Библиотека    Новые поступления    Словарь    Карта сайтов    Ссылки





назад содержание далее

Часть 6.

слабость презираем. Каждый человек сочувствует беде, идущей вразрез с подлинной потребностью. Отсюда следует, что добросердечие человека, порожденное изобилием, будет проявляться в очень широком сочувствии, тогда как человек естественной простоты будет проявлять его лишь очень ограниченно. Сочувствие к своим детям безгранично. Когда сил не прибавляется, то, чем шире сочувствие, тем оно умереннее; чем больше растут при этом воображаемые потребности, тем больше препятствий для осуществления еще оставшеися возможности делать добро. Вот почему благотворительность, вызванная изобилием, превращается в пустую иллюзию.

Нет более приятной мысли, чем мысль о ничегонеделании, и нет более приятного занятия, чем занятие, имеющее в виду удовольствие. А удовольствие и есть тот объект, который имеешь перед глазами, когда хочешь наслаждаться покоем. Но все это только химера. Кто не работает, тот изнывает от скуки и, хотя бывает одурманен и утомлен развлечениями, никогда, однако, не бывает бодрым и удовлетворенным.

У христианской религии два способа совершенствования нравственности. Во-первых, начать с открытия тайны, поскольку от божественного сверхъестественного воздействия ожидают исцеления сердца. Во-вторых, начать с совершенствования нравственности согласно порядку природы и уже после максимальных усилий, приложенных для этого, ожидать сверхъестественной помощи в соответствии с истолкованием в откровении божественных предначертаний. В самом деле, если начать с откровения, то невозможно ожидать совершенствования нравственности от такого рода наставления как от результата, определяемого порядком природы.

Хотя религия, конечно, может принести пользу, непосредственно относящуюся к будущему блаженству, однако самая естественная и основная ее польза — так направлять наши нравы, чтобы мы были способны выполнить наше назначение в этом мире. Но если эта польза должна быть получена здесь, то мораль следует культивировать больше, чем религию,

==221

В настоящее время не следует запрещать никакие книги,— это единственный способ привести их к самоуничтожению. Мы пришли теперь к той точке, откуда начинается обратное движение. Реки, если им дать свободно разливаться, сами войдут в берега. Плотина, которой мы преграждаем их течение, служит лишь тому, чтобы сделать производимые ими разрушения беспрестанными. В самом деле, авторы бесполезных сочинений имеют в качестве оправдания несправедливость других.

Строгость наказания следует оценивать практически, а именно оно должно быть достаточно большим, чтобы воспрепятствовать совершению [преступных] действий, и тогда большее наказание недопустимо; но морально не всегда возможно такое наказание, какое необходимо физически. Однако размер наказания определяется с моральной точки зрения. О человеке, убившем другого человека, чтобы забрать у него деньги, судят так: поскольку жизнь другого он ценил ниже, чем его деньги, то и его жизнь следует ценить ниже, чем жизнь всех других людей.

Для всех глупостей характерно то, что образы, которые они вызывают, парят в воздухе, ни на что не опираясь и не обладая никакой устойчивостью.

Ошибка, если учесть все в совокупности, никогда не бывает полезнее истины; но незнание часто бывает таким. — Распространенное мнение, что в прежние времена жилось лучше, объясняется тем, что настоящее зло чувствуют непосредственно и что предполагают, будто без него все было бы хорошо.

Правильное познание мироздания, по Ньютону, есть, быть может, прекраснейший продукт чрезмерного любопытства человеческого разума. Между тем Юм замечает, что философу в этом забавном размышлении легко может помешать молоденькая девушка, берущая воду из колодца, и что правители из-за малых размеров Земли сравнительно с Вселенной не бывают склонны отнестись с презрением к своим завоеваниям. Причина этого в том, что теряться за пределами того круга, который нам здесь определен небом, хотя и прекрасно, но неестественно. Так же обстоит дело и

 

==222

с возвышенным суждением о небесном обиталище души.

Философия есть дело не первой необходимости, а приятного времяпрепровождения. Удивительно поэтому, что ее хотят ограничить строгими законами. — Математик и философ отличаются друг от друга тем, что первый требует данных [для познания] от других, второй же сам исследует их; поэтому первый может вести свои доказательства, исходя из любой религии откровения. — Споры в философии имеют ту пользу, что они содействуют свободе рассудка и вызывают недоверие к такой теории, которая должна бы быть построена из обломков другой теории. В оспариваний можно найти столько счастья!

Способность признать нечто присущим другому совершенством вовсе еще не имеет своим следствием того, что мы сами испытываем от этого удовольствие. Но если у нас появляется чувство радости по поводу этого, то мы и сами будем желать этого и тратить на это наши силы. Вот почему возникает вопрос, непосредственно ли мы чувствуем удовольствие, видя благополучие других, или непосредственная радость заключается, собственно, в возможности применения наших сил для содействия этому благополучию. Возможно и то и другое, но что имеет место в действительности? Опыт учит нас, что в состоянии естественной простоты человек безразлично относится к счастью других; но если он ему сам содействовал, то оно нравится ему уже неизмеримо больше. Чужие несчастья обычно также оставляют нас равнодушными, но если я сам виновник их, то они угнетают гораздо сильнее, чем если бы это сделал кто-либо другой. А что касается инстинктов сострадания и благорасположения, то мы имеем основание думать, что только сильное стремление облегчать беды для других, проистекающее из самооценки души, вызывает эти чувства.

Мне кажется, что различие между Эпикуром и Зеноном состоит в том, что первый стремился показать победу добродетельной души в состоянии покоя, после преодоления ею всех моральных препятствий, второй же — в борьбе и через упражнения. У Антисфена

 

==223

такой высокой идеи не было; он хотел, чтобы презирали суетный блеск и ложное счастье и предпочитали быть простыми, а не великими людьми.

Рабство есть или рабство насилия, или рабство ослепления. Последнее основывается на зависимости или от вещей (стремление к роскоши), или от пустой мечты (Wahn) других людей (тщеславие). Это последнее более нелепо и жестоко, чем первое, потому что вещи гораздо больше находятся в моей власти, чем мнения других людей, и этот род рабства достоин большего презрения.

У нас есть чувства, полезные нам самим, и чувства, полезные всем. Первые появляются раньше вторых, возникающих прежде всего при влечении к другому полу. Человек имеет потребности. Но он в то же время и властвует над ними. Человек, находящийся в естественном состоянии, более способен к общеполезным и деятельным чувствам; у того же, кто живет в роскоши, потребности скорее воображаемые; он себялюбив. Люди более чутки к бедам других, в особенности к страданиям от несправедливости, чем к их удачам. Сочувствие истинно там, где оно соответствует общеполезным целям, в противном случае оно химерично. Оно является общим в неопределенном смысле, поскольку обращено на одного из тех, кому я могу помочь, или в определенном смысле — как помощь всякому страждущему. Такое чувство химерично. Добросердечие возникает, когда развито моральное, а не деятельное чувство, и представляет собой моральную мечту. Мораль, стремящаяся бескорыстно помочь всем, химерична, так же как и мораль, чуткая к воображаемым потребностям. Мораль, утверждающая только себялюбие, груба.

