Библиотека    Новые поступления    Словарь    Карта сайтов    Ссылки





назад содержание далее

Часть 9.

Глава 12. Критический анализ теории историко-научных процессов и научного прогресса Снида-Штегмюллера

В центре концепции, разработанной Снидом и Штегмюллером, стоит идея о том, что понятие научной теории может быть выражено средствами математики, путем введения теоретико-множественного предиката, специфического для данной теории[191].

Примером может служить классическая механика частицы (КМЧ). Можно определить это понятие следующим образом:

КМЧ (x) существуют множества P и T, функции такие, что:

1.; это означает: x есть структура, составленна

ec P, T e o.a., aaa P - iii?anoai ?anoeo, T - iii?anoai iiiaioia a?aiaie, - ooieoey aaeoi?a iiei?aiey ?anoeou, m - ooieoey iannu, ? ooieoey neeu;

2. P - конечное непустое множество.

3. T - интервал действительных чисел.

4. , где DI - область определения ; ""- декартово произведение (иначе: в области определения частица всегда скоординирована с моментом времени); DII - ранг (множество образов, на котором отображена данной функцией область определения ); - множество троек чисел; означает, что ранг (множество векторов положения) есть подмножество множества троек действительных чисел, поскольку каждый вектор положения частицы определяется тремя действительными числами - ее координатами.

5. , где для всех u P ("u P" означает, что u есть элемент множества P).

6. где - множество натуральных чисел, на котором отображается число сил, действующих на частицу;

; для всех u P и t T,

абсолютно конвергентна, т.е. сумма абсолютных значений имеет предел.

7. Для всех u P и t T,,

где D2 - вторая производная ; это хорошо известное уравнение: масса ускорение = сила.

По Сниду и Штегмюллеру, это чисто теоретико-множественное определение позволяет сделать эмпирическое утверждение: данная структура имеет некоторое применение a к реальным системам. Например, в виде такой структуры можно представить солнечную систему. Такого рода эмпирические утверждения могут выражаться следующим образом: a имеет структуру, определяемую специальной теорией, сокращенно: a имеет s, где под s понимается фундаментальный закон данной теории (например, КМЧ).

Затем Снид и Штегмюллер определяют понятие "теоретической величины" как величины, полученной при помощи теоретически зависимого измерения. Это значит, что определение величины зависит от предшествующего успешного применения именно тех теорий, в которых эта величина фигурирует. Например, сила и масса - теоретические величины в КМЧ, а положение частицы и время - не являются таковыми, поскольку они могут быть измерены немеханическим способом, скажем, оптическим.

Всякое применение теории a называется моделью S и отличается от возможной (потенциальной) частной модели КМЧ. Например, кинематика частицы (КЧ) - возможная частная модель КМЧ. В соответствии с предыдущим определением:

КЧ (x) существуют множества P,T и функция , удовлетворяющая условиям 1-4. Здесь уже не фигурируют масса и сила (то же самое относится к пункту 1, где также фигурировали эти функции). Таким образом, КМЧ предстает как "теоретическое расширение" КЧ. Тогда вместо того, чтобы говорить: "a имеет S", можно сказать иначе:

(1) a - возможная частная модель S, и существует теоретическое расширение , обозначаемое x, являющееся моделью S. Это так называемая "примитивная форма Рамсея, выражающая эмпирическое содержание теории".

Но зачем нужна усложненная формулировка (1) вместо более простой "a есть S"? Снид и Штегмюллер объясняют это так: чтобы проверить "a есть S", необходимо определить значения некоторых теоретических величин. Но по определению для этого нужны успешные применения теории, обладающей структурой S. А чтобы проверить эти применения, надо предположить другие, более ранние применения, и т.д. В результате получается регресс в бесконечность или логический круг. Чтобы избежать этого и выявить эмпирическую истинность (1), утверждают Снид и Штегмюллер, достаточно знать, удовлетворяют ли этой формулировке те величины, которые фигурируют в a. Например, в рамках КЧ и/или КМЧ подтверждение (1) должно основываться на доказательстве той гипотезы, что для некоторых частиц интервал времени и вектор их положения соответствуют друг другу. В таком случае возможно такое теоретическое расширение, которое является моделью КМЧ, другими словами, теоретические функции КМЧ могут быть применены к такой системе a, которая станет возможной частной моделью КМЧ. Таким образом, по сравнению с выражением "a есть S" (1) представляет собой более слабое эмпирическое утверждение, то есть утверждение о лишь возможном, а не об актуальном применении теоретически зависимых величин.

12.1. Критические замечания об определении теоретических величин в концепции Снида-Штегмюллера

Здесь уже напрашиваются некоторые возражения, в особенности против того определения, которое Снид и Штегмюллер дают теоретическим величинам. Почему в это определение должно входить успешное применение теории, от которой эти величины зависят? Не указывает ли на сомнительность такого вхождения тот вывод, к которому приходят авторы концепции - о том, что пространство и время не являются теоретически зависимыми величинами? Как показывают многочисленные примеры, частично приведенные в предшествующих главах, нет таких понятий пространства и времени, которые не зависели бы от сложной системы теоретических предпосылок. В самом деле, чтобы утверждать истинность "a есть S", нужно проделать специальные измерения, но это возможно только в том случае, когда значимость теорий, необходимых для таких измерений, хотя бы частично предполагалась априорно (и это также уже было показано на примерах). Большего мы не вправе требовать, не рискуя впасть в бесконечный регресс или оказаться в логическом круге; но в действительности и не нужно требовать большего. Даже утверждение "a есть возможная частная модель S", если оно принадлежит эмпирическому содержанию теории, требует определенных измерений. Но тогда, если принять концепцию Снида-Штегмюллера, может ли формулировка эмпирического содержания теории (1) избегнуть тех затруднений, с какими связано выражение "a есть S"? И, наконец, является ли (1) действительно адекватным определением эмпирического содержания теории? Можно ли с определенностью утверждать, что этому выражению нельзя приписывать значение "a есть возможная частная модель", то есть что данное выражение интерпретировано априорно? В таком случае эмпирическое содержание теории состояло бы в таких, например, высказываниях как "Планетарная система, априорно интерпретируемая в классической механике, характеризуется такими-то и такими-то конкретными движениями, массами и силами", и т.д..

