Часть 1.
Д.Юм
Исследование о человеческом разумении
Перевод С.И.Церетели
(по изданию: Д.Юм. Исследование о человеческом разумении.
М., "Прогресс", 1995)
ОГЛАВЛЕНИЕ
Вступительное замечание
Глава I. О различных видах философии
Глава II. О происхождении идей
Глава III. Об ассоциации идей
Глава IV. Скептические сомнения относительно деятельности ума
Глава V. Скептическое разрешение этих сомнений
Глава VI. О вероятности
Глава VII. Об идее необходимой связи
Глава VIII. О свободе и необходимости
Глава IX. О рассудке животных
Глава X. О чудесах
Глава XI. О провидении и о будущей жизни
Глава XII. Об академической, или скептической, философии
----------------------------------------------------------------------------
ВСТУПИТЕЛЬНОЕ ЗАМЕЧАНИЕ
Большинство принципов и рассуждений, содержащихся в этом томе, были преданы
гласности в трехтомном труде, озаглавленном "Трактат о человеческой
природе", труде, который был задуман автором еще до оставления им колледжа,
а написан и опубликован вскоре после этого. Но, видя неуспех названного
труда, автор осознал свою ошибку, заключавшуюся в преждевременном
выступлении в печати, переработал все заново в нижеследующих сочинениях,
где, как он надеется, исправлены некоторые небрежности в его прежних
рассуждениях или, вернее, выражениях. Однако некоторые писатели, почтившие
философию автора разбором, постарались направить огонь всех своих батарей
против этого юношеского произведения, никогда не признававшегося автором, и
высказали претензию на победу, которую, как они воображали, им удалось
одержать над ним. Это образ действий, весьма противоречащий всем правилам
чистосердечия и прямоты в поступках и являющийся разительным примером тех
полемических ухищрений, к которым считают себя вправе прибегать в своем
рвении фанатики. Отныне автор желает, чтобы только нижеследующие работы
рассматривались как изложение его философских взглядов и принципов.
ГЛАВА 1 О РАЗЛИЧНЫХ ВИДАХ ФИЛОСОФИИ
Моральную философию, или науку о человеческой природе, можно трактовать
двумя различными способами, каждый из которых имеет особое преимущество и
может способствовать развлечению, поучению и совершенствованию
человечества. Согласно одному из них человек рожден преимущественно дл
деятельности и в своих поступках руководствуется вкусом и чувством,
стремясь к одному объекту и избегая другого в зависимости от той ценности,
которую он приписывает этим объектам, и от того, в каком свете они ему
представляются. Так как добродетель признается наиболее ценным из всех
объектов, то философы этого рода рисуют ее в самых привлекательных красках,
обращаясь за помощью к поэзии и красноречию и трактуя свой предмет легким и
ясным способом, который более всего нравится воображению и пленяет чувства.
Они выбирают самые поразительные наблюдения и случаи из обыденной жизни,
надлежащим образом сопоставляют противоположные характеры и, увлекая нас на
путь добродетели видениями славы и счастья, руководят нами на этом пути с
помощью самых здравых предписаний и самых ярких примеров. Они дают нам
почувствовать разницу между пороком и добродетелью, пробуждают и направляют
наши чувства и, как только им удается вселить в наши сердца любовь к
правдивости и истинной чести, считают цель всех своих трудов вполне
достигнутой.
Философы другого рода рассматривают человека с точки зрения не столько
деятельности, сколько разумности и стремятся скорее развить его ум, чем
усовершенствовать его нравы. Эти философы считают человеческую природу
предметом умозрения и тщательно изучают ее с целью открыть те принципы,
которые управляют нашим разумением, возбуждают наши чувства и заставляют
нас одобрять или порицать тот или иной частный объект, поступок или образ
действий. Они считают позором для всей науки то, что философия до сих пор
еще не установила непререкаемых основ нравственности, мышления (reasoning)
и критицизма и без конца толкует об истине и лжи, пороке и добродетели,
красоте и безобразии, не будучи в состоянии указать источник данных
различений. Никакие препятствия не отвращают их от попыток разрешить эту
трудную задачу; переходя от частных примеров к общим принципам, они
продвигаются в своих изысканиях все дальше, к еще более общим принципам и
не удовлетворяются, пока не дойдут до тех первичных принципов, которые во
всякой науке необходимо полагают предел человеческой любознательности.
Пусть их умозрения кажутся отвлеченными и даже невразумительными заурядному
читателю-они рассчитывают на одобрение ученых и мудрецов и считают себ
достаточно вознагражденными за труд целой жизни, если им удастся обнаружить
несколько скрытых истин, которые могут служить поучением для потомства.
Несомненно, что большинство людей всегда предпочтет легкую и ясную
философию точной, но малодоступной и многие будут рекомендовать первую,
считая ее не только более приятной, но и более полезной, чем вторая. Она в
большей мере соприкасается с обыденной жизнью, воспитывает сердце и
чувства, а касаясь принципов, влияющих на действия людей, исправляет
поведение последних и приближает их к тому идеалу совершенства, который
описывается ею. Напротив, малодоступная философия, будучи продуктом такого
типа ума, который не может вникать в деловую и активную жизнь, теряет свой
престиж, как только философ выходит из тени на свет, и принципам ее нелегко
сохранить какое бы то ни было влияние на наше поведение и образ действий.
Наши чувства, волнения наших страстей, сила наших аффектов-все это
сокрушает ее выводы и превращает глубокого философа в заурядного человека
(plebeian).
Надо также сознаться, что самую прочную и в то же время самую справедливую
славу приобрела именно легкая философия, тогда как отвлеченные мыслители,
кажется, пользовались до сих пор лишь мимолетной известностью, основанной
на капризе или невежестве современников, но не могли сохранить свою славу
перед лицом более беспристрастного потомства. Глубокому философу легко
допустить ошибку в своих утонченных рассуждениях, но одна ошибка необходимо
порождает другую, по мере того как он выводит следствия, не отступая ни
перед какими выводами, даже необычными и противоречащими
общераспространенному мнению. Если же философ, задающийся целью всего лишь
представить здравый смысл человечества в более ярких и привлекательных
красках, и сделает случайно ошибку, он не пойдет дальше, но, снова
обратившись к здравому смыслу и естественным воззрениям нашего ума,
вернется на правильный путь и оградит себя от опасных заблуждений. Слава
Цицерона процветает и теперь, тогда как слава Аристотеля совершенно угасла.