 

Officia beneplaciti [обязанности благожелательности] никогда не приводят к тому, чтобы люди отказались от собственных потребностей; но этого могут достигнуть officia debiti [обязанности долга], так как они — моральные потребности,

 

 

==224

 

 

==225

 

 

==226

 

 

00.htm - glava08

ОПЫТ О БОЛЕЗНЯХ ГОЛОВЫ 1764

 

Простота и неприхотливость природы требуют от человека и приводят к образованию у него только обыденных понятий и несколько грубоватой честности. Искусственное стеснение и чрезмерная роскошь гражданского устройства порождают остряков и умников, а порой также глупцов и обманщиков и создают видимость мудрости и благонравия, при которой можно обойтись и без рассудка, и без честности, было бы только достаточно плотным красивое покрывало, которое благопристойность расстилает над тайными недугами ума или сердца. По мере того как развивается искусство, всеобщим паролем становятся, наконец, разум и добродетель, однако так, что рвение, с которым говорят о том и другом, может хорошо воспитанных и учтивых людей освободить от бремени обладания ими. Несмотря на всеобщее уважение, которым пользуются оба эти прославляемые качества, между ними имеется заметное различие: каждый гораздо больше желает обладать достоинствами ума, чем хорошими качествами воли, и при сравнении глупости с плутовством никто ни одного мгновения не будет колебаться и выскажется в пользу второго. Этот выбор, несомненно, хорошо придуман, ведь если вообще все дело в искусстве, то нельзя обойтись без тонкой хитрости, но отлично можно обоитись без честности, которая при таких обстоятельствах только помеха. Я живу среди мудрых и благовоспитанных граждан,

==227

т. е. среди тех, кто умеет казаться таковыми, и я льщу себя надеждой, что ко мне будут настолько справедливы, чтобы признать и за мной столько подобного рода тонкости, что если бы я даже располагал надежнейшими и самыми радикальными лекарствами от болезней головы и сердца, то я все же еще призадумался бы, следует ли делать предметом общественного интереса этот старомодный хлам. Ведь мне хорошо известно, что излюбленное модное лечение рассудка и сердца уже добилось успеха и что в особенности врачеватели рассудка, называющие себя логиками, очень хорошо удовлетворяют всеобщей потребности, с тех пор как они сделали важное открытие, что человеческая голова есть, собственно говоря, барабан, который потому только и звучит, что он пуст. Поэтому для себя я не вижу ничего лучшего, как подражать методу врачевателей, полагающих, будто они очень помогли своему пациенту, если дали название его болезни, и предлагаю здесь небольшой поименный список недугов головы, начиная с ее бессилия при слабоумии и до ее конвульсий при сумасшествии. Но чтобы познать эти скверные болезни в их эволюции, я нахожу нужным предварительно разъяснить их более слабые степени, начиная от бестолковости до глупости, ибо в обиходной жизни эти качества более распространены и все же ведут к выше названным [недугам].

Тупой голове не хватает остроты, глупой — ума. Способность быстро что-то схватывать и припоминать, а также легко и как следует выражать это в очень значительной мере зависит от остроты ума; поэтому и неглупый человек может быть весьма тупым, если он усваивает что-то с трудом, хотя потом, обладая большей зрелостью суждения, он понимает это. Если кому-то трудно выразить свои мысли, то это говорит не о его умственных способностях, а лишь о том, что острота ума недостаточно помогает облекать мысль в различные выражения, которые всего точнее ей соответствуют. Знаменитый иезуит Клавий' был исключен из школы как неспособный (ведь по составленным Орбилями2 правилам испытания умственных способностей мальчик считается ни к чему не годным, если он не может сочи-

 

==228

нять стихи или школьные сочинения по определенному образцу). Впоследствии он случайно стал заниматься математикой; тогда дело приняло другой оборот, и его прежние учителя оказались по сравнению с ним глупцами. Практическое суждение о вещах, в котором нуждаются земледелец, художник или мореплаватель, весьма отлично от суждения об уловках, к коим люди прибегают в общении друг с другом. Этот последний вид суждения есть не столько ум, сколько хитрость, а вызывающее симпатию отсутствие этой столь прославляемой способности называется простотой. Если причина этой простоты кроется в слабой способности суждения вообще, то такого человека называют простаком, простофилей и т. п. Так как интриги и козни в гражданском обществе постепенно становятся обычными правилами поведения и чрезвычайно запутывают человеческие поступки, то не удивительно, если человек, вообще-то умный и честный, или слишком презирает все эти хитрости, чтобы заниматься ими, или не может допустить, чтобы его честное и доброе сердце имело о человеческой природе столь ненавистное представление. Такой человек должен везде попадать впросак среди обманщиков и давать им повод смеяться над ним, так что в конце концов выражение хороший человек будет означать уже не иносказательно, а в буквальном смысле простофилю, и иногда и... ведь на языке мошенников умный только тот, кто всех других считает не лучше себя, т. е. обманщиками.

Склонности человеческой природы — если они достигают высокой степени, то называются страстями — представляют собой движущие силы воли; ум же присоединяется лишь для того, чтобы исходя из поставленной цели, [с одной стороны], оценить, каков будет в целом результат от удовлетворения всех склонностей, а с другой] — отыскать все средства для осуществления этой цели. Если же какая-нибудь страсть особенно сильна, то умственные способности оказывают ей лишь малое противодействие. Ведь человек, увлеченный страстью, хотя и очень хорошо понимает все доводы против его склонности, не чувствует себя в состоянии придать им действенную силу. Если эта склонность

 

==229

сама по себе хороша, если этот человек вообще-то разумен и лишь преобладающая наклонность мешает ему предвидеть дурные последствия, то такое состояние скованного разума есть безрассудство (Torheit). Безрассудный человек может выказывать много ума даже в суждении о своих безрассудных поступках; более того, он вообще должен обладать довольно большим умом и добрым сердцем, чтобы иметь право на это более мягкое название присущих ему крайностей. Безрассудный человек может во всяком случае быть превосходным советчиком для других, хотя его совет никак не влияет на него самого. Его может образумить или понесенный им урон, или возраст, но часто это лишь вытесняет одно безрассудство, чтобы уступить место другому. Любовная страсть или огромное честолюбие издавна превращали многих разумных людей в безрассудных. Молодая девушка заставляет грозного Алкида тянуть нитку на прялке, а праздные граждане Афин своей нелепой похвалой посылают Александра на край света. Бывают и менее бурные и не столь распространенные склонности, которые при всем том обязательно ведут к безрассудствам; такова страсть к строительству, собиранию картин, библиомания. Человек с развращенными вкусами утрачивает свое естество и увлекается чем попало. Противоположность безрассудному человеку представляет собой человек рассудительный; тот, кому вообще чуждо всякое безрассудство, мудр. Такого мудреца можно найти разве только на Луне, обитатели которой, возможно, не имеют страстей и обладают бесконечно большим умом. Ни к чему не восприимчивый человек огражден от безрассудства своей глупостью, но черни он кажется мудрецом. На корабле во время бури, когда каждый в страхе думал только о себе, Пиррон3 заметил свинью, спокойно евшую из корыта, и сказал, указывая на нее: «Таким должно быть спокойствие мудреца». Невосприимчивый человек — это и есть пирронов мудрец.

