Библиотека    Новые поступления    Словарь    Карта сайтов    Ссылки





назад содержание далее

Часть 7.

кационных экзаменов и проверок. В таких экзаменах внимание сконцентрировано на

фрагментах деятельности индивидуума. Киносъемка и квалификационный экзамен

проходят перед группой экспертов. Режиссер на съемочной площадке занимает ту же

позицию, что и главный экзаменатор при квалификационном экзамене»

(«Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости»)1.

«Из манящей оптической иллюзии или убедительного звукового образа произведение

искусства превратилось у дадаистов в снаряд. Оно поражает зрителя. Оно

приобрело тактильные свойства. Тем самым оно способствовало возникновению

потребности в кино, развлекательная стихия которого в первую очередь также носит

тактильный характер, а именно основывается на смене места действия и точки

съемки, которые рывками обрушиваются на зрителя»2.

Созерцать невозможно; восприятие в кино фрагментируется на ряд последовательных

кадров-стимулов, ответ на которые может быть только мгновенным «да» или «нет», —

реакция сокращается до минимума. Фильм уже не позволяет задаваться вопросами о

нем, он сам задает вам вопросы «в прямом изображении». Именно в этом смысле

современные средства массовой информации, по Маклюэну, требуют от зрителя более

непосредственной сопричастности3, непрестанных ответов, абсолютной пластичности

(Беньямин сравнивает работу кинооператора с хирургической операцией:

тактильность и манипулирование). Передачи должны уже не информировать, а

тестировать и обследовать, в конечном счете — контролировать («контр-роль», в

том смысле что все ваши ответы уже зафиксированы «ролью», заранее

зарегистрированы кодом). Действительно, киномонтаж и кодировка требуют от

воспринимающего осуществлять единый процесс демонтажа и декодировки. Поэтому

любое восприятие таких передач оказывается постоянным экзаменом на знание кода.

Каждый кадр, каждая передача средств массовой информации, а равно и каждая из

окружающих нас функциональных вещей служит

1 Вальтер Беньямин, Произведение искусства в эпоху его технической

воспроизводимости: Избранные эссе, М., Медиум, 1996, с. 36-37. — Прим. перев.

2 Там же, с. 57. — Прим. перев.

3 «Слабая «разрешающая способность» ТВ обрекает зрителя постоянно

реорганизовывать немногие выбранные им точки в некоторое абстрактное

произведение. Тем самым он участвует в создании особой реальности, явленной ему

лишь пунктиром: телезритель находится в том же положении, что и человек,

которому предлагают спроецировать свои фантазмы на какие-нибудь пятна, по идее

ничего не изображающие». ТВ — как бы постоянный тест Роршаха. И дальше:

«Телеизображение ежесекундно вынуждает нас восполнять белые пространства между

строками путем конвульсивной чувственной сопричастности, которая в глубине своей

носит кинетико-тактильный характер».

136

тестом — то есть они, в строгом соответствии со смыслом термина, активируют в

нас механизмы ответа по стереотипам или аналитическим моделям. Сегодня вещь уже

не «функциональна» в традиционном смысле слова — она не служит вам, она вас

тестирует. Она больше не имеет ничего общего с былыми вещами, так же как и

информация масс-медиа — с «реальностью» фактов. В обоих случаях вещи и

информация уже являются результатом отбора, монтажа, съемки, они уже

протестировали «реальность», задавая ей лишь те вопросы, которые им

«соответствовали»; они разложили реальность на простые элементы, а затем заново

сложили их вместе по сценариям регулярных оппозиций, точно так же как фотограф

накладывает на сюжет свои контрасты, световые эффекты и ракурсы (это скажет вам

любой фотограф: можно добиться чего угодно, главное — поймать объект в нужном

ракурсе, в такой момент или с таким наклоном, которые сделают его точным

ответом на моментальный тест фотоаппарата и его кода), точно так же как тест

или референдум преобразуют любой конфликт или проблему в игру вопросов/ответов;

реальность, которую вы тестируете, в ответ и сама тестирует вас с помощью такой

же сети вопросов, и вы декодируете ее по тому же самому коду, который вписан в

каждое ее сообщение или вещь, словно миниатюрный генетический код.

Уже самый факт того, что сегодня все предстает в виде набора или гаммы решений,

— уже сам этот факт вас тестирует, так как требует от вас совершать отбор. Тем

самым наш способ обращения с миром в целом сближается с чтением, с селективной

расшифровкой — мы живем не столько как пользователи, сколько как читатели и

отбиратели [lecteurs et sélecteurs], считывающие элементы. Но внимание: тем

самым вы и сами постоянно подвергаетесь отбору и тестированию со стороны самого

же средства информации. Как для обследования выбирают образец, так и все

средства массовой информации пучками своих передач, то есть фактически пучками

специально отобранных вопросов, выделяют и помещают в рамку определенные

образцы воспринимающих индивидов. Осуществляя циклическую операцию опытной

настройки и непрерывной интерференции, подобную деятельности нервных, тактильных

и ретрактильных импульсов, которые обследуют объект короткими перцептивными

вспышками, пока не сумеют его локализовать и проконтролировать, — они при этом

локализуют и структурируют не реальные автономные группы, по

социально-психологические образцы, моделируемые массированным действием их

передач. Самым блестящим таким образцом является, конечно, «общественное

мнение» — не ирреальная, по гиперреальная политическая субстанция, фантастичес-

137

кая гиперреальность, которая жива только благодаря монтажу и манипуляциям в

ходе тестирования.

Последствия такого вторжения бинарной схемы «вопрос/ответ» невозможно

рассчитать: им дезартикулируется любой дискурс, осуществляется короткое

замыкание всего того, что в безвозвратно минувший золотой век являлось

диалектикой означающего и означаемого, представляющего и представляемого. Нет

больше объектов, означаемым которых была их функция, нет больше общественного

мнения, отдававшего свой голос «представительным» представителям, нет больше

реального вопроса, на который отвечают ответом (а главное, нет больше таких

вопросов, на которые нет ответа). Весь этот процесс дезартикулирован — в

гиперреальной логике монтажа отменяется противоречивое взаимодействие правды и

неправды, реального и воображаемого. Мишель Тор в своей книге «Коэффициент

умственного развития» очень хорошо разбирает это: «Ответ на вопрос

определяется не вопросом как таковым, в той форме, в какой он был поставлен,

но тем, какой смысл вкладывает опрашиваемый в этот вопрос, тем, как он

представляет себе наилучшую тактику ответа, в зависимости от того как он

представляет себе ожидания спрашивающих». И ниже: «Артефакт — это не

контролируемое преобразование объекта в целях познания, а грубое вмешательство в

реальность, в результате которого уже нельзя различить, что в этой реальности

связано с объективным познанием, а что — с техническим вмешательством

(медиумом). Коэффициент умственного развития и есть такой артефакт». Больше нет

ни истины, ни лжи, так как нет никакого заметного зазора между вопросом и

ответом. В свете тестов индивидуальный ум, общественное мнение и вообще любой

семантический процесс сводятся к одной лишь «способности осуществлять

контрастные реакции на все более широкий набор адекватных стимулов».

