Если бы вместо выражений, набожность, погружение и т. д. необходимо было бы употребить наименование сути дела — мышление, то этому воспротивилось бы то (обстоятельство), что в процессе мышления, в самом чистом, и равным образом абстрактном мышлении у нас всегда есть еще и представление о том, что нечто мыслится, что мы в качестве мыслящих обладаем мыслями, т. е. обладаем ими как внутренним предметом. Созерцание же (Anschauen), взятое при подобной неопределенности как абсолютно чистое [незаполненное] созерцание, есть та же самая абстрактная идентичность с самой собой; созерцание, которое единственно лишь чисто, не созерцает также и нечто, так что нельзя это назвать и созерцанием ничто, ибо оно беспредметно. Ведь созерцание, чтобы быть конкретным, включает в себя существенное: и если мышление тоже лишь в той мере является истинным, в какой оно конкретно в самом себе, то его особенная определенность есть чистая пустая всеобщность, простая идентичность. Йог, пребывающий в сидячем положении, внешне и внутренне неподвижно, уставясь на кончик своего носа, воплощает тем самым устремившееся к пустой абстракции, насильно удерживаемое мышление. Однако подобное состояние нам совершенно чуждо и кажется потусторонним, употребляя же по его поводу выражение «мышление», вызывающего в нашем представлении нечто совершенно определенное, привычное, мы как бы чрезмерно приближаем его к нам.
Однако напомним себе выражения, согласно которым то ищущее Брахму погружение являет собой путь, направленность к нему и соединение с ним, так что они обозначают состояние, достичь которого, оно, погружение, стремится речь идет о созерцании как медитации. Но на самом деле погружение, как было показано, в его собственном определении безобъектно, а «стремление», «направленность» и т. п. принадлежит лишь сознанию, в котором само погружение не достигнуто. В той мере, в какой это безобъектное мышление в то же время представлено, по сути, как отношение к Брахме — но отношение непосредственное, т. с. недифференцированное, — «это чисто абстрактное мышление неизбежно определяется как сам Брахма: речь идет о субъективном элементе, идентичном элементу, который в речи предстает как объективный, так что эта противоположность исчезает, превращается во внешнее высказывание, не отражающее самого содержания.
Само собой разумеется, что, хотя здесь употреблены выражения относительно «субъективного» и «объективного» и тем более относительно их единства, эти изобретения мыслящей рефлексии новейшего времени не должны приписываться индийцам — не больше, чем когда интеллектуальная мифология указывает, чем является понятие Зевса, Геры, Дсмстры и т. д. и тем самым как таковое приписывается грекам в качестве рефлективного понятия. Пожалуй, в этом случае правильным будет сказать, что у них [греков ] не было этого понятия Зевса. Но при этом подобное понятие, если оно правильно определено, являлось немалой частью содержания их фантастического представления о Зевсе. Незнание этого различия — содержание только заполнено чувственным или фантазирующим сознанием или же то же содержание осознается рефлектирующим сознанием, как Мысль и понятие — стало источником многих недоразумений и вопиющих противоречий. Ведь если Брахм определен как единство, то речь идет о таком единстве, на которое распространяется существенное нерасположение по отношению к таким абстрактным определениям. В самом деле, оно, будучи единством абстрактным, лишенным определенности в нем самом, оказывается единством в высшей степени недостаточным и неистинным; но именно эта недостаточность есть то, что конституирует природу индийского Брахма; он является единством только как абстрактная всеобщность, как лишенная определенности субстанция. Прежде из определения субъективной стороны выяснилось; она, эта сторона. является совершенно абстрактным, ничего не осмысливающим мышление, и по той же причине не существует никакого предмета для нее; то же самое отчетливо следует из вышеназванного определения, которое мы можем обозначить как объективное определение, то самое, что было названо чистой пустой всеобщностью или чистой пустой субстанцией: по существу речь идет именно об абстрагировании от всей и всякой особенности и тем самым от особенности объекта по отношению к субъекту. Когда исходят из субъективного или объективного определения, то Брахм оказывается этой недостаточной вещью, лишенной различия объективного и субъективного. Однако необходимость и потому власть различия столь велика, что его следует вновь рассмотреть.
С этим [различием] мы сталкиваемся, как только должны употребить выражение «Брахма». Г. ф. Г., как и обстоятельнее г. ф. Шл. (Ind. Bibl., 11 Bd. 4 Hf s. 420 — при случае производящие нечто ученое, но на деле ни к чему не ведущие или не желающие ни к чему привести пустые разговоры) напоминают о различии выражений «Брахма» с кратким «а» в конце, среднего рода и «Брахма» с долгим а, мужского рода, и дают их точное определение. Как там же указывает г. ф. Шл. (с. 422), обыкновение нынешних, и особенно бенгельских пандитов, т. е. ученых самой этой страны — усекать последний звук в среднем роде и писать «Брахм»; обычай, сам по себе пригодный и для немецкого языка, где невозможно корректно выразить различие долгого и краткого «а». «Брахма» мужского рода, господин творения, согласно лаконичным данным старейших индийских лексиконов (там же, с. 423), есть индивидуум, персона (Person), и потому производит благоприятное впечатление на наш европейский способ представления. По этого поводу замечу, что для оценки этой персональности существенно важно обратиться к ее внутреннему содержанию. Брахма, согласно своему внутреннему определению, пребывает абстрактным бытием, всеобщим, субстанцией без субъективности в себе, потому не является конкретным, не является духом (не больше, чем бог подразумеваемый в современном «бытие бытия»— Wesen der Wesen, определяется этим как конкретное, как дух). При подобном содержании, которое есть, скорее, бессодержательность, тот термин мужского рода и в самом деле не является индивидуальным субъектом; персональность применительно к его уровню есть пустая форма, она есть лишь голая (простая) персонификация. При рассмотрении религий с безусловной, обязательной значимостью следует отличать простую персонификацию бога или богов, что можно найти во всех мифологиях, от личностности, имеющей место, согласно содержанию. Поверхность персонификации тотчас же разрушается и объективная автономия бога по отношению к субъекту. Так мы принимаем Эрос или Афину Палладу в начале «Илиады», когда она задерживает выдвижение меча у Ахилла, сразу и за субъективное чувство любви, и за выступающую в самом Ахилле рассудительность.