12.2. Критика различия, которое Снид и Штегмюллер проводят между "ядром" и "расширением ядра" теории

Проследим дальше за развитием концепции Снида-Штегмюллера. Итак, у каждой теории есть "подразумеваемые применения" (например, у классической физики - солнечная система, приливы, маятники и т.п.). Для всех этих применений существуют некоторые "ограничения". Так одному и тому же объекту в различных применениях приписываются одинаковые функциональные значения (например, масса Земли считается одной и той же и в рамках солнечной системы, и в рамках какой-либо подсистемы последней). В рамках некоторых применений имеют место "специальные законы", определяющие собой "специализации структуры S" (например, на основании КМЧ формулируются законы гравитации, Гука и многие другие). С учетом всего этого согласно Сниду и Штегмюллеру получаем усложненную формулировку Рамсея:

(II). Имеется теоретическое расширение множества физических систем до моделей математической структуры S, такое, что теоретические функции, фигурирующие в этом расширении, удовлетворяют классу предварительно установленных ограничений, и, кроме того, такое, что некоторые собственные подмножества m расширимы до моделей некоторых более узких (специализированных) формулировок структуры S.

Тем самым "ядро" C теории отличается от "расширенного ядра" E. В состав "ядра" C входят: 1) множество возможных моделей (т.е. математическая структура теории); 2) множество возможных частных моделей; 3) ограничивающая функция (посредством которой возможные модели связываются с возможными частными моделями); 4) множество моделей; 5) множество ограничений. Если к этим пяти составляющим "ядра" добавить "специальные законы" (здесь мы не будем на этом останавливаться), то получим "расширенное ядро" E.

Главная идея концепции Снида-Штегмюллера в том, что "ядро" C остается постоянным в ходе историко-научного процесса, а "расширенное ядро" E изменяется. Таким образом, (II) - эмпирическое утверждение, которое может изменяться с течением времени. "Ядро" - это как бы априорный структурный элемент теории; поскольку он не подвержен изменениям, то и нет надобности в какой-то особой стратегии по его "иммунизации".

Здесь мы вынуждены задать критический вопрос: не является ли демаркация C и E произвольной? По какому критерию эта демаркация может быть объективно или необходимым образом проведена? А если такого критерия нет, то нет и оснований, по которым можно было бы судить, что освящено эмпирией и что нет. Можно согласиться с тем, что определение теории в терминах теории множеств позволяет так "вышелушить" теоретическое "ядро", что оно становится, благодаря формализму, вполне обозримым. Но необходимо и разумное основание, по которому граница между "ядром" и его "расширением" пролегает так, а не иначе. Скажем, чтобы отнести второй закон классической механики - "сила = масса х ускорение" - к "ядру" и признать его априорную значимость, нужны какие-то исследования, полностью отличные от теоретико-множественных. Штегмюллер и сам признает, что измерение величин, определяемых этим законом, уже предполагает наличие этого закона. Кроме того, неверно, что "ядро" теории не требует никакой "иммунизации". Как мы уже видели в предыдущих главах, все априорные элементы теории подвержены исторической эрозии; но именно по этой причине они защищаются своими сторонниками всегда по-разному (иногда - путем привлечения к защите других априорных принципов, иногда - демонстрацией того, что они в состоянии служить прочным каркасом, охватывающим мир опыта и придающим ему осмысленность и плодотворность).

12.3. Критические замечания о "динамике теорий" Снида-Штегмюллера

Теперь мы подошли к определению теории, для которого вводится множество физических систем J, репрезентирующих "подразумеваемые применения" расширенного ядра E. Обозначим класс возможных подразумеваемых применений E как A(E). Тогда нашим определением будет предложение:

X - физическая теория, если и только если X = . Следуя Сниду и Штегмюллеру, мы теперь можем получить определение эмпирического содержания теории теоретико-множественным образом. Вместо (II) запишем:

(III). J есть элемент A(E). [поскольку в (II) - не что иное, как множество J подразумеваемых применений в конкретный момент времени, а E - более точная формулировка S в (II)].

И наконец, мы получим как семантическое, так и прагматическое определение того, что значит "располагать теорией (в момент t)".

Семантическое определение: P располагает теорией T в момент t, если P знает, что (1) J есть элемент A(E); (2) E - наиболее точная из известных формулировок "расширенного ядра", к которому применимо J; (3) J - максимальное множество, относящееся к применению E. Прагматическое определение: P располагает теорией T в момент t, если (1) T - теория, которой располагает P, в семантическом смысле; (2) другой субъект P0 (например, автор теории) устанавливает подразумеваемые применения T при помощи парадигматического множества примеров J0; (3) J0 - подмножество множества J, отобранного P в момент t; (4) P убежден, что существует более точное E' по отношению к E, такое, что J является элементом также и A(E'); (5) P убежден, что существует расширение J, такое, что оно является также элементом E'.

Пункт (4) прагматического определения может быть назван "теоретической верой в прогресс науки", а пункт (5) - "эмпирической верой в прогресс науки".

Теперь мы имеем средства для того, чтобы решить главный вопрос: построить теорию историко-научного процесса, или, как выражаются Снид и Штегмюллер, теорию "динамики научных теорий".

Тот исторический факт, что разные исследователи часто пользуются одной и той же теорией, хотя связывают с ней различные гипотезы, можно выразить так, что эти исследователи имеют разные мнения, касающиеся расширенного ядра E или множества подразумеваемых применений J, но в то же время прочно привязаны к одному и тому же парадигматическому множеству J0.

Тот исторический факт, что теории часто опровергаются [ здесь это означает фальсификацию (II) и/или (III) ], но при этом не отбрасываются, получает выражение в том, что опровергается лишь "расширение ядра", а само "ядро" остается незатронутым и потому не может быть "низложено". Пример, который приводит Штегмюллер: если свет состоит не из корпускул, то это не означает, что опровергнута механика частиц, а только то, что один элемент из множества подразумеваемых применений, относящийся к расширению "ядра" E, исключен из него.