Весь этот анализ прямо отсылает к формуле Маклюэна: «Medium is message»1.

Действительно, семантический процесс регулируется самим средством информации,

способом осуществляемого им монтажа, раскадровки, оклика, опроса, требования.

Понятно также, почему Маклюэн рассматривал эру массовых электронных средств

информации как эру тактильной коммуникации. Действительно, такой процесс ближе

скорее к тактильности, чем к визуальности, при которой сохраняется относительно

большая дистанция и возможность задуматься. Осязание утрачивает для пас свою

сенсорную, чувственную значимость («осязание — это взаимодействие разных

1 «Медиум (средство информации) есть сообщение» (англ.). — Прим. перев.

138

чувств, а не просто контакт кожи с объектом»), зато оно, пожалуй, становитс

общей схемой коммуникации — но уже как поле тактильной и тактической симуляции,

где сообщение [message] превращается в «массаж», обследование-ощупывание, тест.

Повсюду вас тестируют, щупают [on vous teste, on vous tâte], это «тактический»

метод, сфера коммуникации «тактильна». Не говоря уже об идеологии «контакта»,

которая всячески стремится подменить собой понятие общественного отношения.

Вокруг теста, как и вокруг молекулярного кода управления, строится важнейша

стратегическая конфигурация — элементарная схема «вопрос/ответ».

*

Вступив в игру масс-медиа и социологических опросов, то есть в сферу

интегральной схемы «вопрос/ответ», все факты политики утрачивают свою

специфику. Выборная демократия — безусловно, первый социальный институт, где

обмен оказывается сведен к получению ответа. Благодаря такому сигнальному

упрощению она первой и универсализируется: всеобщее голосование — это первое из

средств массовой информации. На протяжении XIX и XX веков политическая и

экономическая практика все более смыкаются в едином типе дискурса. Пропаганда

и реклама сливаются в едином процессе маркетинга и мерчендайзинга вещей и идей,

овладевающих массами. Такая языковая конвергенция между экономикой и политикой

вообще характерна для нашего общества, где в полной мере реализовалась

«политическая экономия». Но одновременно это и конец политической экономии, так

как обе эти сферы взаимно отменяются в совсем иной, медиатической реальности

(или гиперреальности). Здесь опять-таки оба элемента возводятся в более высокую

степень — симулякров третьего порядка.

«То, что многие сожалеют об «извращении» политики средствами массовой

информации, о том, что кнопка телевизора и тотализатор социологических опросов с

легкостью заменили собой формирование общественного мнения, — свидетельствует

просто о том, что они ничего не понимают в политике» (газета «Монд»).

Для этой фазы политического гиперреализма характерна закономерная комбинаци

двухпартийной системы и социологических опросов, отражающих собой эквивалентное

чередование, которое идет в политической игре.

Опросы размещаются по ту сторону всякой общественной выработки мнения. Они

отсылают теперь лишь к симулякру общественного мнения. Зеркало общественного

мнения по своему устройству аналогично зеркалу валового национального продукта

— вооб-

139

ражаемому зеркалу производительных сил независимо от их общественной

целесообразности или антицелесообразности; главное, чтобы «оно»

воспроизводилось, — вот так же и в общественном мнении главное, чтобы оно

непрестанно дублировалось своим отражением, в этом и заключается секрет

массового представительства. Никто больше не должен вырабатывать, производить

свое мнение — нужно, чтобы все воспроизводили общественное мнение, в том смысле

что все частные мнения вливаются в этот своеобразный всеобщий эквивалент и

проистекают из него вновь (то есть воспроизводят его, при любом к нему

отношении, на уровне индивидуального выбора). С мнениями дело обстоит так же,

как с материальными благами: производство умерло, да здравствует

воспроизводство!

Здесь как нельзя более уместна формула Маклюэна1. Общественное мнение —

образцовый пример средства сообщения и самого сообщения вместе. А формирующие

его социологические опросы как раз и заняты непрестанным утверждением средства

сообщения в качестве сообщения. В этом они принадлежат к одному разряду с

телевидением и вообще электронными масс-медиа: мы ведь видели, что те тоже

представляют собой постоянную игру вопросов/ответов, орудие постоянного опроса.

Социологические вопросы манипулируют неразрешимым. Влияют ли они на результаты

голосования? Да или нет? Дают ли они точный снимок реальности, или всего лишь

тенденции, или же преломление этой реальности в гиперпространстве симуляции,

мера искривленности которого нам неизвестна? Да или нет? Задача неразрешима.

Как ни усложнять применяемый в них анализ, все равно остается место дл

обратимости гипотез. Статистика — всего лишь казуистика. Такая неразрешимость

свойственна любому процессу симуляции (см. выше о неразрешимой задаче кризиса).

Да, внутренняя логика этих процедур (статистики, вероятностного исчисления,

операциональной кибернетики) строга и «научна», и все же кое в чем она

совершенно не годится, это фикция, миф, чей индекс преломления в реальности

(истинной или ложной) равен нулю. Это даже образует силу подобных моделей, по

оттого же и истины в них не более, чем в тестах, в параноической самопроекции

той или иной касты или группы, мечтающей о чудесном соответствии реальности

своим моделям, то есть об абсолютном манипулировании всеми и вся.

Сказанное о статистическом сценарии верно и в отношении регулярного раздела

политической сферы — чередования ведущих сил,

1 «Medium is message» — это формула всей политической экономии знака, когда та

выливается в симуляцию третьего порядка; различение средства сообщения и самого

сообщения характерно еще для сигнификации второго порядка.