Лабрюйер известен за морями и все еще сохраняет свою репутацию, тогда как
слава Мальбранша ограничивается его народом и эпохой. Эддисона, быть может,
будут читать с удовольствием, когда Локк будет уже совершенно забыт.
Обычный тип философа, как правило, не пользуется большим расположением в
свете, ибо предполагается, что такой философ не может ни приносить пользу
обществу, ни способствовать его развлечению: ведь он живет, стараясь быть
подальше от людей, проникнутый принципами и идеями, столь же далекими от
обычных представлений. Но, с другой стороны, невежду презирают еще больше,
и ничто не может служить более верным признаком духовной ограниченности в
такую эпоху, когда у какой-нибудь нации процветают науки, как полное
отсутствие вкуса к этому благородному занятию. Принадлежащим к наиболее
совершенному типу признают того, кто занимает середину между этими двум
крайностями, того, чьи способности и вкус одинаково распределены между
книгами, обществом и делами, кто сохраняет в разговоре тонкость и
деликатность, воспитываемые изящной литературой, а в делах-честность и
аккуратность, являющиеся естественным результатом правильной философии. И
ничто не может в большей мере способствовать распространению и воспитанию
такого совершенного типа, как сочинения, написанные легким стилем, не
слишком отвлекающие от жизни, не требующие для своего понимания ни особого
прилежания, ни уединения, сочинения, по изучении которых читатель
возвращается к людям с запасом благородных чувств и мудрых правил,
приложимых ко всем потребностям человеческой жизни. Благодаря таким
сочинениям добродетель становится приятной, наука-привлекательной, общество
людей-поучительным, а уединение-не скучным.
Человек-существо разумное, и, как таковое, он находит себе надлежащую пищу
в науке; но границы человеческого разума столь узки, что можно питать лишь
слабую надежду на то, чтобы как объем, так и достоверность его приобретений
в этой области оказались удовлетворительны. Человек не только разумное, но
и общественное существо, однако он не способен ни постоянно наслаждатьс
приятным и веселым обществом, ни сохранять к нему надлежащее влечение.
Человек, кроме того, деятельное существо, и благодаря этой наклонности, а
также в силу различных потребностей человеческой жизни он должен
предаваться различным делам и занятиям; но дух нуждается в некотором отдыхе
и не может быть всегда поглощен заботами и деятельностью. Итак, природа,
по-видимому, указала человечеству смешанный образ жизни как наиболее дл
него подходящий, тайно предостерегая людей от излишнего увлечения каждой
отдельной склонностью во избежание утраты способности к другим занятиям и
развлечениям. Удовлетворяй свою страсть к науке, говорит она, но пусть тво
наука останется человеческой и сохранит прямое отношение к деятельной жизни
и обществу. Туманные размышления и глубокие исследования я запрещаю и
строго накажу за них задумчивостью и меланхолией, которую они породят в
тебе, бесконечными сомнениями, в которые они тебя вовлекут, и тем холодным
приемом, который выпадет на долю твоим мнимым открытиям, как только ты их
обнародуешь. Будь философом, но, предаваясь философии, оставайся человеком.
Если бы большинство людей довольствовалось тем, что предпочитало бы легкую
философию отвлеченной и глубокой, не относясь к последней с порицанием или
презрением, то, быть может, стоило бы согласиться с общим мнением и
позволить каждому человеку беспрепятственно следовать своим вкусам и
склонностям. Но ввиду того что люди часто заходят дальше, доводя дело даже
до безусловного отрицания всяких глубоких рассуждений, или того, что обычно
называется метафизикой, мы перейдем теперь к рассмотрению тех разумных
доводов, которые могут быть приведены в пользу последней.
Мы можем начать с замечания, что одним из важных преимуществ точной и
отвлеченной философии является помощь, оказываемая ею философии легкой,
житейской, которая без нее никогда не достигла бы достаточной степени
точности в своих представлениях, правилах или рассуждениях. Вся изящна
литература есть не что иное, как ряд картин, рисующих нам человеческую
жизнь в ее различных проявлениях и формах и возбуждающих в нас различные
чувства: одобрение или порицание, восторг или насмешку-в зависимости от
качеств того объекта, который они представляют. Достигнуть этой цели более
способен тот писатель, который помимо тонкого вкуса и способности к
быстрому схватыванию [объекта] обладает еще точным знанием внутренней
структуры и операций разума, действий страстей, а также знаком с различными
чувствованиями, посредством которых мы различаем порок и добродетель. Каким
бы трудным ни казалось это внутреннее изыскание, или исследование, оно
становится до некоторой степени необходимым для тех, кто хочет успешно
описать наглядные внешние проявления жизни и нравов. Анатом показывает нам
самые отвратительные и неприятные вещи, но его наука полезна живописцу дл
создания образа даже Венеры или Елены; пользуясь самыми богатыми красками и
придавая своим фигурам самые грациозные и привлекательные позы, живописец
все же должен обращать внимание на внутреннее устройство человеческого
тела, на положение мышц и строение костей, на назначение и форму каждого
члена или органа. От точности всегда только выигрывает красота, а от
верности рассуждения-тонкость чувства, и напрасны были бы наши старани
возвеличить одно за счет умаления другого.
Кроме того, заметим, что дух точности, каким бы образом он ни был
приобретен, приближает к совершенству любые искусства, любые профессии,
даже те, которые ближе всего касаются жизни или деятельности, и делает их
более пригодными для служения интересам общества. И хотя философ может быть
далек от практических дел, философский дух, тщательно культивируемый
немногими, постепенно должен распространиться на все общество и сообщить
присущую ему точность каждому искусству, каждой профессии. Государственный
деятель приобретет большую предусмотрительность и тонкость в разделении и
уравновешении власти, юрист-большую методичность в рассуждениях и более
высокие принципы, а полководец внесет большую правильность в дисциплину и
станет осторожнее в своих планах и действиях. Устойчивость современных
государств в сравнении с древними и точность современной философии [в
сравнении с античной] совершенствовались и, вероятно, будут продолжать
совершенствоваться столь же постепенно.