Можно теперь сказать, что нормальное развитие науки происходит тогда, когда расширяются E и J, а революционное развитие, когда возникает новое "ядро" C[192]. Тем самым объясняется еще один исторический факт: революционное развитие никогда не начинается с опровержения "ядра" какой-либо теории, поскольку такие фальсификации практически невозможны. Несмотря на неудачи, которые могут преследовать исследователей в попытках расширить "ядро" теории, оно будет оставаться в употреблении до тех пор, пока не будет создано другое, лучшее "ядро". Если какая-то вещь крайне необходима, то лучше ее иметь даже в неудовлетворительном состоянии, чем не иметь ее вовсе. Кроме того, провал каких-либо попыток расширить "ядро" совсем не означает, что такие попытки вообще безнадежны.

Что касается Штегмюллера, то он особенно старается создать впечатление, будто теоретико-множественное определение теории является наиболее важным условием объяснения этих фундаментальных историко-научных фактов, и более того, будто эти факты вообще не могли бы быть объяснены без такого определения. Он подчеркивает, что, если рассматривать теорию не теоретико-множественным образом, а как-то иначе, например, как класс предложений, которому (в целом) могут быть приписаны значения "истинно" и "ложно", то неизменность "ядра", которое, так сказать, оказывается "по ту сторону истины и лжи", не могла бы найти объяснение; история науки превратилась бы в иррациональную загадку.

Как мы уже отмечали, теоретико-множественное представление теории действительно имеет то преимущество, что априорная структура "ядра" теории с помощью формальных методов становится особенно прозрачной. Но это никак не отменяет вопрос о том, что именно должно входить в " ядро" теории, что можно называть априорным элементом последней, а что нельзя, каковы критерии, по которым принимаются такого рода решения, что вообще следует понимать под "a priori" в данном контексте. Такие решения могут быть приняты только путем проверки конкретных обосновывающих предложений - могут ли они сами быть обоснованы эмпирически или внеэмпирически - и в этот процесс включается весь системный комплекс, в котором фигурируют эти предложения. Никакой формализм, в том числе и теоретико-множественный, не избавляет от необходимости содержательного исследования. Сама формальная презентация может состояться только в конце или на заключительных стадиях разработки теории. Для этого теория уже должна наличествовать как достаточно полный класс предложений. Но так никогда не бывает в начале или на ранних стадиях развития теории, то есть когда граничная линия C и E, разделяющая a priori и a posteriori, проводится впервые, когда аксиоматические, функциональные, оправдательные и нормативные основоположения обретают априорное обоснование, тем самым отделяясь от эмпирически данного, что становится очевидным лишь в рамках, создаваемых этими же основоположениями.

Теоретико-множественное представление теорий прячет проблематичность оснований этих теорий за ширмой формальных преимуществ и тем самым камуфлирует историческую обусловленность теоретических конструкций. Штегмюллер прибегает к чисто психологическому объяснению постоянной приверженности "ядру" тех исследователей, которых не смущают многочисленные неудачные попытки расширения этого "ядра", - объяснение сродни тому, что лучше иметь что-нибудь, хоть плохонькое, чем не иметь ничего. Анализ, который проводится им на основе теоретико-множественного представления теории, не позволяет увидеть в этой приверженности исторический, а не психологический феномен; при этом теряется из виду объективная обоснованность этой приверженности конкретной исторической ситуацией - то, что было проиллюстрировано нами рядом примеров, приведенных в предыдущих главах, и представлено в общей форме как теория исторически обусловленных системных ансамблей.

И, наконец, мы видим, что теоретико-множественный анализ не может объяснить, почему наступают революционные преобразования, почему вдруг ученые создают новое "ядро". Штегмюллер не проходит мимо этого вопроса, но то, что ему удается сказать, а именно, что революционные изменения происходят тогда, когда старая теория оказывается сводимой к новой, когда новая теория дает по меньшей мере не худшее объяснение фактам, чем старая и т.д., никак не связано с теоретико-множественным анализом; это просто исторические констатации, которые, как было показано в предшествующих главах, к тому же и неверны. Однако, если рассматривать процессы научных изменений не только в рамках теоретико-множественного анализа, но и дополнять его исторической теорией научного развития, очерк которой представлен здесь, то тогда только и можно понять, почему действительный ход истории науки не соответствует этим констатациям, но тем не менее не является ни загадочным, ни иррациональным.

Концепцию Снида-Штегмюллера в целом можно считать небесполезным инструментом анализа уже сложившихся теорий, хотя она в ряде аспектов имеет спорный характер. Но никакая "динамика теорий", если под этим понимать метатеорию, объясняющую истоки, основание, выбор и историческое развитие научных теорий, из этой концепции выведена быть не может; поэтому такое наименование следует признать неадекватным и порождающим недоразумения.

Глава 13. Теоретические основы исторических наук

На протяжении предыдущих глав роль истории все в большей мере выдвигалась на передний план, и теперь, опираясь на полученные результаты, я хочу остановиться на теории исторических наук.

До сих пор широко распространено мнение, что исторические науки направлены на изучение особенного и индивидуального - например, определенной личности, определенного государства, определенной эпохи в искусстве и т.п., тогда как естественные науки обращены ко всеобщему: повсеместно действующим законам и повторяющимся явлениям. Соответственно и методы, применяемые в этих областях, отличаются друг от друга: историк "вникает", т.е. перемещает себя внутрь человеческих взаимоотношений, вживается в них, тогда как естествоиспытатель "объясняет", т.е. сводит явления ко всеобщим законам. Такого или сходного мнения, как известно, придерживались немецкие философы и историки, к числу которых относятся Гердер, фон Гумбольдт, Дильтей, Ранке, Дройсен, Виндельбанд и многие другие.

Представители англосаксонской традиции вплоть до недавнего времени неоднократно предпринимали попытки опровергнуть эту точку зрения. Так, например, Гемпель, Оппенгейм, Гардинер, Уайт и Данто (назовем лишь немногих)[193] утверждали, что и исторические науки не обходятся без объяснений и всеобщих законов. В этом отношении все опытные науки одинаковы.

