Библиотека    Новые поступления    Словарь    Карта сайтов    Ссылки





назад содержание далее

Часть 1.

Лейбниц Г.-В.

Логические и гносеологические работы.1670-1690.

Лейбниц Г. В. Сочинения в четырех томах: Т. 3.— М.: Мысль, 1984. — 734 с. — (Филос. наследие. Т. 92). — С.54-734.

Нумерация в конце страницы.

СОДЕРЖАНИЕ

Предисловие к изданию сочинения Мария Низолия «Об истинных принципах и истинном методе философствования против псевдофилософов» (пер. с лат. Н. А. Федорова) .. 54

11

О мудрости (пер. с франц. Э. М. Субботиной) .. 97

Размышления о познании, истине и идеях (пер. с лат. Э. Л. Радлова) .. 101

Что такое идея (пер. с лат. Г. Г. Майорова) .. 108

О способе отличения явлений реальных от воображаемых (пер. с лат. Г. Г. Майорова) 110

Об универсальном синтезе и анализе (пер. с лат. Г. Г. Майорова) .. 115

Абсолютно первые истины (пер. с лат. Г. Г. Майорова) 123

Анагогический опыт исследования причин (пер. с франц. Н. Ф. Каврус) .. 127

Об основных аксиомах познания (пер. с лат. Н. Ф. Каврус) 138

Среднее знание (пер. с лат. Н. Ф. Каврус) 142

III

Письмо к Молаиусу (пер. с лат. Н. А. Федорова) 144

Письмо к неизвестному адресату (пер. с лат. Н А. Федорова) 151

Заметки Г. В. Лейбница о жизни и учениц Декарта (пер. с лат. Н. А. Федорова) . 159

Замечания к общей части Декартовых «Начал» (пер. с лат. Н. А. Федорова) . 165

О природе тела и движущих спл (пер. с лат. Н. А. Федорова) .. 219

Пацидий—Филалету (пер. с лат. Я. М. Боровского). . . . 228

IV

Переписка с С. Фуше (пер. с франц.) 267

Переписка с Н. Мальбраншем (пер. с франц.) .. 297

Переписка с П. Бейлем (пер. с франц.) .. 345

Переписка с королевой Пруссии Софией-Шарлоттой и курфюрстиной Софией (пер. с франц. В. П. Преображенского) . 371

V

Об искусстве открытия (пер. с лат. Н. А. Федорова) . 395

Вильгельма Пацидия Сокровенное (пер. с лат. Г. Г. Майорова) 399

Вильгельма Пацидия Лейбница Аврора (пер. с лат. Г. Г. Майорова) . 401

Диалог (пер. с лат. Г. Г. Майорова) . 404

Историческое введение к опытам Пацидия (пер. с лат. Г. Г. Майорова) . 409

История идеи универсальной характеристики (пер. с лат. Г. Г. Майорова) . 412

Предварительные сведения к Энциклопедии (пер. с лат. Г. Г. Майорова) . 419

Рациональный язык (пер. с лат. Н. ф. Каврус) 422

О литературной республике (пер. с лат. Г. Г. Майорова) 425

Начала и образцы всеобщей науки (пер. с лат. Г. Г. Майорова) .. 435

План книги, которая будет называться: «Начала и образцы новой всеобщей науки » (пер. с лат. Г. Г. Майорова) 444

text.htm - glava34

Элементы разума (пер. с лат. Н. А. Федорова) . 446

Некоторые соображения о развитии наук и искусстве открытия (пер. с франц.) 461

Рассуждение о. методе определения достоверности (пер. с франц.) 480

Письмо к герцогу Ганноверскому (пер. с франц.) 491

Об универсальной науке, или философском исчислении (пер. с лат. Г. Г. Майорова) 494

Основы исчисления рассуждений (пер. с лат. Г. Г. Майорова) 501

VI

Элементы универсальной характеристики (пер. с лат. Н. А. Федорова) 506

Элементы исчисления (пер. с лат. Н. А. Федорова) .. 514

Элементы универсального исчисления (пер. с лат. Н. А. Федорова) .. 523

Исследования универсального исчисления (пер. с лат. Н. А. Федорова) . 533

Правила, по которым можно с помощью чисел судить о правильности выводов, о формах и модусах категорических силлогизмов (пер. с лат. Н. А. Федорова) . 538

Логические определения (пер. с лат. Г. Г. Майорова) . 547

Математика разума (пер. с лат. Н. А. Федорова) 550

Опыт универсального исчисления (пер. с лат. Г. Г. Майорова) 560

Добавления к опыту универсального исчисления (пер. с лат. Г. Г. Майорова) . 564

Общие исследования, касающиеся анализа понятий и истин (пер. с лат. Н. А. Федорова) 572

Первоначальные основания логического исчисления (пер. с лат. Н. А, Федорова) 617

Основания логического исчисления (пер. с лат. Н. А. Федорова) 620

Некоторые логические трудности (пер. с лат. Г. Г. Майорова) ..:.. 623

Не лишенный изящества опыт абстрактных доказательств (пор. с лат. Г. Г. Майорова) 632

Опыт абстрактных доказательств (пер. с лат, Г. Г. Майорова) .. 641

Примечания 659

Указатель имен . 715

 

1.

ПРЕДИСЛОВИЕ

К ИЗДАНИЮ СОЧИНЕНИЯ МАРИЯ НИЗОЛИЯ «ОБ ИСТИННЫХ ПРИНЦИПАХ И ИСТИННОМ МЕТОДЕ ФИЛОСОФСТВОВАНИЯ ПРОТИВ ПСЕВДОФИЛОСОФОВ»

Посвящение

Светлейший господин мой!

Римские законы насмехаются над тем завещателем,. который передает свое имущество господину. Чего не заслуживаю я, посвящающий Тебе Твое же достояние, ничем не умножив его, если не говорить о жалкой заплате, пришитой к пурпурной мантии? Только, может быть, Тебе будет угодно причислить к так называемым исправлениям и дополнениям сделанное мною: ведь, сколь бы малым и слабым это ни было, по Твоему же совету воздвиг я здесь это здание. Конечно, Ты получаешь книгу большую, чем прежде 1, если бы еще и лучшую! Однако мне представлялось необходимым сгладить в ней кое-какие шероховатости. Кому же еще, кроме Тебя, захотел бы посвятить книгу сам Низолий, именно Тобою извлеченный из долгого заточения в грязной темнице, благодаря Твоим благодеяниям возродившийся к новой жизни, благодаря Твоей мудрости торжествующий ныне. В нем есть достаточно остроты ума, весьма много достойного философа красноречия и слишком много свободы, которую мы слегка ограничили. Посвятить эту книгу Твоему светлейшему имени помимо Низолия, который целиком обязан Тебе, помимо Твоих благодеяний, умалить которые кратким о них упоминанием я не хотел бы, особенно побудило меня желание Твоим примером напомнить потомкам нашим о том,; что наш век не был столь беден, чтобы не породить людей,, славных как родом, так и своими деяниями, которые за заботой о государстве не забывали нужд науки и сами прославились в ней, и даже посрамили тех, кто всю жизнь посвятил только этим занятиям. Так прими же, светлейший господин мой, этот бумажный дар без гнева, будь благосклонен к дарителю, здравствуй и живи долго на общее благо.

 

==54

Предварительные рассуждени

об издании чужих сочинений, о цели настоящего издания, о философском слоге, об ошибках Низоли

Издание чужих сочинений, благосклонный читатель, — занятие унизительное и презренное, представляющееся признаком скудости таланта всем тем, чей возвышенный ум (или представление о таковом) возносит их над прочими смертными и кто взял себе в привычку, насмехаясь над людьми, ставящими свои имена под изданиями чужих сочинений, называть их «стенницей» 2 — прозвищем, которым Константин Великий наделил когда-то Траяна за то, что он повсюду на всех древних руинах оставлял свое имя. Впрочем, меня все это мало волнует: ведь, с одной стороны, я могу сослаться на пример великих мужей, а с другой — я не слишком страдаю от того, что не слыву у этих цензоров талантливым человеком, ибо мне достаточно уже одной похвалы за усердие и добрую волю. Не нужно долго искать примеры выдающихся мужей — столь велико число их, да и сами теологи признают, что авторы Священного писания довершали, издавали и продолжали созданное их предшественниками: Иисус Навин — творения Моисея, Самуил — Иисуса, Ездра — Самуила и пророков. У греков своим благородством весьма прославился Ксенофонт, опубликовавший «Историю» Фукидида, хотя он мог скрыть ее, чтобы одному пользоваться славой, или же приписать самому себе; и совсем иначе думали об Аристотеле, к которому некоторые относились с великим осуждением за то, что он скрыл памятники более древней философии. У римлян удивительную заботу о том, как вернуть жизнь древним, проявил император Адриан. Он не только старательно собирал их сочинения, но и разыскивал среди статуй и картин, пострадавших от времени, изображения древних, а когда находил, то, чтобы не исчезли они вновь по какой-нибудь превратности времени, приказывал эти изображения чеканить на монетах вместо своего собственного, ибо восхищение перед ними он ставил выше своего величия. Отсюда среди ученых прочно укрепилось мнение, что всеми изображениями Кимона, Мильтиада, Платона, Аристотеля и других древних героев и мудрецов, которые встречаются теперь на многих монетах, мы обязаны Адриану. Но оставим древних: и в прошлом, и в наши дни открывать погребенное временем всегда было одной из самых важных забот уче-

 

==55

ных. И потрудились не только над древними, которым особенно много сил отдали те, кого теперь обычно называют «критиками», но не были забыты и писатели средних веков, из которых значительную часть теологических авторов собрал в Библиотеку отцов церкви Маргерин де л а Бинь, чей труд был значительно расширен п дополнен за счет изданий Канизия, Гретссра, Сирмонда, Пето, Комбефизия, Аллатия, Шиффле, Поссина, Хольштейна, Марка, Лаббея (в частности, византийцев), Коссара, Дашери, Сурия, Росвейда, Болланда, Хеншена, Папеброха, собирателей Аскетической библиотеки отцов церкви, изданной орденом Бенедиктинцев 3, и многих других. В отношении же юристов средневековья великие заслуги имеет тот, чьими заботами огромное число их сочинений, собранное в «Океане права» и в рожденных им томах трактатов, или, как они позднее назывались, в «Трактате трактатов» 4, было издано вместе и стало доступным читателю, а ведь иначе все бы они уж давно были развеяны по ветру. И конечно же весьма огорчительно, что человек, спасший от забвения столько других имен, умолчал о самом себе, а между тем невозможно представить себе ничего грандиознее, точнее и добросовестнее, чем этот колоссальный индекс, охватывающий столь огромное число томов. То же самое следует сказать о собрании книг «репетентов» (Repetentes) 5. Ведь мы надеемся, что стараниями образованнейшего мужа Эриха Мавриция в ближайшее время должно быть издано Собрание феодального права Антонио де Прато, замечательный труд, созданный по императорскому повелению и поручению Болонского университета, но до сих пор каким-то образом ускользавший от людей и после долгих и безуспешных поисков, предпринятых Гольдастом и Ригальтием, нашедший наконец себе другого, не менее достойного издателя. В собрании средневековых исторических сочинений никогда не сотрутся из памяти заслуги Шарда, Пистория, Рейбера, Урстисия, Мейбома, Рейнека, Линденброгов, Гольдаста, Фреера, Бонгара, Тийе, Пифеев, Путеанов, Готофредов Теодора и Дионисия Младшего, Хесниев, Саммартанов,. Зельдена, Спелмэна, Дугдала и, как мы надеемся,; Ламбека и Гаманса. Но, может быть, найдутся такие, которые возразят мне, что одно дело — сохранять бессмертные творения древних или даже памятники средних веков и совсем другое — распространять глупости современных писателей по свету, и без того уже достаточно

 