Когда преобладающая страсть уже сама по себе достойна ненависти и вместе с тем достаточно пошла, чтобы считать удовлетворением ее то, что прямо противоположно ее естественной цели, то такое состояние

 

К оглавлению

==230

извращенного ума есть глупость. Безрассудный человек прекрасно понимает истинную цель своей страсти, хотя и остается во власти этой страсти, способной сковать его ум. Глупца же страсть делает столь бестолковым, что он лишь тогда думает, что обладает предметом своего желания, когда на самом деле лишается его. Пирр очень хорошо знал, что храбрость и сила вызывают всеобщее удивление; он совершенно правильно добивался осуществления своих честолюбивых замыслов и был как раз тем, кем его считал Кинеад, а именно безрассудным человеком. Но когда Нерон становится всеобщим посмешищем, читая с подмостков жалкие стихи, чтобы получить назначенную поэтам награду, и под конец своей жизни восклицает: «Quantus artifex morior!» [«Какой великий артист погибает!»], то в этом вселявшем страх и осмеянном властителе Рима я вижу только глупца. Я полагаю, что всякая глупость коренится, собственно говоря, в двух страстях — высокомерии и жадности. Обе эти склонности не считаются со справедливостью и потому ненавистны, обе по самой своей природе нелепы, и преследуемая ими цель сама себя разрушает. Высокомерный человек открыто притязает на превосходство над другими, высказывая свое пренебрежение к ним. Он думает, что его уважают, а между тем его высмеивают; ведь совершенно ясно, что презрение к другим людям возбуждает в них их собственное тщеславие против человека с такими притязаниями. Жадный считает, что ему очень много нужно и что он никоим образом не должен лишиться хоть одного из своих благ; в действительности же он лишается всех их, ибо из-за скупости он налагает на них запрет. Ослепление высокомерием создает отчасти вздорных, отчасти напыщенных глупцов, смотря по тому, возобладает ли в пустой голове пошлое легкомыслие или же чопорная бестолковость. Скряжничество издавна служит сюжетом смешных историй, но они вряд ли забавнее, чем оно бывает в действительности. Безрассудный человек не мудр, глупец не умен. Насмешка, которой подвергается безрассудный человек, забавна и снисходительна; глупец же заслуживает самого жестокого бича сатиры, хотя он и не чувствует его. Всегда есть надежда, что безрас-

 

==231

судный человек когда-нибудь образумится, но намереваться из глупца сделать умного — это все равно что хотеть черпать воду решетом. Причина этого в том, что у первого преобладает подлинная и естественная склонность, лишь сковывающая его разум, тогда как над вторым властвует вздорное воображение, опрокидывающее принципы разума. Я предоставляю другим решить вопрос, действительно ли есть основание беспокоиться по поводу странного предсказания Гольберга 4, а именно что ежедневный прирост числа глупцов может вызвать тревогу и заставить опасаться, как бы им не пришло в голову основать пятую монархию*. Но если допустить даже, что они действительно имеют такое намерение, то им все же не следовало бы слишком усердствовать, так как любой из них мог бы по праву шепнуть другому на ухо то же, что известный придворный шут соседнего государя, проезжая верхом в своем шутовском наряде через польский город, громко прокричал бежавшим за ним студентам: «Вы, господа, будьте прилежнее, учитесь чему-нибудь; ведь если нас будет слишком много, то на всех нас не хватит хлеба».

Я перехожу от недугов головы, вызывающих презрение и служащих предметом насмешек, к тем, на которые обычно смотрят с состраданием,— от тех, которые не подрывают свободного общения с гражданами, к тем, о которых несет заботу правительственное попечение и в отношении которых оно принимает известные меры. Эти болезни я делю на болезни бессилия и болезни извращенности. Первым можно дать общее название слабоумия, вторым — название умопомешательства. Слабоумный страдает значительным ослаблением памяти, разума и обычно даже чувственных восприятий. Этот недуг в большинстве случаев неизлечим: ведь если трудно в расстроенном мозгу устранить дикий беспорядок, то почти невозможно вдохнуть новую жизнь в его омертвевшие органы. Проявления этой болезни, не позволяющей несчастному когда-либо выйти из состояния детства, слишком хорошо известны, чтобы необходимо было долго на них останавливаться.

 

==232

Число основных видов расстройства ума можно приравнять к числу душевных способностей, им порождаемых. Я думаю, что все их можно разделить на три группы: во-первых, извращение приобретенных опытом понятий при помешательстве (Verrьckung), во-вторых, расстройство способности суждения прежде всего в отношении опыта при сумасшествии (Wahnsinn) и, в-третьих, расстройство разума в отношении более общих суждений при безумии (Wahnwitz). Все остальные явления больного мозга можно, как мне кажется, рассматривать или как различные степени упомянутых случаев, или как печальное сочетание этих недугов, или, наконец, как тесное переплетение их с сильными страстями и, таким образом, следует причислять их к только что упомянутым классам.

Что касается первого недуга, т. е. помешательства, то явления его я объясняю следующим образом. Душа каждого человека, даже в самом здоровом состоянии, занята тем, чтобы рисовать себе всевозможные образы отсутствующих вещей, или же тем, чтобы в представлении о вещах, имеющихся налицо, неполное сходство их доводить до полного совпадения посредством той или иной химерической черты, которую вносит в ощущение способность к вымыслу. Нет никакого основания думать, что в состоянии бодрствования наш дух следует при этом иным законам, чем во сне; скорее необходимо предположить, что в первом случае только яркие чувственные впечатления затмевают и делают неразличимыми более слабые химерические образы, тогда как во сне, когда доступ всех внешних впечатлений к душе закрыт, эти образы приобретают всю свою силу. Поэтому нет ничего удивительного, что сны, покуда они длятся, принимаются за подлинные восприятия действительных вещей. В самом деле, будучи теперь в душе наиболее сильными представлениями, они в этом состоянии и есть как раз то, что ощущения в состоянии бодрствования. Допустим, что некоторые химеры — все равно по какой причине — так повредили тот или иной орган мозга, что производимое на него впечатление сделалось столь же глубоким и в то же время столь же правильным, каким его может сделать только чувствен-

 

==233

ное восприятие; тогда эта игра воображения даже в состоянии бодрствования при ясном и здравом уме все же будет приниматься за нечто испытанное в действительности. В самом деле, было бы напрасно противопоставлять ощущению или равному с ним по силе представлению разумные основания, так как чувства гораздо больше убеждают в наличии действительных вещей, чем умозаключения. По крайней мере того, кого эта химера ослепляет, никогда нельзя никаким мудрствованием заставить усомниться в действительности его мнимого ощущения. Случается и так, что лица, которые вообще-то обнаруживают достаточно здравого смысла, продолжают, однако, упорно настаивать на том, будто они хорошо разглядели невесть какие привидения и чудища. Тем не менее они обладают достаточной остротой ума, чтобы свои воображаемые наблюдения связать с некоторыми тонкими умозаключениями. Это свойство ненормального человека, из-за которого он без особенно заметного проявления какой-либо сильной болезни привык в состоянии бодрствования представлять себе как явно ощутимые некоторые вещи, в действительности не наличествующие, называется помешательством. Помешанный, следовательно, есть сновидец в состоянии бодрствования. Если обычный обман его чувства есть химера лишь отчасти, а большей частью действительное ощущение, то человек, в более сильной степени расположенный к такой извращенности, будет фантазером. Когда после пробуждения от сна мы лежим в вялой и изнеженной расслабленности, наше воображение превращает затейливые фигуры на постельном пологе или пятна на ближайшей стене в человеческие образы, приобретающие кажущуюся правильность. Нам довольно приятно развлекаться такими образами, но этот оптический обман мы можем рассеять в любой момент. В таких случаях мы грезим лишь отчасти и эти химеры находятся в нашей власти. Но если нечто подобное происходит в более сильной степени, причем внимание бодрствующего уже не в состоянии отделить иллюзию в расстроенном воображении, то такое извращение заставляет нас предположить, что мы имеем дело с фантазером. Этот самообман в ощущениях, впрочем,

==234

весьма распространен, и, пока он не достиг больших размеров, к нему не применяют этого названия. Но если сюда примешивается страсть, то эта же душевная слабость может превратиться в действительный бред. И вообще при обычном ослеплении люди видят не то, что есть, а то, что рисует перед ними склонность: естественник-коллекционер видит в флорентийском камне города, набожный человек — в пятнистом мраморе повествование о страстях господних, некая дама в известном рассказе увидела на Луне в подзорную трубу тени двух влюбленных, а ее духовник — две колокольни. Страх превращает лучи северного сияния в копья и мечи, а придорожный столб в сумерках — в огромное привидение.