Таким образом, как мы видим, философы понимания придерживаются одной позиции, а философы объяснения - другой. Для начала я дам краткий набросок их позиций и начну с философов понимания.

13.1. Философы понимания Данная вначале характеристика их позиций требует существенного дополнения. Они, конечно же, не утверждают, как им неоднократно приписывалось, что исторические науки занимаются только особенным и индивидуальным. Особенное, которому они уделяют столько внимания, само по себе в известном смысле является всеобщим. От всеобщего, фигурирующего в законах природы, это всеобщее отличается тем, что его значение определяется человеком, может быть изменено или утрачено и, таким образом, является исторически ограниченным. И хотя, как уже неоднократно указывалось, законы природы до определенной степени также являются конструктами человеческой мысли, в данном случае это не имеет значения. Ведь речь идет не об условиях их познания, а о том, что независимо от того, каким образом они были установлены, эти законы рассматриваются как неизменяемое проявление природы, тогда как аналогичная неуязвимость того всеобщего, которым оперируют философы понимания, совершенно не принимается во внимание. И даже если природа с ее законами рассматривается тоже как подверженная историческим изменениям, то и тогда, исходя из позиции конструируемого объекта, а не конструирующего субъекта, человек не считается источником этих изменений. Так, например, хотя ньютоновский закон гравитации отражает определенную фазу развития физики, однако, он рассматривается как то, чему не мог бы воспрепятствовать ни один человек; последнего, однако, нельзя сказать о каком-нибудь законе из гражданского кодекса. В дальнейшем будет рассматриваться именно это различие внутри всеобщего.

Теперь, после пояснения, можно сказать, что философы понимания справедливо утверждают, что определенное государство, определенная конституция, экономическая система, религиозное учение, стиль в искусстве и т.п. представляют собой нечто индивидуальное и исторически обусловленное; но, с другой стороны, все это является и всеобщим, поскольку внутри него многообразные проявления государственной, экономической, религиозной и иной жизни могут распадаться на более разветвленные взаимосвязи. Если я не ошибаюсь, среди философов понимания нет ни одного, кто отрицал бы существование всеобщих форм организации и относил бы себя к сторонникам радикального номинализма. Ставя акцент на особенном в исторических науках, они все же не утверждают неповторимости этих форм и не противопоставляют их всеобщему в естественных науках.

Однако - и здесь я перехожу к критическим замечаниям по поводу того, что конкретно следует понимать под всеобщим, - среди философов понимания не только нет единства по этому вопросу, но они вообще не очень хорошо представляют себе что это такое. Одни довольно неясно говорят о "целостности" органического, растительного типа, другие - о связях смыслов и действий, о смысловых и фундаментальных связях жизни и т.д.[194]. Чтобы описать такой туманный объект, конечно, требуются особые способности к вчувствованию, пониманию, угадыванию, "дивинации", наконец[195].

13.2. Философы объяснения Против этого выступают философы объяснения. Их точку зрения можно показать на одном очень простом примере. Допустим, кто-то затопил печь. История поведала бы об этом событии так: "Некто мёрз, но у него была печь. И, поскольку люди, которые мерзнут, пытаются согреться, он растопил печь". В этой истории, как мы видим, высказывание о единичном факте (что кто-то затопил печь) выводится из предпосылок, содержащих общий закон, согласно которому все мерзнущие люди стремятся согреться. А с точки зрения философов объяснения в подобном выведении и состоит всякое научное объяснение. Речь всегда идет о некотором следствии из предпосылок, в которых, как это показано на примере, проявляется действие всеобщих законов. То есть они полагают, что к подобным объяснениям прибегают историки в своей области, и что эти объяснения принципиально не отличаются от тех, которые имеют место в естественных науках.

Я полностью согласен с этим утверждением по причинам, о которых еще скажу позже, однако, полагаю, что за этой концепцией философы объяснения почти не замечают общего, которое так важно и интересно для историка. Выходит - как было показано на примере, - что они занимаются почти исключительно всеобщими законами. Несомненно, законы фигурируют и в историческом объяснении, но на самом деле они скорее являются законами психологии, биологии и других наук. Философы же понимания, хотя и видят, что в данном случае речь идет о чем-то другом, о чем-то поистине историческом, взгляд их затуманен весьма сомнительной метафизикой.

13.3 Всеобщее в исторических науках

Здесь речь пойдет прежде всего о выяснении того, какое всеобщее присуще историческим наукам. И снова начнем с примера: допустим, что некий государственный деятель отказался устранить своего политического противника несмотря на то, что это было бы для него очень выгодно. Этот факт может быть объяснен так: он является сторонником определенных политических принципов и полагает, что, исходя из них, он должен стремиться к определенной цели. Наилучшим средством для ее достижения он считает устранение своего политического противника в подходящий момент. Но в то же время у него имеются некоторые моральные принципы, которым он и отдает предпочтение. Считая, что устранение противника противоречит его нравственным принципам, он отказался от этого поступка.

На первый взгляд в этом примере нет ни одного закона типа: "когда люди мерзнут, они стараются согреться"; напротив, каждое утверждение предпосылок соотносится с единичным фактом вроде: "он является сторонником того-то", "он считает, что..." и т.д. Однако с научной точки зрения это всего лишь иллюзия. Закон, посредством которого только и можно сделать вывод в данном объяснении, здесь попросту опущен. Именно он стоит за утверждением, что люди, которые верят во что-то, чего-то хотят и ведут себя описанным выше образом, попав в такую же ситуацию, как и этот государственный муж, будут действовать точно так же. Но ведь каждый, кто является поборником строгой логики, не забудет включить закон в подобное объяснение. Это очевидно. А происходит такое потому, что в данном случае самим законом никто не интересуется, так как он совершенно безразличен для историка, поскольку с его точки зрения речь идет совершенно о другом, чему он и уделяет все свое внимание. Конечно, так бывает не всегда. Может случиться, что некто, верящий в какое-то правило (например, в принципы, как упомянутый политик), которому он должен следовать в определенных ситуациях, тем не менее нарушает его, поскольку к этому его вынуждают различные причины психологического, биологического, физиологического и пр. характера. Историк здесь непременно сошлется на всеобщий закон в духе философов объяснения. Но в любом случае, как это показывает следующее сопоставление, способ объяснения позволяет легко отличить историка от ученого-естественника.