==56

заваленному подобного рода сочинениями. Эти люди конечно же слишком презрительно судят об умах нашего века, забывая о том, что настанет время, для которого и мы будем древностью. Кому не известно, сколько труда и забот потратил император Рудольф на собирание и приведение в порядок сочинении Феофраста Парацельса? Наследие Тихо Браге достойным похвалы образом издал в свое время Иоганн Кеплер, а в наши дни — Альберт Курций. Многочисленные исторические сочинения Три(Ьемия издал Фреер, а его труды по теологии (Ascetica) — Бюи; Губерта Фому Леодия издал тот же Фреер, некоторые сочинения Гуса — Отто Брунфельс и Кохлей, сочинения Гроция — Эдмон Мерсье, Исаак Грутер и Грасвиккель, люди весьма известные; стараниями Исаака Воссия до нас дошли некоторые сочинения Герберта, а усилиями того же Грутера — большинство сочинении Бэкона Веруламского. «История» брата Павла Сервиты обязана Марко Антонпо де Доминис; у Эдма Обертена, скончавшегося при самом рождении латинского сочинения о евхаристии, восприняли плод Блондел и Гроновий; тот же Блондел помог рождению некоторых сочинений Даллея; Монтегю помог трудам Якова, короля английского, и, кроме того, работам Лауда; у Эпископия восприняли плод Курсель и Пеленбург, у Шоппе — Пьеруччи, у Кассандра — Кордезий, у других — другие; все оставшееся от трудов Скалигера, Перрония, де Ту и,, будем надеяться, многих других, собрано братьями Путеанами и благодаря Исааку Воссию выходит в свет. Письма Казобона собрали Гроновий и Гревий, Салмазия — Клементий, Гроция — упомянутый выше Исаак Грутер, филологические работы разных авторов — Гольдаст, труды Меланхтона — Певцер, Пезелий, Манлий; Камерария и Мануцпя издал Томазий; Шлюссельбург,; Хейнсий, Бертий, Габбема и Пеленбург издали теологические сочинения. Невозможно перечислить всех: их бесконечное множество. Однако кто-нибудь, несомненно,. снова возразит нам: издавать неизданное — это, пожалуй, можно извинить, но варить снова уже сваренную однажды капусту — это загубленный труд и не только пустая, но и вредная для общества трата сил. Это последний удар их тарана, который они направляют на нас; если мы отобьем его, то издание чужого труда получит наконец достаточное оправдание. А сделать это не составляет большого труда если не вызывает возражения тот факт, что произ-

 

==57

ведения напечатанные, но потом разошедшиеся благодаря интересу к ним или скрытые из-за недоброжелательства и пренебрежения столь же редки, как и рукописи. Во всяком случае я не боюсь, что кто-нибудь скажет, будто сочинение Низолия, которое я теперь предлагаю читателю, можно встретить в руках у многих. И это не столько мое собственное утверждение (да не покажется, что я сужу о других по своему скромному знанию книжного дела), сколько мнение людей весьма ученых, обладающих немалым опытом в этой области знаний, которые заявили,, что одни из них вообще никогда не видели этой книги, а другие встречали ее чрезвычайно редко. Поэтому я не думаю, чтобы хоть один разумный человек поставил мне в упрек то, что в других случаях встречает всеобщее одобрение. По крайней мере те ученые англичане, которые в одном томе «Критических сочинений» объединили такое множество трудов других ученых, посвященных Священному писанию, стяжали себе всеобщее одобрение. Иоганн Фихард, франкфуртский юрист, проделал кропотливую работу, чтобы подготовить для второго издания сочинения выдающихся юристов, которые были изданы в свсе время в Италии и Испании, но которые очень трудно найти в Германии. Очень полезное дело сделал врач Лаврентий Штраус своим изданием «Симпатического театра» и ряда других произведений, напечатанных вместе с ним. Кто не восхваляет Парижскую Королевскую типографию, Эльзевиров и Блавпев, которые своими «Заметками», «Историями», «Мемуарами», «Государствами», «Атлантидамп» делают широко известными такое множество прекрасных памятников, обреченных в противном случае скрываться на полках библиотек. Такая же цель была и у издателей «Золотого руна», «Искусства золотодобычи» и «Театра химии», что с удовольствием замечают люди, увлеченные этими занятиями, ибо они избавлены теперь от весьма тягостного бремени поисков и переписывания словно какой-то тайны того, что теперь становится легко доступным. Люди, увлекающиеся древностью и историей, должны были бы вечно чувствовать себя благодарными Яну Грутеру, даже если бы он не напечатал ни одного из своих сочинений, лишь за то, что он опубликовал в «Критическом факеле» и в «Политической хронике хропик» собранные им чрезвычайно важные труды других ученых (хотя из ненужной скромности он скрыл свое имя под псевдонимом Вальтера Бельгийца). Но перейдем от разговора о со-

 

==58

бирании воедино различных произведений к вопросу о точной редакции произведений известных нам авторов. Форбург напечатал Блонда, Хортледер в свое время издал Ошфрия, а скоро его же с приложениями издаст ученейший Ламбек; Гроций, Так как читают теперь правдивое слово Кассандра, Благодарит за деяние это Кордезия благоговейно.

Пересмотреть, исправить и защитить труды Эразма задумал, как мне известно, Маллинкрот, труды Аллатия и Никия напечатал в Голландии Нихузий; в новые одежды облачил некоторые сочинения Галилея Гассенди, а его же «Пропорциональный циркуль» — Бернеггер, оба не только прекрасно знакомые с математикой, но и вообще широко образованные люди, один — в Германии, а другой — во Франции. «Синопсис лейпцигской политики» того же Бернеггера заново издал ученейший Иоганн Андреас Бозе, Клапмария — Шок, Воувера, защитив его от обвинения в плагиате, — человек основательнейшей учености Яков Томазий, «Естественное право и право народов» Зельдена— Беклер, широко известный благодаря своим заслугам (между прочим, он в ближайшее время собирается издать «Фридриха III» Энея Сильвия); Франциск Меркурий Гельмонт не счел недостойным своего дарования сделать более известным миру Оттавио Пизани, а Як. Мазений отредактировал «Трирские анналы» Броуэра, которые в настоящее время находятся в печати. Но особенно часто чужое потомство, едва ли не выброшенное и покинутое, принимали Герман Конринг в Германии и Габриэль Ноде во Франции, оба врачи, оба люди богато и разносторонне образованные, Ноде — Нифо, Кардана, Кампанеллу, Конринг — Ноде, Шоппе, Макиавелли, Хопперса, Гаьярамонти, Старовольского, Кассандра, Витцеля, Виотти. Имея на своей стороне такое множество столь известных людей, обвиняемых в том же самом, я не думаю, что мне следует страшиться какого-нибудь осуждения и порицания.

Ну, а теперь следует обратиться к самому автору, которого мы намереваемся издать, и к содержанию его трактата. Я уверен, что Марий Низолий из Брюсселя остался бы почти совершенно неизвестным ученому миру, если бы он не прославился своими грамматическими трудами, к которым можно с полным правом применить слова Вергилия о пчелах: Малое дело, но честь не мала... в

==59

И часто случается так, что ученые приобретают себе славу главным образом теми сочинениями, от которых они этого меньше всего ожидали. Кто, например, coмневается, что Низолий ждал большей известности для себя от задуманной им «Реформы философии», чем от этих та называемых «Цицероновых конкордансов» 7? И однако в отношении к Цицерону живет и будет жить, пока будет жить , сам Цицерон, а Низолиева философия чуть было не задохнулась уже при самом ее рождении. Мне прекрасно известно негодование Майораджо и Грифоло в связи с тем спором, который начал Кальканини своим изданием трактата Цицерона «Об обязанностях»; еще менее справедливым к Низолию был Генрих Стефан в своей книге, названной им «Низолий - учитель, или Наставник, диалог цицеронианцев и низолианцев», и критики относились к нему с высокомерным презрением. Но ведь Генриха Стефана побуждали к этому личные причины, ибо он прекрасно понимал, что труд Низолия весьма подрывает авторитет «Тезауруса латинского языка», созданного его отцом, Робертом Стефаном, остальные же, даже весьма учены" люди, относящиеся к Низолию с пренебрежением, окажись, они во времена Низолия, были бы, я полагаю, о нем иного мнения. И конечно, совсем по-другому судил о нем Целен Секунд Курион, человек поистине выдающийся, который г ведома и согласия самого Низолия взялся за расширение и редакцию его Индекса к Цицерону. Той же цели посвятили свои усилия Василий Занхий, Марчелло Скварчиалупи и Яков Целларий Августан. К занятиям философией Низолий пришел, по-видимому, в результате именно этого тщательного чтения Цицерона. Видя, как самые тонкие философские понятия о богах, о роке и предвидении, о границах явлений, об искусстве рассуждения, нахождения и суждения, о всех сторонах государства и об обязанностях человеческой жизни находят у Цицерона нe только точное, но и подлинно латинское, ясное, что он не сказать изящное и богатое, выражение, наш Низолий, человек умный и достойный, не только проникся засуженным презрением к бездарному методу изложения схоластиков, достаточно темному, весьма мало полезному п вообще лишенному всякого изящества, но и попытался открыто изложить в эпоху, роковую для восстановления наук, эти свои мысли и доказательства в их подтверждение. Такого рода мысли время от времени встречаются в его произведениях и, как естественно предположить,

 

К оглавлению

==60

высказывались им при удобном случае устно, но серьезно заняться наконец этими проблемами его побудил, по видимому, следующий случай. Челио Кальканини написал «Рассуждения, или Разыскания», которые он издал в Базеле у Фробения в 44 году прошлого века. В этой книге он не слишком почтительно отзывался о трактате Цицерона «Об обязанностях». Это сразу же вызвало резкую реакцию ученых почитателей Туллия, и Яков Грифоло в Риме у Альда, а Марко Антонио Майораджо в Милане опубликовали работы в защиту Цицерона. И вот тут появился Низолий, выступивший и против Целия за его нападки на Цицерона, и против Майораджо за то, что тот считал возможным защищать одновременно и Цицерона, и Аристотеля. Это сочинение Низолия вышло отдельным изданием, а затем из-за необходимости защитить некоторые места в тексте Цицерона было напечатано в одной книю с его трактатом «Об обязанностях» в Венеции в 1554 г., ин-фолио. В защиту Цицерона выступили также Иоахим Камерарий и Иероним Вольф, равно как и совсем недавно знаменитый Самуэль Рахель предпринял догтохвальную попытку истолкования моральной философии Цицерона. Но Майораджо воспринял слишком болезненно неожиданные нападки Нпзолия, несмотря на их незначительность, тем более что его побуждал к выступлению против Низолия соперник последнего Октавиан Феррари, известный и образованный перипатетик, который был не в состоянии переварить столь независимое суждение об Аристотеле. Опираясь на его поддержку, Майораджо написал две книги довольно резких «Возражений против Мария Низолия», присовокупив к ним опровержение всех тех замечаний, которые сделал Низолий по поводу ряда неудачных, с его точки зрения, толкований Майораджо. Таким образом, Низолий был наконец вынужден тщательнее рассмотреть весь этот вопрос и издал эти четыре книги об истинных принципах и истинном методе философствования, где он не только делает известными свои мысли, которые подверглись критике со стороны Феррари и Майораджо еще до их опубликования, но и весьма обстоятельно и соответствующим образом защищает их. О Майораджо он упоминает только в предисловии и в 6-й главе IV книги, где возражает против его утверждения, будто «Никомахова этика» принадлежит не Аристотелю, посвятившему ее Никомаху, а самому Никомаху, и тем самым уклоняется от бесплодного спора, предпочитая обратиться к

 

==61

рассмотрению самого предмета. В издании, которое положено нами в основу этого нового издания, произведение это носит следующее заглавие: «Мария Низолия из Брюсселя об истинных принципах и истинном методе философствования против псевдофилософов четыре книги, в которых устанавливаются едва ли не все истинные принципы истинных наук и искусств, опровергаются и отбрасываются чуть ли не все ложные принципы диалектиков и метафизиков, а кроме того, опровергаются почти все возражения Марка Антония Майораджо против упомянутого Низолия, опубликованные до настоящего времени. Издано в Парме у Септимо Виотти в 1553 г., ин-кварто*. Сделал ли Низолий еще что-нибудь в философии, я не знаю; мне известно только, что он перевел «.Галеновы толкования устаревших слов у Гиппократа». Книга под его редакцией была напечатана в Венеции Джунтами в 1550 г. вместе с другими произведениями Галена. Был в Парме и другой Низолий,, возможно родственник нашему, живший, однако, позднее его, юрист по профессии, чье сочинение было напечатано в Парме у Брудона ин-кварто в 1603 г. Вот, впрочем, и все сведения об авторе, которые оказались доступными человеку, не слишком старательно исследующему эту тему. Возможно, что наш автор испытал ту же судьбу, что и Лоренцо Балла, которому немало повредила репутация «грамматика», в результате чего он не мог оказать значительного влияния на умы людей. В том же самом невежды упрекали еще раньше Пьера Абеляра, Анджело Полициано, Людовика Вивеса, Эразуа, Андреа Альчьято да и самого Якова Куяция, а недавно Салмазия, Греция и других; и пророчество подобного рода инвектив против «грамматиков» нагромоздил Максимилиан Сандт, хотя сам он по своему роду занятий и профессии более других заслуживает этого имени. И хотя все эти упреки очевидно беспочвенны и в действительности никто не заслуживает с большим основанием имени «грамматика», чем те, кто, прикрываясь почтенным именем философии, затевает бесконечные словопрения, однако они даже теперь весьма прочно держатся в умах толпы. Успехам Низолия помешало, по-видимому, еще и то обстоятельство, что он писал в Италии, где до наших дней почти безраздельно царит вкупе со схоластиками Аристотель. Достаточно хорошо известно и не нуждается в повторении, что случилось с Франческо Патрици, с Карданом, с Галилеем, с его апологетом Кампанеллойд с самим Джованни Франческо Пико. А кроме

 

==62

того, нужно вспомнить и о характере самой эпохи, когда истина только начинала просвечивать, как луч сквозь щелку, и вспыхивать какими-то искорками, наподобие огненных протуберанцев, которые вырываются порой меж солнечных пятен, или горящих частичек, кружащихся вместе с дымом. В наше время ярче становится свет и признано хотя бы ;ж то, что Аристотель может ошибаться.