Но если бы даже занятия философией не доставляли никакой выгоды, кроме
удовлетворения невинной любознательности, то и к этому не следовало бы
относиться с презрением, ибо это одно из средств достижения тех немногих
несомненных и безвредных удовольствий, которые доступны роду человеческому.
Наиболее приятный и безобидный жизненный путь совпадает со стезею науки и
познания; и всякого, кто может или устранить с нее какие бы то ни было
препятствия, или открыть новые горизонты, следует в силу этого почитать
благодетелем человечества. Пусть эти изыскания кажутся тяжелыми и
утомительными, но ведь некоторые умы подобно некоторым телам, одаренным
крепким и цветущим здоровьем, требуют усиленного упражнения и находят
удовольствие в том, что большинству людей может казаться обременительным и
трудным. Ведь тьма тягостна не только для глаза, но и для духа; зато
озарение тьмы светом, скольких бы трудов оно ни стоило, несомненно, должно
доставлять наслаждение и радость.
Однако темноту глубокой и отвлеченной философии осуждают не только за то,
что она тяжела и утомительна, но и за то, что она неизбежно становитс
источником неуверенности и заблуждений. И действительно, самое справедливое
и согласное с истиной возражение против значительной части метафизики
заключается в том, что она, собственно говоря, не наука и что ее порождают
или бесплодные усилия человеческого тщеславия, стремящегося проникнуть в
предметы, совершенно недоступные разумению, или же уловки
общераспространенных суеверий, которые, не будучи в состоянии защищать себ
открыто, воздвигают этот непроходимый терновник для прикрытия и защиты
своей немощи. Изгнанные с открытого поля, эти разбойники бегут в леса и
скрываются там в ожидании того, чтобы ворваться в какую-либо незащищенную
область духа и переполнить ее религиозными страхами и предрассудками.
Самого сильного противника припирают к стене, если он на минуту ослабит
бдительность, многие же из трусости и безрассудства открывают ворота
неприятелю и принимают его добровольно, с почтением и покорностью, как
своего законного властелина.
Но является ли это достаточным основанием для того, чтобы философы
отказались от своих изысканий и предоставили суеверию спокойно владеть его
убежищем? Не вернее ли вывести отсюда обратное заключение и осознать
необходимость перенести борьбу в самые затаенные пристанища неприятеля?
Напрасно надеемся мы на то, что люди из-за частых разочарований оставят
наконец столь химеричные науки и откроют истинную область человеческого
разума. Уже помимо того, что многие находят слишком большой интерес в
постоянном возвращении к подобным темам,- помимо этого, говорю я, мотив
слепого отчаяния никогда на разумных основаниях не найдет места в науке:
как бы неудачны ни оказались предыдущие попытки, все же остается надежда на
то, что прилежание, удача или большая проницательность помогут последующим
поколениям дойти до открытий, неизвестных предшествующим эпохам. Всякий,
кто обладает отважным духом, будет постоянно добиваться трудной награды, и
неудачи его предшественников станут скорее подстрекать, чем расхолаживать
его, ибо он будет надеяться, что слава, связанная с выполнением столь
нелегкого дела, выпадет именно на его долю. Единственный способ разом
освободить науку от этих туманных вопросов- это серьезно исследовать
природу человеческого ума и доказать на основании точного анализа его сил и
способностей, что он не создан для столь отдаленных и туманных предметов.
Мы должны взять на себя этот утомительный труд, чтобы жить спокойно
впоследствии; мы должны тщательно разработать истинную метафизику, чтобы
уничтожить ложную и поддельную. Леность, предохраняющая некоторых людей от
этой обманчивой философии, у других превозмогается любопытством, а
отчаяние, временами берущее верх, затем может уступить место радужным
надеждам и ожиданиям. Точное и правильное рассуждение-вот единственное
универсальное средство, пригодное для всех людей и для всякого склада
[ума]; только оно способно ниспровергнуть туманную философию с ее
метафизическим жаргоном, который в связи с общераспространенными суевериями
делает ее до некоторой степени непроницаемой для невнимательных мыслителей
и придает ей вид науки и мудрости.
Кроме указанного преимущества, т. е. отрицания самой недостоверной и
неприятной части науки после основательного исследования ее, тщательное
изучение сил и способностей человеческой природы дает еще множество
положительных преимуществ. Замечательно, что операции нашего духа (mind),
наиболее непосредственно сознаваемые нами, как бы окутываются мраком, едва
лишь становятся объектами размышления, и глазу нелегко найти те линии и
границы, которые разделяют и размежевывают их. Эти объекты слишком
мимолетны, чтобы долго оставаться в одном и том же виде или положении; их
надо схватывать мгновенно при помощи высшего дара проникновения,
полученного от природы и усовершенствованного благодаря привычке и
размышлению. В силу этого довольно значительную часть науки составляет
простое распознавание различных операций духа, отделение их друг от друга,
подведение под соответствующие рубрики и устранение того кажущегос
беспорядка и запутанности, которые мы в них обнаруживаем, когда делаем их
предметом размышления и исследования. Упорядочение и различение - работа,
не имеющая никакой ценности, если ее производят над внешними телами,
объектами наших чувств; но, будучи применена к операциям духа, она
приобретает тем большее значение, чем больше те препятствия и трудности, с
которыми мы встречаемся при ее выполнении. Если мы и не сможем пойти дальше
этой географии духа, т. е. очерка его отдельных частей и сил, то и это уже
должно дать нам удовлетворение; чем более ясной может казаться нам эта
наука (а она вовсе не такова), тем более позорным должно считатьс
незнакомство с нею для всех, кто претендует на ученость и знание философии.