Возможные формы объяснения:

Ученый-историк O?aiue-anoanoaaiiee

1. Iaeoi ieacaeny a ii?aaaeaiiii iiei?aiee. 1. Ia?oi ieacaeinu a ii?aaaeaiiii iiei?aiee.

2. E yoiio iiiaioo ii aa?ee a aaenoaaiiinou ii?aaaeaiiiai i?aaeea, a niioaaonoaee n eioi?ui anaaaa iaai iinooiaou a iiaiaiie neooaoee. 2. Anaaaa, eiaaa ia?oi iiiaaaao a oaeia iiei?aiea, iii eciaiyaony ii ii?aaaeaiiui caeiiai.

3. Iaeoi, auiieiy?uee i?aaiinueee 1 e 2, neaaoao eee ia neaaoao iacaaiiiio i?aaeeo ii i?e?eiai ineoieiae?aneiai, aeieiae?aneiai, oeceieiae?aneiai eee eiiai oa?aeoa?a. 3. Neaaiaaoaeuii, iii eciaiyaony ii yoei caeiiai.

4. Neaaiaaoaeuii, ii aaenoaiaae (ia aaenoaiaae) a niioaaonoaee n yoei i?aaeeii.

Отсюда видно, что самое существенное для исторического исследования заключается во второй посылке левой колонки. Третья предпосылка - собственно закон - обычно опускается, хотя с логической точки зрения это не корректно. Естественник, напротив, не может опустить закон, ибо он-то и представляет для него основной интерес.

Позже я подробнее остановлюсь на аксиомах исторических наук, но уже здесь следует несколько больше сказать о том, что имеется в виду под общими правилами: в данном случае речь идет не о чем ином, как о том, что уже упоминалось в гл. 8 - о нравственных и политических принципах. К ним относятся, например, десять библейских заповедей, категорический императив, а также различные политические директивы как всеобщие направляющие политической воли (Устав Объединенных наций, национализация промышленности и т.д.). Но правила точно так же составляют основу экономического и социального строя, даже если они не зафиксированы письменно, не кодифицированы. Это справедливо и в отношении юридических кодексов и вытекающих из них законов. Далее, в искусстве и религии мы также находим общие правила, например, в виде законов учения о гармонии, в виде основ тонических систем, в виде элементов стиля, форм культовых действий и т.д. Множество примеров, которые могут быть здесь приведены, почти столь же велико, как и многообразие сфер жизни. Вся наша жизнь протекает по правилам, которые зачастую не уступают в строгости и точности законам природы. Достаточно вспомнить о повседневных правилах общения, вежливости, гостеприимства и поведения, правилах уличного движения, бизнеса и товарообмена, правилах поведения на производстве и при исполнении служебных обязанностей, и прежде всего - о правилах речи. Даже когда мы играем, мы отдаем себя во власть строгих правил - правил игры.

Иногда историку приходится иметь дело с такими идеальными случаями, как описанный в 8 главе, когда правила не только кодифицированы, но и сведены в строгую логическую систему. Например, если он - историк науки, предметом его исследований могла бы быть физикалистская система, вроде ньютоновской; или кодекс, если он - историк права. Но чаще приходится иметь дело с некодифицированными правилами. В таком случае историк сначала попробует их реконструировать. Возьмем для примера правила обмена продуктов в эпоху античности, принципы, на которых основывалась жизнь древней Спарты или не дошедший до нас план какой-нибудь битвы, которая наверняка проходила по плану. Все это (и на это уже неоднократно указывалось) редко удовлетворяет формальному идеалу точности; обычно здесь присутствует ровно столько точности, сколько необходимо для приложения соответствующих правил к определенной ситуации.

Итак, мы пришли к следующим результатам.

Во-первых, под всеобщим в исторических науках подразумеваются правила. Все попытки философов понимания представить всеобщее в виде органической и неопределенной целостности, взаимосвязи смыслов и т.п. я считаю мистификацией.

Во-вторых, эти правила являются достоянием прошлого и действие их исторически ограничено. В данном случае я снова выступаю против философов объяснения, которые не способны отвести взор от законов с исторически неограниченным действием, из-за чего упускают из виду собственно историческое. Разумеется, историк тоже прибегает ко всеобщим законам, как я уже говорил; но тогда он это делает и в той мере, в какой он это делает, он выступает скорее как психолог, биолог, физик и т.д.; и наоборот, историком он является лишь в той мере, в какой занимается историческим всеобщим, о чем я уже тоже говорил.

Как глубоко заблуждаются философы объяснения, показывают еще два соображения, которые должны дополнить направленную против них критику.

Насколько можно судить, с их точки зрения, объяснения, в которых не упоминается закон, - это всего лишь "эскизы" или квази-объяснения. Однако выражения подобного рода, как мне кажется, ведут к заблуждению, ибо создают впечатление, будто историческим наукам присущ своего рода порок, будто они по природе своей являются чем-то неточным и этим отличаются от естественных наук. Например, если кто-то говорит, что он принял таблетку потому, что у него болит голова, то, как мне кажется, никто не сочтет это за "эскиз" объяснения. Использование этого выражения обусловлено обстоятельствами. И такими же понятными и недвусмысленными, как обыденные объяснения такого рода, является и большинство исторических объяснений. Излишняя детализация здесь скорее повредила бы, чрезмерно усложняя вещи и тем самым создавая подлинную неясность. То же относится и к естественным наукам. Однако философы, для которых интерес представляют только встречающиеся в исторических объяснениях законы, заблуждаются еще и потому, что принимают правила за законы, ибо в отношении правил они почти слепы. Так, например, они говорят об экономических законах, хотя при ближайшем рассмотрении все эти правила свободного рыночного хозяйства, валютного обращения и т.д. оказываются институциональными нормами. Другой пример: попытка В.Л.Лангера объяснить конкретные события эпохи средневековья с помощью законов психоанализа, попытка, поддержанная некоторыми философами объяснения. Лангер усматривает источник отдельных мотивов искусства позднего средневековья - пляски мертвых, изображения ада и картин Страшного суда - в коллективной травме, пережитой Европой во время разгула чумы[196]. При этом совершенно упускается из виду, что чума могла вызвать такие последствия только благодаря совершенно особому духовному миру средневекового христианства. Вспомним, что чума, поразившая Афины в период Пелопоннесских войн, не стала причиной появления образов ада и Страшного суда. Однако принципы средневекового христианства и его искусства не относятся к числу психоаналитических законов, они вообще не являются законами - это правила, присущие определенной исторической эпохе.