Теперь следует обратиться к содержанию труда. Автор озаглавил его «Об истинных принципах и истинном методе философствования». Я согласен, что это название слишком уж громкое, ибо во всем этом произведении не содержится ничего, кроме некоей Логики, реформированной и призванной создать чистый и адекватный метод выражения; именно так, по моему мнению, было бы правильным озаглавить эту книгу, но я не хочу прослыть некстати умным, изменяя то, что создано другими. Он нападает в ряде мест на «метафизику», но, однако, не приводит ничего такого, что могло бы поколебать принципы метафизики, кроме того, что свойственно и диалектикам, и нигде не пытается он рассматривать единое и многое, целое и часть, тождественное и различное, необходимое и случайное, причину и следствие, изменяемость и неизменность и другие категории метафизики. О предметах естественнонаучных и математических даже не упоминается, вопросы общественные затрагиваются лишь вскользь.

Я не могу найти никакого другого оправдания столь громкому и многообещающему заглавию, кроме единственного, состоящего в том, что истинная логика не только является инструментом, но и в какой-то мере содержит в себе принципы и истинный метод философствования, ибо она дает те общие правила, следуя которым можно отличать истинное от ложного и, присоединяя к ним лишь немногие дефиниции и эксперименты, доказать все заключения. Но пусть даже это будут принципы не философии, не самих предложений (propositiones), пусть они не создают истину, а лишь указывают на нее, они, однако, создадут философа и будут принципами правильного философствования, что уже достаточно для защиты Низолия.

Итак, остальное содержание предисловия мы распределим следующим образом: сначала скажем о значении правильных положений Низолия, а затем — о некоторых его ошибках и преувеличениях. Практическое значение Низолиевых размышлений определяет одновременно цель

 

==63

"этого повторного издания, и поэтому нам придется остановиться на этой части несколько подробнее. Две вещи прежде всего, как мне кажется, делают Низолия достойным издания: стиль речи и современная автору эпохе", стиль речи — потому что он достоин философа, эпоха — потому что автор достоин нашей эпохи, а в те времена, когда он жил, подобного рода мысли были достояние, лишь самых глубоких и тонких умов. Стиль речи, который он не только использует, но и настойчиво пропагандирует, самым серьезным людям уже давно казался заслуживающим постепенного возвращения его из изгнания в школы. Я имею в виду стиль речи естественный и самобытный, простой и ясный, свободный от всякой вычурности и прикрас, легкий и доступный, понятный всем и соответствующий предмету, своим светом помогающий памяти, а не затрудняющий суждение пустопорожней утонченностью. Но здесь нам самим следует постараться избежать того недостатка, который мы порицаем, и не впасть в стиль величественный, метафорический и надутый.

Вообще, как мне кажется, существуют три достоинства речи: ясность, истинность и изящество. Ибо полезность относится скорее к самому предмету речи. Ясным является то, что хорошо воспринимается, поэтому ясной бывает речь, значения всех слов которой известны любому слушателю. Истинной является речь, если обозначенное ею может быть воспринято чувственно при условии правильного соотношения воспринимающего и опосредствующего (ибо критерием ясности служит разум, а истинности — чувственное восприятие), и это единственное и самое правильнее определение истинности (что бы ни говорилось об этом раньше), на основании которого могут быть продемонстрированы все каноны правильного суждения. Но об этом говорить подробнее нужно в другом месте, здесь же мы только поясним нашу мысль на примере. Фраза «Pим расположен у Тибра» истинна потому, что для чувственного восприятия того, что она говорит, не требуется ничего другого, кроме нормального состояния воспринимающего и опосредствующего; т. е. воспринимающий не должен быть ни слепым, ни глухим, а опосредствующее, т. е. расстояние, не должно быть слишком велико. При этих условиях если бы я оказался в Риме или возле Рима, то я увидел бы одновременно город и реку, и увидел бы, что этот город находится возле этой реки, и услышал бы, что этот город называется Рим, а река —

 

==64

Тибр. Аналогично обстоит дело и с абстрактными понятиями. Следующая фраза: «Бинар четен» — истинна, потому что, если я вижу (слышу, осязаю, мыслю) бинар, я вижу две единицы (по определению бинара, услышанному или прочитанному), и ничего более; я вижу, следовательно, две части бинара, составляющие целое, две единицы, равные между собой, потому что единица равна единице. Число же, две части которого, составляющие, или интегрирующие целое, равны, называется четным (по определению четного, услышанному или прочитанному). Следовательно, кто убедится с помощью чувственного восприятия, что данное число есть бинар, тем самым убедится, что оно четно, и потому данное предложение истинно. Изящной является речь, которую приятно слушать или читать. Но так как мы говорим сейчас о философском языке и присущем ему стиле, то мы оставим в стороне изящество речи, хотя и следует признать, что оно очень многое может дать для того, чтобы привлечь внимание, увлечь ум, глубже запечатлеть в памяти предмет речи. Нам следует думать лишь о достоверности в той мере, в какой это позволяет предмет. Достоверность, даже по самому требовательному определению, окажется не чем иным, как ясностью истины, так что это следует даже из самого понятия достоверности философской речи, поскольку ясность и истинность неотъемлемы от поисков достоверности. И очевидно, что истинность предложения не может обнаружиться, если не будет известным значение слов, т. е. (по определению ясной речи) если оно не будет ясным.

Но в речи существует не только ясность слов, по и ясность конструкции. Ведь если конструкция не будет ясной, то, хотя и будет известно, что означает каждое слово просто, само по себе, все же останется неизвестным, что эти слова означают п данном месте, в связи с другими словами. Но темнотой конструкции, как правило, чаще грешат ораторы и поэты, чем философы, и, следовательно, нам нужно говорить прежде всего о ясности слов самих по себе. Ясности, или понятности значения, противостоят Два порока — темнота и, если так можно выразиться, чрезмерная ясность, или двусмысленность; в первом случае не видно никакого значения, во втором появляются сразу несколько, но не ясно, какое из них истинное. Далее, ясность вокабулы (vocabulum) возникает из двух вещей — либо из слова самого по себе, либо из контекста речи (cir-

 

==65

cumstantiae orationis). Ясность слова самого по себе опять таки имеет два источника — первоначальное значение (oiigo 11 узус (usus). Наконец, первоначальное значение опять же распадается на два: на узус корня и аналогию дериващш этого корня. Узус — это значение слова, в равной мере известное всем говорящим на данном языке. Аналогия — это значение флексии, или деривации, также известное всем говорящим на данном языке. Например, узус слова Fatum, или известное значение его, есть «неизбежность событий»; его же первоначальное значение складывается из узуса корня и аналогии: корень for (реку) или fan (речь), узус корня — «говорить», аналогия есть fatum (изреченное)» которым в латинском языке обозначается страдательное причастие прошедшего времени от глагола tfari так что по первоначальному значению Fatum есть то же самое, что и dictum (сказанное) 8. Чаще всего узус возникает из первоначального значения с помощью какого-нибудь тропа, что явствует из приведенного примера, ибо по первоначальному значению fatum — это то же самое, что и dictum, а по узусу — «то, что неизбежно произойдет»; но если мы подумаем, чьи слова должны неизбежно сбыться, то становится очевидным, что только за словом божиим следует дело. Следовательно, Fatum (рок) первоначально есть «.изреченное», отсюда по антономасии, или xat'e^oyqv 9, — «слово божие», отсюда далее, через синекдоху, — «слово божие о будущем», т. е. решение (decreitum) божие, отсюда, наконец, по метонимии причины 10, — «то, что неизбежно случится», и именно таков узус слова в настоящее время. Отсюда задача хорошего грамматика и даже философа — суметь вывести узус слова через беспрерывную цепь, так сказать, через сориты 11 тропов из его первоначального значения. В этом, насколько мне известно, выдающимся мастером был Юлий Цезарь Скалигер, чье сочинение по этимологии погибло к немалому ущербу, в частности, и для философии. Сохранилось лишь то, что использовал в своих примечаниях к Варрону его сын 12, который, однако, в большинстве случаев не соглашается с высказанными его отцом и не раз повторяющимися в его сочинениях мнениями. Но если в наблюдениях сына мы видим больше эрудиции, то в этимологиях отца мы потеряли еще больше остроты ума и философии. Впрочем, в употреблении слов нужно придерживаться следующего правила: если первоначальное значение отличается от узуса последнее следует предпочесть в речи первоначаль-

 

==66

ному но если узус либо сомнителен, либо не противоречит первоначальному значению, то в таком случае лучше следовать первоначальному значению. Если же узус многозначен, то следует сначала попытаться абстрагировать некое так называемое формальное значение (forma) is significatio), т. е. найти такое значение слова, которое включало бы все известные значения, этим обычно занимаются теологи, особенно переводчики еврейских книг, среди которых своими разысканиями смысла слов выделялся Самуэль Боль. Если же это окажется невозможным, нужно по крайней мере установить какой-то, если так можно выразиться, первоначальный узус (usus originarius), т. е. такое значение, из которого вытекали бы остальные узусы, точно так же как оно само вытекает из первоначального значения, т. е. по каналам «тропов». Однако, устанавливая первоначальный узус, следует позаботиться о нахождении, насколько это возможно, формального значения по крайней мере большинства узусов, из которого выводились бы прочие употребительные значения. Но и в том и в другом случае, и в выборе первоначального узуса, и в выборе формального значения, нужно особенно внимательно следить за тем, чтобы из ряда возможных значений выбрать наиболее близкое к первоначальному значению слова. Выбранное однажды значение, если позволяет место, должно получить дефиницию (ибо дефиниция есть не что иное, как значение, выраженное словами, или, короче, обозначенное значение) и быть предложено слушателю или читателю. Давая определение, следует заботиться о том, чтобы оно было во всех отношениях не только истинным, но и ясным. Поэтому от «технических терминов» (termini technici) нужно бежать как от страшного чудовища и воздерживаться в первую очередь от всех этих наименований философских категорий, в большинстве случаев совершенно чуждых нормам латинского языка. Нужно самым последовательным образом придерживаться раз установленного определения, так чтобы в любом случае, даже если определяемое заменить его дефиницией, не последовало никакого бессмысленного выражения; но если и не будет предварительно дано никакой дефиниции, тем не менее узус слова должен быть единообразным, так чтобы в любом случае он мог быть замещен той же дефиницией. Таким образом, ясно, каково должно быть значение данной вокабулы. Рассмотрим теперь противоположный случай: какую вокабулу употребить для выраже-

 

==67

ния данного значения. Здесь нужно принять во внимание соображения как краткости, так и ясности. Наибольшая ясность свойственна «терминам», взятым из обыденной жизни, если они сохраняют общеизвестное употребление; «техническим» терминам всегда присуща некоторая темнота. Я называю термин общеизвестным (popularis), когда и слово, и его значение употребительны (я буду употреблять название термин в смысле слова, имеющего определенное значение; в этом смысле можно было бы его называть и вокабулой (vocabulum), против чего у меня лично нет возражений). Техническим же я называю термин, когда либо слово, либо значение не являются употребительными, а присущи речи определенного человека или группы люден. Если само слово принадлежит к этой категории, то оно есть результат некоего «словотворчества» таково большинство слов Rothwelschen Sprache, краткий словарь которого приводит Геснер в «Митридате» 13. При такого рода создании слов следует прежде всего стараться, чтобы они образовывались не случайно и как бы по произвольному движению ума, но по некоему методу, и метод этот тем лучше, чем более соответствующим он оказывается. Соответствие метода образования слов определяется как корнем, так и способом образования. Корень должен быть употребительным и, насколько это возможно, близким тому предмету, который мы хотим обозначить новой вокабулой, аналогия должна быть и употребительной и соответствующей, так чтобы из значения корня и аналогии могла сложиться дефиниция нового слова, к которой мы стремимся. Например, haecceitas не имеет употребительной аналогии, лучше было бы сказать hoccitas (или hoccimoma), подобно тому как говорится quidditas, а не quaerieitas. Уже из корня и аналогии слова hoccitas может сложиться его дефиниция, ибо корень hoccitas — hoc (это), аналогия — itas. Эта аналогия, или способ деривации, означает основание обозначения (appellatio) корня, т. е. качество корня, поскольку он является таковым, каким его называют; следовательно, lioccitas будет основанием называть что-то «этим» (hoc) (как определяет «качество» Аристотель: «из-за чего мы называемся какими-то»), или качеством «этого», поскольку оно является «этим» 14. И нет ничего удивительного в том, что абстрактные понятия определяются через конкретные, потому что конкретные понятия более знакомы.