140

подменяющих друг друга большинства/меньшинства и т.д. В этом крайнем случае

чистого представления «это» уже никого и ничего не представляет. Политика

умирает от слишком регулярной игры своих различительных оппозиций. Сфера

политики (и вообще сфера власти) становится пустой. В известном смысле это

плата за исполнение желания политического класса — безраздельно манипулировать

общественным представительством. В тот самый момент, когда эта машина достигла

безупречного самовоспроизводства, из нее тихонько, незаметно улетучилась всяка

социальная субстанция.

Так же и с социологическими опросами: в конечном счете им верит один лишь

политический класс, так же как рекламе и исследованиям рынка верят одни лишь

специалисты по рекламе и маркетингу. И не по чьей-то личной глупости (хотя она

не исключается), а потому, что опросы однородны всему функционированию политики

в наши дни. Поэтому они получают «реальную» тактическую ценность, действуют как

регулирующий фактор политического класса, в соответствии с его собственными

правилами игры. То есть он имеет основание верить им — и верит. А кто,

собственно, еще? Опросы и передачи масс-медиа показывают людям, сколь гротескно

выглядит вся эта политика, сверхпредставительная и никого не представляющая. Ее

очевидное ничтожество доставляет специфическое удовольствие, в конце концов

принимающее форму статистической созерцательности. Впрочем, она всегда, как

известно, сопровождается глубоким разочарованием, чувством крушения иллюзий,

которое вызывают опросы, растворяющие в себе всякое политическое слово,

замыкающие накоротко любой процесс самовыражения. Завораживающее действие,

которое они производят, соразмерно этой их всенейтрализующей пустоте, этому

головокружению, которое они вызывают, давая опережающий образ любой возможной

реальности.

Итак, проблема опросов заключается вовсе не в их объективном воздействии. Как и

в случае пропаганды или рекламы, это воздействие, как известно, в значительной

мере отменяется факторами индивидуального или коллективного сопротивления или же

инерции. Проблема опросов в том, что на всем пространстве социальных практик

они устраивают операциональную симуляцию; это проблема лейкемизации всякой

социальной субстанции — кровь заменяется бледной лимфой масс-медиа.

*

Замкнутый круг «вопрос/ответ» воспроизводится во всех областях. Постепенно

становится ясным, что под углом этого методоло-

141

гического подозрения должна быть пересмотрена вся область анкет, опросов,

статистики. Но то же подозрение тяготеет и над этнологией; если только не

считать туземцев совершенно природными существами, неспособными к симуляции, то

здесь возникает та же проблема — невозможность получить на наводящий вопрос

какой-либо ответ кроме симулированного (то есть воспроизводящего сам вопрос).

Нет уверенности даже, что и наши вопросы, задаваемые растениям, животным,

инертной материи в точных науках, имеют шансы на «объективный» ответ. Что же

касается ответов опрашиваемых опрашивателям, туземцев — этнологам,

анализируемого — аналитику, то круговая структура наличествует в них наверняка:

отвечающие на вопрос всегда делаются такими, какими воображает и побуждает их

быть вопрос. Даже психоаналитический перенос и контрперенос ныне подпадают под

власть этих стимулированных, симулированных, предвосхищенных ответов,

представляющих собой всего лишь разновидность self-fulfilling prophecy1. Перед

нами странный парадокс: слова опрашиваемых, анализируемых и туземцев

непоправимо замыкаются на себя и утрачиваются, и вот в такой-то ситуации

форклюзивного отвержения замечательно развиваются соответствующие дисциплины —

этиология, психоанализ, социология. Только развиваются-то они в пустоте, потому

что тавтологические ответы опрашиваемого, анализируемого, туземца все-таки

позволяют ему побороться и перехитрить спрашивающего: на вопрос он отвечает тем

же вопросом, изолирует его, отражая в зеркале ожидаемого ответа, и вопросу уже

не выбраться из этого круга — из порочного круга власти. Точно так же и в

избирательной системе, где представительная власть настолько плотно

контролирует ответы избирателей, что сама уже никого не представляет: в

известный момент она оказывается бессильной. Поэтому угнетенный ответ угнетенных

— это все же в некотором смысле настоящий ответ, отчаянный акт мести: пусть

власть сама хоронит свою власть.

*

«Развитые демократические» системы стабилизируются в форме двухпартийного

чередования власти. Фактически монополия остается в руках единого политического

класса, от левых до правых,

1 [Self-fulfilling prophecy — самоисполняющееся пророчество (англ.). — Прим.

перев. ] Таким коротким замыканием характеризуется вся «психологическая»

ситуация в наши дни.

Разве эмансипация детей и подростков, с завершением ее первой бунтарской фазы,

с утверждением принципиального права на эмансипацию, не предстает как реальна

эмансипация родителей? И молодежь (студенты, лицеисты, подростки), по-видимому,

чувствуют это, когда все более яростно (хотя и по-прежнему непримиримо) требуют

присутствия и слова родителей или воспитателей. Оказавшись наконец в

одиночестве, свободными и ответственными, они вдруг обнаруживают, что, пожалуй,

настоящую-то свободу в итоге этой операции забрали себе «другие». А раз так, то

их нельзя оставлять в покое: их и дальше нужно донимать требованиями — уже не

спонтанно-аффективными или материальными, а обновленными и пересмотренными

благодаря имплицитному опыту эдипова комплекса. Сверхзависимость (куда пуще

прежней), искажаемая иронией и отказом, пародирует первичные либидинальные

механизмы. Требования без содержания, без референции, ничем не обоснованные, но

тем более яростные — требования в чистом виде, на которые не может быть ответа.

Поскольку в ходе эмансипации из знания (школы) и аффективных отношений (семьи)

устранено их содержание, их педагогическая или семейная референция, то

требования могут относиться лишь к пустым формам этих институтов, — требовани

перверсивные и тем более упрямые. Это «трансреференциальное» (то есть

нереференциальное, ирреференциальное) желание, питаемое нехваткой, пустым

«свободным» местом, захваченное своим собственным головокружительным

отражением, — желание желания, самоповторяющееся и гиперреальное. Лишенное

символической субстанции, оно дублирует само себя, черпает свою энергию из

своего же отражения и разочарования. Вот чего сегодня «требуют», и, разумеется,

такое желание, в противоположность отношениям объектным или «классически»

трансреференциальным, в принципе неразрешимо и нескончаемо.