Таким образом, духовные, политические, социальные и др. аспекты ситуации, в которой находилось то или иное историческое лицо, как правило, гораздо важнее, чем психологические законы и так называемые особенности диспозиции, к которым современная философия истории относится с таким трепетом. Философы понимания совершенно правильно, на мой взгляд, указывают на то, что центром исторического исследования является иной, нежели в естественных науках, тип всеобщего. Однако они не понимают, что когда речь идет только о логической форме этого всеобщего, то оно ничем не отличается от законов природы, поскольку тоже состоит из правил.

13.4. Внутренняя связь объяснения, понимания и повествовани

Названные правила используются для объяснения. При этом, как утверждают философы объяснения, речь идет о некотором способе получения вывода. Понимания, что бы ни подразумевалось под этим словом, для этого совершенно не требуется. Историк всегда объясняет, а понимает он или нет, это уже другой вопрос. Так, например, часто можно встретить объяснение образа действий, характерного для других культур, внутренний доступ к которым для нас закрыт. Но, спрашивается, может ли вообще понимание быть чем-либо иным, кроме как объяснением с помощью правила или закономерной связи, которые просто являются общеизвестными и в которых содержится либо элемент действительности как таковой, либо той действительности, в которую человек "вживается" посредством постоянного обращения к ней, тренировки и т.д. (как это делает историк, который настолько погружается в прошлое, что может чувствовать и думать как человек античности или средневековья). Чуждое, непонятное в иных культурах и расах объясняется, вероятно, либо тем, что мы лишь поверхностно знакомы с их образом действий, либо тем, что оно не укладывается в привычные для нас рамки. Заметим еще, что понимание не следует отождествлять с согласием или одобрением. Так, если причины преступления известны, то его вполне можно понять, но это не значит, что его надо одобрять.

При таком взгляде на вещи утверждение, будто природу - как нечто чуждое - можно только объяснить, но не понять, теряет смысл. На самом деле большинство природных явлений нам так же понятны, как и человеческая жизнь, и мы знаем природу не хуже, чем жизнь человека, и легко и уверенно ориентируемся в ее хитросплетениях. Это достаточно ясно проявляет себя в культах, мифах, искусстве и литературе тех народов и культур, которые в отличие от нас еще не полностью утратили способность видеть то, что находится у них под носом. Чуждость природы имеет место только там, где человеческие цели наталкиваются на ее равнодушие, и особенно, когда она становится предметом рассмотрения, сознательно исключающего повседневный контакт с ней, как это происходит в естественных науках. Невозможность разделить мир природы и мир человека особенно ясно, на мой взгляд, показывает, что понимать можно не только человека и что, в сущности, понимание основано ни на чем ином, кроме как на исчерпывающем знании всеобъемлющих взаимосвязей, законов и правил.

Существует мнение, что специфика исторических наук смазывается уже самим фактом того, что в центре внимания оказывается объяснение. Говорят, что историк не столько объясняет, сколько рассказывает. Однако мне кажется, что в исторических науках всякое объяснение одновременно является и рассказом и что здесь вообще невозможно провести границу между тем и другим. Доказательством может послужить объяснение поведения государственного деятеля из предыдущего примера, поскольку совершенно очевидно, что оно является рассказом. На совпадение объяснения и повествования в исторических науках указывал Данто в своей уже цитировавшейся книге (Гл. 9, Historical Explanation. The Role of Narratives). Он отмечает тот факт, что всякое повествование отражает некоторое преобразование начальных событий в конечные. Согласно Данто оно может иметь следующую форму:

(1) x - это F в момент t1,

(2) ко времени t2 с x происходит H,

(3)x становится G к моменту t3.

Таким образом, средняя часть рассказа (2) объясняет как произошло преобразование (1) в (3). Хотя это объяснение и не содержит всеобщего закона, его можно вывести: F, с которым происходит H, становится G. То, что это не "жалкая тавтология" (выражаясь словами Гегеля), доказывает приведенная выше схема возможных форм объяснения. Поскольку, во-первых, упомянутый там в третьей посылке закон далеко не всегда будет тривиальным (особенно если речь идет о сложной биологической или психологической ситуации) и, во-вторых, он не будет пустым по содержанию, даже когда, с точки зрения историка, он будет тривиальным, поскольку с психологической точки зрения существует еще совершенно неясная связь между волей, верой и поведением, на чем, однако, мы не будем останавливаться подробно[197]. Таким образом, согласно Данто строгое дедуктивное объяснение и рассказ - это две различных формы объяснения, причем одно может быть переведено в другое. При этом следует всегда учитывать, что обычно повествования описывают преобразования, охватывающие большой отрезок времени, поэтому средняя часть состоит из множества шагов, повторяющих по форме рассказ в целом (Данто называл их атомарными рассказами). В заключение Данто перечисляет следующие отличительные особенности связного рассказа (а именно его мы и ожидаем от историка): 1) рассказ повествует о некотором преобразовании, причем нечто является непрерывным субъектом этого преобразования; 2) в рассказе объясняется преобразование этого субъекта; 3) рассказ содержит столько информации, сколько необходимо для (2). Здесь тоже отчетливо видна аналогия с дедуктивным объяснением.