Пример, поясняющий, как персонифицируется Брахма и даже является вплоть до тривиальных внешних форм, но как вместе с тем упраздняется различие между ним, и противостоящим ему субъектом, а также свидетельствующий, что Брахма в качестве (реальности) среднего рода представлен попросту как работа рассудка субъекта — такой пример непосредственно присутствует во введении к «Рамаяне». Вальмики (автор «Рамаяны», дважды рожденный). занятый материалом и замыслом этой поэмы, высказывает жалобу об убитых прямо перед его хижиной и оставшейся в живых возлюбленной. Размер стиха, которым у него вырывается эта жалоба, поражает его и его ученика, точно так же находящего этот размер хорошим. Вальмики после этого опускается на свое сиденье в хижине и впадает в глубокое созерцание. Тут в хижине является прославленный Брахма (стоит ли в оригинале Брахм или Брахма, я не могу сказать, однако это само по себе неважно), в четырех лицах, господин трех миров. Вальмики в своем погружении замечает его, встает, кланяется со сложенными руками, предлагает ему стул, подает на стол воду, молоко, рис — воду, чтобы вымыть ему ноги (обычные дары и свидетельства по отношению к духовному учителю); Брахма позволяет себе сесть и также предлагает сесть Вальмики. Тот садится, обращенный своим духом к Брахме, впадает в глубокое размышление и поет строфу (не хвалу Брахме, сидящему перед ним, а) жалобы о злодеянии, упомянутом прежде убийстве — стихотворным размером прошлой жалобы. Брахма разъясняет ему, лишь в некоторых деталях, что он должен этим размером воспеть деяния Рамы, и исчезает. Вальмики и его ученик полны удивления; ученики хора провозглашают — тем же размером, — что он, этот размер, возник из слов, сказанных учителем по поводу убийства. Так решается наконец Вальмики на то, чтобы этим самым размером сочинить «Рамаяну». Очевидно, что, вопреки самой внешней выраженности, явление Брахмы остается охарактеризованным как глубокое размышление.
Но эти моменты и их соотношение, которое в предшествующем возникло из природы самой сути дела, следует показать в соответствии с их более определенным проявлением в индийском изложении. О метафизическом определении Брахма известно, что оно простое, и оно уже приводилось: чистое бытие, чистая всеобщность, supreme being, высшая сущность; однако существенным и наиболее интересным при этом выступает то, что эта абстракция твердо держится в оппозиции по отношению к наполненности содержанию: Брахм — лишь как чистое бытие, без всякого конкретного определения в себе. Когда мы, европейцы, говорим: «бог есть высшая сущность», то это определение так же абстрактно и скудно, и метафизика рассудка, отвергающая познание бога, т. е. необходимость знать его определения, требует, чтобы представление о боге ограничивалось этой самой абстракцией, полагает, что о боге не должно ничего знать более того, что представляет собой Брахм. Вопреки этой критической мудрости, европейская концепция в основном сохранила в себе самой возможность представить за словами «высшее бытие» или, того более, «бог» нечто конкретное, что для этого представления имеет форму духа — и потому то, что оно полагает, богаче и содержательнее, нежели то, что оно говорит (выражает словом).
Это побуждает меня сделать [одно] замечание о переводе Брахм (в среднем роде) у г. ф. Шл. через numen, в то время как Кришна для различения обозначается как almum numen. г. ф. Г. употребляет выражение «бог» и выразительно отмечает (с. 21): многие места отчетливо свидетельствуют, что «Брахма» и «бог» — понятия идентичные. Господин Guigniaut в переводе «Символики» Кройцера (t. 1, р. 11, Notes p. 618) весьма определенно высказывается против methode г. ф. Шлегеля, «qui consistc a traduire gcneralement, par des expressions latines correspondantes, les termes sacramentals de la Philosophie religieuse des brahmanes, et beaucoup d'atres denominations theologiques et mythologiques en faisant disparaitre completement les originaux... Cette maniere efface et detruit tout originalite, tout propriete... Cette maniere efface et detruit tout originalite tout propriete, tout couleur locale[15]. Г. ф. Шл., правда, указывает (Ind. Bibl. Bd. 11 Hf. IV, S. 422). что слово «брахма» (средний род) совершенно точно соответствует греческому to theion, до некоторой степени также латинскому numen, когда это прекрасное слово используется согласно своему истинному и возвышенному значению. Во всех таких выражениях, и не меньше в «Deus» и «бог», бог, конечно, выражен столь же неопределенно, сколь неопределенным является Брахм в себе, т. е. является абстрактным; однако большое различие заключается в том, что те выражения и каждое из них сопутствуют конкретному представлению, не подразумевают неопределенности, которая составляет внутреннюю сущность Брахма. Выше было отмечено, что при переводе, помимо внешней, формальной необходимости, следует, согласно самой [природе! вещи, считать допустимым для выражения означающего нечто особенное, брать в других языках выражение всеобщего, или также наоборот; но иначе обстоит дело, если каждое из обоих выражений означает нечто совершенно особенное, специфическое, а всеобщее (Allgemeine) ограничивается тем, что является всеобщим для данной социальной общности (Gemeinschaftliche). Здесь употребление специфического выражения вносит в наше представление установление того содержания, которое, скорее, остается отдаленным и, напротив, упускает из виду другое содержание, которое должно быть отчетливо нам представлено. Это изменение смысла, которое при второстепенных обстоятельствах и переменах может быть незначительным, становится затемняющим (истинное положение дел), когда оно имеет место по отношению к наиболее всеобщим и важнейшим основным определениям. Deus, Theos, как и Deva, другой термин, используемый индийцами, вероятно, могут и должны переводиться как бог только тогда, когда это нужно сделать по отношению к неопределенному представлению. Однако в случае, когда различие выступило и когда оно для представления, ищущего понимания, отчетливо обозначалось, мы вводимся в заблуждение, если нам вместо специфического термина выдается термин, специфически отличный от него. Так, в первой статье было отмечено, что наши священники, солдаты и т. д. обладают своими особыми отношениями, отсутствующими у брахманов, кшатриев и т. д., относительно чего у последних существуют установления, опять-таки неотъемлемо принадлежащие существенной стороне их натуры. Столь же очевидно, что не следует выражения Зевс, Юпитер, хотя он является высшим отцом богов, переводить как «бог» и как «высшая сила». Объективное определение Брахма, эта категория чистого бытия, в котором индийское представление позволяет раствориться всему особенному, составляет — через [утверждение ] ничто всего конечного — Возвышенное индийской религии, которое от этого еще не является ни Прекрасным, ни еще менее Истиной в ее аутентичности. Скорее, чистое бытие из-за своей абстрактности является лишь ограниченной [конечной] категорией. Индийцы же при этом столь же мало, как и элеаты, проявляют последовательность, которая состоит в отличении небытия от бытия или в исключении небытия из бытия.