У нас не останется повода к тому, чтобы подозревать эту науку в
недостоверности и химеричности, если только мы не предадимся такому
скептицизму, который совершенно подрывает всякое умозрение и даже всякую
деятельность. Нельзя сомневаться в том, что дух наделен определенными
силами и способностями, что эти силы различны, что, если нечто
действительно различается в непосредственном восприятии, оно может быть
различено и путем размышления и что, следовательно, всем суждениям об этом
предмете присуща истинность или ложность, и притом такая, которая не
выходит за пределы человеческого разумения. Существует много подобных
очевидных различений, как, например, различение между волей и разумом,
между воображением и страстями, причем все они доступны пониманию всякого
человека; более тонкие, философские различения не менее реальны и
достоверны, хотя они и постигаются с большим трудом. Несколько примеров
успеха в подобных исследованиях, в особенности за последнее время, могут
дать нам более верное понятие о достоверности и основательности этой
отрасли знания. Так неужели, признавая построение истинной системы планет и
установление взаимного положения и порядка этих отдаленных тел трудом,
достойным философа, мы оставим без внимания тех, кто столь удачно
очерчивает отдельные области духа, в котором мы так близко заинтересованы?
Но не сможем ли мы возыметь надежду на то, что философия, тщательно
разрабатываемая и поощряемая вниманием публики, еще более углубит свои
исследования и откроет, по крайней мере до известной степени, тайные
пружины и принципы, управляющие операциями человеческого духа? Астрономы,
исходя из наблюдаемых явлений, долгое время довольствовались установлением
подлинных движений, порядка и величины небесных тел, пока наконец не
появился философ, который посредством удачного рассуждения определил также
законы и силы, управляющие обращением планет. То же самое было осуществлено
и по отношению к другим областям природы, и нет причин отчаиваться в
возможности подобного же успеха в наших исследованиях относительно сил и
структуры духа, коль скоро их будут вести столь же искусно и осторожно.
Вполне вероятно, что одни операции и принципы нашего духа зависят от
других, которые в свою очередь могут быть сведены к иным, более общим и
универсальным; а как далеко можно вести подобные исследования - это нам
трудно будет определить в точности до (и даже после) тщательного разбора
данного вопроса. Несомненно, однако, что такого рода попытки ежедневно
делаются даже теми, кто философствует в высшей степени небрежно; между тем
необходимо, чтобы к подобной задаче приступали с величайшей тщательностью и
вниманием: ведь если она не выходит за пределы человеческого разумения,
выполнение ее можно будет счастливо завершить; в противном же случае от нее
можно будет по крайней мере отказаться с некоторой уверенностью и на
надежном основании. Конечно, последнее нежелательно, и мы не должны с этим
спешить, ибо сколько красоты и ценности потерял бы этот вид философии от
подобного предположения! До сих пор моралисты, рассматривая многочисленные
и разнообразные поступки, вызывающие у нас одобрение или неодобрение,
обычно искали какой-нибудь общий принцип, из которого могли бы быть
выведены эти различные чувствования. Иногда они, правда, слишком увлекались
из-за пристрастия к какому-нибудь одному общему принципу; но надо признать,
что их ожидание найти некие общие принципы, к которым могут быть полностью
сведены все пороки и добродетели, вполне извинительно. К этому же
стремились критики, логики и даже политики; и нельзя сказать, чтобы попытки
их были совсем безуспешны, хотя, быть может, спустя продолжительное врем
благодаря большей точности и большему прилежанию эти науки еще больше
приблизятся к совершенству. Поспешный же отказ от всех подобных притязаний
по справедливости может почитаться еще более опрометчивым, необдуманным и
догматическим, чем стремление самой смелой и категоричной философии
навязать человечеству свои незрелые предписания и принципы.
Если эти рассуждения о человеческой природе кажутся отвлеченными и трудными
для понимания, то что же из того? Это еще не дает основания предполагать их
ложность; напротив, то, что до сих пор ускользало от столь мудрых и
глубоких философов, по-видимому, и не может быть очевидным и легким. Какого
бы труда ни стоили нам подобные изыскания, мы сможем считать себ
достаточно вознагражденными не только в смысле выгоды, но и в смысле
удовольствия, если таким способом пополним свой запас знаний относительно
предметов, значение которых чрезвычайно велико.
Но поскольку, в конце концов, отвлеченность таких умозрений является чем-то
скорее предосудительным, нежели похвальным, и поскольку это затруднение,
вероятно, может быть преодолено старанием и искусством, а также устранением
всех ненужных подробностей, мы попытались в нашем исследовании пролить
некоторый свет на предметы, в силу своей недостоверности до сих пор
отвращавшие от себя мудрых, а в силу своей темноты - невежд. Мы сочтем себ
счастливыми, если сумеем уничтожить границы между различными видами
философии, сочетая глубину исследования с ясностью, а истину - с новизной.
Мы будем счастливы вдвойне, если, прибегая к легкому способу рассуждения,
сумеем подкопаться под основания туманной философии, которая до сих пор,
по-видимому, служила лишь убежищем суеверия и покровом нелепостей и
заблуждений.
ГЛАВА II О ПРОИСХОЖДЕНИИ ИДЕЙ
Всякий охотно согласится с тем, что существует значительное различие между
восприятиями (perceptions) ума, когда кто-нибудь, например, испытывает боль
от чрезмерного жара или удовольствие от умеренной теплоты и когда он затем
вызывает в своей памяти это ощущение или предвосхищает (anticipates) его в
воображении. Эти способности могут отображать, или копировать, восприяти
наших чувств, но они никогда не могут вполне достигнуть силы и живости
первичного ощущения. Даже когда они действуют с наивысшей силой, мы, самое
большее, говорим, что они представляют (represent) свой объект столь живо,
что мы почти ощущаем или видим его, но, если только ум не поражен недугом
или помешательством, они никогда не могут достигнуть такой степени живости,
чтобы совершенно уничтожить различие между указанными восприятиями. Как бы
ни были блестящи краски поэзии, она никогда не нарисует нам природу так,
чтобы мы приняли описание за настоящий пейзаж. Самая живая мысль все же
уступает самому слабому ощущению.
Мы можем проследить подобное же различие и наблюдая все другие восприяти
ума: разгневанный человек возбужден совершенно иначе, нежели тот, который
только думает об этой эмоции; если вы мне скажете, что человек влюблен,
легко пойму, что вы под этим подразумеваете, и составлю себе верное
представление о его состоянии, но никогда не спутаю это представление с
действительным пылом и волнениями страсти. Когда мы размышляем о своих
прежних чувствах и аффектах, наша мысль служит верным зеркалом, правильно
отражающим свои объекты, но употребляемые ею краски слабы и тусклы в
сравнении с теми, в которые были облечены наши первичные восприятия. Чтобы
заметить различие тех и других, не нужно ни особой проницательности, ни
метафизического склада ума.