13.5. Понятие "теории" в исторических науках

После того, как мы шаг за шагом пытались постепенно приблизиться к пониманию всеобщего, присущего историческим наукам, следует еще раз рассмотреть уже упоминавшееся в 8 и 9 главах понятие историко-научной теории. Общеизвестно, что в естественных науках есть теории. Принято говорить о теории света, тяготения, элементарных частиц и т.д. Удивительным образом это понятие почти не употребляется в исторических науках; уж во всяком случае не систематически и без полного осознания того, что следует иметь в виду, говоря о "теории".

Теории в естественных науках помимо прочего имеют своей целью объяснение определенного класса природных явлений, упорядочивание их и сведение в предельно широкую систему естественных законов. Применительно к историческим наукам о теориях можно сказать то же самое. Вместо законов природы здесь выступают правила из определенной области знания (например, из римского права), которые подбираются таким образом, чтобы из них по возможности выводились все правила, относящиеся к данной области; эти теории также служат объяснению определенного класса явлений (исторических), и призваны упорядочить их и свести к системе правил, охватывающих как можно более широкую область.

Здесь мне видится глубокая связь с "идеальным типом" Макса Вебера, хотя Вебер, очевидно, не отдавал себе отчета в том, что этот тип должен иметь форму теории. Цитата из его эссе << "Объективность" социально-научного и социально-политического познания >> показывает это, как мне кажется, достаточно ясно, являясь одновременно примером историко-научной теории. Вначале Вебер дает изображение товарного рынка, свободной конкуренции и т.п., и далее пишет: "Этот мысленный образ сочетает определенные связи и процессы исторической жизни в ... космос мысленных связей... Ее отношение к эмпирически данным фактам действительной жизни состоит в следующем: в тех случаях, когда абстрактно представленные в названной конструкции связи, то есть процессы, связанные с "рынком", в какой-то степени выявляются или предполагаются в действительности как значимые, мы можем, сопоставляя их с идеальным типом, показать и пояснить с прагматической целью своеобразие этих связей"[198].

Таким образом, считает Вебер, конструируется, например, что-нибудь вроде идеи средневекового городского хозяйства, т.е. "идеальный тип", способствующий объединению разрозненных явлений в целостную мыслительную картину. На мой взгляд, это он подметил очень точно, несмотря на отсутствие указания, на то, что это объединение как раз и представляет собой теорию правил. Ведь только ею и может быть идея, и только в теории может заключаться идея городского хозяйства средневековья[199]. Этот пример объясняет также, что описывает историко-научная теория. Она описывает системы истории, так же как естественнонаучная теория описывает системы в природе. Последнее означает, что она включает вышедшие из употребления правила в группу исторических явлений, тогда как естественнонаучная теория предполагает распространение некоторой системы законов на группу природных явлений. Это еще раз подтверждает сказанное в главах 8 и 9, а именно: что научное, т.е. теоретическое рассмотрение истории должно опираться на исторические системы. Так, например, теория средневекового рыночного хозяйства рассматривает процесс рыночного обмена, характерный для того времени, как зависящий от описываемой ею системы правил, а теория оптики описывает световые явления как подчиняющиеся описываемой ею системе вечных законов природы.

Здесь непременно возникнут возражения по поводу использования понятий "теория" и "система" применительно к историческим наукам: они, мол, привносят в историю рациональность и логику, которых там нет. История не укладывается в системы. Никогда не бывает до конца ясно, что в ней происходит. Кроме того, в ней царят страсти, заблуждения, безумие и противоречия. "Веществом истории, - писал Шопенгауэр, - ... является мимолетное сплетение подвижного, как облака на ветру, мира людей, которое зачастую меняет свой рисунок под влиянием ничтожнейшей из случайностей"[200]. "То, о чем повествует история, это всего лишь долгий, тяжелый и путанный сон человечества"[201]. Если бы это было действительно так, то историческое описание было бы невозможно, истории вообще бы не существовало. И еще следует заметить, что не только историческим системам зачастую недостает логики и ясности, этим страдает также интерпретация, которую дают этим системам исторически действующие личности. Но если несовершенна система, это должно отразиться в теории; если же несовершенна ее интерпретация, то объяснять это следует, исходя из обстоятельств и с помощью средств не собственно исторического, а, например, психологического характера, ибо, как я уже говорил, в истории действуют не только исторические, но и природные системы. Поэтому, как показал М.Вебер, введя понятие "идеального типа", часто приходится прибегать к идеализации, часто предпринимаются неудачные попытки навести порядок в истории. Однако все это уже предполагает, что историки не только не должны оставлять этих попыток, но что именно подобные попытки являются необходимым эвристическим средством исторической науки, "регулятивной идеей", как выразился бы Кант. Кто заранее отказывается от них, отказывается и от возможности научного описания истории. Так действует ленивый разум (здесь мы вновь сошлемся на Канта).

В остальном же я только еще раз хотел предостеречь от недооценки логики исторического процесса. Я уже указывал на то, что вся наша жизнь вплоть до бытовых мелочей охвачена целой сетью самых разнообразных правил и регламентаций. Там, где эти правила нарушаются, их место занимают другие; своя система есть даже в безумии.

13.6. К вопросу об обосновании принципов в историко-научных теориях

Я твердо придерживаюсь сказанного выше и повторяю: существуют не только естественно-научные, но и историко-научные теории, причем и те, и другие имеют одинаковую логическую форму. А это значит, что вопреки широко распространенному мнению в обоих типах теорий мы неизбежно будем сталкиваться с одними и теми же гносеологическими проблемами, которые являются следствием именно этой формы.

Всякая историко-научная теория также всегда исходит из каких-то принципов, поэтому перед нами снова встает вопрос об их обосновании. К их числу относятся прежде всего общие принципы познания (например, принцип ретродукции, к которой мы прибегаем и в эмпирических науках, и в повседневной жизни всякий раз, когда делаем заключение о прошлых событиях, исходя из нынешних). Однако для исторических наук большое значение имеют и специфические естественнонаучные принципы, ведь история вынуждена опираться на физику, астрономию, биологию и т.п. как на вспомогательные науки. Это необходимо при определении возраста находок, использовании генеалогий и т.п. Наконец, существуют и специфические принципы исторических наук, но они подпадают под те же общие категории, что и естественнонаучные (см. гл. 4). И здесь и там мы находим аксиоматические, нормативные и оправдательные установления. На них я хочу остановиться подробнее и заодно обозначить связанную с ними гносеологическую проблематику. Она не зависит от содержания этих принципов: не имеет значения, являются ли они историко- или естественнонаучными.