 

==68

Если же новым оказывается значение, а не слово, то следует внимательно подумать, во-первых, соответствует ли в какой-то мере значение слову, т. е. может ли оно с помощью тропов быть выведено или из его общеизвестного узуса, или по крайней мере из первоначального значения, а во-вторых, нельзя ли найти более подходящее слово. Все это следовало бы пояснить на примерах, если бы моей целью было исследование этого предмета, а не простое напоминание о нем.

Далее. Как я уже сказал, следует совершенно отказаться от технических терминов и избегать их, насколько это возможно; но постоянно это продолжаться не может из-за того многословия, которое возникло бы, если бы пришлось всегда пользоваться только общеизвестными словами. Например: «квадрат» есть четырехсторонняя, равносторонняя, прямоугольная фигура; но слова «равносторонняя», «четырехугольная», «прямоугольная» (не говоря о «плоском») — опять-таки технические термины и, следовательно, должны быть раскрыты: «равносторонняя фигура — это та, чьи стороны равны, «четырехугольная» — та, у которой только четыре стороны, сторона (latus) — это ограничивающая линия. Прямоугольной является фигура, все углы которой — прямые; угол есть схождение линий, прямой — это по обе стороны равный. Следовательно, если отказаться от технических терминов, то вместо слова «квадрат» придется всегда прибегать одновременно ко всем этим словам: «то, все ограничивающие линии которого равны, у которого существуют только четыре ограничивающие линии и все схождения ограничивающей линии с ограничивающей линией по обе стороны равны». И однако же, если рассуждать более строго, то и слова «линия», «граница», «схождение», «равенство» нуждаются в дальнейшем уточнении, ибо в обычном значении эти слова не соответствуют точно пониманию геометров, точно так же как и слово «квадрат», которое и по первоначальному значению, и в обычном общем словоупотреблении может прилагаться ко всякой четырехсторонней фигуре 15, тогда как геометры по антономасии применяют его только к равностороннему прямоугольнику, как к самой совершенной четырехугольной фигуре. Я полагаю, что даже слепому видно, как было бы тягостно и как нелепо в разговоре и в процессе доказательств всегда вместо слова «квадрат» употреблять такое множество других слов. К этому можно добавить сказанное мною в ряде мест «Ком

 

==69

бинаторного искусства» le. Следовательно, хотя такое разложение технических терминов на частоупотребительные делало бы суждение более твердым (ведь даже в совершенном доказательстве не происходит ничего иного, кроме такого разложения до самого элементарного и самого известного, т. е. разложения субъекта и предиката на дефиниции и в свою очередь терминов, входящих в дефиницию, опять-таки на дефиниции, и не имеет значения, происходит ли все это разложение в одном месте, или уже произошло в других дефинициях или доказательствах, наших или другого автора, чье словоупотребление мы принимаем, — в тех, к которым мы отсылаем), тем не менее все это отягощало бы память; и в результате возникла необходимость создать технические термины для тех вещей,, которым народ не дал собственного имени либо потому,; что не обратил на них внимания, например «линия квадратриссы», либо потому, что редко ими пользуется, например «гипербола» и «парабола», считая достаточным обозначить их через описание, если когда-нибудь вдруг это потребуется. И между прочим, совершенно правильна мысль, что не существует вещи, которая не могла бы быть выражена в общеупотребительных терминах, в крайнем случае — в нескольких. Поэтому наш Низолий совершенно прав, настаивая в ряде мест на том, что следует считать несуществующим, выдумкой, бессмыслицей то, что не имеет в общенародном языке какого-нибудь названия, хотя бы родового (т. е., как я понимаю, такого, которое в соединении с другими, также родовыми названиями могло бы в конце концов выразить специфику вещи). Ведь философы превосходят толпу не обязательно в том, что они видят другие вещи, но в том, что видят их по-иному, т. е. очами разума, и внимательно размышляют над ними и сопоставляют их со всеми другими вещами; а внимание человека к какой-нибудь вещи невозможно возбудить лучше, чем дав ей точное наименование в слове, которое стало бы меткой для моей собственной памяти и знаком суждения для остальных. В остальном же философы не только не видят вещей более сокровенных и замечательных,; чем все прочие смертные, но скорее наоборот — до тех пор, пока несравненный Бэкон Веруламский и другие выдающиеся мужи не призвали философию с ее небесных высот и из ее странствий по лугам воображения на эту нашу землю для практических потребностей жизни, частенько какой-нибудь кочегар-алхимик обладал, пожа-

 

К оглавлению

==70

луй, более основательными и замечательными знаниями о природе вещей, чем иной псевдофилософ, с утра до вечера корпящий над всякими «этостями» и «этовостями»,. хотя при этом мы не отрицаем, что и среди философов, особенно тех, которые почерпнули свои знания из самих источников Аристотеля и других древних, а не из грязных луж схоластиков, есть еще немало людей, основательно ученых и делающих полезное дело.

Итак, философы весьма часто видят то же самое, что и остальные люди, но они при этом обращают внимание на то, чем другие пренебрегают. Так, Иоахим Юнг из Гамбурга, человек истинно философского ума, наблюдал, собирал, классифицировал, сопоставлял друг с другом насекомых и на основе этого сопоставления дал даже новые наименования множеству видов насекомых, которых, несомненно, видели и другие люди, но до сих пор все проходили мимо, спокойно наступая на них ногами. Мы надеемся, что и эти и другие его наблюдения будут в ближайшее время изданы почтеннейшим Фогелем. Однако иной раз — я готов это признать — философы воспринимают тела или свойства тел, которых остальные никогда не воспринимали; так, химики очень часто с помощью различных смесей и растворов создают новые, до сих пор не известные тела; то же происходит и со сложными лекарствами врачей, часто получающими даже название по имени своего создателя, и это увековечивает славу их имени прочнее всех статуй из любой стали с хвалебными надписями на подножии. И несомненно, увидел новые свойства, как, например, множество неизвестных до сих пор цветовых оттенков, тот, кто первым применил микроскоп. В этих случаях, следовательно, либо нужно создавать новые наименования, либо использовать старые, посредством тех или иных тропов, полученных из отношения нового явления и нового качества к старым. Итак, несомненно следующее: все, что не может быть выражено в общеупотребительных терминах, если не считать того, что познается через непосредственное чувственное восприятие (как, например, многочисленные оттенки цвета, запаха, вкусовых ощущений), не существует и должно быть торжественно отлучено от философии. В этой связи некоторые остроумные философы взяли себе за правило заставлять этих замечательных диалектиков и мыслителей явственно объяснить все свои термины или, если они захотят избежать этого тягостного труда, снизойти до ка-

 

==71

кого-то живого и общепонятного языка и попытаться выразить на нем свои мысли. И нужно видеть, в какое замешательство и смущение приходят эти люди, а если они все же отваживаются на это, каким насмешкам подвергают их присутствующие, люди разумные и опытные хотя и не слишком интересующиеся латинским языком. Во всяком случае, я считаю, что в Англии и во Франции чрезмерно схоластический метод в философии постепенно исчезает именно потому, что эти народы уже давно стали развивать философию на родном языке и в результате самому народу, и даже женщинам, в какой-то мере открылась возможность судить о подобных вещах. То же самое произошло бы, несомненно, и в Италии, и в Испании, если бы там схоластические теологи не поспешили на помощь своим собратьям философам. В Германии схоластическая философия оказалась прочнее, не говоря о других причинах, именно потому, что там поздно начала развиваться философия на немецком языке, да и теперь это делается еще недостаточно. Однако я осмелился бы утверждать, что для этой похвальной попытки вести обсуждение философских тем на каком-нибудь живом языке нет в Европе более подходящего языка, чем немецкий, потому что немецкий язык очень богат и совершенен в средствах выражения реальных понятий на зависть всем другим языкам, так как ни у одного народа уже в течение многих веков реальные науки и искусства, и среди них механические, не разрабатывались с таким тщанием, вплоть до того, что даже турки в рудниках Греции и Малой Азии употребляют немецкие названия металлов. Наоборот, для выражения умозрительных (comnientitia) понятий немецкий язык совершенно непригоден, во всяком случае значительно уступая в этом французскому, итальянскому и другим потомкам латинского языка, потому что в языках, происходящих из латыни, уже легкое изменение слова неправильной латыни немедленно превращает его в правильное итальянское или французское, и поэтому так много сочинений схоластической философии плохо ли, хорошо ли, но переведено на французский язык, а в Германии до сих пор никто еще не дерзнул на что-нибудь подобное, не желая быть всеми освистанным. Но если бы кто-нибудь захотел сохранить латинскую терминологию или видоизменить ее же, то это бы уже было занятием философией на латинском, а не на немецком языке, и это бы не получило никакого применения и не было бы понято

 

==72

никем, кто не знает латинского языка, ибо немецкий язык бесконечно далек от латыни, тогда как в итальянском и французском языках все обстоит иначе. Именно в этом и заключалась причина сравнительно позднего развития у нас философии на новом языке, ибо немецкий язык чужд не вообще философии, но во всяком случае чужд варварской философии 17, а так как схоластический метод в философии был отброшен поздно, то и не удивительно, что наш язык медленно входит в философскую практику. То же самое, что было сказано о немецком языке, следует сказать и о происходящих от него шведском, датском, английском, бельгийском 18, с той лишь разницей, что бельгийский и английский языки в силу своего географического положения смелее допускают слова из других языков, тогда как в Германии дело обстоит наоборот, и хотя речь иных поклонников схоластики пли любителей постранствовать кишит и здесь одними латинизмами, италицизмами и галлицизмами, однако люди серьезные, да и простой народ отвергают в своей практике подобный язык. Я не говорю здесь о славянском языке, потому что он недостаточно богат в реальных понятиях и большинство вещей, связанных с механическими искусствами или привозных, называет немецкими словами. Здесь, однако, нельзя обойти молчанием тот факт, на который с присущей ему проницательностью обратил внимание Томас Гоббс: у тех народов, которым свойствен постоянный эллипс глагола-связки «есть», как это имеет место в некоторых восточных языках, значительная часть варварской философии или вообще не может быть выражена, или излагается с большим трудом, хотя эти народы не менее других способны к философии и их язык в общем-то достаточно богат и развит в выражении самих вещей. Но вернемся от нашего отступления к основной теме. Итак, поскольку известно, что не существует вещей, которые не могут быть выражены в общеупотребительных терминах, и известно также, что речь тем яснее, чем общеупотребительнее термины (если только возникшее на этом основании чрезмерное многословие не породит, уже по другим причинам, раздражение, трудность запоминания и, таким образом, темноту), то очевидно, что нормой и критерием употребления терминов должна быть максимальная краткость общеупотребительного или максимальная употребительность краткого термина. Следовательно, в тех случаях, когда достаточны общеупотребительные и в равной

 