Г. ф. Гумбольдт отмечает это (с. 14) по поводу лекц. IX, 19, где Кришна говорит: «Я есть бессмертие и смерть, то, что есть и то, чего нет». И в других местах проступает достаточно (отчетливо) то же самое: Брахма есть «entity» и «non-entity».
Это чистое бытие, поскольку оно не доведено до определения бесконечной субъективности, выражается в индийском пантеизме, который в то же время есть монотеизм, так как чистое бытие есть Одно (Eine). Столь часто цитируемый результат изучения Вед Кольбруком (Asiat. Res. Vol. VIII), согласно которому старая индийская религия признает лишь одного бога (Einen Gott), однако творение (при этом) не отличается в достаточной мере от творца, имеет ведь и более точное установление: первоначально солнце понималось как большая душа (Mahanatma); но, поскольку лишь за счет подобного можно создать монотеизм, оно остается или, скорее, более чистым наличествует в Брахме. Этот монотеизм, однако, так же является в существенном отношении пантеизмом: если Одно определяется как сущность или как абстракция Всеобщего, то, вследствие самой этой абстрактности, оно является непосредственностью [=нео-посредованным] и потому, конечно, в качестве бытия вещей имманентно им и идентично с ними, ибо творение не отличено от творца; само это имманентное бытие, тем не менее, не идентифицирует с конкретными и эмпирическими вещами и их бренностью (конечными) аспектами, но, напротив, оно является лишь бытием их наличного существования (Dasein), неопределенной идентичностью. Составляющим несовершенство категории субстанции является то, что на рассмотрение внешнего размышляющего субъекта легла (забота) производить различение, в созерцании и сознании абстрагировать конечные, единичные вещи от их конечности и единичности и твердо удерживать субстанцию, olas Eine Sein. В другом месте (Энциклоп. филос. наук, 2-е изд., 1827, с. 519 и сл., и Предис., с. XIII и след.; 3-е изд., § 573 Дополнения и Предис. ко 2-му изд., с. XIII и ел.) я выступил с более детальным порицанием того, что в наши дни — а в особенности у теологов, которые не умеют отличить ни рассудок от разума, ни даже субстанцию от акциденции, которые, скорее, вообще искажают разумное до нелепости, занимаются сочинительством — стало модным искажать пантеизм прямо до его противоположности, уверяя, что благодаря ему бесконечное превращается в конечные вещи, добро в зло и т. д., и точно так же конечное, оставаясь существовать как аффирмативное, превращается в бесконечное, а зло, существующее как таковое, делается добром. Так они воспринимают пантеизм как всеобожествленность (идолатрию, Allesgotterei), как если бы отдельные вещи и эмпирическое конечное существование как таковые принимались им пантеизмом за божественное или даже за бога. Только скотине, имеющей кое-какие чувственные интуиции, а также представления о картинах, но и не думающей приблизиться ко всеобщему, можно было бы приписать подобные мнения; а среди людей только этим изобретателям подобного утверждения принадлежит такого рода представление.
Различие видов познания в этом плане очень хорошо обозначено в сознании индийца вообще и в цитируемом г. ф. Г. (с. 13) пассаже (лекц. XVIII, шл. 20—22). Истинное познание, говорится там, во всем, что существует, должно видеть лишь Одно (единственное) неизменный принцип, неделимое в делимом. Познание второго ранга должно осознавать различные (особенные) принципы в единичных вещах — еще ограниченную всеобщность, вроде наших универсальных сил природы и т. д. Но самым превратным познанием, которое относится к третьему сорту и которое принадлежит сфере тьмы невежества является то, которое знает только единичное и лишь в таком свете, как если бы таковое было целым само по себе, при полном отсутствии всеобщего принципа. От подобной абсолютной самостоятельности единичных вещей и их определенностей недалеко отходит нынешнее представление о пантеизме; и поскольку наиболее выразительным определением пантеизма является то, согласно которому единичные вещи и все конечные качества должны восприниматься не как автономные, а, напротив, как снятые aufgehobene, поглощенные в чистом бытии, как отрицаемые (negierte) постольку на самом деле это нынешнее представление свидетельствует лишь о научной несостоятельности субъектов, которые создают себе то фальшивое представление и не могут освободиться от веры в самостоятельность, абсолютного конечного, тем самым лишая себя возможности правильно воспринимать факт.
В поэме есть длинные тирады, в которых Кришна приписывает себе это всеобщее бытие. Лекц. VII: Я — вкус воды, блеск солнца и луны, мистическое слово в священных книгах, звук в воздухе, знание знающего и т. д. Далее лекц. X: Среди адитьев я есть Вишну, среди звезд — солнце и т. д. среди Рудр я есть Шива и т. д. Звучащие поначалу возвышенно, эти тирады монотонностью доводят до безразличия; наконец выговаривается, что Кришна во всем единичном выступает принципом, существенным, которое все же как вкус, блеск и т. д. само еще оказывается чем-то ограниченным. В этих тирадах г. ф. Шлегель, между прочим, также не поддерживает вышеотмеченный способ перевода: эти места изобилуют непереведенными именами собственными, и Шива не называется «numen destruens» «fatum» или подобного рода словами, в то время как вместо Кришна всегда стоит «numen almum». Однако те многие особые всеобщности сами абсорбированы в словах Одно, Брахм, который есть Кришна.