Симулированный Эдип.

Франсуа Ришар: «Студенты хотят, чтобы их соблазняли словом или телом. Но вместе

с тем они и сами это знают — и иронически обыгрывают. «Давай нам свое знание,

свое присутствие, слово за тобой, говори, это ведь и есть твое дело». Да, это

протест — но не только: чем больше авторитет встречает протестов и насмешек, тем

сильнее и требуется авторитет как таковой. Они даже в Эдипа играют — не жела

этого признавать. Преподаватель — это как отец родной, так говорят, надо же!

Ладно же, будем играть в инцест, изображать из себя невротиков, вспыльчивых

недотрог, — чтобы в конечном счете все десексуализировать». Это как субъект

психоанализа, который сам требует от себя эдиповских переживаний, рассказывает

всякие «эдиповские» истории, видит «аналитические» сны, — чтобы соответствовать

предполагаемым запросам аналитика или чтобы сопротивляться ему? Так же и

преподаватель исполняет свой «эдиповский номер», сцену соблазнения — обращаетс

на «ты», идет на контакт, приближает к себе, добивается господства; только все

это не желание, а его симуляция. Психодрама эдиповской симуляции (при этом

вполне реальная и драматичная). Совершенно не то же самое, что настоящая борьба

за знание и власть или даже настоящая работа скорби по знанию или власти (какая,

допустим, имела место в университетах после 1968 года). Теперь мы на стадии

безнадежного воспроизводства, а где реальная ставка равна нулю, там симулякр

достигает максимума — усиленная и вместе с тем пародийная симуляция, столь же

бесконечная, как психоанализ, и по тем же причинам.

Бесконечный психоанализ.

К истории переноса и контрпереноса следует добавить дополнительную главу — об их

ликвидации через симуляцию. О неразрешимости переноса, о невозможности

психоанализа, поскольку тот отныне сам же производит и воспроизводит

бессознательное как свою институциональную субстанцию. Психоанализ тоже умирает

от обмена знаками бессознательного — так же как революция умирает от обмена

критическими знаками политической экономии. Такой феномен самозамыкания был

отмечен еще Фрейдом, писавшим о дарении аналитических снов или же, у

«начитанных» пациентов, дарении своей аналитической осведомленности. Но это еще

интерпретировалось как сопротивление, обходной маневр, и в принципе не ставило

под сомнение ни процесс анализа, ни принцип переноса. Другое дело, когда само

бессознательное, дискурс бессознательного становится неуловимым — по тому же

сценарию опережающей симуляции, который, как мы видели, работает на всех

уровнях в машинах третьего порядка. При этом анализ уже не может получить

развязки, становится логически и исторически нескончаемым, так как он

стабилизируется в искусственной субстанции самовоспроизводства; бессознательное

программируется запросом аналитика, и из-за этой непреодолимой инстанции весь

анализ меняет свою структуру. Здесь опять-таки «сообщения» бессознательного

оказались замкнуты на себя его же «средством сообщения», психоанализом. Пример

либидинального гиперреализма. К знаменитым категориям реального, символического

и воображаемого следовало бы прибавить категорию гиперреального, захватывающую

и изменяющую всю игру трех остальных.

142

но реализоваться она должна иначе: однопартийный, тоталитарный режим неустойчив,

он лишает напряжения политическую сцепу, не обеспечивает больше обратной связи с

общественным мнением, минимального тока в той интегральной схеме, которую

образует транзисторный аппарат политики. Напротив того, чередование партий —

это изощреннейшая форма представительства: ведь в силу чисто формальных причин

контроль социальной базы оказывается наибольшим тогда, когда мы приближаемся к

полному равенству между двумя состязающимися партиями. Все логично: демократи

осуществляет за-

143

кои эквивалентности в сфере политики, и свое завершение этот закон находит в

качании двух чашек весов, при котором их эквивалентность вновь и вновь

реактивируется, а ничтожно малое отклонение стрелки позволяет уловить

общественный консенсус и тем самым замкнуть цикл репрезентации. Операциональный

спектакль, в котором от Общественного Разума остался лишь туманный отсвет.

Действительно, «свободный выбор» граждан, этот символ веры демократии,

превращается в нечто прямо противоположное: голосование сделалось по сути

обязательным, пусть не юридически, но в силу структурно-статистического закона

чередования, подкрепляемого социологическими опросами2. Голосование сделалось

по сути случайным: достигнув высокой степени формального развития, демократи

стабилизирует свои показатели вокруг примерно равных коэффициентов (50/50).

Выборы сводятся к броуновскому движению частиц

2 Афинская демократия, гораздо более развитая, чем наша, вполне логично пришла

к тому, чтобы оплачивать участие в голосовании как государственную службу,

после того как были испробованы все другие, репрессивные средства дл

обеспечения кворума.

144

или же к расчету вероятностей — все равно как если бы каждый голосовал наугад,

как если бы голосовали обезьяны.

В этом смысле не имеет большого значения, чтобы реально имеющиеся партии что-то

выражали собой исторически или социально; скорее даже им не следует ничего

представлять; тем сильнее завораживающая сила игры, ее формально-статистическое

навязчивое влечение.

«Классическое» всеобщее избирательное право уже предполагало известную

нейтрализацию политического поля в силу общественного согласия о правилах игры.

Но там еще различались представители и представляемые, на фоне реального

противоборства мнений в обществе. Сегодня, когда эта противоречивая референци

политики тоже нейтрализована, когда общественное мнение стало равным себе, когда

оно заранее медиатизируется и выравнивается через опросы, стало возможным

чередование «людей наверху», симуляция противоположности двух партий,

взаимопоглощение их целей, взаимообратимость их дискурсов. Это чистая форма

представительства, без всяких представителей и представляемых, — точно так же

как симуляция характеризует чистую форму политической экономии знака, без

означающего и означаемого; точно так же как плавающий курс и исчислимый дрейф

валют характеризуют собой чистую форму ценности, без всякой потребительной и

меновой стоимости, без всякой субстанции производства.