Склонность к галлюцинациям никогда не бывает столь обычной, как при ипохондрии. Химеры, порождаемые этой болезнью,— это, собственно говоря, не обман внешних чувств, а ощущения собственного состояния ипохондрика — состояния его тела или его души, и это ощущение в большинстве случаев есть пустая причуда. В ипохондрике сидит какой-то недуг, который, где бы ни находилось его главное место, блуждает, вероятно, по его нервной ткани в разных частях его тела. Но этот недуг стягивает своего рода меланхолический туман преимущественно вокруг местонахождения души, вследствие чего больному мерещится, будто у него почти все болезни, о которых он только слышит. Поэтому он охотнее всего говорит о своем нездоровье, жадно набрасывается на медицинские книги и повсюду находит симптомы своей болезни; в обществе же на него незаметно находит хорошее настроение, и тогда он много смеется, с аппетитом ест и, как правило, имеет вид вполне здорового человека. Что касается присущей ему больной фантазии, то образы в его мозгу часто приобретают тягостные для него силу и длительность. Если какой-нибудь смешной образ, возникший в его уме (хотя он и сам признает его лишь за плод фантазии), если эта причуда вызывает у него в присутствии других неприличный смех, причину которого он не указывает; или если разные мрачные представления возбуждают в нем сильное стремление сделать что-то дурное — стрем-

 

==235

ление, осуществления которого он сам опасается и которое никогда не переходит в действие, то состояние его во многом сходно с состоянием помешанного, хотя большой беды в этом еще нет. Болезнь эта не имеет глубоких корней и, поскольку она касается расположения духа, проходит или сама собой, или благодаря принятым лекарствам. Одно и то же представление действует на чувство в совершенно различной степени в зависимости от расположения духа. Поэтому бывает такое бредовое состояние, которое приписывают тому или иному человеку только потому, что степень чувства, возбуждаемого определенными предметами, считается по сравнению с нормальным состоянием здорового ума чрезмерной. В этом смысле у меланхолика бывают бредовые мысли о жизненных невзгодах. Любовь богата фантазерской восторженностью, и тонкое искусство государств древности состояло в том, чтобы энтузиазм своих граждан обратить на пользу общества. Кто воодушевляется моральным чувством как некоторым принципом в большей мере, чем это могут себе представить другие люди с их вялым и часто неблагородным чувством, тот этим людям представляется фантазером. Я представляю себе Аристида среди ростовщиков, Эпиктета среди придворных и Жан-Жака Руссо среди докторов Сорбонны. Мне кажется, я слышу язвительный смех и восклицания сотен голосов: «Какие фантазеры!» Этот двусмысленный вид фантазерства в самих по себе добрых, моральных чувствованиях есть восторженность, и без него никогда не было совершено в мире ничего великого. Совсем иначе обстоит дело с фанатиком. Этот, собственно говоря, помешан на своем, как ему кажется, непосредственном вдохновении и на близком общении с небесными силами. Человеческая природа не знает более опасного наваждения. Если оно только начинается, если увлеченный им человек обладает талантами и толпа уже готова искренне принять эту закваску, то даже государству приходится терпеть проявления экстаза. Фанатизм доводит восторженного до крайности; Магомета он привел на престол, а Иоанна Лейденского — на эшафот. В известной мере к извращенности ума, если она касается приобретенных

 

==236

опытом понятий, я могу отнести также и расстройство памяти. Ведь оно вводит страдающего им человека в заблуждение некоторым химерическим представлением о каком-то предшествующем состоянии, никогда в действительности не существовавшем. Кто говорит о поместьях, которыми он будто бы обладал, или о королевствах, которыми он правил, и, однако, не очень-то сам обманывается в своем настоящем состоянии, у того ненормальная память. Старый ворчун, твердо верящий в то, что в годы его молодости мир был более благоустроен и люди были лучше, чем теперь, представляет собой фантазера в области памяти.

В приведенных нами случаях расстроенного ума способность рассудка остается, собственно говоря, незатронутой, по крайней мере не обязательно должна быть поражена, поскольку недостаток заключается только в понятиях, тогда как сами суждения, если извращенное ощущение принять за истинное, могут быть совершенно правильными и даже чрезвычайно разумными. Расстройство рассудка, напротив, состоит в том, что исходя из несомненно правильного опыта высказывают совершенно неверные суждения; первая степень этой болезни — сумасшествие, которое уже в первых основанных на опыте суждениях действует вопреки общим правилам рассудка. Сумасшедший видит предметы или вспоминает о них так же правильно, как и любой здоровый человек, но поведение других людей он обычно истолковывает, исходя из какого-то нелепого представления о себе, и в соответствии с этим думает, что он в состоянии прочесть в глазах других невесть какие подозрительные намерения, которые им никогда и в голову не приходили. Послушать его, так можно подумать, что весь город только им одним и занят. Рыночные торговцы, занятые своим делом и случайно взглянувшие на него, строят, видите ли, против него козни, ночной сторож будит его назло,— словом, он всюду видит заговор против себя. Сумасшедший меланхолик, которому мерещится что-то печальное и оскорбительное, мрачен. Но бывает также разного рода забавное сумасшествие. Например, человека, поглощенного любовной страстью, обольщают или терзают

 

==237

разные странные представления, близкие к сумасшествию. Высокомерный человек в известной мере сумасшедший: из того, что окружающие смотрят на него с насмешкой, вытаращив глаза, он заключает, будто они восхищены им. Вторая степень расстройства ума в отношении высшей силы познания состоит, собственно говоря, в том, что разум, приведенный в ненормальное состояние, нелепо запутывается в мнимотонких суждениях об общих понятиях; эту вторую степень можно назвать безумием. При более сильной степени этого расстройства воспаленный мозг наполнен всякого рода претенциозными, сверхтонкими воззрениями: придуманная длина моря, истолкование пророчеств или невесть еще какая мешанина из нелепых выдумок. Если несчастный пренебрегает при этом суждениями, основанными на опыте, то его называют сумасбродным (aberwitzig). В том случае если он исходит из многих правильных суждений, основанных на опыте, но восприятие его до такой степени одурманено новизной и многочисленностью следствий, подсказываемых ему умом, что он уже не обращает внимания на правильность их сочетания, то нередко мы имеем дело с ярко выраженными признаками безумия, которое может уживаться с большими талантами, поскольку неповоротливый ум уже не в силах поспевать за взбудораженным остроумием. То состояние расстроенного ума, которое делает его невосприимчивым к внешним ощущениям, есть безумство (Unsinnigkeit), и если оно во власти гнева, то это неистовство (Raserei). Отчаяние есть временное безумство потерявшего всякую надежду человека. Бурная вспыльчивость умственно расстроенного человека называется вообще бешенством (Tobsucht). Бешеный, поскольку он безрассуден, безумен (toll).