И поэтому мы можем разделить здесь все восприятия ума на два класса, или
вида, различающихся по степени силы и живости. Менее сильные и живые обычно
называются мыслями или идеями, для другого же вида нет названия ни в нашем
языке, ни в большинстве других; и это потому, думаю я, что ни для каких
целей, кроме философских, не было надобности подводить данные восприяти
под общий термин, или общее имя. Поэтому мы позволим себе некоторую
вольность и назовем их впечатлениями, употребляя этот термин в смысле,
несколько отличном от общепринятого. Итак, под термином впечатлени
подразумеваю все наши более живые восприятия, когда мы слышим, видим,
осязаем, любим, ненавидим, желаем, хотим. Впечатления отличны от идей, т.
е. от менее живых восприятий, сознаваемых нами, когда мы мыслим о
каком-нибудь из вышеупомянутых ощущений или душевных движений.
На первый взгляд ничто не кажется более свободным от ограничений, нежели
человеческая мысль, которая не только не подчиняется власти и авторитету
людей, но даже не может быть удержана в пределах природы и
действительности. Создавать чудовища и соединять самые несовместимые формы
и образы воображению не труднее, чем представлять (conceive) самые
естественные и знакомые объекты. Тело приковано к одной планете, по которой
оно передвигается еле-еле, с напряжением и усилиями, мысль же может в одно
мгновение перенести нас в самые отдаленные области вселенной или даже за ее
границы, в беспредельный хаос, где природа, согласно нашему предположению,
пребывает в полном беспорядке. Никогда не виденное и не слышанное все же
может быть представлено; мысли доступно все, кроме того, что заключает в
себе безусловное противоречие.
Но хотя наша мысль по видимости обладает безграничной свободой, при более
близком рассмотрении мы обнаружим, что она в действительности ограничена
очень тесными пределами и что вся творческая сила ума сводится лишь к
способности соединять, перемещать, увеличивать или уменьшать материал,
доставляемый нам чувствами и опытом. Думая о золотой горе, мы только
соединяем две совместимые друг с другом идеи - золота и горы, которые и
раньше были нам известны. Мы можем представить себе добродетельную лошадь,
потому что на основании собственного чувствования (feeling) способны
представить себе добродетель и можем присоединить это представление к
фигуре и образу лошади- животного, хорошо нам известного. Словом, весь
материал мышления доставляется нам внешними или внутренними чувствами, и
только смешение или соединение его есть дело ума и воли. Или, выражаясь
философским языком, все наши идеи, т. е. более слабые восприятия, суть
копии наших впечатлений, т. е. более живых восприятий.
Для доказательства этого, я надеюсь, будет достаточно двух следующих
аргументов. Во-первых, анализируя наши мысли, или идеи, как бы сложны или
возвышенны они ни были, мы всегда находим, что они сводятся к простым
идеям, скопированным с какого-нибудь прошлого ощущения или чувствования.
Даже те идеи, которые кажутся нам на первый взгляд наиболее далекими от
такого источника, при ближайшем рассмотрении оказываются проистекающими из
него. Идея Бога как бесконечно разумного, мудрого и благого Существа
порождается размышлением над операциями нашего собственного ума (mind) и
безграничным усилением качеств благости и мудрости. Мы можем довести наше
исследование до каких угодно пределов и при этом всегда обнаружим, что
каждая рассматриваемая нами идея скопирована с какого-то впечатления, на
которое она похожа. Для тех, кто стал бы утверждать, что это положение не
является всеобщей истиной и допускает исключения, существует только один, и
притом очень легкий, способ опровергнуть его: надо показать ту идею,
которая, по их мнению, не проистекает из данного источника. Нас же, коль
скоро мы хотим защитить свою теорию, это обяжет указать то впечатление, или
живое восприятие, которое соответствует данной идее.
Во-вторых, если случается так, что вследствие изъяна органа человек
становится неспособным испытывать какой-нибудь род ощущений, мы всегда
обнаруживаем, что ему так же мало доступны и соответствующие идеи. Слепой
не может составить себе представление о цветах, глухой - о звуках.
Возвратите каждому из них то чувство, которого он лишен; открыв новый вход
ощущениям, вы в то же время откроете дверь идеям, и человеку уже нетрудно
будет представить соответствующие объекты. То же бывает и в случае, если
объект, который может возбудить какое-нибудь ощущение, никогда не
воспринимался органом чувства. Так, лапландец или негр не имеет
представления о вкусе вина. И хотя в духовной жизни мало (или совсем нет)
примеров подобных недостатков в том смысле, чтобы человек никогда не
испытывал или же был совершенно неспособен испытывать какое-нибудь чувство
или страсть, свойственные человеческому роду, однако наше наблюдение, хоть
и в меньшей степени, приложимо и здесь. Человек кроткого нрава не может
составить себе идеи укоренившейся мстительности или жестокости, а сердцу
эгоиста трудно понять возвышенную дружбу и великодушие. Легко допустить,
что другие существа могут обладать многими чувствами, о которых мы не
способны составить представление, потому что идеи их никогда не проникали в
нас тем единственным путем, которым идея может иметь доступ в сознание, а
именно путем действительного переживания и ощущения.
Однако существует одно противоречащее всему сказанному явление, ссылаясь на
которое можно, пожалуй, доказать, что идеи все же могут возникать
независимо от соответствующих впечатлений. Я думаю, всякий охотно
согласится с тем, что разнообразные идеи цвета или звука, проникающие через
глаз и ухо, действительно различны, хотя в то же время и похожи друг на
друга. Между тем если это верно относительно различных цветов, то это
должно быть верно и относительно различных оттенков одного и того же цвета;
каждый оттенок порождает отдельную идею, независимую от остальных. Если
отрицать это, то путем постепенной градации оттенков можно незаметно
превратить один цвет в другой, самый отдаленный от него, и, если вы не
согласитесь с тем, что промежуточные цвета различны, вы не сможете, не
противореча себе, отрицать то, что противоположные цвета тождественны.