==73

мере краткие термины, следует отказаться от терминов технических. Это, безусловно, одно из фундаментальных правил философского стиля, о которое очень часто спотыкаются, особенно метафизики и диалектики. Дело в том, что с самими предметами диалектики и метафизики мы беспрерывно сталкиваемся даже в самых обыденных разговорах, письмах, размышлениях и они встречаются в жизни на каждом шагу. Отсюда благодаря самой частоте употребления этих понятий народ обозначил их соответствующими употребительными, в высшей степени естественными и краткими словами, и если эти названия достаточны, то будет ошибкой затемнять предмет новыми и по большей части весьма неподходящими придуманными словами (не говоря о том, сколь нелепы порой бывают такие образования), а самих себя делать предметом восхищения для одних лишь невежд, для всех же остальных — посмешищем. Точно так же обстоит дело в этике, в гражданских и юридических науках. Поскольку их предмет точно так же доступен пониманию каждого, то от вновь созданных в этих науках терминов редко приходится ожидать чего-нибудь иного, кроме темноты; я повторяю, редко, ибо должен признать и то, что не существует такой науки,; которая могла бы обойтись без технических терминов, особенно в тех случаях, когда толпа либо вообще не замечает предмета, либо оставляет его без внимания. В математике же, физике и механике совершенно необходимы новые или заново переосмысленные термины, ибо предметы, рассматриваемые в этих дисциплинах, в большинстве случаев не сразу становятся доступными для восприятия или редко встречаются в обыденной практике. Ведь проявляются эти вещи, или раскрываются их свойства,; в различных расчленениях, видоизменениях, движениях, добавлениях, отнятиях, перемещениях частей и вообще в усилиях опыта, к чему толпа прибегает обычно лишь в силу необходимости, оставляя подобные вещи специалистам в той или иной области знания. Но если технические термины, хотя бы и немного более краткие, чем общеупотребительные, все же не дают в подобных случаях заметного облегчения для памяти в ее тягостном труде, то очевидно, что еще полезнее воздерживаться от них в изложении философии. Однако существует огромное различие в методах философствования: один метод я назвал бы акроаматическим, а другой — экзотерическим. Акроаматический метод требует доказательства всех положений, в экзо-

 

==74

терическом кое-что приводятся без доказательства, но подтверждается некоторыми соответствиями (congruentiae) и доводами топического характера (rationes topicae) или же доказывается, но только топически, разъясняется на примерах и подобиях. Такого рода изложение хотя и является догматическим, т. е. философским, но не является, однако, акроаматическим, т. е. абсолютно строгим, абсолютно точным. Такая же дифференциация соблюдается и у математиков, ибо они различают доказательства и схолии: доказательства излагаются самым строгим и акроаматическим методом, схолии же — несколько свободнее и своего рода экзотерическим способом, что хорошо видно хотя бы из одних только схолий Прокла к Евклиду, в которые он не боится включать кое-какие исторические сведения и вообще все, что служит разъяснению предмета 19. Очень близко к этому различению и то полезное, как мне представляется, различение между «наставлениями» и «комментариями», которое было предложено Бартоломеем Кеккерманом и Иоганном Генрихом Альштедом и которого придерживался также в своем делении наук на благородные (liberales) и популярные (populares) Герхард Йог. Воссий, человек замечательной учености. Польза такого различения состоит в том, что оно позволяет, не затрагивая непрерывного движения дефиниций, разделений и доказательств, вводить в изложение какие-то достойные познания и к тому же могущие оказаться полезными сведения. Итак, все, что было сказано о характере философского стиля, должно быть отнесено к акроаматическому методу.

В методе экзотерическом не следует слишком роскошествовать, чтобы если не всегда точность, то по крайней мере ясность ни в чем не пострадала (или пострадала совсем немного). Акроаматический метод, как я сказал, состоит из дефиниций, разделений и доказательств; и хотя от разделений можно было бы отказаться, как это сделал Евклид, у которого их нет вообще, однако они могут с пользой послужить по крайней мере для упорядочения взаимной связи между дефинициями, ибо предложения должны быть связаны не разделениями, а доказательствами. Поэтому всякий, кто берется дать точную дефиницию, произвести надлежащим образом разделение, привести правильное доказательство, т. е. высказать какое-то достоверное предложение, должен поступать строгим образом и в процессе доказательства не употреблять

 

==75

ни одного слова без определения, ни одного предложения без доказательства или без непосредственного чувственного подтверждения. В остальном же, пожалуй, иногда допустимы остроумные замечания, сравнения, метафоры, примеры, шутки, истории, чтобы восстановить умственные силы утомленного читателя, дав им отдохнуть в этом приятном развлечении, но и в этом случае необходимо избегать всяческой темноты, всяческой чрезмерности в метафорах.

Мне кажется, что здесь следует напомнить еще вот о чем (тем более что обычно высказывается противоположное мнение): в строгом философствовании следует пользоваться только конкретными терминами. Насколько мне известно, именно так поступал в большинстве случаев Аристотель: рпуьн, рпйьн, фб рсьб фй чаще встречаются в его речи, чем рпуьфзт, рпйьфзт, учЭуйт, или, если можно так выразиться, рспт - фйньфф,т20. Его почитатели обычно объясняют это некоторой небрежностью выражения и, заполняя все абстракциями, воображают себя с божьей помощью весьма тонкими мастерами 21, а между тем наоборот: определенно известно, что именно эта страсть к выдумыванию абстрактных слов затемнила нам чуть ли не всю философию, хотя философское рассуждение прекрасно может обойтись без них. Дело в том, что конкретные вещи действительно являются вещами, абстрактные же — суть не вещи, а модусы вещей; модусы же в своем большинстве суть не что иное, как отношения вещи к разуму, т. е; способности являться (apparendi facilitates). А ведь имеется бесконечный регресс модусов, и если качества качеств и числа чисел — все это вещи, то возникает не только бесконечность, но и противоречие. Ибо если «сущность» есть «сущее», если «вещественность» есть «вещь», если «нечтойность» (aliquidditas) есть «нечто» (aliquid) 22, то форма «самого себя», т. е понятия «себя», будет тем же самым,; что и его содержание. Следовательно, если кто-то вознамерится дать когда-нибудь совершенную [систему] элементов философии, то ему необходимо будет почти полностью отказаться от абстрактных имен. Впрочем, я вспоминаю, что Гоббс, человек весьма остроумный, видел даже некоторую полезность в абстрактных именах, и прежде всего потому, что, по его словам, например, одно значит «удвоить теплое» и совсем другое — «удвоить тепло» 23. Но ведь это же самое удваивание тепла может быть выражено и конкретными терминами, потому что,

==76

если я скажу, что та же самая вещь стала в два раза теплее, т. е. что увеличился вдвое эффект, которым мы измеряем тепло, все равно мы будем понимать, что вдвое увеличилось тепло, а не теплое. Итак, говоря по правде, я никогда не видел какой-нибудь серьезной пользы от абстрактных терминов для строгого философского стиля, злоупотреблений же ими, и притом больших и весьма опасных, великое множество.

В экзотерическом же стиле речи абстрактные термины, употребленные к месту, полагаю, не бесполезны, ибо они, во-первых, оттачивают суждения и как бы фиксируют внимание читателя и напоминают о других мыслях, в этот момент отсутствующих, наподобие вторичных понятий, приравнять к которым абстрактные у меня есть много серьезных оснований. Вообще же я думаю, что заменять конкретные термины абстрактными, как, например, вместо предложения «Человек разумен» говорить «Человек обладает разумностью» или «В человечности заключается разумность», — это значит не только прибегать к тропам, но и делать нечто излишнее, все равно как если бы кто-нибудь стал вместо того же самого предложения говорить: «Известно, истинно, несомненно, всякий внимательный человек поймет, идея человека, заложенная через чувственные восприятия в мой разум, подтверждает, что человек разумен». Все эти разнообразные вариации, не дающие для дела ничего, кроме указания на отношение к уму, может быть, и имеют какое-то значение для разъяснения или лучшего запоминания предмета, но для точного выражения философской мысли, для дефиниций, разделений и доказательств они не имеют никакого значения.

До сих пор говорилось, что следует, насколько это возможно, избегать технических терминов; а сейчас обратим внимание на то, что мы должны, пользуемся ли мы общеупотребительными или техническими терминами, либо вообще избегать тропов, либо употреблять их редко и к месту. Об этом совсем не заботились схоластики, ведь их речь, что, может быть, и удивит иного, буквально кишит тропами. Действительно, что иное, как не тропы, представляют собой dependere, inhaprere, emanare, influere 24. Изобретением этого последнего слова невероятно гордится Суарес. Ведь уже до него схоластики немало попотели в поисках родового понятия причины и так и не смогли найти подходящих слов; а Суарес оказался хотя и не умнее, но наглее их и, хитроумно приспособив слово

 

==77

influxtts гэ, определил причину как «то, что влияет на бытие в другое» — довольно безграмотно и темно, потому что и сама конструкция нелепа, когда глагол из среднего залога делается активным, а само это influere является метафорическим выражением и темнее самого определяемого: я думаю, что, пожалуй, легче определить понятие «причина», чем «влияние» в столь чудовищном употреблении .

Наконец, следует соблюдать следующее правило, о котором мы уже не раз упоминали: нужно придерживаться там, где это возможно, первоначального значения слова, особенно если оно достоверно. Ведь, несомненно, всякое первоначальное значение слова является собственным, и я не знаю, какой здесь может быть назван перенос значения через троп; однако же я признаю, что какое-то значение может быть собственным, не будучи первоначальным, что правильно отметил Брунсман в своем недавнем сочинении, специально посвященном собственному и переносному значению. К этим его наблюдениям я могу, однако, добавить следующее: любое непервоначальное значение было когда-то переносным, а именно тогда, когда слово от своего первородного значения перешло через тропы к другим значениям, и это значение стало наконец собственным, когда сделалось настолько привычным, что стало таким же, если даже не более знакомым, чем первоначальное, и люди употребляли его уже именно так не из-за связей с первоначальным значением, о котором они часто даже и не вспоминали, а ради самого слова. В то же время, если бы кто-нибудь поставил себе задачей в философской речи всегда употреблять только в первоначальном значении слова, происхождение которых точно известно, его намерение заслуживало бы и одобрения и признания, хотя, как я считаю, было бы трудно выполнить это последовательно. Таким образом, о ясности слова самого по себе в том смысле, как мы задумали, сказано, полагаю, вполне достаточно.

Ясность же, вытекающая из контекста, происходит либо из самой речи, либо из внешних факторов. Если она вытекает из обстоятельств самой речи, это будет ясность если не слова самого по себе, то все-таки речи самой по себе. Это бывает, когда из самой речи уже ясен предмет, о котором говорится, и когда сам этот предмет речи снимает двусмысленность; например, если о медведице, колеснице, либо лире говорит то чья речь целиком посвящена астро-

 

==78

номии, то в этом случае двусмысленность легко снимается. Точно так же, если слову предшествует дефиниция, тем самым снимается неясность. Но если значение приходится выискивать лишь с помощью множества догадок, хотя бы и подсказанных самой речью, ясность последней значительно падает. Если же читателю или слушателю нужно выводить смысл только из самих внешних обстоятельств, тогда уже речь темна сама по себе. Но темная речь, быть может, и подобает какому-нибудь пророку, или трубящему о чудесах алхимику, или Дельфийскому оракулу, или даже теологу-мистику, или поэту «энигматического» стиля 27, но для философа ничто не может быть более чуждым, чем темная речь. Впрочем, я знаю, что и древние египетские философы, и современные китайские, и вообще восточные авторы, и подражавший им у греков Пифагор, а у латинян и арабов химики 28 скрывали свои мысли в загадочных выражениях. И эту их практику нельзя осуждать безоговорочно, ибо не все и не всем следует раскрывать, и те позднейшие философы, которые позволили распространиться в народе таинствам наук, и прежде всего медицины и математики, совершили дело, далекое от государственной мудрости; ведь они могли воспользоваться этим как инструментами для освобождения своей родины от тирании и установления аристократий; и ни один разумный человек не обвинит в намеренной темноте Лазаря Риверия или капуцина А. М. Ширле из Рейты за то, что они окутали облаком загадок один — некое надежное медицинское средство, другой — открытый мир удобный способ усовершенствования оптических труб. Однако не может быть сомнения в том, что все эти туманные выражения должны быть изгнаны из строгого философского языка, т. е. из дефиниций, разделений и доказательств. Можно было бы позволить философам скрывать свои мысли либо с помощью какого-то особого языка,, что, как говорят, делали египетские и этрусские жрецы либо — особой письменности, что и теперь делают китайцы, лишь бы сами они на этом самом языке, с помощью этой самой письменности, по крайней мере между собой, выражались ясно и философски точно, чтобы взорам допущенных ныне в святая святых не представилось пустое и совершенно лишенное каких-либо полезных вещей пространство, как говорит Тацит об Иерусалимском храме,; «пустота, скрытая покровом таинственности»29; истинность этих слов становится все яснее и яснее в отношении