*

Может показаться, что историческое развитие капитала ведет его от открытой

конкуренции к олигополии, а затем к монополии, что развитие демократии ведет от

многопартийности к двухпартийной, а затем к однопартийной системе. Ничего

подобного: олигополия, или нынешняя дуополия, возникает в результате

тактического раздвоения монополии. Во всех областях дуополия является высшей

стадией монополии. Рыночную монополию разрушает не политическая вол

(государственное вмешательство, антитрестовские законы и т.д.) — просто всяка

унитарная система, если она хочет выжить, должна обрести бинарную регуляцию.

Это ничего не меняет в монополии: напротив, власть абсолютна лишь постольку,

поскольку умеет преломляться в эквивалентных вариантах, если для своего

удвоения она умеет раздваиваться. Так происходит во всем — от стиральных

порошков до мирного сосуществования. Чтобы держать мир под контролем, нужны

две сверхдержавы — единственная империя рухнула бы сама собой. И равновесие

страха просто позволяет создать регулярную оппозицию — стратегия является вовсе

не ядерной, а струк-

145

турной. Конечно, эта регулярная оппозиция может разветвляться по более сложному

сценарию, но порождающая матрица остается бинарной. Будет иметь место уже не

поединок и не открытая конкурентная борьба, а пары одновременно действующих

оппозиций.

Как в мельчайшей дизъюнктивной единице (элементарной частице «вопрос/ответ»),

так и на макроскопическом уровне общих систем чередования, которые управляют

экономикой, политикой, мирным сосуществованием держав, первичная матрица всегда

одна и та же — 0/1, бинарный ритм, утверждаемый как метастабильная или

гомеостатическая форма всех современных систем. Это ядро процессов симуляции,

под властью которых мы живем. Оно способно организовываться в игру нестабильных

вариаций, от поливалентности до тавтологии, но всем этим не ставится под

сомнение стратегическая форма диполя — божественная форма симуляции1.

*

Почему здание World Trade Center2 в Нью-Йорке — из двух башен? Все небоскребы на

Манхэттене довольствовались тем, что противостояли друг другу в вертикальной

конкуренции, образуя архитектурную панораму по образу и подобию

капиталистической системы — картину пирамидальных джунглей, где сражаются между

собой небоскребы. В знаменитом виде Нью-Йорка с моря проступал образ всей

системы. За несколько лет этот образ полностью изменился. Эмблемой

капиталистической системы стала не пирамида, а перфокарта. Небоскребы больше не

похожи на обелиски, они смыкаются друг с другом без всякого вызова, словно

колонки на статистической диаграмме. Эта новая архитектура воплощает собой новую

систему — систему не конкуренции, а исчисления, где конкуренция уступила место

корреляциям. (Нью-Йорк — единственный в мире город, который на протяжении всей

своей истории с поразительной точностью и в полном масштабе являет собой

современную форму системы

1 С этой точки зрения следует подвергнуть радикальной критике осуществляемую

Леви-Строссом проекцию бинарных структур на «антропологические» структуры

мышления и утверждение дуальной организации как базовой структуры первобытных

обществ. Дуальная форма, которой Леви-Стросе наделяет первобытные общества, —

это всего-навсего наша структурная логика, наш собственный код. Собственно, это

и код нашего господства над «архаическими» обществами. Леви-Стросе очень

любезно подсовывает им его под видом структур мышления, общих для всего рода

человеческого, — так они будут лучше подготовлены, чтобы воспринять крещение

Западом.

2 Всемирный торговый центр (англ. ). — Прим. перев.

146

капитала; при перемене этой формы мгновенно меняется и он сам — чего не делал ни

один европейский город.) Сегодняшняя его архитектурная графика — графика

монополии; две башни WTC, правильные параллелепипеды высотой 400 метров на

квадратном основании, представляют собой безупречно уравновешенные и слепые

сообщающиеся сосуды; сам факт наличия этих двух идентичных башен означает

конец всякой конкуренции, конец всякой оригинальной референции. Парадоксально,

но если бы башня была только одна, монополия не воплощалась бы в пей, так как мы

видели, что она стабилизируется в двоичной форме. Чтобы знак обрел чистоту, он

должен продублировать себя; самодублирование знака как раз и кладет конец тому,

что он обозначал. В этом весь Энди Уорхол: его многочисленные копии лица Мэрилин

являют собой одновременно и смерть оригинала и конец репрезентации как таковой.

Две башни WTC являют зримый знак того, что система замкнулась в

головокружительном самоудвоении, тогда как каждый из остальных небоскребов

представляет собой оригинальный момент развития системы, непрерывно

преодолевающей себя через этапы кризиса и вызова.

В такой редупликации есть особенная завораживающая сила. При всей своей высоте,

выше всех остальных зданий, эти две башни тем не менее знаменуют собой конец

вертикальности. Они не обращают внимания на остальные небоскребы, они — другой

расы, и вместо того чтобы бросать им вызов и мериться силами, они лишь любуютс

друг другом, высясь в очаровании взаимного сходства. Они отражают друг в друге

идею модели, каковой они и являются друг для друга, и их одинаковая высота уже

не обладает смыслом превосходства — она просто означает, что стратегия моделей

и подстановок отныне исторически возобладала в самом сердце системы (а Нью-Йорк

действительно ее сердце) над традиционной системой конкуренции. Здани

Рокфеллеровского центра еще отражались друг в друге своими фасадами из стекла и

бетона, включаясь в бесконечную зеркальную игру города. Эти же башни слепы и не

имеют фасадов. Здесь устранена всякая референциальность жилища, фасада как лица,

интерьера и экстерьера, заметная еще в здании Чейз Манхэттен Бэнк или же в самых

смелых зеркальных небоскребах 60-х годов. Вместе с риторикой вертикальности

исчезает и риторика зеркала. Остается только серия, замкнутая на цифре 2, как

будто архитектура, как и вся система, выводится теперь из неизменного

генетического кода, из раз навсегда установленной модели.

ГИПЕРРЕАЛИЗМ СИМУЛЯЦИИ

Все сказанное характерно для бинарного пространства, для магнитного поля кода,

с его поляризациями, дифракциями, гравитациями моделей и постоянным, непрерывным

потоком мельчайших дизъюнктивных единиц (элементов «вопрос/ответ»,

представляющих собой кибернетический атом значения). Следует понимать, сколь

велико различие между этим полем контроля и репрессивным пространством

традиционного общества — пространством полицейского порядка, который еще

соответствовал что-то значащему насилию. То было пространство дрессировки

реакций, в основе которой лежал разработанный Павловым аппарат

программированных, повторяющихся агрессий и которую в умноженном масштабе можно

было встретить в рекламном «вдалбливании» и политической пропаганде 30-х годов.