В естественном состоянии человек может быть подвержен лишь немногим видам сумасбродства и вряд ли некоторым глупостям. Его потребности держат его всегда столь близко к жизни и дают его здравому уму столь легкое занятие, что он почти и не замечает, что для действий ему нужен ум. Его грубым и обыденным желаниям косность сообщает умеренность, оставляющую той небольшой способности суждения, в которой

 

==238

он нуждается, еще достаточно сил, чтобы господствовать над ними сообразно с наибольшей для себя пользой. Да и где взять ему материал для глупости, когда он безразличен к тому, как о нем судят другие, и не может быть ни тщеславным, ни чванливым? Не имея никакого представления о ценности неупотребляемых им благ, он предохранен от нелепости скряжничества, и так как в его голову никогда не проникало никаких остроумных затей (Witz), то он также хорошо защищен и от всякого сумасбродства (Aberwitz). Равным образом душевное расстройство может лишь редко встречаться в этом состоянии простоты. Если бы мозг дикаря и подвергся какому-нибудь потрясению, то я не знаю, откуда могли бы возникнуть [в его уме] бредни, чтобы вытеснить обыденные ощущения, которые одни только непрестанно его и занимают. Какое сумасшествие может овладеть им, если у него никогда нет причин для того, чтобы слишком далеко зайти в своем суждении? Что же касается проявлений безумия, то они, безусловно, вне предела его способностей. Если его постигает болезнь головы, то он становится или слабоумным, или обезумевшим, но и это случается с ним крайне редко, потому что большей частью он здоров, ведь он свободен и способен передвигаться. В общественном (bьrgerliche) устройстве коренятся, собственно говоря, ферменты всех этих недугов, если и не вызывающие их, то все же служащие для их поддержания и усиления. Ум, если он достаточен для удовлетворения необходимых потребностей и простых удовольствий жизни, есть здравый ум; если же он требуется для изысканной роскоши — будь то в наслаждении жизнью или в науках,— он утонченный ум. Здравый ум гражданина был бы уже для человека, находящегося в естественном состоянии, очень утонченным умом, и понятия, которые в некоторых сословиях предполагают утонченный ум, уже не годятся для тех, кто — по крайней мере по своим воззрениям — ближе стоит к простоте природы; если же эти понятия переходят к ним, они обычно делают из них глупцов. Аббат Террасой" делит людей с душевным расстройством на таких, которые из ложных представлений делают правильные выводы, и на таких,

==239

которые из правильных представлений заключают неправильно. Такое деление вполне совпадает с приведенными выше положениями. У лиц первого рода, у фантазеров или помешанных, собственно говоря, поврежден не ум, а лишь способность, порождающая в душе понятия, которыми способность суждения пользуется затем для их сравнения. Этим больным можно с успехом противопоставить разумные суждения если и не для того, чтобы устранить их недуг, то по крайней мере чтобы его смягчить. Но так как у лиц второго рода, сумасшедших и безумных, поражен самый ум, то вступать с ними в отвлеченные рассуждения было бы не только глупо (ведь они не были бы сумасшедшими, если бы могли понять разумные доводы), но и в высшей степени вредно, потому что их извращенному уму этим давали бы только новый материал для измышления нелепостей. Противоречие не исправляет их, а лишь раздражает, почему и в обращении с ними совершенно необходимо быть хладнокровным и благожелательным, как если бы вообще не замечали, что их уму чего-то не хватает.

Недуги познавательной способности я назвал болезнями головы, подобно тому как повреждение воли называют болезнью сердца. Я обращал внимание лишь на проявление этих болезней в душе, не намереваясь обнаруживать их корни, которые, собственно говоря, находятся в теле, скорее всего в пищеварительных органах, а не в мозгу, как это с достаточной убедительностью показано в 150, 151 и 152 номерах пользующегося успехом широко известного еженедельника «Der Arzt». И я даже никак не могу убедить себя в том, будто душевное расстройство должно, как это обычно думают, возникать из высокомерия, из любви, из чрезмерно напряженного размышления и невесть еще какого другого злоупотребления душевными силами. Такое суждение, делающее из несчастья больного основание для насмешливых упреков [по его адресу], крайне жестоко и порождено общераспространенной ошибкой, согласно которой причину имеют обыкновение смешивать с действием. Стоит обратить хотя бы немного внимания на случаи [этих болезней], чтобы установить, что сначала

 

К оглавлению

==240

всегда страдает тело, что, когда зародыш болезни развивается еще незаметно, наблюдается какая-то двойственная извращенность, которая, однако, не дает еще основания предположить душевное расстройство и обнаруживается лишь в любовных причудах, в чопорности или в бесполезном глубокомысленном мудрствовании. С течением времени болезнь внезапно обнаруживается и заставляет искать ее причину в предыдущем состоянии души. Однако следовало бы скорее сказать, что человек сделался высокомерным потому, что он в некоторой мере уже стал ненормальным, чем сказать, что человек потому стал несколько ненормальным, что был столь высокомерен. Эти прискорбные недуги, если только они не наследственны, дают еще надежду на их успешное излечение, и прежде всего к врачу надлежит в таком случае обращаться за помощью. Однако из уважения к философу, который мог бы предписать диету для души, я и его не хотел бы совсем устранить от этого дела, но лишь при одном условии: чтобы он не требовал за это, как и за большинство других своих работ, никакого вознаграждения. В знак признательности и врач не отказал бы в своем содействии философу в тех случаях, когда последний сделал бы значительную, но всегда тщетную попытку излечить глупость. Так, например, в случае бешенства ученого крикуна врач рассмотрел бы вопрос, не могла ли здесь в известной мере помочь усиленная доза слабительного. В самом деле, если, по наблюдению Свифта7, плохое стихотворение есть лишь очищение мозга, посредством которого вредные жидкости удаляются из него для облегчения больного поэта, то почему бы тогда и убогому, полному умствований [философскому] сочинению не быть чем-то в этом роде? В этом случае было бы, однако, полезно указать природе другой путь очищения, чтобы болезнь была раз и навсегда устранена, причем совершенно незаметно, не причиняя этим какого-либо беспокойства обществу.

9 Иммануил Кант, т. 2

 

==241

 

==242

 

==243

00.htm - glava09

ИССЛЕДОВАНИЕ СТЕПЕНИ ЯСНОСТИ ПРИНЦИПОВ ЕСТЕСТВЕННОЙ ТЕОЛОГИИ И МОРАЛИ

1764

Verum animo satis haec vestigia parva sagaci Sunt, per quae possis cognoscere caetera tute.

[Но и следов, что я здесь слегка лишь

наметил, довольно, Дабы ты чутким умом доследовал все

остальное.

(Лукреций. О природе вещей, 1, 402—403. Пер. Ц. А. Петровского^

 

==244

ВВЕДЕНИЕ

Предложенный вопрос таков, что от правильного его разрешения будет зависеть и та форма, которую должна будет приобрести высшая философия. Если будет твердо установлен метод, руководствуясь которым можно достичь наивысшей достоверности в этом роде познания, и будет надлежащим образом понята природа этого убеждения, то вместо вечного непостоянства мнений и школьных сект одно незыблемое правило метода обучения будет объединять все мыслящие умы для одинаковых трудов, подобно тому как метод Ньютона в естествознании превратил произвол физических гипотез в надежный способ исследования, опирающийся на опыт и геометрию. Но каким же методом исследования должно будет руководствоваться это наше сочинение, з котором метафизике должна быть указана истинная степень ее достоверности, а равно и тот путь, по которому можно прийти к этой достоверности? Если бы то, что здесь излагается, было в свою очередь метафизикой, то и решение оказалось бы в такой же мере ненадежным, в какой до сих пор была ненадежной сама эта наука, рассчитывающая при помощи этого метода приобрести некоторую устойчивость и крепость; но тогда и все наше начинание было бы бесполезным. Содержанием всего моего сочинения я сделаю поэтому твердые истины, основанные на опыте, и непосредственно полученные из них выводы. Я не буду полагаться ни на учения философов, недостоверность которых и послужила причиной

 

==245

постановки настоящего вопроса, ни на дефиниции, так часто вводящие нас в заблуждение. Метод, которым я пользуюсь, будет прост и осмотрителен. Некоторые утверждения, которые могли бы еще показаться сомнительными, по своему характеру таковы, что я пользуюсь ими только для разъяснения, а не для доказательства.