 

==79

восточной философии. Итак, одно из основных достоинств философской речи — ясность — раскрыто. Об изяществе мы говорить здесь не будем. Можно прочесть об этом в книге Кверенги «О красноречии философа». Остается только истинность, но формулировать метод ее достижения и утверждения, все приемы искусства нахождения и суждения — это уже дело логика, которому, однако, в его тягостном, но все же необходимом труде исследования и анализа любого факта замечательным образом помогает полная ясность слов. Ведь если мы станем употреблять слова только ясные и точно определенного значения, всякая двусмыслица неизбежно исчезнет, а с нею вместе — и бесконечная вереница софизмов, и для основательного суждения останется, пожалуй, лишь необходимость предохранить от ошибок чувственное восприятие — правильным соотношением ощущающего и среды, а разум — соблюдением правил консеквенций. Как бы то ни было, я почти уверен, что, подобно тому как риторика делится на две части: одну — трактующую об изящном, красивом и выразительном расположении слов и другую — о возбуждении аффектов, точно так же существуют и два раздела логики: один — касающийся слов, другой — вещей, первый — о ясном, отчетливом и адекватном употреблении слов, т. е. о философском стиле, второй — о правильном мышлении. Ведь грамматика учит нас говорить чисто и согласно с законами данного языка, риторика — говорить, вызывая аффекты, логика — говорить, воздействуя на разум. И как нельзя согласиться с теми, кто отрывает ораторское искусство от риторики, считая, что ораторское искусство учит умению вызывать аффекты, а риторика — изяществу речи, что утверждают рамисты 30 или полурамисты, впрочем люди весьма ученые, Кеккерман, Альштед, Конрад Дитерих, Каспар Бартолин, — подобно тому, повторяю, как нельзя согласиться с ними, поскольку всякий мыслительный и волевой акт так тесно сплетен со словами, что вообще едва ли возможен без слов, хотя бы и употребленных молча, про себя, ибо слова являются ближайшим орудием мышления и едва ли не единственным средством передачи наших мыслей; поскольку, наконец, и методы возбуждения аффектов и управления мыслью, и правила соответствующей расстановки слов, благодаря которым только и возможно достичь этой цели, основываются на одних и тех же принципах,— так, полагаю, не следует осуждать того, кто станет утверждать,

 

К оглавлению

==80

что задачей логика является исследование одновременно и правил мышления, и стиля речи, пригодного для передачи мысли (ad docendum). Поэтому не совершили никакой ошибки ни Низолий, не раз требовавший точного метода изложения в сочинении по логике, ни, пожалуй, и мы, высказавшись несколько пространнее в нашем предисловии, предпосланном сочинению Низолия об этом предмете, столь необходимом в любом разделе энциклопедии наук. Прежде всего потому, что мы издаем Низолия главным образом с той целью, чтобы, пусть даже с помощью чужих усилий, способствовать в чем-то восстановлению более основательной философии, которая теперь благодаря совместным усилиям множества замечательных талантов во всем мире столь замечательно продвинулась вперед. Ведь мы надеемся, что чтение этого сочинения Низолия может принести весьма значительную пользу философии хотя бы в том, что люди станут все больше и больше привыкать к этому трезвому, естественному, исконному и истинно философскому стилю речи. Тем более, что, по крайней мере мне, не известен ни один писатель, который бы с таким же рвением, с таким же усердием и даже, если внимательно читать его, с таким же успехом стремился вырвать с корнем весь этот словесный чертополох с поля философии. Во всяком случае, в логической части и в самом преддверии философии он, по-моему, вполне удачно справился с этой задачей; лишь бы появились люди, которые продолжили бы начатый труд (а при изобилии выдающихся талантов, пышно расцветающих повсюду, я надеюсь, что так и будет) и таким же образом очистили бы от непроходимых зарослей терминов остальные разделы философии — метафизику, общую физику, гражданскую философию и истинную юриспруденцию; мы бы и сами со своей стороны готовы были бы что-то сделать, если бы не отвлекали нас другие дела, а кроме того, если бы мы не боялись помешать другим, которые смогут все сделать лучше нас. Впрочем, я готов отстаивать свои слова о том, что Низолий в этой области сделал больше других. Ведь все эти нынешние знаменитые восстановители философии больше заняты тем, чтобы поэффектнее представить и приукрасить в своих глазах свои собственные открытия и теории, нежели тем, чтобы отделать и очистить старые, принятые в школах, идущие еще от Аристотеля и схоластиков. А между тем философия не должна полностью отбрасывать старое, скорее она должна испра-

 

==81

влять его и сохранять все лучшее (а такого поистине не пересчитать), прежде всего то, что содержится в самом тексте Аристотеля. Я утверждаю далее, что о необходимости избавиться от варварского языка вульгарных философов говорили, рассуждали, давали советы многие, а за самое дело, как это сделал Низолий, брались единицы,, потому что критиковать, конечно же, легче, чем исправлять. Действительно, как только началось возрождение наук, эрудиты обрушили громы на философов-схоластиков, а схоластики в свою очередь стали называть себя реалистами, отказывая своим противникам в более глубоком познании вещей и именуя их поэтами и грамматиками. Помнится, я видел однажды сочинение одного теолога из этой компании, озаглавленное следующим образом: «Иоанна Сеика Апология того, что теология не основана на поэзии», как будто бы кому-нибудь такое могло померещиться. А между тем, пока вся эта публика метала громы и молнии, эрудиты мало-помалу захватили дворцы магнатов. Во всяком случае, только покровительство короля защитило Лоренцо Баллу от обвинений в ереси 31; я уже не говорю о благосклонности к ученым Льва Х и Франциска I, французского короля, сыгравшей такую роль в сокрушении варварства. Еще до Баллы Данте Алигьери из Флоренции первым вернул, как бы из преисподней, лучший стиль, а ученик его Франческо Петрарка внес изящество прежде всего в гражданскую философию, как в область, наиболее подходящую для этого, и в этом деле он нашел себе последователей в лице Франческо Филельфо, Поджо из Флоренции, Леонардо Аретино и др. Но первым решился попрать хитросплетения схоластов Балла, человек большого таланта, написавший «Диалектику», достойную его дарования, и осмелившийся нападать на юристов в книге «О знаках отличия и оружии против Бартоло» и на теологов в книге «О Свободе воли, против Боэция». А потом на помощь более утонченной философии и одновременно более изящному красноречию явились из Греции Феодор Газа, Георгий Трапезундский, Эмануил Хрисолор и Виссарион» впоследствии ставший кардиналом. И хотя Газа и Георгий Трапезундский» пытаясь вернуть к жизни греческого Аристотеля, в то же время сражались друг с другом, а платоник Виссарион — с ними обоими, тем не менее против «варваров» они выступали одинаково ревностно. Их ученики Джованни Пико делла Мирандола, феникс своего века, враг астрологов Эрмолао

 

==82

Барбаро, толкователь энтелехий, Никколо Леоничено из Падуи, о котором упоминает в 8-й главе IV книги и наш Низолий и благодаря усилиям которого, по словам Эразма, «медицина вновь начала говорить», Марсилио Фичино, унаследовавший от Виссариона любовь к Платону, еще более ожесточенно и более совершенным оружием продолжили сражение за истинное красноречие мудрецов, против их исказителей. Наконец, Анджело Полициано, Джованни Франческо Пико делла Мирандола,; Рудольф Агрикола, Иоганн Рейхлин, кардинал Адриан, Эразм Роттердамский, Павел Кортезий, Иоанн Людовик Вивес, Филипп Меланхтон, Иоахим Камерарий и многие другие прорвали вражеские ряды и наголову разгромили противника. Последовавших за ними по всему миру красноречивейших философов невозможно и перечислить в кратком изложении. Кроме того, против варварского стиля речи многие выступили и в специальных сочинениях. Существует переписка Джованни Пико делла Мирандола и Эрмолао Барбаро, из которых последний ожесточенно нападает на схоластиков, а первый из понятного уважения пытается не столько защищать их недостатки, сколько смягчить и прикрыть их. Эти письма Филипп Меланхтон ценил столь высоко, что решил издать их в Германии, расположив их в определенном порядке. Могут быть названы также Кверенги — «О красноречии философа», Франциск Флорид Сабин с его сочинением в защиту латинского языка и пишущих на нем, Уберто Фольета — «Об употреблении и преимуществах латинского языка», Джермонио, Коррадо, Таубман, Барт — о латинском языке, Сузий — «Ципероново лезвие», Андр. Шотт — «Проблемы Цицерона», Альберто Альберти — «Процесс против разрушителей красноречия», Мельхиор Инхофер — «О священной латыни», Эразм — «Апологетик против Мартина Дорпа», Иоахим Вагетий — «О стиле», Кристоф Шеффонтен — «О необходимом исправлении схоластической теологии», Людовик Карбахаль с одной книгой «О возрожденной теологии», в которой, как он сам указал на титульном листе, «читатель найдет теологию, старательнейшим образом очищенную от схоластики и варваризмов». Эрик Путеан с его диатрибой «О варварах к Барбарини», Христиан Бекман и Исаак Клаудер — «О варварстве прошлых времен», Фришлин с его «Побитым Присцианом», Иоганн Конрад Дитерих — «О несчастье предшествующего века, не знавшего грече-

 

==83

ской словесности», «АнтибарРарус» Сикст. Амамы и Петра Молинея, Герхард Йог. Воссий — «О недостатках варварской латыни», Иоганн Нисс — «О возвышении и упадке латинского языка и о способе его восстановления», Петр из Воклюза — «Об иммунитете церковнослужителей, или Теофиль Рейно против доминиканской книжной цензуры» — все они настойчиво выступают против этого псевдофилософского стиля. К ним можно прибавить тех, кто в своем философском языке опирался на Цицерона, Квннтилиана, Боэция: Фрейгия, Бушера, Ясона Денореса, Рамуса и почти всех рамистов или филиппорамистов 32; а также кардинала Адриана с четырьмя его книгами «ОГ» истинной философии на основании четырех учителей церкви — Амвросия, Иеронима, Августина и Григория Великого». В остальном же схоластическую теологию в более изящном стиле стали излагать Мельхиор Кано и Павел Кортезий в «Книге сентенций» (а недавно Пето в сочинении о теологических догматах), то же самое сделали в отношении диалектики Балла, Рудольф Агрикола, Полихий, Меланхтон, Цезарий, Гунней, Корнелий Валерий, Перионий, Целий Секунд Курион, Иогана Штурм, Отман; в отношении метафизики — Вивес, Нифо, Явелл (которого хвалит и наш Низолий в 10-й главе II книги), Фонсека, Бруно, Монлор; в отношении физики — Эрмолао Барбаро, Корнелий Валерий, Франческо Викомеркато, Иероним Фракасторо, Иероним Кардан, Юлий Цезарь Скалигер, Сципион Капуцин, Тительман, а недавно Гассенди. Но мне, однако, до сих пор неизвестен никто, кто бы в других областях философии столь же удачно использовал термины, принятые в школах, как это сделал в логике наш Низолий. Поэтому-то я и решил, что Низолий тем более достоин послужить примером реформированной философской речи, что до сих пор он был почти неизвестен.