Таким насилием ремесленно-индустриального типа вырабатывалось поведение,

основанное на страхе и животном повиновении. Теперь все это не имеет смысла.

Концентрационно-тоталитарная и бюрократическая система — это схема, относящаяс

к эпохе рыночного закона стоимости. Действительно, система эквивалентностей

предопределяет и форму всеобщего эквивалента, то есть централизацию всех

процессов в целом. Это архаическая рациональность по сравнению с

рациональностью симулятивной: в последней регулирующую роль играет уже не один

всеобщий эквивалент, а дифракция моделей, форма не всеобщего эквивалента, а

различительной оппозиции. От предписания [injonction] система переходит к

расписанию [disjonction] с помощью кода, от ультиматума — к побуждающей заботе,

от императива пассивности — к моделям, изначально построенным на «активном

ответе» субъекта, на его вовлеченности, «игровой» сопричастности и т.д., тя-

148

готея к созданию тотальной модели окружающей среды, состоящей из непрестанных

спонтанных ответов, радостных обратных связей и многонаправленных контактов.

Никола Шёффер называет это «конкретизацией общей среды». Великий праздник

Сопричастности: ее образуют мириады стимулов, мини-тестов, бесконечно ветвящихс

вопросов/ответов, которые тяготеют к нескольким моделям в светлом поле кода.

Грядет великая Культура тактильной коммуникации, на знаменах которой —

техно-люмино-кинетическое пространство и всеобъемлющее спациодинамическое

зрелище!

К этому миру операциональной симуляции, мультисимуляции и мультиответа

прививается богатое воображаемое контакта, сенсорного миметизма, тактильного

мистицизма; но сути, это вся экология. Чтобы натурализовать непрестанное

тестирование на успешную адаптацию, его уподобляют животному миметизму

(«Адаптация животных к цветам и формам окружающей среды — феномен,

затрагивающий также и людей» — Никола Шёффер) и даже индейцам, с их «врожденным

экологическим чувством»! Тропизмы, мимикрия, эмпатия — в эту брешь устремляетс

все экологическое евангелие открытых систем с негативной или позитивной

обратной связью, вся идеология регулирования через информацию, то есть новое

обличье павловских рефлексов, в рамках более гибкой системы мышления. Так в

психиатрии средством формирования душевного здоровья считают уже не электрошок,

а телесное самовыражение. Повсюду силовые, форсированные приемы уступают место

приемам влияния через среду, предполагающие операциоиализацию понятий

потребности, восприятия, желания и т.д. Всюду правит бал экология, мистика

«экологической ниши» и контекста, симуляция среды — вплоть до предусмотренных

VII планом социально-экономического развития (почему бы и нет?) «Центров

эстетико-культурного возрождения» или же какого-нибудь Центра сексуального

досуга в форме женской груди, каковой будет предоставлять «повышенное чувство

эйфории благодаря пульсирующей внешней среде... Такие стимулирующие центры будут

доступны для трудящихся всех классов». Спациодинамическая фасцинация — вроде

«тотального театра», устроенного в виде «кругового гиперболического сооружения,

вращающегося вокруг веретенообразного цилиндра»: здесь нет больше сцепы с ее

отделённостью от зала, нет «взгляда» — зрелище и зрелищность отменяются ради

тотальной, не различающей субъекта и объекта, тактильно-эстезической (а не

эстетической) среды, и т.д. Остается лишь с черным юмором вспоминать о тотальном

театре Арто, о его Театре жестокости, отвратительную карикатуру на который

являет эта Спациодинамическа

149

симуляция. Здесь вместо жестокости — минимальный и максимальный «пороги

стимулов», для чего изобретены «перцептивные коды, рассчитанные относительно

порогов насыщения». Даже старый добрый «катарсис» классического театра страстей

превратился нынче в симулятивную гомеопатию. Так обстоят дела в сфере

художественного творчества.

Из того же разряда и разрушение реальности в гиперреализме, в тщательной

редупликации реальности, особенно опосредованной другим репродуктивным

материалом (рекламным плакатом, фотографией и т.д.): при переводе из одного

материала в другой реальность улетучивается, становится аллегорией смерти, но

самим этим разрушением она и укрепляется, превращается в реальность дл

реальности, в фетишизм утраченного объекта; вместо объекта репрезентации —

экстаз его отрицания и ритуального уничтожения: гиперреальность.

Подобная тенденция началась уже в реализме. Риторика реальности сама по себе

уже свидетельствует о том, что статус этой реальности серьезно подорван

(золотым веком был век языковой невинности, когда языку не приходилось

дублировать сказанное еще и эффектом реальности). Сюрреализм был все еще

солидарен с реализмом, критикуя его и порывая с ним, но и дублируя его в сфере

воображаемого. гиперреальность представляет собой гораздо более высокую стадию,

поскольку в ней стирается уже и само противоречие реального и воображаемого.

Нереальность здесь — уже не нереальность сновидения или фантазма, чего-то до-

или сверхреального; это нереальность галлюцинаторного самоподобия реальности.

Чтобы выйти из кризиса репрезентации, нужно замкнуть реальность в чистом

самоповторении. Прежде чем появиться в поп-арте и живописном неореализме, эта

тенденция была уже заметна в «новом романе». Его замысел уже состоял в том,

чтобы создать вокруг реальности вакуум, удалить всякую психологию, всякую

субъективность и свести реальность к чистой объективности. Фактически эта

объективность оказывается объективностью чистого взгляда — объективностью,

которая наконец освободилась от объекта, сделала его лишь слепым ретранслятором

осматривающего его взгляда. Соблазн замкнутого круга, в котором нетрудно

распознать бессознательную попытку стать невидимкой.

Именно такое впечатление производит неороман — яростное стремление избавиться от

смысла в тщательно воссозданной и слепой реальности. Исчезают синтаксис и

семантика — вместо явления объекта его принуждают к явке с повинной и

допытываются с пристрастием подробностей о его разрозненных фрагментах; никакой

метафоры и метонимии, одна имманентная череда фрагментов под поли-

150

цейской властью взгляда. Такой «объективный» микроскопизм, доходя до пределов

репрезентации ради репрезентации, вызывает головокружение от реальности и

смерти. Долой старые иллюзии рельефа, перспективы и глубины (пространственной и

психологической), связанные с восприятием объекта: вся оптика, вся скопика в

целом становится операциональной, располагаясь на поверхности вещей, взгляд

становится молекулярным кодом объекта.