Предположим теперь, что какой-нибудь человек пользовался своим зрением в
течение тридцати лет и превосходно ознакомился со всевозможными цветами, за
исключением, например, какого-нибудь одного оттенка голубого цвета, который
ему никогда не приходилось видеть. Пусть ему будут показаны все различные
оттенки этого цвета, за исключением одного, упомянутого выше, причем будет
соблюден постепенный переход от самого темного к самому светлому; очевидно,
что он заметит пропуск там, где недостает оттенка, и почувствует, что в
данном месте разница между смежными цветами больше, чем в остальных. И вот
я спрашиваю: может ли человек собственным воображением заполнить такой
пробел и составить себе представление об этом особенном оттенке, хотя бы
таковой никогда не воспринимался его чувствами? Я думаю, большинство будет
того мнения, что человек в состоянии это сделать, а это может служить
доказательством тому, что простые идеи не всегда, не каждый раз вызываютс
соответствующими впечатлениями; впрочем, данный пример столь исключителен,
что едва ли должен быть принят нами во внимание и не заслуживает того,
чтобы мы из-за него одного изменили свой общий принцип.
Итак, у нас есть положение, которое не только само по себе, по-видимому,
просто и понятно, но и, более того, при надлежащем применении может сделать
столь же ясным и всякий спор, а также изгнать тот непонятный жаргон,
который так долго господствовал в метафизических рассуждениях, только
компрометируя их. Все идеи, а в особенности отвлеченные, естественно, слабы
и неясны; наш ум нетвердо владеет ими, они легко могут быть смешаны с
другими, похожими на них идеями, а если мы часто употребляли какой-нибудь
термин, хотя и лишенный точного значения, то мы способны вообразить, будто
с ним связана определенная идея. Напротив, все впечатления, т. е. все
ощущения, как внешние, так и внутренние, являются сильными и живыми, они
гораздо точнее разграничены, и впасть относительно них в ошибку или
заблуждение трудно. Поэтому, как только мы подозреваем, что какой-либо
философский термин употребляется без определенного значения или не имеет
соответствующей идеи (что случается весьма часто), нам следует только
спросить: от какого впечатления происходит эта предполагаемая идея? А если
мы не сможем указать подобное впечатление, это только подтвердит наше
подозрение. Рассматривая идеи в таком ясном свете, мы надеемся пресечь все
споры, которые могут возникнуть относительно их природы и реальности.
ГЛАВА III ОБ АССОЦИАЦИИ ИДЕЙ
Очевидно, что существует принцип соединения различных мыслей, или идей,
нашего ума и что, появляясь в памяти или воображении, они вызывают друг
друга до известной степени методично и регулярно. При серьезном размышлении
или разговоре это столь доступно наблюдению, что всякая отдельная мысль,
прерывающая правильное течение или сцепление идей, тотчас же замечаетс
нами и отбрасывается. Но, подумав, мы найдем, что даже в самых
фантастических и бессвязных грезах, даже в сновидениях ход нашего
воображения не был вполне произволен, что и здесь существовала некотора
связь между различными следующими друг за другом идеями. Если бы мы
записали самый несвязный и непринужденный разговор, мы тотчас же заметили
бы нечто связывающее все его отдельные переходы; а при отсутствии такой
связи человек, прервавший нить разговора, все же мог бы сообщить нам, что в
его уме незаметно произошло сцепление мыслей, постепенно отдалившее его от
предмета разговора. Замечено, что в самых различных языках, даже в тех,
между которыми нельзя предположить ни малейшей связи, ни малейшего
сообщения, слова, выражающие самые сложные идеи, в значительной мере
соответствуют друг другу; это служит верным доказательством того, что
простые идеи, заключенные в сложных, были соединены в силу какого-то общего
принципа, оказавшего одинаковое влияние на все человечество.
Хотя тот факт, что различные идеи связаны друг с другом, слишком очевиден,
чтобы он мог укрыться от наблюдения, ни один философ, насколько мне
известно, не попытался перечислить или классифицировать все принципы
ассоциации; между тем это предмет, по-видимому, достойный внимания. Мне
представляется, что существуют только три принципа связи между идеями, а
именно: сходство, смежность во времени или пространстве и причинность
(cause or effect).
Я думаю, мало кто станет сомневаться в том, что указанные принципы
действительно способствуют соединению идей. Портрет естественно переносит
наши мысли к оригиналу; упоминание об одном помещении в некотором здании
естественно приводит к вопросу или разговору о других, а думая о ранении,
мы едва ли можем удержаться от мысли о следующей за ним боли. Но что это
перечисление полно и что никаких других принципов ассоциации, кроме
упомянутых, нет - это, быть может, трудно было бы доказать так, чтобы
удовлетворить читателя или хотя бы себя самих. Все, что мы можем сделать в
данном случае,-это рассмотреть несколько примеров и тщательно исследовать
принцип соединения различных мыслей, не останавливаясь до тех пор, пока не
достигнем как можно более общего принципа. Чем большее количество примеров
мы рассмотрим и чем более тщательно подойдем к делу, тем тверже будет наша
уверенность, что составленное нами на основании всего этого перечисление
полно и совершенно.
ГЛАВА IV СКЕПТИЧЕСКИЕ СОМНЕНИЯ ОТНОСИТЕЛЬНО ДЕЯТЕЛЬНОСТИ УМА
Часть 1
Все объекты, доступные человеческому разуму или исследованию, по природе
своей могут быть разделены на два вида, а именно: на отношения между идеями
и факты. К первому виду относятся такие науки, как геометрия, алгебра и
арифметика, и вообще всякое суждение, достоверность которого или
интуитивна, или демонстративна. Суждение, что квадрат гипотенузы равен
сумме квадратов двух других сторон, выражает отношение между указанными
фигурами; в суждении трижды пять равно половине тридцати выражаетс
отношение между данными числами. К такого рода суждениям можно прийти
благодаря одной только мыслительной деятельности, независимо от того, что
существует где бы то ни было во вселенной. Пусть в природе никогда бы не
существовало ни одного круга или треугольника, и все-таки истины,
доказанные Евклидом, навсегда сохранили бы свою достоверность и очевидность.