Второй причиной издания была эпоха автора. Меня побудило к изданию Низолия еще и то обстоятельство, что из его книги становится ясным, что некоторые выражения и обороты речи, которые в наше время изображаются как нечто новое, уже давно весьма широко и с большой настойчивостью употреблялись учеными. Точно так же телескоп открыл нам, что Млечный Путь — это собрание невидимых звезд, но еще раньше об этом догадывался Демокрит. Тот же Демокрит заявлял, что разливы Нила происходят из-за ливней в Эфиопии; над этим предполо-

 

==84

жением смеялись современные ему и близкие по времени писатели, а ныне истинность его доказана путешествиями. А с каким огромным интересом обращаются теперь вновь к атомам Эпикура и Лукреция! Говорят, что гипотезу о движении Земли выдвинул Пифагор и в книге «О числе песка» существуют весьма ясные свидетельства того, что к этому же склонялся и Архимед. Антоний Дейсинг и Иоганн Фридрих Гельвеций доказывают, что симпатический порошок знаменитого Дигби был известен в древности. Фома Бартолин сообщает в своем замечательнейшем труде «Анатомические институции», что кровообращение человеческого тела было впервые открыто не Гарвеем, а замечено еще раньше, о чем говорится в рукописях Паоло Сарпи, которые и теперь можно увидеть в Венеции, хотя, как мне кажется, тот скорее указал путь к этому открытию, чем сделал его. Мне известно со слов весьма ученых людей, что сам наш великий Декарт был немало смущен, когда ему ясно показали, что множество его философских положений, считавшихся его открытиями, содержатся уже и в естественных, и в этических сочинениях Платона, Аристотеля и других древних, к которым тот, однако, всегда относился с пренебрежением: Кеккерман указывает, исходя из замеченного им определенного параллелизма выражений, что большинство выводов Петра Рамуса были уже известны Людовику Вивесу. Я прибавлю только, что сведение технических терминов к общеупотребительным, на котором теперь в наше время столь резко настаивают такие знаменитые писатели, как Гоббс, Декарт, Юнг, Клауберг, Рей, Антуан Арно—теолог, чьи весьма изящно написанные книжки делают их автора создателем французской логики, было уже тогда единственным желанием и целью нашего Низолия, и этот его замысел был намного удачнее Рамусова — отбросив термины Аристотеля, Рамус ввел на их место другие технические термины и приумножил тем самым не науку, а трудности.

А теперь остается открыто сказать и об ошибках и недостатках нашего Низолия. Из его недостатков, как мне кажется, самого большого осуждения заслуживает та брань, с которой он обрушивается на Аристотеля, на самого Платона, на Галена, на древних греческих толкователей Аристотеля, на всех схоластиков без разбора (так, желая как можно мягче отозваться о Фоме Аквинском, он называет его «кривым среди слепых» — кн. IV, гл. 7)

 

==85

и даже на своих единомышленников, и среди многих других — на Баллу, Вивеса, Рудольфа Агриколу — из-за каких-то мельчайших расхождений с его мнением. Я бы с удовольствием выбросил подобные вещи из книги, чтобы читателям не пришлось вместе с чистотой языка, учиться и его несдержанности или по крайней мере спотыкаться об это при чтении, но я не осмелился все же менять что-либо в чужом сочинении. Ошибок у Низолия много, и притом значительных. Большинство из них отмечены мною в тексте в кратких примечаниях, напечатанных мелким шрифтом, но о некоторых, наиболее важных из них, следует упомянуть уже здесь.

Конечно же самая главная его ошибка в том, что он приписывает Аристотелю недостатки схоластиков и даже обрушивается с упреками на людей более сдержанных, чем он сам: Джованни Пико, Леоничено, Рудольфа Агриколу, Вивеса, обвиняя их в лести и браня за то, что они пытаются оправдать Аристотеля; и это несмотря на то, что в наше время, после такого числа посвященных Аристотелю работ, написанных весьма учеными и абсолютно чуждыми прошлому варварству исследователями, стало совершенно ясным, что Аристотель чист и не виновен во всех тех нелепостях, которыми запятнали себя с ног до головы схоластики. Каковы бы ни были его ошибки, они все же таковы, что легко отличить случайное заблуждение великого человека, живущего в светлом мире реальности, от умопомрачительного вранья какого-нибудь невежественного затворника. Это достаточно убедительно доказали прежде всего итальянские исследователи прошлого века Агостино Нифо, Анджело Мерченарио, Алессандро и Франческо Пикколомини, Чезаре Кремонини,, М. Антонио Зимара, Симон Симони, Джакомо Забарелла,, Франческо Викомеркато и многие другие. А в наш век заслуга истолкования Аристотеля по праву принадлежит Германии. Ибо раздел о доказательстве, обычно являющийся для противников Аристотеля чем-то вроде пугала э3,; прекрасно осветили Корнелий Мартини, Юнг и Иоганн фон Фельден, хотя блестящие мысли Фельдена о практическом применении «Топики» и «Аналитик» Аристотеля,, свидетельствующие об огромной эрудиции, до сих пор не изданы. Мы, однако, надеемся, что в самое ближайшее время они будут изданы самим автором. Очень много сделали для правильного понимания «Метафизики» Аристотеля Зонер и Дрейер: первый — профессор Альтдорфского

 

==86

второй — Кёнигсбергского университета. Книга Зонера вышла не так давно, уже после смерти автора. «Всеобщая мудрость, или Первая философия» Дрейера, книга замечательно стройная, построенная главным образом на свидетельствах греческих исследователей, дает достаточное понимание того, как серьезно и глубоко подходил Аристотель к своему материалу, в каком замечательном порядке расположил его, как великолепно, наконец, выполнил он свою задачу. Общая естественная философия Аристотеля, прежде всего с точки зрения ее отношения к практике и фундаментальным понятиям о природе вещей, рассматривалась весьма солидным ученым Абдием Треем, профессором математики в Альтдорфе, изложившим общую физику Аристотеля языком математика. (Что касается частной физики, то, о чем там идет речь, ясно само по себе.) И все, кто в наше время старается примирить Аристотеля с новейшими философами, достаточно убедительно показывают, что Аристотель во всяком случае очень далек от этих нелепых и не терпящих ни малейшей мысли догм, которые приписало ему общее невежество прошлых времен, что он совершенно не признавал реальности всего этого множества мысленных форм (formalitates) 34, а говорил только о наиболее общих понятиях. Задачу показать это взял на себя проницательнейший Томас Английский (хотя сама идея принадлежит знаменитому Дигби), а также прославленный Рей. А так как замысел этот прекрасен и необходим для науки, то, чтобы не уничтожить вместе с пустяками и вещи нужные и не дать укрепиться в умах неопытной молодежи бредовым идеям некоторых о полном отказе от Аристотеля, я счел удобным это место для того, чтобы привести здесь некоторые отрывки из одного моего пространного письма, написанного сравнительно недавно известнейшему немецкому перипатетику, человеку не только глубоких философских познаний (что он доказал уже рядом замечательных, известных миру работ и, надеюсь, докажет еще большим их числом, ведь у него их огромное множество), но и вообще выдающейся эрудиции 35. Поэтому мы сразу же после нашего предисловия поместим это письмо, ничуть не боясь злоупотребить терпением читателя, уже утомленного столь пространным предисловием. Ведь если он окажется справедливым, он легко стерпит даже еще большие наши длинноты в столь важном деле; если же он несправедлив, то, да будет ему известно, нас его мнение не интересует.

 

==87

В моральной и гражданской философии особенно глубоко изучали Аристотеля многоученейший Конринг, Иоганн фон Фельден, юрист, прославившийся своими замечаниями к Грецию, «Элементами всеобщей юриспруденции» и «Анализом политических сочинений Аристотеля», наконец, знаменитейший Яков Томазий — как в многочисленных трактатах различного содержания, так и прежде всего в превосходных «Таблицах практической философии», резко отличающихся по своей серьезности от всех прочих; известны также его замечательное введение в Аристотелеву физику, исследование о происхождении форм, речь о заслугах Аристотеля. Я уж не говорю о работе Хейнсия, который в совершенно ином порядке расположил книги «Политики» Аристотеля, ранее разрозненные и изуродованные разрывами,; доказав множеством остроумнейших аргументов, что именно этот порядок принадлежит самому Аристотелю; можно было бы назвать и другие его весьма тонкие исследования в этой области философии. Всякий, кто прочтет названных мною исследователей, легко признает, я полагаю,; что Аристотель совсем не таков, каким его обычно изображают, и что не следует вместе с Валлой, Низолием, Бассоном и другими аристотелегонителями ставить в вину автору текста то, что является или результатом невежества истолкователей, или, если принять во внимание время, в которое они жили, их собственной бедой. Ведь нельзя умолчать и о несправедливости тех, кто столь резко обличает ошибки того времени, ибо, доводись вам жить в ту эпоху, и вы бы думали не так, как теперь. Когда гражданская история и история философии вынуждены были скрываться, когда лучшие писатели существовали лишь в отвратительных переводах, когда не было еща типографий и приходилось все с огромными расходами денег и усилий переписывать и чье-либо открытие редко и уж во всяком случае поздно становилось известным другим (поэтому и сейчас, сопоставляя сочинения разных авторов, мы часто обнаруживаем то, что было неизвестным даже современникам), не удивительно, что часто допускались серьезные ошибки, и нужно скорее считать чудом, что хоть что-то было сделано в науке и в истинной философии. Скорее нужно винить тех, кто и теперь, когда существует хлеб, предпочитает питаться желудями и грешит не столько невежеством, сколько упрямством. Я но боюсь утверждать, что старинные схоластики далеко пре-

 

==88

восходят некоторых современных и одаренностью, и знаниями, и скромностью, и более осмотрительным отказом от бесполезных проблем: ведь некоторые нынешние схоластики, будучи не в состоянии прибавить к сказанному их предшественниками что-либо достойное опубликования, занимаются лишь тем, что нагромождают всякого рода ссылки и обоснования мнений, выдумывают бесчисленные вздорные вопросы, разделяют один аргумент на несколько, меняют метод, вновь и вновь придумывают новые термины. Так у них и рождается все это множество огромных книг. А насколько ниже своих предшественников по остроте мысли схоластики предшествующего и нынешнего веков, может служить доказательством секта номиналистов, самая глубокая из всех схоластических школ и по своему методу ближе всего стоящая к современной реформированной философии. В свое время она весьма процветала, а теперь, во всяком случае у схоластиков, совершенно увяла. Отсюда можно предположить скорее ослабление, чем усиление философской мысли. А так как сам Низолий без всяких колебаний ясно провозглашает себя номиналистом (в конце 6-й главы IV книги) и самый нерв его рассуждений — главным образом в опровержении реальности мысленных форм н универсалий, я счел целесообразным сказать здесь несколько слов о номиналистах.

Номиналисты — это те, кто считают голыми именами всё, кроме единичных субстанций, и, следовательно, полностью отрицают реальность абстрактного и универсалий. Первым номиналистом, говорят, был некий Руцелин Бретонец36, из-за которого в Парижском университете разгорелись кровавые сражения. Приводят следующую эпиграмму против него: Слова, которым ты, Руцелин, учишь, Диалектика ненавидит, И, скорбя о себе, она не хочет сводиться к словам; Она любит вещи и всегда хочет быть среди вещей! И как бы это ни называлось, останется вещью то, что

обозначается словом; Плачет Аристотель из-за того, что, обучая старческим

глупостям, Отняли у него вещи, обозначенные словами, Стенает и Порфирий, потому что читатель отнял у него вещи; Руцелин, ты выгрызаешь вещи, а Боэций поедает их. Никакие доказательства, никакие рассуждения не

убеждают тебя, Что вещи, существующие в словах, остаются вещами 37.

 

==89

И долго еще оставалась в тени секта номиналистов, пока ее неожиданно не вернул к жизни человек огромного таланта и исключительной для того времени образованности, англичанин Уильям Оккам, ученик, а вскоре величайший противник Скота 38. К нему присоединились Григорий из Римини, Габриэль Биль, многие августинианцы, и поэтому в ранних произведениях Мартина Лютера достаточно ясны его симпатии к номиналистам, пока он с течением времени не выступил вообще против всех монахов. Главное правило, которым всегда руководствуются номиналисты, гласит: «Не следует умножать сущности без необходимости» 39. Это правило вызвало многочисленные возражения, как якобы несправедливое по отношению к божественной благодетельности, не скупой, а изобильно щедрой, радующейся разнообразию и богатству вещей. Но те, кто выдвигает такие соображения, как мне кажется, недостаточно поняли мысль номиналистов, которая, хотя и несколько темно выраженная, сводится к следующему: «Гипотеза тем лучше, чем проще»; и тот, объясняя причины явлений, поступает наилучшим образом, кто как можно меньше выдвигает необязательных предположений. Ведь тот, кто поступает иначе, тем самым обвиняет в бессмысленном излишестве природу или даже ее творца. Бога. Если какой-нибудь астроном может объяснить небесные явления с помощью немногих исходных данных, а именно исходя из простых, не смешанных движений, то его гипотеза должна быть предпочтительнее гипотезы того, кто для объяснения небесных явлений нуждается во множестве разнообразно переплетающихся друг с другом орбит 40. Из этого правила номиналисты сделали вывод, что в природе вещей все может быть объяснено, даже если в ней вообще не существует ни универсалий, ни реальных мысленных форм. Нет ничего вернее этого мнения, ничего достойнее философа нашего времени. Более того, я бы сказал, что сам Оккам не был таким номиналистом, как наш современник Томас Гоббс, который, говоря по правде, представляется мне даже сверхноминалистом. Ибо, не довольствуясь тем, что вместе с номиналистами он сводит универсалии к именам, он утверждает, что сама истина вещей выражается в именах и, что еще важнее, зависит от человеческого произвола, потому что истина якобы зависит от определений терминов, а последние — от человеческого произвола. Это — мнение человека, которого считают одним из глубочайших мыс-

 

К оглавлению

==90

лителей нашего времени, и, как я уже сказал, ничто не монжет быть более номиналистическим, чем такое мнение 41. И тем не менее оно не может быть принято. Как в арифметике, так и в других дисциплинах истина остается одной и той же, хотя обозначения и могут меняться; и не имеет значения, применим ли мы десятичную или дуоденарную прогрессию. То же самое следует сказать и о современных реформаторах философии: почти все они если и не сверхноминалисты, то уж во всяком случае номиналисты. Следовательно, тем более актуален для нашего времени Низолий.