Есть несколько видов такого головокружения реалистической симуляции:

I. Деконструкция реальности на ее детали — замкнутое в себе парадигматическое

склонение объекта по падежам, сплющенность, линейность и серийность частичных

объектов.

II. Самоотражение — всевозможные эффекты раздвоения и удвоения объекта в одной

из его деталей. Такое умножение объекта выдает себя за глубинный взгляд, даже за

критический метаязык, и при рефлексивном устройстве знака, в рамках диалектики

зеркала это, пожалуй, действительно было так. Теперь же это бесконечное

преломление объекта оказывается не более чем другим типом серийности:

реальность в нем уже не отражается, а инволютивно свертывается до полного

истощения.

III. Собственно серийная форма (Энди Уорхол). Здесь отменяется не только

синтагматическое измерение, по заодно и парадигматическое, потому что вместо

видоизменения форм или даже внутреннего самоотражения имеет место проста

соположенность одинакового: и флексивность и рефлексивность равны нулю. Как

сестры-близнецы на эротической фотографии: плотская реальность их тел обращаетс

в ничто их подобием. Куда направлять психическую инвестицию, если красота одной

тут же дублируется красотою другой? Взгляду остается только двигаться между

ними, и всякое видение замыкается в этом движении туда-сюда. Утонченный способ

убийства оригинала, по также и странный соблазн, где всякая направленность на

объект перехвачена его бесконечным самопреломлением (сценарий, обратный

платоновскому мифу или же воссоединению двух разделенных половинок символа, —

здесь знак размножается делением, словно инфузория). Быть может, этот соблазн

есть очарование смерти, в том смысле что для пас, живых существ, обладающих

полом, смертью является, возможно, не небытие, а просто дополовой способ

воспроизводства. Действительно, бесконечная цепь копий одной порождающей модели

смыкается с размножением одноклеточных и противостоит половому размножению,

которое для нас отождествляется с жизнью.

IV. Однако такая чистая машинальность — по-видимому, все же парадоксальна

крайность; настоящей генеративной формулой,

151

вбирающей в себя все прочие и образующей, так сказать, стабилизированную форму

кода, является формула бинарности, кибернетической двоичности — не чистое

повторение, а мельчайшее отклонение, минимальный зазор между двумя элементами,

то есть «мельчайшая общая парадигма», способная поддерживать фикцию смысла. В

произведении живописи и в предметах потребления это была комбинаторика отличий;

в современном искусстве эта симуляция сокращается до бесконечно малого зазора,

еще разделяющего гиперреальность и гиперживопись. Эта последняя пытаетс

истончиться, пожертвовать собой, самоустраниться перед реальностью, но

известно, как в этом ничтожно малом различии вновь оживают все чары искусства:

теперь вся живописность скрывается в узкой кайме между картиной и стеной. И еще

в подписи — метафизическом знаке живописи и всей метафизики репрезентации, в

той предельной точке, где она сама становится своей моделью («чистым взглядом»)

и обращается сама на себя в навязчивом повторении кода.

Само определение реальности гласит: это то, что можно эквивалентно

воспроизвести. Такое определение возникло одновременно с наукой, постулирующей,

что любой процесс можно точно воспроизвести в заданных условиях, и с

промышленной рациональностью, постулирующей универсальную систему

эквивалентностей (классическая репрезентация — это не эквивалентность, а

транскрипция, интерпретация, комментарий). В итоге этого воспроизводительного

процесса оказывается, что реальность — не просто то, что можно воспроизвести, а

то, что всегда уже воспроизведено. гиперреальность.

Итак, значит, конец реальности и конец искусства в силу их полного

взаимопоглощения? Нет: гиперреализм есть высшая форма искусства и реальности в

силу обмена, происходящего между ними на уровне симулякра, — обмена привилегиями

и предрассудками, на которых зиждется каждое из них. Гиперреальность лишь

постольку оставляет позади репрезентацию (см. статью Ж.-Ф.Лиотара в

посвященном гиперреализму номере «Ар виван»), поскольку она всецело заключаетс

в симуляции. Коловращение репрезентации приобретает в ней безумную скорость, но

это имплозивное безумие, которое вовсе не эксцентрично, а склоняется к центру, к

самоповторению и самоотражению. Это аналогично эффекту дистанцирования от

собственного сновидения, когда мы говорим себе, что видим сон, но это всего

лишь игра цензурирования и продления сна; так и гиперреализм является составной

частью кодированной реальности, которую он продлевает и в которой ничего не

меняет.

На самом деле гиперреализм следует толковать в противоположном смысле: сегодн

сама реальность гиперреалистична. Уже и

152

секрет сюрреализма состоял в том, что наибанальнейшая реальность может стать

сверхреальной, но только в особые, привилегированные моменты, еще связанные с

художеством и с воображаемым. Сегодня же вся бытовая, политическая, социальная,

историческая, экономическая и т.п. реальность изначально включает в себ

симулятивный аспект гиперреализма: мы повсюду уже живем в «эстетической»

галлюцинации реальности. Старый лозунг «Реальность превосходит вымысел»,

соответствовавший еще сюрреалистической стадии эстетизации жизни, ныне сам

превзойден: нет больше вымысла, с которым могла бы сравняться жизнь, хотя бы

даже побеждая его, — вся реальность сделалась игрой в реальность: радикальное

разочарование, кибернетическая стадия cool сменяет фантазматическую стадию hot.

Так, чувство виновности, страх и смерть могут подменяться наслаждением чистыми

знаками виновности, отчаяния, насилия и смерти. Это и есть эйфория симуляции,

стремящейся к отмене причины и следствия, начала и конца, к замене их

дублированием. Подобным способом любая замкнутая система предохраняет себ

одновременно и от референциальности и от страха референциальности — и от

всякого метаязыка, упреждая его игрой своего собственного метаязыка, то есть

дублируя себя собственной критикой. При симуляции металингвистическая иллюзи

дублирует и дополняет собой иллюзию референциальную (патетическая галлюцинаци

знака — и патетическая галлюцинация реальности).