Факты, составляющие второй вид объектов человеческого разума,
удостоверяются иным способом, и, как бы велика ни была для нас очевидность
их истины, она иного рода, чем предыдущая. Противоположность всякого факта
всегда возможна, потому что она никогда не может заключать в себе
противоречия, и наш ум всегда представляет ее так же легко и ясно, как если
бы она вполне соответствовала действительности. Суждение Солнце завтра не
взойдет столь же ясно и столь же мало заключает в себе противоречие, как и
утверждение, что оно взойдет-, поэтому мы напрасно старались бы обосновать
его ложность демонстративным путем: если бы последнюю можно было обосновать
демонстративно, это суждение заключало бы в себе противоречие и не могло бы
быть ясно представлено нашим умом.
Поэтому, быть может, небезынтересно будет исследовать природу той
очевидности, которая удостоверяет нам реальность какого-либо предмета или
же наличие какого-либо факта, выходящего за пределы непосредственных
показаний наших чувств или свидетельств нашей памяти. Нетрудно заметить,
что этой частью философии мало занимались и древние, и новые мыслители;
поэтому сомнения и ошибки, которые могут возникнуть у нас в ходе столь
важного исследования, будут тем более извинительны, что мы идем по столь
трудному пути без всякого проводника или путеводителя; они даже могут
оказаться полезными, ибо возбудят любознательность и поколеблют безотчетную
веру и убежденность, которые пагубны для всякого размышления и свободного
исследования. Открытие недостатков в общераспространенной философии, если
таковые найдутся, я думаю, не вызовет уныния, а, наоборот, послужит, как
это обычно и бывает, побудительной причиной к отысканию чего-нибудь более
полного и удовлетворительного, чем то, что до сих пор было предложено
публике.
Все заключения о фактах основаны, по-видимому, на отношении причины и
действия. Только это отношение может вывести нас за пределы свидетельств
нашей памяти и чувств. Если бы вы спросили кого-нибудь, почему он верит в
какой-либо факт, которого нет налицо, например в то, что его друг находитс
в деревне или же во Франции, он привел бы вам какое-то основание, и
основанием этим был бы другой факт, например письмо, полученное от друга,
или знание его прежних намерений и обещаний. Найдя на пустынном острове
часы или какой-нибудь другой механизм, всякий заключит, что когда-то на
этом острове побывали люди. Все наши рассуждения относительно фактов
однородны: в них мы постоянно предполагаем, что существует связь между
наличным фактом и фактом, о котором мы заключаем на основании первого; если
бы эти факты ничто не связывало, наше заключение было бы совершенно
необоснованным. Если мы слышим в темноте внятный голос и разумную речь, это
убеждает нас в присутствии какого-то человека. Почему? Потому что эти факты
суть проявления человеческой организации, тесно с нею связанные. Если мы
проанализируем все остальные подобные заключения, то обнаружим, что все они
основаны на отношении причины и действия, близком или отдаленном, прямом
или косвенном.
Тепло и свет суть сопутствующие друг другу действия огня, и одно из этих
действий может быть законно выведено из другого.
Поэтому, если мы хотим решить для себя вопрос о природе очевидности,
удостоверяющей нам существование фактов, нужно исследовать, каким образом
мы приходим к познанию причин и действий.
Я решаюсь выдвинуть в качестве общего положения, не допускающего
исключений, то, что знание отношения причинности отнюдь не приобретаетс
путем априорных заключений, но возникает всецело из опыта, когда мы
замечаем, что отдельные объекты постоянно соединяются друг с другом.
Покажите какой-нибудь объект человеку с самым сильным природным разумом и
незаурядными способностями: если этот объект будет для него совершенно нов,
то, как бы он ни исследовал его доступные восприятию качества, он не в
состоянии будет открыть ни его причин, ни его действий. Если даже
предположить, что Адам с самого начала обладал в высшей степени совершенным
разумом, он не смог бы заключить на основании текучести и прозрачности
воды, что может в ней захлебнуться, или на основании света и теплоты огня,
что может в нем сгореть. Ни один объект не обнаруживает в своих доступных
чувствам качествах ни причин, его породивших, ни действий, которые он
произведет; и наш разум без помощи опыта не может сделать никакого
заключения относительно реального существования и фактов. Все охотно
согласятся с положением, что причины и действия могут быть открыты не
посредством разума, но посредством опыта, если применить это положение к
таким объектам, которые, насколько мы помним, некогда были нам совершенно
незнакомы, ибо мы должны учитывать свою полную неспособность предсказать в
то время, что именно могло быть ими вызвано. Дайте два гладких куска
мрамора человеку, не имеющему понятия о естественной философии, и он
никогда не откроет, что эти куски пристанут друг к другу так, что будет
стоить больших усилий разъединить их по прямой линии, тогда как при
давлении сбоку они окажут весьма малое сопротивление. Легко соглашаются и с
тем, что явления, в малой степени соответствующие обычному течению природы,
мы узнаем лишь путем опыта; так, никто не воображает, будто взрыв пороха
или притяжение магнита могли быть открыты посредством априорных аргументов.
Точно так же, когда какое-нибудь действие зависит, по нашему предположению,
от сложного механизма или скрытого строения частей, мы не затрудняемс
приписывать все свое знание этого действия опыту. Кто станет утверждать,
что он в состоянии указать последнее основание того, что молоко или хлеб
является подходящей пищей для человека, а не для льва или тигра?
Но та же истина на первый взгляд, возможно, не покажется столь же очевидной
по отношению к явлениям, знакомым нам с момента нашего появления на свет,
вполне соответствующим всему течению природы и зависящим, по нашему
предположению, от простых качеств объектов, а не от скрытого строения их
частей. Мы склонны воображать, что были бы в состоянии открыть такие
действия без опыта, благодаря одной лишь деятельности нашего разума; мы
думаем, будто, оказавшись внезапно перенесенными в этот мир, мы сразу могли
бы заключить, что один бильярдный шар сообщит другому движение путем толчка
и нам не нужно было бы ждать этого явления, чтобы с достоверностью судить о
нем. Таково уж влияние привычки: там, где она сильнее всего, она не только
прикрывает наше природное невежество, но и скрывается сама и как бы
отсутствует потому только, что проявляется в самой сильной степени.