Кришна здесь говорит, что он является Шивой, той же монетой Шива расплачивается с Кришной, когда со своей стороны начинает речь и говорит, что он есть Кришна. В Oupnekat IX, посвященном Шиве, последний так же говорит о себе, частью с искусными поворотами абстракции, приводящей таким образом движение [речи] к единству: «То, что было, есть Рудра (т. с. Шива), то, что есть, есть он, и что должно быть, есть он; Я был всегда, всегда есть и всегда буду. Нет никакого Второго, о котором я мог бы сказать: Я есть оно, и оно есть Я. То, что есть, есть Я, и то, чего нет, есть Я. Я семь Брахма и Я есмь Брахм» и т. д. И далее одним махом: Я есть истина, Я есть бык и т. д. Я есть высшее бытие. Поэтому далее, где начинается созерцание или представление о других единичных предметах, элементах и т. д., последним словом о них точно так же оказывается то, что они являются Брахмой. В Ведах Вачи (языку) приписывается, что это же он говорит о себе точно так же: Воздух, ты есть Брахм, солнце есть Брахм, еда, хлеб и т. д. есть Брахм. Англичанин, составивший эту подборку из Вед, исходя из них и из упоминаемых позже текстов пришел к заключению, что Брахм, как и Одно, у индийцев является лишь неопределенным предикатом восхваления, как бы ничего не означающим титулованием (Mills History of Britich India, Vol. 1). Основание, проводимое им, сводится к тому, что индийцы не достигли представления о единстве бога; и тем, что этому противится, является их, как он это называет, ужасающее непостоянство, неустойчивость, когда деятельность единственного бога должна преобразовываться (fortbilden) в зависимости от характеров Брахма, Вишну и Шивы. Это непостоянство, конечно, есть следствие того, что это единство воспринимается еще не в его истинном определении, не как конкретное в себе, не как дух и что оно, это единство, есть лишь категория субстанциального отношения. Необходимое потому непостоянство появляется как неустойчивое шатание, которое особенно заметно в отношении субъективного аспекта и которое столь же необходимо в представлении объективного. Это — выпадение из Одного во многих богов и падение обратно из этого богатства и пышности богатства в пустое, тусклое Одно. Это — вечное чередование, которое содержит в себе, по крайней мере, ту истину, что эти боги и конечные вещи вообще не являются самостоятельными реальностями. Метафизическое определение, как мы видели, таковым является только для мыслящего субъекта, его содержание целиком сводится к самой абстракции; оно не имеет потому в себе самом никакой реальности, ибо его существование в мире составляют лишь конечные, единичные вещи, в которых оно существует не как оно само, а как другое его самого. Однако жители Востока не пришли к этому рассуждению, удовлетворяясь и такой абстракцией, как чистое бытие, пустая голая сущность, если они, размышляя, искали и иные. Своеобразным в этой связи является способ, которым Брахм как таковой осознается не как абстрактная мысль другого, еще в персонификации для другого, а как существующий для себя. Согласно этому определению, мы видим, что Брахм выражен как абстрактное самосознание, для достижения которого насильственным усилием концентрируется и очищается йог. В этом углублении сознания в себя чистое бытие на самом деле имеет существование, которое является столь же всеобщим, т. с. абстрактным, как оно само.
Смысл углубления, столь же отчетливо, как и смысл Брахма, проявляется уже в приведенном выше из «Рамаяны» примере с погружением Вальмики; и все-таки этот смысл проявился тут смешанным с фантазией и персонификацией. Его следует рассмотреть в несмешанных формах. Такой формой прежде всего является благоговение как мгновенное состояние, которое йог стремится задержать. Отчетливее всего чувство индийского благоговения представил один англичанин, который основательно потрудился над пониманием сути индийской религиозности и попытался выразить его через вопросы, задаваемые им, и ответы, вкладываемые им в уста индийца. Индийца спрашивают: почитает ли он высшую сущность (т. е. Брахма) с культом? Молится ли ему? Приносит ли ему жертву? Он отвечает прямо [без обиняков]: «Нет, никогда!» Стало быть, Вы молитесь духовно — что же является чистейшей и одновременно самой желанной формой служения божеству, необходимы ли для нее малые церемонии или не нужно никаких? — «Нет». — Восхваляете ли вы его? — «Нет».— Размышляете вы о его качествах и совершенствах?— «Нет» (выше мы видели, что набожность является совершенно пустой). Что же обозначает, наконец, та столь знаменитая безмолвная медитация? Его ответ: «Когда я сижу, положив ногу на ногу, с поднятыми сложенными руками, закрыв глаза, оставленный в покос духом, мыслями, языком и губами, то я говорю про себя (внутренне): Я есть Брахм. У нас нет осознанной мысли быть Брахмом посредством майи. Запрещено почитать высшую сущность, приносить ему молитвы и жертву, так как это было бы служением богу, направленным на нас самих. Возможно, мы почитаем и поклоняемся эманациям от него». Прежде, правда, была традиция, чтобы у Брахмы был храм, однако они были разрушены (см. Creuzer Symb. 1,575 Guignaut 1,24), но тем меньше у Брахмы храмов. — Схожим образом обстоит дело в наши времена, как (например) сообщают официальные данные, художнику Канове, приложившему усилия для возведения церкви в родном городе Поссагно (Possagno), церковные власти не позволили посвятить се богу.