РАССУЖДЕНИЕ ПЕРВОЕ ОБЩЕЕ СРАВНЕНИЕ ТОГО СПОСОБА, КАКИМ ДОСТОВЕРНОСТЬ ПОЗНАНИЯ ДОСТИГАЕТСЯ В МАТЕМАТИКЕ, С ТЕМ СПОСОБОМ, КАКИМ ОНА ДОСТИГАЕТСЯ В ФИЛОСОФИИ

§1

Математика ко всем своим дефинициям приходит синтетически, а философия—аналитически

К любому общему понятию можно прийти двумя путями: или посредством произвольного соединения понятий, или через обособление [их] от того познания, которое стало ясным благодаря расчленению. Математика составляет свои дефиниции всегда только по первому способу. Так, например, произвольно воображают себе четыре прямые линии, очерчивающие плоскость таким образом, что стороны, противостоящие друг другу, не параллельны, и называют такую фигуру трапецией. Понятие, которое я здесь объясняю, не дано до дефиниции, а только возникает через нее. Конус может вообще означать что угодно, но в математике он возникает из произвольного представления о прямоугольном треугольнике, вращающемся вокруг одной из своих сторон. Определение здесь, как и во всех других [сходных] случаях, возникает явно посредством синтеза.

Совершенно иначе обстоит дело с дефинициями в философии. Здесь понятие о вещи уже дано, однако в неясном или еще недостаточно определенном виде. Я должен расчленить это понятие, сравнить все обособленные признаки с данным понятием во всевозможных случаях и эту абстрактную мысль сделать развитой и определенной. Каждый имеет, например, понятие

 

==246

о времени; это понятие и нужно определить. Я должен рассмотреть эту идею во всевозможных отношениях, чтобы через расчленение найти ее признаки, соединить между собой различные абстрагированные признаки, дабы решить], образуют ли они законченное понятие, и сравнить их между собой, [дабы видеть], не заключает ли в себе один из признаков часть какого-нибудь другого. Если бы я попытался синтетически прийти здесь к дефиниции времени, то какой счастливый случай должен был бы иметь место, чтобы это понятие оказалось как раз тем понятием, которое полностью выражало бы данную нам идею!

Однако, скажут нам, ведь и философы определяют иногда [свои понятия] синтетически, а математики — аналитически; например, когда философ произвольно мыслит себе субстанцию со способностью разума и такую субстанцию называет духом. На это я отвечу: подобного рода определения смысла, который имеет слово, никогда не представляют собой философских дефиниций; если же они должны называться объяснениями, то они только грамматические объяснения. Ведь никакой философии не требуется для того, чтобы сказать, какое название я хотел бы дать произвольному понятию. Лейбниц мыслил себе простую субстанцию, которая обладает только смутными представлениями, и назвал ее дремлющей монадой. В данном случае он не разъяснил эту монаду, а измыслил ее; ибо понятие этой монады не было ему дано, а им же создано. Напротив, математики, с чем я согласен, [действительно] иногда объясняли [свои понятия] аналитически, но всякий раз эти объяснения были ошибочными. Так, Вольф' рассматривал сходство в геометрии с философской точки зрения, чтобы под общее понятие [о сходстве] подвести и сходство, с которым имеет дело геометрия. Но он мог бы и не затруднять себя этим; ведь если я мыслю себе фигуры, в которых углы, образуемые линиями периметра, соответственно равны, а составляющие их стороны находятся друг к другу в одной и той же пропорции, то это всегда можно рассматривать как дефиницию сходства фигур, и то же справедливо и относительно всех других случаев сходства в про"

 

==247

странстве. Геометру вообще не нужна общая дефиниция сходства. Для математики счастье, что если иногда, неправильно понимая свою задачу, геометр и занимается такого рода аналитическими определениями, то в действительности из них ничего у него не выводится или же его ближайшие выводы в сущности составляют математическую дефиницию; иначе эта наука оказалась бы во власти того же самого несчастного разногласия, что и философия.

Математик имеет дело с понятиями, которые нередко допускают также и философское определение, например понятие пространства вообще. Однако такое понятие он принимает как данное в соответствии со своим ясным и обычным представлением о нем. Иногда, в особенности в прикладной математике, ему дают философские определения из других наук, например определение жидкости. Однако в таком случае подобного рода дефиниция возникает не в математике: в ней она находит только свое применение. Дело философии — расчленять понятия, данные в смутном виде, делать их развитыми и определенными; дело же математики — связывать и сравнивать уже данные понятия о величинах, обладающие ясностью и достоверностью, дабы увидеть, какие выводы можно из них сделать.

§2

Математика рассматривает в своих решениях, доказательствах и выводах всеобщее при помощи знаков in concrete, философия—-посредством знаков in abstracto

Так как мы рассматриваем здесь наши положения лишь как выводы, основывающиеся непосредственно на опыте, то по поводу того, что здесь сказано, я сошлюсь прежде всего на арифметику — на общую арифметику, трактующую о неопределенных величинах, и на арифметику чисел, в которых отношение величины к единице определенно. И в той и в другой арифметике сначала на место самих вещей ставятся их знаки с особыми обозначениями их увеличения и уменьшения, их отношений и т, д., а затем уже с этими знаками согласно легким

 

==248

и определенным правилам производят перемещение, сложение, вычитание и разного рода изменения, так что сами обозначаемые вещи остаются при этом совершенно вне сферы мысли, до тех пор пока в конце концов не расшифровывается значение символического вывода. Во-вторых, в геометрии, чтобы узнать, например, свойства всех кругов, чертят один круг, в котором вместо всевозможных пересекающихся внутри него линий проводят всего только две. По этим двум линиям доказывают все отношения и рассматривают в них in concrete всеобщее правило отношений линий, пересекающихся между собой во всех кругах.

Если сравнить с этим метод философии, то он совершенно иной. Знаки философского рассмотрения — это всегда слова; сочетание же слов не обозначает частичных понятий, из которых состоит вся обозначаемая словом идея в целом, так же как и соединения их не могут выразить отношения между философскими понятиями. Вот почему в этом виде познания всегда приходится при каждом рассуждении иметь перед глазами самый предмет и по необходимости представлять себе всеобщее in abstracto, не имея возможности серьезно облегчить себе задачу тем, чтобы вместо общих понятий самих вещей рассматривать единичные знаки [их]. Если геометр, например, хочет показать, что пространство делимо до бесконечности, то для этого он берет прямую линию, перпендикулярную двум параллелям, и из какой-нибудь точки одной из этих параллельных линий проводит другие линии, пересекающие упомянутый перпендикуляр*. С помощью этого символа он с величайшей достоверностью узнает, что деление должно продолжаться до бесконечности. Если же философ хочет показать, что каждое тело состоит из простых субстанций, то он прежде всего постарается убедиться в том, что всякое тело вообще есть некоторое целое, состоящее из субстанций; что сложение субстанций есть случайное состояние, без которого они тем не менее могут существовать; что поэтому всякое сложение в каком-либо теле может быть мысленно упразднено, но так,

Сц. «Физич. монадология», чертеж к положению 3.—Ред.

==249

что субстанции, из которых оно состоит, существуют, и так как то, что останется от сложного, если упразднить всякое вообще сложение, есть нечто простое, то тело должно состоять из простых субстанций. Здесь ни фигуры, ни видимые знаки не могут выразить мысли или отношения между ними, как нельзя [здесь] заменить абстрактное рассмотрение производимой по правилам перестановкой знаков так, чтобы представление о самих вещах было при этом способе рассмотрения заменено более ясным и легким представлением о знаках; всеобщее необходимо рассматривать здесь in abstracto.

§3

В математике имеется лишь немного неразложимых понятий и недоказуемых положений, в философии, напротив, их бесконечное множество

Понятия величины вообще, единицы, множества, пространства и т. д. неразложимы по крайней мере в математике, их расчленение и определение вовсе не относятся к этой науке. Конечно, я знаю, что некоторые геометры не умеют провести границы между науками и иногда не прочь пофилософствовать в учении о величинах — почему они и стремятся к объяснению подобного рода понятий,— хотя в таких случаях дефиниция не имеет никаких математических следствий. Несомненно, однако, что любое понятие в области науки неразложимо, т. е. по крайней мере в данной науке не требует определения, независимо от того, допускает ли оно воо.бще такое определение или нет. И я уже сказал, что таких понятий в математике имеется лишь немного. Но я пойду еще дальше и скажу, что таковых в ней, строго говоря, вообще не может быть именно в том смысле, что объяснение этих понятий посредством их расчленения не относится к математическому познанию даже при предположении, что такое определение вообще-то возможно. Дело в том, что математика никогда не объясняет какого-либо данного понятия посредством расчленения, а всегда объясняет объект, ?