А сейчас следует вернуться к ошибкам Низолия, среди которых важнейшей (если не говорить о смешении Аристотеля с его истолкователями) является полный отказ от диалектики и метафизики, хотя номиналисты, опираясь на те же принципы, их сохранили. Действительно, кто станет отрицать, что существуют определенные предписания искусства мышления, или же науки об уме, так же как существуют предписания естественного благочестия, т. е. науки о высших вещах, или метафизики 42; ведь даже если бы кто-нибудь считал, что первое относится к ораторскому искусству, т. е. искусству речи, а второе — к физике, т. е. к науке о природе, исходя из того, что и древние знали только три части энциклопедической науки — логику, физику и этику *3 (откуда легко сделать вывод, что даже математика не является специальной наукой), то тем не менее ничто не мешает нам дать более точное подразделение частей, предоставив особое место диалектике, отдельно от риторики (так же как и грамматике), метафизике, или теологии, отдельно от физики (равно как и математике). Ни в коем случае нельзя также согласиться с тем, что Низолий совершенно устраняет из природы вещей доказательство (Demonstratio) в том виде, в каком его описал Аристотель, пользуясь весьма легковесными аргументами, из которых главный состоит в том, что универсалии не существуют в природе вещей (хотя для доказательства достаточно того, что имена и есть универсалии), а другой — в том, что исследователи до сих пор, несмотря на все усилия, не нашли пример такого доказательства. Я же, напротив, считаю, что и в книгах Аристотеля, и, более того, у самого Низолия неоднократно встречаются точные и совершенные доказательства. Что же касается самой природы доказательства и защиты благороднейшего искусства доказательства

 

==91

от нападок невежд, то эту тему я оставляю для специального сочинения 44. Меня также никогда не убедят его утверждения, сделанные главным образом на основании мест из Цицерона, что в наше время не существует подлинных произведений Аристотеля.. Ведь нет ничего удивительного, если политический деятель, погруженный в бесконечные заботы, каким был Цицерон, иной раз недостаточно понимал мысли того или иного весьма тонкого философа, прочитанные наспех. Тот, кто верит, что Аристотель в своих подлинных сочинениях называет Бога Кбамб пхсбЯпх, жар неба 45, поистине считает Аристотеля тупицей, а так как мы считаем его мудрым и одаренным, нам насильно хотят представить его нелепым глупцом. Поистине новый жанр критического искусства — определяя подлинность произведений автора, по общему признанию талантливого, считать отдельные произведения подложными на том основании, что в них не встречаются те глупости, которые приписываются автору его клеветниками (ведь и Цицерон говорит это, имея перед собой лишь какой-то иной, искаженный облик Аристотеля). Что бы ни говорил Джованни Франческо Пико в «Оценке тщеты языческой науки», что бы ни говорил Низолий, или Петр Рамус, или Патрици, что бы ни говорил в «Апологии великих мужей, заподозренных в магии» Ноде, где он упоминает и эту книгу Низолия, меня более чем достаточно убеждает в подлинности произведении Аристотеля очевидная гармония гипотез и всегда одинаковый метод весьма быстрого и тонкого доказательства. Наконец', нельзя умолчать и о последней серьезной ошибке Низолия относительно природы универсалий, ибо она может не очень осторожного читателя совершенно сбить с истинного пути философского рассуждения. Он пытается убедить нас, что всеобщее (universale) есть не что иное, как совокупность всех отдельных вещей, вместе взятых, и когда я говорю: «Всякий человек — животное», то смысл этого: «Все люди — животные». Это, конечно, верно, но отсюда не следует, что универсалии — это совокупное целое (totuin collectivum). Низолий же строит рассуждения так: всякое целое или непрерывно, или дискретно. Всеобщее же есть целое, но не непрерывное, а следовательно, дискретное. Дискретное же целое есть совокупное целое, и понятие «человеческий род» того же типа, что и понятие «стадо». Принципиально одинаковы предложения «Всякий человек (т. е. весь род человече-

 

==92

ский) обладает разумом» и «Все животные, которые здесь пасутся, белые» или «Все стадо белое». Нет, Низолий,. ошибаешься: ведь существует другой род дискретного целого, помимо совокупного, а именно дистрибутивное. Поэтому, когда мы говорим: «Всякий человек — живое существо», т. е. «Все люди — живые существа», то смысл здесь дистрибутивный: возьмешь ли ты одного (Тития), или другого (Гая) и т. д., ты обнаружишь, что он — живое существо, т. е. что он ощущает. И если, по Низолию, всякий человек, т. е. все люди, есть совокупное целое и то же самое, что и весь человеческий род, то последует абсурдное речение. Ведь если это одно и то же, то, стоит взять предложение «Всякий человек — живое существо» либо «Все люди — живые существа», и тогда, если мы подставим «весь человеческий род», получится предложение более чем нелепое: «Весь род человеческий есть живое существо». Точно так же обстоит дело и со стадом, потому что, если всеобщее, отвлеченное от всех животных, которые здесь пасутся, есть то же самое, что и целое стадо, собранное из них, как это утверждает Низолий, то истинным будет следующее предложение: «Целое стадо есть овца». Но рассмотрим и другой пример, во всяком случае менее удобный для уверток; древние юристы (а Низолий, я полагаю, не станет отрицать, что они говорили на подлинном и правильном латинском языке) называют «завещательным родом», если кто-нибудь составит завещание следующим образом: «Титию передаю по завещанию моего коня». А в том смысле, как понимает Низолий, когда род — это целое, составленное из отдельных предметов, это будет означать то же самое, как если бы было сказано: «Титию передаю по завещанию всех моих коней». Видит Бог, блестящий образчик юриспруденции! Напротив, если мы подставим дистрибутивное целое, то все становится ясным и смысл будет следующий: «Титию передаю по завещанию этого или этого коня». Добавим также следующее: когда я говорю: «Всякий человек есть животное», если сказуемым для вида служит род и род есть общее, а общее — это целый род, составленный из отдельных предметов, то, подставив вместо слова «животное» «все животные, вместе взятые», получим следующее предложение: «Человек — это все животные, вместе взятые». Тогда как человеку достаточно быть «каким-то живым существом», т.е. чем-то из общего рода «живых существ». И эта ошибка Низолия отнюдь не пустяковая, а таит в себе серьезные

 

==93

последствия. Ведь если универсалии суть не что иное, как собрания отдельных вещей, то из этого будет следовать, что нельзя получить никакого знания через демонстративное доказательство (что ниже и заключает Низолий), но только через умозаключение от единичного, т. е. через индукцию. Но в таком случае вообще уничтожается всякое знание и торжествуют победу скептики. Ибо таким методом никогда не могут быть построены совершенно общие предложения, так как при индукции никогда нельзя быть уверенным, что учтены все индивидуальные явления, и всегда приходится оставаться в пределах такого предложения: «Все, что мне известно, обладает данными свойствами», а так как не существует никакого общего основания, всегда останется возможным, что бесчисленное множество индивидуальных явлений, которые остались тебе неизвестными, обладают иными свойствами. Но, могут возразить, мы говорим в общей форме (universaliter), что огонь (т. е. некое светящееся, струящееся, тонкое тело), получаемый из горящих дров, непременно жжет, хотя никто не испытал действие всех такого вида костров. А ведь мы говорим так потому, что в тех случаях, когда мы испытывали это, такое действие огня было познано нами. Это действительно так, и отсюда мы делаем заключение и верим на основании моральной достоверности 4в, что все такого рода костры жгут и что они обожгут тебя, если ты поднесешь руку. Но эта моральная достоверность основана не на одной только индукции, ибо из индукции нельзя ее вывести никакими силами, но мы приходим к ней, опираясь дополнительно на следующие общие предложения, зависящие не от индукции единичных вещей, а от общей идеи, т. е. от дефиниции связанных терминов.

1) Если причина одна и та же либо во всем подобна, то и следствие будет одним и тем же либо во всем подобным.

2) Существование вещи, чувственно не воспринимаемой, не предполагается, и, наконец, 3) Все, что не предполагается, на практике не должно учитываться до тех пор, пока оно не будет доказано. Из этих предпосылок создается практическая, или моральная, достоверность следующего предложения: «Всякий такой огонь жжет». Действительно, пусть этот огонь таков, каким он является мне сейчас, я утверждаю, что он во всем (насколько это относится к делу) подобен предыдущим, потому что (согласно предположению) я не ощущаю никакого отличия, имеющею отношение к делу, а то, что не ощущается, то

 

==94

и не предполагается (вспомогательный принцип 2). То же что не предполагается, на практике не должно учитываться (вспомогательный принцип 3). Следовательно, на практике нужно считать его во всем подобным (насколько это относится к делу). Ну, а подобная во всем причина повлечет за собой подобное во всем следствие (вспомогательный принцип 1), а именно жжение (согласно гипотезе). Следовательно, на практике нужно считать, что любой такого рода огонь, какой бы ни встретился нам, т. е. всякий такой огонь, будет жечь. Что и требовалось доказать. Отсюда ясно, что индукция сама по себе ничего не производит, даже моральной достоверности, если к ней на помощь не приходят предложения, зависящие не от индукции, а от общего принципа, потому что, если бы и эти вспомогательные принципы зависели от индукции, они нуждались бы в новых вспомогательных принципах и моральная достоверность была бы бесконечно недостижима. Надеяться же с помощью индукции достичь совершенной достоверности явно невозможно; к каким бы вспомогательным принципам мы ни прибегали, мы никогда с помощью одной только индукции не познаем полностью такого предложения, как «Целое больше своей части». Ведь тотчас же появится кто-то, кто на том или ином особом основании станет отрицать его истинность применительно к другим, еще не испытанным случаям, подобно тому как действительно (мы это знаем) Григорий из Сен-Винцента отрицал, что целое больше своей части, по крайней мере в углах соприкосновения, а другие — что в бесконечности; и Томас Гоббс (а ведь какой это ученый!) начал сомневаться в знаменитом геометрическом положении, доказанном Пифагором и считавшемся достойным величайшей благодарности, о чем я прочитал не без великого удивления.

Таковы наиболее значительные ошибки Низолия, Другие же мы частично отметили примечаниями в самом тексте, а частично сочли такими, которые легко могут быть обнаружены внимательным читателем, соблаговолившим заранее познакомиться с нашим предисловием. А теперь пора положить конец этому весьма пространному, но, если не ошибаюсь, необходимому предисловию. Если же кто-то боится, как бы дом не выскользнул через ворота, пусть поразмыслит о том, что преддверие наше столь обширно, а дом так мал потому, что он только лишь начал строиться; и если вслед за логикой будет предпринята

 

==95

такая же чистка остальных частей философии, тогда я смогу привести все в должную симметрию, и никто уже не станет жаловаться на громадность атриума и малые размеры всей площади дома. А теперь, благосклонный читатель, прощай и благоволи принять мои заботы о твоей пользе.

 

==96

назад содержание далее



ПОИСК:




© FILOSOF.HISTORIC.RU 2001–2023
Все права на тексты книг принадлежат их авторам!

При копировании страниц проекта обязательно ставить ссылку:
'Электронная библиотека по философии - http://filosof.historic.ru'