Это исчезновение объективности Брахма проистекает из непосредственного единения с Брахмой, в изобилии представленного и высказанного каждой строкой наших поэм как цель углубления, из становления на пути к Брахме, богофикации деификации или точнее, брахмафикации. Я пропускаю места (в поэме) об этом единении, ибо их можно увеличивать до бесконечности. Более живой интерес представляет возможность рассмотреть определения, которые дает Брахме уже цитированный древнейший индийский лексикон и с которыми нас познакомил г. ф. Шл. (Ind Bibl. Bd. 11 Hf. IV, S. 423). Кроме определения чистого бытия, он предоставляет еще два значения, а именно: 1) Веды (их смысл даже предшествует тому, что связано с чистым бытием); 2) религиозные упражнения, то, что эти по видимости различные значения по существу — лишь внешне различные формы одного и того же содержания, нигде не подтверждается убедительнее, нежели в случае с Брахмой, этим самым абсолютным единством. Сознание связи этих определений исходит уже из всего предшествующего (изложения). Брахма есть Веды и жертвоприношение, но не только в том. смысле, что он является пребывающим в себе принципом всего [всех вещей], но и в том смысле, что [Веды], прочитанные брахманами, жертвоприношение, ими представленное, [также] являются тем погружением, благоговением, которое и есть Брахм. Это— то же самое, что Кришна, который, как мы видели, настолько же Брахм, утверждает в IX, 16: Я есть жертвоприношение, Я есть поклонение, Я — вода священных окроплений и травы (приносимые в жертву); Я есть поэма (carmen, Уилкинс: the ceremonies to the manes of the ancestors); Я — равный священному смыслу. Я—огонь, Я—воскуряемый дым (Уилкинс: the victim). Поскольку Брахм — это и есть жертвоприношение в целом и различные вещи, которые приносятся в жертву, то он приносится в дар и жертву самому себе через самого себя; в форме благоговения он является абстрактным, чистым самого — себя — слушанием внемлением, а в форме жертвы — равным ей чувственно передаваемым отношением к самому себе. Таков всепроникающий Брахм, как говорится в III, 15 — присутствующий в жертве и (сам) способ присутствия, который очевиден и в этом месте, в неясном изображении и который являет собой свойство, качество, более точно определенное, чем во всеобщем пантеистическом чувстве. В этом месте (можно проследить, как) сформировался круговорот, который с самого начала предполагает поверхностный ход мысли, а именно: благодаря жертвоприношению, идет дождь, благодаря дождю появляется пища и этим — поддержание таинства жизни; жертва же становится действенной благодаря деянию служащему богу и берущему начало от Брахма, который, как это сказано, возник[16] из простого и неделимого (numen e simplici et individuo ortum); здесь сам Брахм (средний род) отличен от простого Одного (the great One). Однако прежде всего следует обратить внимание на действенность жертвы. Плодородие земли здесь не должно представляться как следствие просьб смертных, поддержанных божественным вниманием к жертвам. Связь жертвы и порождения является, как ясно из вышесказанного, прямой; из смерти следует жизнь — более абстрактное положение. Самое поразительное — изложение этой связи в одном из мест, приводимых Кольбруком в извлечениях из Вед (Asiat. Res. VIII 404 ff.); инициаторами молений названы Праяпати и его сын Яйнья; первый— первоначальная душа, Брахм; второе имя появляется, говорит Кольбрук, чтобы намекнуть на аллегорическую жертву Брахма (Guignaut 1 с. S. 602: le sacrifise ou la victume). У жертвоприношения же — следующая схема: творческим элементом первой разнородной массы является сила созерцательности; сначала в его мышлении формируется желание (первоначальные продуктивные семена), которое мудрецы определяют, узнавая это рассудком (Verstand) в своих сердцах, как узел бытия в небытии; далее следует пространное, очень запутанное описание, из которого можно узнать, по меньшей мере, следующее: первое, что совершается, есть всеобщее жертвоприношение, которым непосредственно поддерживается акция творения, или, скорее, которое само являет себя как творение мира.
Я добавлю еще одно место, которое приводит Кольбрук (там же, с. 475 и сл.) из первой Упанишады четвертой Веды и которое, кажется, выражает точно так же исхождение Одного из себя и возвращение в себя, а также тем самым одновременно возникновение мира; оно гласит: благодаря созерцательности прорастает обширное Одно; из него порождается пища (телесная) и оттуда одно за другим дыхание, мысли, существующие миры и бессмертие, проистекая как следствие поступков (деяний). Всезнающее есть глубокая созерцательность; знающее все вещи, оно пребывает в знании себя; отсюда проистекает обширное Одно, как и названия, формы и пища (Speisen) и это есть истина.
Абстрагирование, вследствие чего осуществляется углубление, (погружение) есть для себя момент негации, жертвенности, и нельзя недооценивать далеко простирающуюся, глубоко прочувствованную мысль: с этой негативностью, бесконечностью непосредственно связана деятельность созидания (как у Як. Беме с мукой физической — Pein, мукой творческой — Qual связаны томление творческой мукой — Quallieren и источники мук — Quallen). Но во многих теогониях и космогониях, уже известных нам, неисчислимы повороты [событий], формы, имена, изображения, в которых продуктивная активность, созидание, созидающие и их различие изложены как происходящие из того углубленного созерцания, из того одиночества Брахма, бездна которого лишь в нем самом. Кажется, в этих многоразличных изложениях нет ничего единообразного (gleichformiges), чтобы быть всеобщей основой приведенных мыслей. Точно так же индийское мифологизирование или философствование, в попытках постичь и определить высший принцип, беспорядочно разбрасывается во многих формах великого Одного, всеобщей души и т. д., которые действительно с трудом можно было бы отличить от Брахма.
Равным образом Брахма (мужского рода) появляется лишь как одно из многих восприятий и образов того Брахма (среднего рода), который определяется как субъект. На этом уровне, где начинается внешняя явленность (майя), разнообразие форм много больше и произвольнее. В соотношении с Вишну или Кришной и в соотношении с Шивой Брахма появляется преимущественно в более определенном образе и как одна из фигур тримурти, индийского триединства: определение Высшего, которое, будучи встречено на индийском [языке], с необходимостью должно привлечь внимание, европейцев. Хотя изложение этого представления здесь очень неорганизованно, и понятие духа, которое должно было проистекать из него, скорее, им разрушается, все же представление это по меньшей мере содержит в себе абстрактную форму (как пифагорейская и платоновская триада) для конкретного определения духа. И научным изложением высшего порядка является то, которому надлежит доказывать, что, когда представление духа благодаря мышлению возвышено до понятия, его [понятия] смысл должен восприниматься как тринитарное (dreienig) в себе самом. Однако разъяснение того, каким образом рудимент триединства, который только в христианстве послужил истинной идее Бога, в индийском представлении произрос в нечто превратное, увело бы нас слишком далеко.