«Какой-то цирк», «настоящий театр», «как в кино» — таковы старые выражения,

которыми разоблачали иллюзию во имя натурализма. Теперь на повестке дня уже не

это, а сателлизация реальности: на орбиту выходит некая неразрешимая реальность,

несоразмерная с иллюстрировавшими ее прежде фантазмами. А недавно така

сателлизация словно материализовалась, когда на орбиту реально вывели (как бы

возвели в космическую степень) двухкомнатную квартирку с кухней и душем — под

названием лунного модуля. Сама обыденность этого земного жилища, вознесенного в

ранг космической ценности, абсолютной декорации, гипостазированной в

космическом пространстве, — есть конец метафизики и наступление эры

симуляции1. И такая космическая трансценденция банальной двухкомнат-

1 Коэффициент реальности пропорционален запасу воображаемого, которое и придаст

ей ее удельный вес. Это относится и к географическим и космическим

исследованиям: когда не остается больше неизведанных территорий, открытых дл

работы воображаемого, когда вся территория оказывается покрыта картой, то словно

бы исчезает и принцип реальности. В этом смысле завоевание космоса есть

необратимый таг к утрате земной референции. Когда пределы некогда ограниченного

мира отодвигаются в бесконечность, то из него истекает реальность, то есть

внутренняя связность. Завоевание космоса начинается после завоевания планеты,

как одно и то же фантазматическое предприятие с целью расширить юрисдикцию

реальности - скажем, доставить на Луну национальный флаг, передовую технику и

двухкомнатную квартиру; та же самая попытка, что и при субстанциализации

концептов или территориализация бессознательного, — и она равнозначна

дереализации человеческого пространства или же его переводу в гиперреальность

симуляции.

153

пой квартиры, и ее машинное cool-изображение в гиперреализме2 имеют одинаковый

смысл: лунный модуль, такой как он есть, уже принадлежит к гиперпространству

репрезентации, где каждый обладает технической возможностью моментального

воссоздания своей жизни, где пилоты разбившегося в Ле-Бурже «Туполева» могли на

своих мониторах наблюдать собственную гибель в прямом показе. Это явление того

же разряда, что и короткое замыкание ответа на вопрос при тестировании —

процесс моментального продления, в ходе которого реальность сразу же оказываетс

заражена собственным симулякром.

Раньше существовал особый класс аллегорических, в чем-то дьявольских объектов:

зеркала, отражения, произведения искусства (концепты?) — хоть и симулякры, но

прозрачные, явные (изделие не путали с подделкой), в которых был свой

характерный стиль и мастерство. И в ту пору удовольствие состояло скорее в том,

чтобы в искусственном и поддельном обнаружить нечто «естественное». Сегодня же,

когда реальное и воображаемое слились в одно операциональное целое, во всем

присутствуют эстетические чары: мы подсознательно, каким-то шестым чувством,

воспринимаем съемочные трюки, монтаж, сценарий, передержку реальности в ярком

свете моделей — уже не пространство производства, а намагниченную знаками ленту

для кодирования и декодирования информации; реальность эстетична уже не в силу

обдуманного замысла и художественной дистанции, а в силу ее возведения на вторую

ступень, во вторую степень, благодаря опережающей имманентности кода. Над всем

витает тень какой-то непреднамеренной пародии, тактической симуляции,

неразрешимой игры, с которой и связано эстетическое наслаждение — наслаждение

самим чтением и правилами игры. Тревелинг знаков, масс-медиа, моды и моделей,

беспроглядно-блестящей атмосферы симулякров.

Искусство давно уже предвидело этот нынешний разворот повседневного быта.

Художественное произведение очень рано начина-

2 Так же и с дорогими сердцу гиперреалистов металлическим автоприцепом или

супермаркетом, или с супом «Кэмпбелл» у Энди Уорхола, или же с «Джокондой»,

которая теперь тоже выведена на орбиту как абсолютный образец земного искусства

— уже вовсе не произведение искусства, но планетарный симулякр, в котором целый

мир оставляет свидетельство о себе (на самом деле — о своей смерти) для некоего

будущего мира.

154

ет дублировать само себя, манипулируя знаками художественности: это

сверхзначение искусства, «академизм означающего» (как выразился бы

Леви-Стросе), фактически подводящий к состоянию формы-знака. Тогда-то искусство

и вступает в процесс бесконечного воспроизводства: все, что дублирует само себя,

даже если это банальная реальность быта, тем самым оказывается под знаком

искусства, становится эстетичным. Так же и с производством, которое сегодня,

можно сказать, вступает в фазу эстетического самодублирования: отбросив всякое

содержание и целесообразность, оно само становится абстрактно-нефигуративным.

Тем самым оно выражает чистую форму производства и само, подобно искусству,

приобретает смысл целесообразности без цели. Теперь искусство и промышленность

могут меняться знаками: искусство становится репродуктивной машиной (Энди

Уорхол), не переставая быть искусством, ведь машина теперь — всего лишь знак; а

производство, утратив всякую общественную целесообразность, знай испытывает и

превозносит само себя в гиперболических, эстетических знаках престижа вроде

огромных промышленных комбинатов, 400-метровых небоскребов или таинственной

цифири валового национального продукта.

Итак, искусство теперь повсюду, поскольку в самом сердце реальности теперь —

искусственность. Следовательно, искусство мертво, потому что не только умерла

его критическая трансцендентность, по и сама реальность, всецело пропитавшись

эстетикой своей собственной структурности, слилась со своим образом. Ей уже

некогда даже создавать эффекты реальности. Она уже и не превосходит вымысел, а

перехватывает каждую мечту, еще прежде чем та образует эффект мечты. Какое-то

шизофреническое головокружение исходит от этих серийных знаков, недоступных ни

для подделки, ни для сублимации, имманентных в своей повторяемости, — кто

знает, в чем реальность того, что они симулируют? В них даже нет больше и

вытеснения (тем самым симуляция, можно сказать, ведет к психозу), в них вообще

отменяются первичные процессы. Бинарный cool-мир поглощает мир метафор и

метонимий. Принцип симуляции возобладал и над принципом реальности, и над

принципом удовольствия.

назад содержание далее



ПОИСК:




© FILOSOF.HISTORIC.RU 2001–2023
Все права на тексты книг принадлежат их авторам!

При копировании страниц проекта обязательно ставить ссылку:
'Электронная библиотека по философии - http://filosof.historic.ru'