и превращают в спутник каж­дую из наших фраз (однажды я умру, и если ты перечитаешь почтовые открытки, которые я по­сылал тебе тысячами, не так ли, еще даже до того как наткнулся на С. и п., ты, может быть, поймешь (если придашь этому должное значение), что все, что я написал, — легендарно, то есть это бо­лее или менее эллиптическая легенда, много­словная и переводимая с картинки. С иконы, ко­торая располагается позади текста и наблюдает за ним или, немного более извращенным спосо­бом, с картинки, которая предшествует или сле­дует за посланием. Я никогда ничего не говорил тебе, я только передавал то, что видел или думал, что видел — то, что на самом деле ты позволяла мне видеть. И прежде всего, это правда, я часами бродил по этим лавочкам, музеям в поисках того, что нужно было тебе показать.

Прости за немного печальное начало этого письма. Всегда вспоми­нается одно и то же, одна и та же рана, она гово­рит вместо меня, как только я разжимаю губы, но свои однако.

Пообещай мне, что однажды будет один мир и одно тело.

12 октября 1977 года. Ты только что позвонила. Я подтверждаю: Руасси, суббота, 7 часов (по французскому времени). Если я сяду на самолет, отправляющийся раньше, я позвоню из Нью-Йорка или по прибытии. Прошло четыре дня без какой-либо весточки от тебя (абсолютное воз­держание, и я слегка подозреваю секретаршу Де-

[202]

назад содержание далее



ПОИСК:




© FILOSOF.HISTORIC.RU 2001–2023
Все права на тексты книг принадлежат их авторам!

При копировании страниц проекта обязательно ставить ссылку:
'Электронная библиотека по философии - http://filosof.historic.ru'