Для нашей же цели — определить понятие Брахм — в высшей степени характерна приданная ему связь с Вишну и та задача, которая досталась ему в его явлениях в мире. Я имею в виду изображение, данное Greuzer, Symbolik, l S. 626 (Guignaut, с. 4) согласно (труду) Pohlier. Оно показывает Брахма в ситуации, когда помимо тех частей, которые под своими названиями Вишну и Шива занимает в мире, он желает обладать еще некоторым пространством, однако из-за этого грабежа наказывается ими, но, все же не обращая на них внимания, гордый тем, что прояснил Веды, он ошибочно полагает себя более достойным существовать, нежели оба других. В наказание за это высокомерие и еще за сладострастие он осуждается на то, чтобы пройти ряд искуплений в четырех образах, в которых он должен прийти в мир. Он является в земное существование в образах ворона, чандалы и разбойника-убийцы из-за угла и т. д.; после строгих упражнений, на выполнение которых не экономились годы и столетия, он вновь достигает того, чтобы быть Брахмой. Среди искуплений, на которые он осуждается, есть такие — поклонять Вишну и писать историю его воплощений. Во втором существовании, когда он из чандалы и разбойника стал мудрецом, он удивляет всех своим знанием и толкованием Вед; в смирении он признается, что он есть как бы во плоти явившийся Брахма, осужденный искупать свою гордость; он становится восторженным певцом, воспевает воплощения Вишну, создает «Махабхарату» и «Рамаяну» — Рама, герой этой поэмы, есть одно из воплощений Вишну, а Арджуна, герой первой поэмы, который ведет беседу с Кришной («Бхагавад-Гита»), —сам Кришна (лекц. X, 37). Creuzer (a. a. 0. 634) обращает внимание на то отличие, что явления в мир Вишну описываются как воплощения Брахмы же — как возвращение к самому себе через искупление, регенерации. Это влечет за собой другое характерное отличие. Явления в мир Кришну — нечто непосредственно счастливое для любви любящих, для совершающих подвиги великих дел — нечто сильное, могущественное. Почет, которого достигает Брахма в своих четырех образах и именно посредством искуплений, есть почет мудрого поэта-певца, и его деяния являются важными национальными поэмами. Его основным определением, таким образом, остается созерцание существование Одного как абстрактного возвращения его в себя самого; но, поскольку медитация приводит к конкретным сознательным делам, она оказывается тем, чем является дело образованных мудрецов — поэмой. И она успешно продвигается к совершенству именно при посредстве упражнений через возвышение из низшего состояния и звания, благодаря тем искуплениям. Брахма в образе Вальмики, автора «Рамаяны», указывается по касте как чандала; так же и Халдас (а. а. 0. с. 633), искатель и собиратель стихов в Вальмики; четвертый и последний образ Брахма — сын бедных родителей, лишен воспитания и образования, а когда он в виде брахмана показывается на постоялом дворе, где его знают, то происходит то, что его не узнают, и это необразованный бедняк — не его состояние.
О брахманах, однако, выше сказано, что они по происхождению являются дваждырожденными и потому непосредственно обладают тем величием, достичь которого в себе стремятся йог и поэт; в брахманах же Брахма не прикладывает усилий, чтобы явить себя, через посредничество упражнений. Эту конструкцию нельзя не видеть и в нашей поэме (VIII, II), где способ углубления, как обычно, описывается как исключение всех чувств и т. д., выговаривание односложного Ом; указываются и те упражнения, которым предаются и те, которые преподают Веды, и те, которые посвящают себя йоге. Первые являются брахманами. Если выражения шлегелевского перевода мы берем в их точной определенности, а мы в особенности имеем право на это, то и в нем имеет место вышеуказанное определение субъективности Брахма. О брахманах, однако, сказано, что погружение они simplex ас Individuum nuncupant (просто провозглашают), т. е. — Брахма, само погружение [=медитация] выражено совокупностью субъективных моментов.
О том, что брахманам приписывается власть над природой, говорилось выше. Равным образом уже цитировавшийся старейший индийский словарь (Ind. Bibl. Bd 2, Hf. 4, S. 423) дает в качестве первого значения Брахма (мужской род): жрец по рождению, в качестве второго — господин творения; очевидно, оба значения входят в одно определение. Брахма (так обобщено у Guigniaut I, с. 241) присутствует в брахманах, они почитаемы на своем месте, он живет в них; еще определеннее — сам Брахма почитается, потому что чтимы брахманы, они — его существование; он есть они как осознающее себя существование; они — его непрерывное перевоплощение. Когда рождается брахман, сказано в «Законах Ману», то рождается он над мирами, он господин всех созданий', это — дословно то, что сообщает староиндийский словарь. Брахманы возникли из уст Брахма: уста [рот] есть частью язык, речь [как акция говорения]—выше упоминается Вач, речь [Веды и чтение означает одно и то же]; частью уста [рот] — это еда [как акция поглощения съедаемого]: это — брахман, который приносит жертву; оба [значения] — единственные обязанности и дела брахманов. Вышеуказанный смысл жертвы в «Законах Ману» в связи с брахманами выражен так: брахманы приносят в жертву богам топленое масло и рисовое печенье — создателям человеческих поколений за поддержание миров; ближе к тексту это выражено так: устами брахманов боги небосвода беспрестанно питаются топленым маслом, а души умерших предков — освященным печеньем. Поедание жертвы брахманами есть питание и вообще содержание, кормление богов, и тем самым производство (Produktion) и сохранение их самих и миров.