К оглавлению

==250

произвольно соединяя [признаки], благодаря чему только и становится возможной сама мысль об этом объекте.

Если с этим сравнить философию, то какое различие бросится нам в глаза! Во всех ее дисциплинах, в особенности в метафизике, всякое расчленение [понятий] не только возможно, но и необходимо; ведь и отчетливость познания, и возможность достоверных выводов зависят здесь] именно от этого расчленения. Но уже с самого начала становится очевидным, что в этом расчленении неизбежно приходят к далее уже неразложимым понятиям, которые таковы или сами по себе, или для нас, и что подобных понятий чрезвычайно много, поскольку невозможно, чтобы столь многообразные познания всеобщего характера складывались только из немногих основных понятий. Поэтому многие из этих понятий вряд ли могут быть вообще расчленены, как, например, понятие представления, сосуществования или последовательности; другие — только отчасти, такие, как понятия пространства, времени, разного рода чувств человеческой души, чувства возвышенного, прекрасного, отвратительного и т. д., без точного знания и расчленения которых побуждения нашей природы не могут быть достаточно известны и относительно которых внимательный наблюдатель, конечно, заметит, что и произведенного до сих пор] расчленения их еще далеко не достаточно. Я хорошо знаю, что определения удовольствия и неудовольствия, влечения и отвращения, как и бесчисленных других [чувств], подобных этим, никогда не удавалось достигнуть достаточно проведенным расчленением, и меня нисколько не удивляет их неразложимость. Ведь в основе понятий столь различного рода должны лежать также и весьма различные первоначальные понятия. Допущенная некоторыми ошибка, состоящая в том, что все подобного рода познания рассматривались как сводимые в совокупности к немногим простым понятиям, подобна той, в которую впадали древние исследователи природы, утверждавшие, что вся материя природы состоит из так назыЕаемых четырех элементов,— мысль, опровергнутая более точным наблюдением.

 

==251

Далее, в математике имеется лишь немного лежащих в основе недоказуемых положений, которые, если и допускают еще какое-то доказательство в другом месте, в математике рассматриваются как непосредственно достоверные: целое равно всем частям, взятым вместе; между двумя точками возможна только одна прямая линия и т. д. Математики обычно приводят такого рода принципы в начале своих дисциплин, дабы показать, что только эти столь очевидные положения принимаются за истинные, а все остальное подлежит строгому доказательству.

Сравнивая с этим философию, и особенно метафизику, я очень хотел бы видеть здесь таблицу таких недоказуемых положений, лежащих в основании этих наук во всех их разделах. Такая таблица, несомненно, представляла бы собой необъятный перечень; однако в отыскании этих недоказуемых основных истин и состоит как раз важнейшая задача высшей философии и открытиям таких истин никогда не будет конца, покуда подобного рода познания будут расширяться. В самом деле, каким бы ни был объект, признаки, которые ум прежде всего непосредственно воспринимает в нем, представляют собой данные для такого же числа недоказуемых положений, составляющих потом основание, из которого [только и] могут быть выведены дефиниции. Прежде чем приступить к объяснению того, что такое пространство, я ясно вижу уже, что, так как это понятие мне дано, я прежде всего должен путем расчленения отыскать те признаки, которые мыслятся здесь в первую очередь и непосредственно. Сообразное этим я замечаю, что в пространстве есть многое находящееся вне друг друга, что это многое не субстанции (ведь я хочу познать не вещи в пространстве, а само пространство), что пространство может иметь только три измерения и т. д. Подобные положения можно разъяснять, рассматривая их in concrete, дабы познать их посредством созерцания, но их никогда нельзя доказать. В самом деле, откуда взять такое доказательство, если эти положения представляют собой первые и самые простые мысли, какие только я могу иметь об объекте, когда начинаю мыслить о нем? В математике дефиниции —

 

==252

первая мысль, которую я могу иметь об определяемой вещи, потому что мое понятие об объекте и возникает только благодаря определению, и потому здесь было бы совершенно нелепо рассматривать эти дефиниции как подлежащие доказательству. В философии же, где мне уже дано понятие вещи, которую я должен определить, непосредственно и первоначально воспринимаемое в нем должно служить недоказуемым основным суждением. В самом деле, поскольку полного, отчетливого понятия о вещи я еще не имею — я его только ищу,— то я никак не могу доказать из этого понятия данное мне понятие о вещи, а, напротив, последнее служит мне для того, чтобы при его помощи создать отчетливое познание и дефиницию. Следовательно, до всякого философского определения вещей я уже должен иметь первые основные суждения [о них], и ошибка здесь может состоять только в том, что то, что я рассматриваю как первоначальный признак, на самом деле есть только производный признак. В следующем рассуждении все это будет неопровержимо доказано.

Объект математики легок и прост, объект философии, напротив, труден и сложен

Так как предметом математики является величина, при рассмотрении которой обращают внимание лишь на то, сколько раз что-нибудь взято, то совершенно очевидно, что такого рода познание должно покоиться на немногих и очень ясных основных понятиях общего учения о величинах (которое, собственно, и составляет общую арифметику). Мы видим здесь также, как увеличение и уменьшение величин, их разложение на равные факторы в учении о корнях возникают из простых и немногих основных понятий. Небольшое число основных понятий о пространстве делает возможным применение этого общего учения о величинах к геометрии. Чтобы в этом убедиться, достаточно сопоставить, например, легкость усвоения предмета арифметики, охватывающего собой чрезвычайное множество [предметов], с гораздо большей трудностью постижени

 

==253

философской идеи, в которой стремятся познать лишь немногое. Отношение триллиона к единице совершенно понятно, тогда как объяснить понятие свободы из [образующих его] единиц, т. е. из ее простых и уже известных понятий, философам не удалось и до сих пор. Это значит; качества, составляющие подлинный объект философии, бесконечно разнообразны и различать их очень сложно; равным образом гораздо труднее путем расчленения разъяснить сложные познания, чем посредством синтеза связать между собой уже данные простые познания и именно таким образом прийти к выводам. Я знаю, что есть много людей, которые считают философию сравнительно с высшей математикой очень легкой. Однако эти люди именуют философией все, что содержится в книгах с таким названием. Различие [обеих наук] обнаруживается в [их] результатах. Философские познания большей частью имеют судьбу мнений и подобны метеорам, яркость которых ничего не говорит об их продолжительности. Они исчезают, а математика остается. Метафизика, несомненно, есть самое трудное из всех человеческих познаний, но она никогда еще и не была написана. Задача, поставленная Академией, свидетельствует о том, что есть основание осведомиться о пути, на котором еще только предполагают отыскать ее.

РАССУЖДЕНИЕ ВТОРОЕ

ЕДИНСТВЕННЫЙ МЕТОД ДОСТИГНУТЬ В МЕТАФИЗИКЕ МАКСИМАЛЬНОЙ ДОСТОВЕРНОСТИ

Метафизика есть не что иное, как философия первых оснований нашего познания; поэтому то, что в предшествующем рассуждении было доказано относительно математического познания по сравнению его с философией, правильно и для метафизики. Мы видели значительные и существенные различия в [способе] познавания обеих наук, и в этом отношении можно вместе с епископом Варбертоном2 сказать, что для философии ничего не было вреднее математики, а именно подражания ей в методе мышления там, где он никак не может быть применен; ведь что касается применения математики в тех разделах философии, где мы имеем дело с позна-

 

==254

нием величин, то это совершенно другое и польза ее огромна.