13.7. Аксиоматические установления a priori в историко-научных теориях

Под аксиоматическими установлениями следует понимать принципы, образующие ядро теории. В естественных науках при этом речь идет о гипотезе, описывающей фундаментальные законы некоторой естественной системы (например, уравнения Шредингера), а в исторических науках - о гипотезе, описывающей фундаментальные, основные правила исторической системы. В чем заключаются эти последние, а они-то нас сейчас и интересуют, уже разъяснялось при более общем обсуждении вопроса, чем вообще являются правила для историка. Теперь настало время остановиться на этом подробнее, воспользовавшись примером истории историографии древнего Рима.

Ее можно рассматривать как историю теорий Римского государства и его культуры, как историю разработки фундаментальных структур, призванных объяснить отдельные события и собрать разнообразные феномены в однородные блоки - правила и понятия как правила. Уже Гиббон толкует историческую драму, исходя из всеобщих духовных структур эпохи эллинизма и христианства[202]. Еще отчетливее подобный подход проступает в работах Нибура, который кладет в основу своей Римской истории социальные принципы Рима и его аграрные законы[203]. И здесь изобилие исторических фактов также подвергается упорядочиванию, превращаясь в систему, имеющую всеобщий характер, и перерабатывается с помощью ее принципов. Так же действует и Моммсен, однако, благодаря знакомству с юридической стороной дела, он преуспевает гораздо больше, чем Нибур; поэтому его исследование выглядит гораздо более глубоким и системным[204]. Далее, новые аспекты можно найти у Ростовцева[205]: он излагает экономическую и социальную историю Рима, используя лишь несколько общих понятий. Совсем недавно была предпринята еще одна попытка: Хойес практически отождествил внутреннюю политику Рима с историей римской конституции и представил первую как прямое следствие второй.

"Вместо того, чтобы выискивать мировоззренческую подоплеку многочисленных событий, - пишет он, - следует искать прозрачную, способствующую познанию последовательность фактического материала, давая тем самым путеводную нить для исследования... Наиболее подходящим принципом для этого оказалось понятие революции, из чего вытекала необходимость разбить материал по фазам революционного процесса и по возможности четко выявить в них структуру"[206].

Вместе с тем даже частные вопросы римской истории могут вызывать к жизни различные теории. Например, одни объясняют римскую экспансию через лежащий в ее основе маккиавеллистский принцип примитивной воли к власти, а другие (прежде всего Моммсен) - через принцип расширения гарантии целостности государства. Характерный для внешней политики Рима обычай подкреплять объявление войны юридическим обоснованием и производить его в соответствии со строго определенным ритуалом рассматривается как следствие консервативной римской конституции, поскольку в подобных случаях речь всегда шла о том, чтобы представить врага в качестве нарушителя существующего и превратившегося в обычай права. Огромное значение, кроме того, имеют многочисленные теории, объясняющие принципы, которыми руководствовались оптиматы, с одной стороны, и популяры - с другой. Так, например, одни видят здесь классовые противоречия, а другие - конституционные разногласия (правление только через сенат или правление через комитеты с присовокуплением права законодательной инициативы). И, наконец, упомянем попытку Мейера вывести гражданскую, государственную, внешнюю политику, вообще всю сферу деятельности Августа из одного конституционного принципа[207].

Такие аксиоматические установления историко-научных теорий, как ни странно, принимаются a priori, как и в естественных науках. Это означает, что они, с одной стороны, обеспечивают саму возможность знания фактов, а с другой - не могут быть непосредственно верифицированы или фальсифицированы этими фактами.

Допустим, историк пытается осмыслить некоторый документ, исходя только из знания господствовавших в то время юридических, экономических и социальных отношений. Но откуда он может знать о них? Ответ гласит: тоже из источников, т.е. например, из других документов. С их помощью он постарается упорядочить многообразие фактов и представить его в виде некоторой, основанной на определенных принципах, целостности. Другими словами, он сконструирует такую историко-научную теорию, которая позволит ему объяснить документ, и только потом с помощью понятого таким образом документа рассмотреть и объяснить факты. Историк на самом деле работает так же, как естествоиспытатель. Ведь и здесь и там каждый отдельный факт может быть увиден только в свете теории. Он "зависит от теории". А теория, следовательно, является "условием возможного познания".

С другой стороны, теория подвергается проверке фактами. Представление о принципах Римского права, исходя из которого объясняются исторические события или толкуются документы, также находит свое подтверждение или опровержение в документах; пропорции, характерные для геометрического стиля античной Греции, нетрудно установить по глиняным кувшинам того времени; можно проверить согласуются ли отдельные поступки Наполеона с приписываемыми ему целями. Это значит, что интерпретация либо "проходит", либо "не проходит". Такое выражение я употребляю только применительно к приведенным здесь примерам. Вообще же ни одна теория не может быть однозначно подтверждена или опровергнута эмпирическим путем, поскольку источники и факты, используемые в качестве пробных камней, как уже было показано, тоже предполагают наличие историко-научных теорий и являются зависимыми от них. Следовательно, всякая верификация или фальсификация неизбежно носит гипотетический характер. Кроме того, логическая схема подтверждения заключается в сопоставлении положений, выведенных при определенных условиях из принятых теорий, с интерпретированными фактами; однако, как уже не раз демонстрировалось в предыдущих главах, подтверждение следствий ничего не говорит о подтвержденности предпосылок (в нашем случае аксиоматических установлений). Они не имеют непосредственного эмпирического обоснования и должны конструироваться a priori.

назад содержание далее



ПОИСК:




© FILOSOF.HISTORIC.RU 2001–2023
Все права на тексты книг принадлежат их авторам!

При копировании страниц проекта обязательно ставить ссылку:
'Электронная библиотека по философии - http://filosof.historic.ru'