В созерцаниях, которые брахман должен направлять на восходящее солнце (Asiat. Res. V. p. 349), — они ему предписаны на все часы и поступки в течение дня — брахман говорит про себя: полный тайн свет (о нем он говорит также, что свет является землей и трехскладчатым тройственным (dreifaltig) миром и т. д.), который живет во мне, находясь внутри моего сердца, есть одно и то же с той блещущей силой. Я — сияющая очевидность высшего Брахма. В брахманах индиец видит присутствующего перед ним бога, как тибетцы, монголы и т. д. в далай-ламе, как секта Ganapatya (см. Кольбрук, Asiat. Res. VII, р. 279 ff) близ Туны поклоняется Ганеше (бог с головой слона), в человеке, семья которого обладает привилегией наследственного перевоплощения. Как выразился один англичанин, видя брахмана, индиец чувствует желание броситься перед ним ниц и сказать ему: Брахман, ты мой бог. Фитц-Кларенс, адъютант генерал-губернатора, маркиза фон Гастингса, говорит в заметках о своем путешествии, что брахманы, состоящие на службе у англо-остиндского правительства, продолжают вызывать большое почитание. Он приводит пример: в дом губернатора пришел с депешей в качестве просителя брахман в запачканном парадном одеянии; индийцы, встретившиеся на пути и заприметившие шнур вокруг его затылка (отличительный знак брахмана) среди его запыленной одежды, бросились ниц и целовали след его испачканной ноги.
Таков характер, в котором явилась мне связь обсуждаемых принципов индийского духа на основании представленных господином, автором исследований и в сопоставлении с другими материалами. По мере того как критическая работа европейских ученых, прилежно постигающая суть вещей, открывает нам доступ к индийскому способу мышления в его своеобразном свете, детали теогонии и космогонии и прочих мифов отступают до все более ничтожной значимости; между тем уже обнаруживается, что произвол фантазии, с которым связано непостоянство, переменчивость утонченной рефлексии, распространил подобный материал в диком (необузданном) и невыразимом разнообразии. Потому приходится самостоятельно заниматься поисками и выяснением основных линий общего, принципов индийского сознания. Однако чем большее нам предлагается богатство в оригинальной раскраске — уже разом, одновременно тем в большей мере следует отказываться от поверхностных представлений об индийской религиозности и ее содержании, представлений, которые возникли частью из взятых наугад наиболее ценных категорий нашей культуры (Bildung), частью из европейской, нередко самими авторами запутанной философии. Эти поверхностные представления должны уступить место все более подтверждающемуся документами своеобразию индийского духа. Однако задача понимания становится в то же время тем сложнее, и не только из-за всеохватывающего (durchgangig) отличия индийского способа представления от нашего, но и, пожалуй, потому, что он, индийский способ представления, сцепляется с высшими понятиями нашего сознания, однако в полной чудес глубине сам, неотличимый, неотделимый от мира чудес, впадает в унизительнейшее. Высокоуважаемый господин автор, который в столь многих сложнейших исследованиях, находивших [на этапе] предварительной работы часто малую или даже не находивших никакой поддержки, возжег новый, а зачастую и первый свет и здесь приложил все усилия, чтобы из рассеянного, разбросанного изложения обсуждаемой здесь поэмы составить основу, фундамент для истолкования. Ему мы обязаны тем, что он сделал возможным для нас использование материала из иных источников и позволит проникнуться более точным его пониманием.
Пожалуй, надо было бы привлечь к рассмотрению вторую лекцию (см. с. 45 до конца), которая, в отличие от первой, трактующей содержание систем, занята еще и выражением мнения как относительно их упорядочения, так и их связью с поэтической и философской формой. Однако эта статья послужила уже и более широким целям, и само собой следовало ожидать, что ученость и вкус склонили господина автора к интересным рефлексиям, и в особенности позволили наметить глубоко проникающие пункты сопоставления, касающиеся смешения философии и поэзии в греческой древности, так же как развитый критический такт автора сделал заметным для нас различие между одиннадцатью первыми и семью последними песнями поэмы. Обнаружение того, что вставки в астрономических и генеалогических произведениях являются чем-то обыденным, открыло новое поле неуверенности и затруднений перед учеными, которые, однако, исходя из них [вставок] могут надеяться на пользование если не историческими, то все же наконец более точными хронологическими и генеалогическими датами. Такое свойство нашей поэмы, как некоторая центонность изложения [лоскутный его характер] не оказывает никакого существенного влияния на содержание и лишь умножает обычную для нее неудобоваримость индийской пространности изложения и повторяемости.
Гегель
Перевод с немецкого Г. Б. Шаймухамбетовой
[1] Hegel С. W. F. Uber die unter dem Namcn Bhagavad-Gita bekannte Episode des Mahabharata von Wilhelm von Hiimboldt. Перевод выполнен no изданию: Hegel G. W. F. Berliner Schriften 1818—1831. Hrsg. von I. Hoffmeister. Hamburg, 1956. S. 85 H.
[2] В. Джонс—английский государственный служащий в Калькутте с 1783 г. (судья), основал там в 1784 г. «Азиатское общество Бенгала» и начал издавать периодический сборник «Азиатские исследования». Помимо сопоставлений древней мифологии Индии с греко-римской античностью, с именем В. Джонса связывается идея, согласно которой санскрит оказывается языком-праматерью всех других языков. П. Джонсу же принадлежат первые переводы «Шакунталы» (1789) и «Законов Maнy» (1794).
[3] Пандит — которому Вильфорд имел неосторожность дать поручение произвести розыски в связи с историями, которые капитан ему рассказывал, пользуясь еврейскими, греческими и другими первоисточниками — находил все, чего желал капитан, в индийских трудах, которые тот ему за большие деньги доставлял. Когда капитан начал обнаруживать фальшивость сделанных выписок, пандит в высшей степени нахально стал подделывать манускрипты, чтобы выпутаться, им овладели сильнейшие пароксизмы ярости, он призывал месть неба со страшнейшими проклятиями на себя и своих детей, если выписки не окажутся верными. Он призвал десятерых брахманов, которые его не только защищали, но были готовы всем, что наиболее священно в их религии, поклясться в правильности выдержек. После того как Вильфорд сделал им строгое замечание относительно проституирования их священнического звания, он не позволил им оставаться причастными к этому делу (собственный рассказ Вильфорда — в Asiat. Researches, Т. VIII. Р. 251).— Относительно трудов, являющихся плодами напряженных, достойных уважения усилий, как, например, труд cfe Poliers Mythologie dcs Indous) (он появился в 1809 г.), нам только и остается, что пребывать в сомнении относительно возможности их использования, так как они основываются на диктовках и устных сведениях брахманов, тем более, что мы знаем от Кольбрука, каким подделкам и любого рода переработкам и вставкам подвергались сами труды, как, например, астрономические — из-за своей древности и авторитета их творцов обычно высоко почитаемые; в данном случае, однако, они должны стать предметом критики.