В математике я начинаю с определения моего предмета, например треугольника, круга и т. д.; в метафизике я никогда не могу начать с этого, и потому совершенно неправильно утверждение, что и здесь познание вещи начинается с дефиниции; познание вещи, напротив, здесь почти всегда заканчивают дефиницией. В самом деле, в математике я не имею никакого понятия о предмете прежде, чем он будет дан мне дефиницией; в метафизике я имею понятие, которое мне уже дано, хотя и в неясном виде, и мне предстоит найти на основании его отчетливое, развитое и определенное понятие. Как же я в таком случае могу начинать с него? Августин' говорил: я хорошо знаю, что такое время, но, когда меня спрашивают, [что оно такое], я не знаю. Для разъяснения смутных идей здесь требуется много действий — сравнение, подчинение и ограничение, и я решаюсь утверждать, что хотя о времени и было высказано много истинного и остроумного, тем не менее реального определения его никогда не было дано; что же касается номинального определения, то оно мало в чем может нам помочь или даже совсем бесполезно, так как и без него это слово достаточно понятно, чтобы не путать его с другими. Если бы существовало столько же правильных дефиниций, сколько под этим наименованием встречается в разных книгах, с какой уверенностью можно было бы тогда делать заключения и выводы! Однако опыт учит нас противоположному.

В философии, и в особенности в метафизике, можно часто очень многое познать о предмете с полной ясностью и достоверностью, а также делать из этого познания верные выводы, еще не располагая его дефиницией и даже не ставя себе задачей дать ее. Действительно, я могу непосредственно и с полной уверенностью знать различные предикаты любой вещи, хотя и не располагаю знанием достаточного числа их, чтобы быть в состоянии дать развитое и определенное понятие вещи, т. е. ее дефиницию. Пусть я даже никогда не мог бы объяснить, что такое желание, я все же с уверенностью могу сказать, что каждое желание предполагает представление

 

==255

о желаемом, что это представление есть предвидение будущего, что с ним связано чувство удовольствия и т. д. Все это каждый человек постоянно усматривает, непосредственно осознавая свое желание. Из такого рода сопоставляемых замечаний можно было бы, вероятно, прийти наконец и к дефиниции желания. Однако, поскольку искомое и без нее может быть выведено из нескольких непосредственно достоверных признаков той же вещи, постольку нет надобности затевать столь ненадежное дело. В математике, как известно, все обстоит совершенно иначе.

В математике значение знаков не вызывает сомнений, потому что легко дать себе отчет в том, какое именно значение имелось в виду придать этим знакам. В философии вообще, и в метафизике в особенности, слова имеют свое значение благодаря употреблению их в речи, если только это значение не было уточнено для них путем логического ограничения. Так как, однако, для весьма сходных понятий, которые тем не менее скрыто содержат в себе довольно значительное различие, часто употребляются одни и те же слова, то при каждом применении понятия, хотя бы обозначение его согласно употреблению его в речи и казалось достаточно точным, всегда следует обращать особое внимание на то, в самом ли деле одно и то же понятие связывается здесь с одним и тем же знаком. Мы говорим: человек отличает золото от латуни, когда он узнает, например, что один металл обладает не той же плотностью, что и другой. Но говорят также: корова отличает один корм от другого, когда она поедает один и оставляет нетронутым другой. Здесь в обоих случаях употребляется слово отличать, хотя в первом случае оно значит познавать различие, что никогда не может произойти без суждения, тогда как во втором случае указывается только, что при различных представлениях производятся также и различные действия, для чего вовсе нет надобности, чтобы этому предшествовало суждение. У домашних животных мы действительно видим только то, что они различными ощущениями побуждаются к различным действиям, а это вполне возможно и без всякой способности судить о совпадении или различии.

 

==256

Из всего этого совершенно естественно вытекают правила того метода, следуя которому только и можно достигнуть максимальной достоверности в метафизике. Правила эти весьма отличны от тех, которым следовали до сих пор, и, если их применять, они предвещают такие успехи, каких никогда нельзя было бы ожидать, следуя по другому пути. Первое и самое важное из этих правил гласит: не следует начинать с определений, разве только в тех случаях, когда ищут всего лишь толкование слова, например: необходимое есть то, противоположность чего невозможна. Но и тогда лишь в редких случаях можно с самого начала с полной уверенностью установить ясное и определенное понятие. Напротив, в предмете [исследования] необходимо старательно искать прежде всего непосредственно достоверное, не имея еще его дефиниции. Отсюда необходимо сделать выводы и стараться главным образом приобрести лишь истинные и совершенно достоверные суждения об объекте, не щеголяя не найденным еще определением, которое никогда не следует давать, а допуская его только тогда, когда оно с полной ясностью вытекает из самых очевидных суждений. Второе правило гласит: следует особенно выделять непосредственные суждения о предмете, касающиеся того, что в нем с самого начала можно установить с достоверностью, и, убедившись в том, что ни одно [из этих суждений] не содержится в другом, необходимо предпосылать их подобно аксиомам геометрии в качестве оснований для всех выводов. Отсюда вытекает, что в метафизических исследованиях нужно всегда особенно выделять то, о чем имеют достоверное знание, даже если таких знаний немного, хотя не мешает проверить и недостоверные познания, чтобы посмотреть, не могут ли и они привести к достоверным познаниям, однако так, чтобы не смешивать их с первоначально достоверными познаниями. Я не привожу здесь других правил, которыми следует руководствоваться, общих для рассматриваемого метода и для всякого другого рационального метода, и перехожу к пояснению его на примерах.

Подлинный метод метафизики в сущности тождествен с тем, который Ньютон ввел в естествознание и

 

==257

который там принес столь плодотворные результаты. Надлежит, как предписывается им, опираясь на достоверные данные опыта и, разумеется, используя геометрию, отыскать законы, по которым протекают те или иные явления природы. Хотя первого основания этих законов и нельзя усмотреть в телах, все же вполне достоверно, что эти тела действуют по указанному закону и что сложные явления природы объяснены, если ясно показано, как они подчиняются этим хорошо доказанным законам. Точно так же обстоит дело и в метафизике: старайтесь отыскать, опираясь на достоверный внутренний опыт, т. е. на непосредственно очевидное сознание, те признаки, которые, несомненно, содержатся в понятии того или иного общего свойства; и, хотя вы и не познаете всей сути предмета, вы все же будете в состоянии с уверенностью пользоваться им, дабы на этом основании сделать побольше выводов о нем.

Пример

применения единственно достоверного метода в метафизике к познанию природы тел

Ради краткости я сошлюсь на доказательство, изложенное в немногих словах в конце второго параграфа первого рассуждения, чтобы прежде всего принять здесь в качестве основного положение о том, что каждое тело должно состоять из простых субстанций. Даже не выясняя, что такое тело, я все же достоверно знаю, что оно состоит из частей, «которые существовали бы и в том случае, если бы они не были соединены между собой; и если понятие субстанции есть отвлеченное понятие, то оно, вне всякого сомнения, отвлечено от материальных вещей мира. Однако нет надобности даже в том, чтобы называть эти вещи субстанциями; достаточно уже того, что отсюда с величайшей достоверностью можно сделать заключение, что тело состоит из простых частей; и это легко подвергнуть анализу, но здесь такой анализ занял бы слишком много времени. При помощи несомненных геометрических доказательств я могу установить, что пространство не со-

 

==258

назад содержание далее



ПОИСК:




© FILOSOF.HISTORIC.RU 2001–2023
Все права на тексты книг принадлежат их авторам!

При копировании страниц проекта обязательно ставить ссылку:
'Электронная библиотека по философии - http://filosof.historic.ru'