Но чтобы убедить нас в том, что мы узнаем все законы природы и все без
исключения действия тел только путем опыта, быть может, будет достаточно
следующих рассуждений. Если бы нам показали какой-нибудь объект и
предложили высказать, не справляясь с предшествующими наблюдениями, свое
мнение относительно действия, которое он произведет, каким образом, скажите
мне, должен был бы действовать в таком случае наш ум? Он должен был бы
выдумать или вообразить какое-нибудь явление, которое и приписал бы объекту
как его действие; но ясно, что подобное измышление всегда будет совершенно
произвольным. Наш ум никоим образом не может найти действия в
предполагаемой причине, даже посредством самого тщательного рассмотрения и
исследования,-ведь действие совершенно отлично
от причины и поэтому никогда не может быть открыто в ней. Движение второго
бильярдного шара - это явление, совершенно отличное от движения первого, и
в первом нет ничего, что заключало бы в себе малейший намек на второе.
Камень или кусок металла, поднятый вверх и оставленный без поддержки,
тотчас же падает, но если рассматривать этот факт a priori, то разве мы
находим в данном положении что-либо такое, что могло бы вызвать у нас идею
движения камня или куска металла вниз скорее, чем идею его движения вверх
или в каком-нибудь ином направлении?
Но если воображение или измышление любого единичного действия в отношении
всех явлений природы произвольно, коль скоро мы не принимаем во внимание
опыт, таковыми же мы должны считать и предполагаемые узы, или связь, между
причиной и действием, связь, объединяющую их и устраняющую возможность
того, чтобы следствием данной причины было какое-нибудь иное действие. Если
я вижу, например, что бильярдный шар движется по прямой линии к другому, и
если даже, предположим, мне случайно приходит в голову, что движение
второго шара будет результатом их соприкосновения или столкновения, то
разве я не в состоянии представить себе, что сотня других явлений может
точно так же быть следствием этой причины? Разве оба этих шара не могут
остаться в абсолютном покое? Разве не может первый шар вернуться по прямой
линии назад или отскочить от второго по какой угодно линии или в каком
угодно направлении? Все эти предположения допустимы и мыслимы. Почему же мы
станем отдавать предпочтение лишь одному из них, хотя оно не более
допустимо и мыслимо, чем другие? Никакие априорные рассуждения никогда не
смогут доказать нам основательность этого предположения.
Словом, всякое действие есть явление, отличное от своей причины. В силу
этого оно не могло бы быть открыто в причине, и всякое измышление его или
априорное представление о нем неизбежно будет совершенно произвольным; даже
после того как это действие станет известно, связь его с причиной должна
казаться нам столь же произвольной, коль скоро существует много других
действий, которые должны представляться разуму столь же допустимыми и
естественными. Итак, мы напрасно стали бы претендовать на то, чтобы
определить (determiner) любое единичное явление или заключить о причине и
действии без помощи наблюдения и опыта.
Все это может объяснить нам, почему ни один разумный и скромный философ
никогда не претендовал на то, чтобы установить последнюю причину
какого-нибудь действия природы или же ясно показать, как действует та сила,
которая порождает какое-либо единичное действие во вселенной.
Общепризнанно, что предельное усилие, доступное человеческому разуму,-это
приведение начал, производящих явления природы, к большей простоте и
сведение многих частных действий к немногим общим причинам путем
заключений, основанных на аналогии, опыте и наблюдении. Что же касаетс
причин этих общих причин, то мы напрасно будем стараться открыть их; мы
никогда не удовлетворимся тем или другим их объяснением. Эти последние
причины и принципы совершенно скрыты от нашего любопытства и от нашего
исследования. Упругость, тяжесть, сцепление частиц, передача движения путем
толчка-вот, вероятно, последние причины и принципы, которые мы когда-либо
будем в состоянии открыть в природе; и мы должны быть счастливы, если при
помощи точного исследования и рассуждения сможем окончательно или почти
окончательно свести частные явления к этим общим принципам. Сама
совершенная естественная философия лишь отодвигает немного дальше границы
нашего незнания, а самая совершенная моральная или метафизическа
философия, быть может, лишь помогает нам открыть новые области такового.
Таким образом, убеждение в человеческой слепоте и слабости является итогом
всей философии; к этому итогу мы приходим вновь и вновь, вопреки всем нашим
усилиям уклониться от него или его избежать.
Даже геометрия, признанная помочь естественной философии, не в состоянии
исправить этот недостаток или привести нас к познанию последних причин,
несмотря на всю точность рассуждений, которой она по справедливости
славится. В любом разделе прикладной математики исходным являетс
предположение, что природа установила для всех своих действий определенные
законы; абстрактные же рассуждения применяются в ней или
для того, чтобы помочь опыту в открытии этих законов, или для того, чтобы
определить их влияние в частных случаях, там, где оно обусловлено точной
мерой расстояния и количества. Так, один из законов движения, открытый на
опыте, гласит, что момент, или сила, движущегося тела находится в
определенном соотношении с его совокупной массой и скоростью;
следовательно, небольшая сила может преодолеть величайшее препятствие или
поднять величайшую тяжесть, если при помощи какого-нибудь приспособлени
или механизма мы сможем увеличить скорость этой силы настолько, чтобы она
превозмогла противодействующую ей силу. Геометрия оказывает нам помощь в
приложении этого закона, доставляя точные измерения всех частей и фигур,
которые могут входить в состав любого рода механических устройств, но
открытием самого закона мы обязаны исключительно опыту, и никакие
абстрактные рассуждения ни на шаг не приблизили бы нас к знанию этого
закона. Когда мы рассуждаем a priori и рассматриваем объект или причину
лишь так, как они представляются ему независимо от всякого наблюдения, они
не могут вызвать в нас представление (notion) определенного объекта,
каковым является действие этой причины; тем менее могут они показать нам
неразрывную и нерушимую связь между причиной и действием. Человек должен
был бы отличаться чрезвычайной проницательностью, чтобы открыть при помощи
размышления, что хрусталь есть продукт тепла, а лед - холода, не
ознакомившись предварительно с действиями этих качеств.
|