[4] Песнь философская, слава мудрости и святости которой едва ли была превзойдена какой-либо из песней во всей Индии (лат.).
[5] Родовые святыни (лат.).
[6] Подробности об этой посмертной жертве можно найти и труде Gans. Erbrecht in weltgeschichliicher Enlwickiung, Т. I. С. 9 ел. л.; где представлена вообще природа индийского брака и семейного союза; отцы заинтересованы и том, чтобы содержать детей как средство умаления вины смертной жертвы перед предками (с. 247). Распространенные способы получения для этой цели детей указываются на с. 78 и ел., а также на с. 90 указано, что они передаются как наследство при недостатке родственников.
[7] Когда разрушается религия, во всех поколениях распространяется нечестие (лат.).
[8] Быть может, позволительно сказать die Joga u смысле немецкого женского артикля, a большинстве случаев имеющего обыкновение характеризовать качества.
[9] Все же в последние годы на праздниках, где раньше находились миллионы, стало не так много благочестивых, которые могли бы привести колесницу в движение.— Голос побережье, на котором расположен храм, на много миль покрыто скелетами пилигримов, которые убиты странствиями и упражнениями.
[10] Два английских офицера в прошлом году присутствовали при сожжении женщины незначительного положения, несшей на руках свое мертвое дитя: напрасно они обращали свои воззвания к женщине, к мужчине, который, однако, им возразил, что он не может нуждаться в этой женщине, так как кроме нее у него дома еще трое, и что ему и его семье (несомненно, и его предкам) это сожжение принесет большое уважение.
[11] Примечательный пример того, как достигается равно и абстрактными упражнениями высшая сила, хотя победа над страстями еще не достигается, содержится в эпизоде «Махабхараты» (под названием) «Сунда и Унасунда», с которым познакомил публику мой уважаемый друг и коллега г. проф. Бопп в «Путешествии Лрджуны на небо Индры», 1824, перевод, с. 37.— Изучив систему спряжения санскрита, он дал перевод эпизода Висвамитры; для своих выписок я имел английский перевод в издании de Seramporc.
[12] Частью для более аутентичного представления, частью для доказательства их невероятной нелепости следует привести несколько примеров, извлеченных из богатого материалом содержания «Законов Ману». Брахман в первые два часа дня может совершить до 40 ошибок, если он встанет сначала на правую или левую ногу, скользнет вначале в правую или левую домашнюю туфлю и т. д. Брахман не должен (IV, 43) свою жену или жен (он может иметь несколько), с которыми он также не может есть вместе, видеть за сдой. видеть их чихающими или зевающими и т. д. Он не должен принимать пищу и при этом быть одетым только в одно платье, он не должен мочиться и справлять нужду ни на улице города, ни на золе, ни на месте выпаса коров, ни на возделанной почве, ни в воду или на дрова, кроме как в случае крайней нужды на горе, в какое-либо время на муравейник, в канавы с живыми существами, на ходу, стоя, на берегу реки. на вершине горы, в зависимости от направления ветра; при исполнении подобного не должен смотреть па что-то движимое ветром, на огонь или на жреца или на солнце, или на воду, или на крупный рогатый скот — притом днем его лицо должно быть повернуто на север, ночью на юг, утром и вечером как днем и т. д. Бесчисленно то, что он должен соблюдать за едой.
[13] Автор, критикующий поведение лживых богомольцев, в корыстных интересах соблюдающих предписанные Ведами правила, заканчивает тем, что говорит: «они также занимаются (религиозной) практикой, они действуют, но без достойной мудреца сдержанности»; далее к шл. 25: «Кришна говорит Арджуне. что Веды могут истолковываться в смысле, благоприятном либо для людей-друзей свободы, либо для страстей, либо для невежества».
[14] Расчлененные и нескончаемые мысли — о непостоянном. До какой степени цветистую эту речь предпочитают эти неразумно радующиеся словам священных книг, и [они] не признают ничего, что можно сверх того одобрить; отягощенные страстями, заявляющие о своем местопребывании у высших богов, считающих целью всех благ (подразумеваю, речь) обещание врожденных достоинств — как бы награду за труды; она, эта цель, изобилует разнообразием ритуалов, которыми (в которых) рождаются изобилие и власть: кто, уклонившись от этого верного предположения, ищет богатств и власти, у тех ум не прикладывается созерцанием к упорству (настойчивости, постоянству)». См. перевод В. С. Семенцова этих шлок 41—43, гл. II «превращенная здесь в решимость, мысль единственна, радость Куру; мысли же тех, кто решимостью беден — нескончаемы, многоветвисты» (41); «Речь иная слышна от безумцев, похотливых, стремящихся к раю, погруженных лишь в слово Веды, «больше нет ничего» — говорящих (42) «их ученье цветисто, но тщетно: совершением многих обрядов оно к власти стремится, к усладам, а ведет лишь к цепи рождений» (43) — перевод «Бхагавад-гиты» дал в приложении к монографии Семенцов В. С. Бхагавад-гита в традиции и в современной научной критике. М., 1985, с. 144—222; приведенные шлоки—с. 154.—Прим. пер.)
[15] Против «метода, который вообще состоит в передаче [переводе], соответствующими латинскими выражениями сакраментальных терминов религиозной философии брахманов и многих других теологических и мифологических деноминации, полностью устраняя оригинальные названия... этот способ стирает и разрушает всякую оригинальность, всякую особенность, всю местную окраску» — прим. пер.
[16] У Уилкинса только: Brahm, whose nature is incorruplet — Брахм, природа которого неподвержена порче.