Библиотека    Новые поступления    Словарь    Карта сайтов    Ссылки





назад содержание далее

Часть 3.

тожает расстояний и не упраздняет время; напротив, он позволяет их развертывать и постепенно обозревать. Вещи при посредстве знака становятся: различными, сохраняются в своем тождестве, разъединяются и соединяются. Западный разум вступает в эпоху суждения.

3. Остается третья переменная; переменная, которая может принимать два значения: по природе и по соглашению. Давно было известно — задолго до «Кратила», — что знаки могут быть даны природой или образованы человеком. XVI век также знал об этом и распознавал в человеческих языках установленные знаки. Однако искусственные знаки обязаны своей жизнеспособностью исключительно их верности естественным знакам. Последние издавна составляли основу всех других знаков. Начиная с XVII века соотношение природы и соглашения оценивается противоположным образом: естественный знак — не что иное, как элемент, выделенный из вещей и конституированный в качестве знака познанием. Следовательно, он является предписанным, негибким, неудобным, и ум не может подчинить его себе. Напротив, когда знак устанавливается по соглашению, то его всегда можно (и действительно нужно) выбирать так, чтобы он был прост, легок для запоминания, применим к бесконечному числу элементов, способным делиться и входить в состав других знаков. Установленный человеком знак — это знак во всей полноте его функционирования. Именно этот знак проводит рубеж между человеком и животным; именно он превращает воображение в сознательную память, спонтанное внимание — в рефлексию, инстинкт — в разумное познание 1. Недостаток именно таких знаков Итар открыл у «Дикаря из Авейрона». Среди этих установленных знаков естественные знаки являются лишь начальным наброском, приблизительным рисунком, который может быть завершен лишь введением элемента произвола.

Но этот произвол измеряется своей функцией, и его правила очень точно определены ею. Произвольная система знаков должна давать возможность анализа вещей в их наиболее простых элементах; она должна разлагать их вплоть до основы; но она должна также показывать, как возможны комбинации этих элементов, и допускать идеальный генезис сложности вещей. «Произвольное» противопоставляется «естественному» лишь в той мере, в какой хотят обозначить способ установления знаков. Но произвольное — это также аналитическая решетка и пространство для комбинаторики, посредством которых природа обнаруживает свою сущность на уровне исходных впечатлений и во всевозможных формах их соединения. В своей совершенной форме система знаков представляет собой простой, абсолютно прозрачный язык, способный к обозначению

1 Соndillac. Essai sur l'origine de connaissances humaines, p. 75.

96

элементарного, а также совокупность операций, определяющую все возможные соединения. На наш взгляд, этот поиск источника и это исчисление группировок кажутся несовместимыми, и мы охотно истолковываем их как двусмысленность в мышлении XVII и XVIII веков. То же самое относится и к расхождению между системой и природой. На деле, для этого мышления здесь нет никакого противоречия. Точнее говоря, существует единственная и необходимая диспозиция, пронизывающая всю классическую эпистему: это совместное вхождение универсального исчисления и поиска элементарных основ в систему, которая является искусственной и которая благодаря этому может раскрыть природу, начиная с ее исходных элементов и вплоть до одновременного сосуществования их всевозможных комбинаций. В классическую эпоху использование знаков означает не попытку, как в предшествующие века, найти за ними некий изначальный текст раз произнесенной и постоянно повторяемой речи, а попытку раскрыть произвольный язык, который санкционировал бы развертывание природы в ее пространстве, опорные термины ее анализа и законы ее построения. Знание не должно больше заниматься раскопками древнего Слова в тех неизвестных местах, где оно может скрываться; теперь оно должно изготовлять язык, который, чтобы быть добротным, то есть анализирующим и комбинирующим, должен быть действительно языком исчислений.

Теперь можно определить тот инструментарий, который система знаков предписывает классическому мышлению. Именно эта система вводит в познание вероятность, анализ и комбинаторику, элемент произвола, оправданный в рамках системы. Именно эта система дает одновременно место и для исследования происхождения, и для исчисления, и для построения таблиц, фиксирующих возможные сочетания, и для реконструкции генезиса, начиная с самых простых элементов. Именно эта система сближает всякое знание с языком и стремится заместить все языки системой искусственных символов и логических операций. На уровне истории мнений все это, конечно, предстает как переплетение влияний, в котором, несомненно, нужно учитывать индивидуальный вклад Гоббса, Беркли, Лейбница, Кондильяка и Идеологов 1. Но если классическое мышление исследуется на археологическом уровне, полагающем его возможность, то при этом наблюдается, что расхождение знака и подобия в начале XVII века вызвало к жизни новые фигуры, такие, как вероятность, анализ, комбинаторика, универсальная система и универсальный язык, не в качестве последовательно возникающих тем, порождающих или выталкивающих друг дру-

1 Французские философы конца XVIII и начала XIX в., выдвигавшие различные варианты идеологии как универсальной науки о происхождении идей и познаний (Дестю де Траси, Кабанис, Вольней, Жерандо и др.). — Прим. перев.

97

га, но как неповторимую сеть необходимых связей. Именно эта сеть необходимостей и породила такие личности, как Гоббс, Беркли, Юм и Кондильяк.

4. УДВОЕННОЕ ПРЕДСТАВЛЕНИЕ

Однако самое фундаментальное для классической эпистемы свойство знаков так до сих пор и не было сформулировано. Действительно, то, что знак может быть более или менее вероятным, более или менее удаленным от означаемого им, что он может быть естественным или искусственным, причем его природа и значение знака не были бы при этом затронуты, — все это показывает, что отношение знака к его содержанию не обусловлено порядком самих вещей. Отныне отношение означающего к означаемому располагается в таком пространстве, в котором никакая промежуточная фигура не обусловливает более их встречу: внутри познания это отношение является связью, установленной между идеей одной вещи и идеей другой вещи. «Логика Пор-Рояля» так формулирует это: «Знак заключает в себе две идеи — идею вещи, которая представляет, и идею представленной вещи, причем природа знака состоит в возбуждении первой идеи второй» 1. Это дуальная теория знака, прямо противопоставленная более сложной организации эпохи Возрождения; тогда теория знака содержала в себе три совершенно различных элемента: то, что было отмеченным, то, что было отмечающим, и то, что позволяло видеть во втором метку первого; этот последний элемент был сходством: знак отмечал в той мере, в какой он был «почти той же вещью», что и вещь, которую он обозначал. Эта унитарная и тройная система исчезла в то же самое время, что и «мышление посредством сходства», будучи заменена строго бинарной организацией.

Однако имеется одно условие для того, чтобы знак был этой чистой дуальностью. В своем простом бытии идеи, или образа, или восприятия, связанного с другим или же его замещающего, означающий элемент не является знаком. Более того, он им становится лишь при условии обнаружения отношения, связывающего его с тем, что он означает. Необходимо, чтобы он представлял, но это представление в свою очередь само должно быть представленным в нем. Это необходимое условие для бинарной организации знака, которым «Логика Пор-Рояля» предваряет определение знака: «Когда некоторый объект рассматривается лишь как представляющий другой, то идея этого объекта есть идея знака, причем этот первый объект и называется знаком»2. Означающая идея раздваивается, поскольку

1 Logique de Port-Royal. I partie, ch. IV.

2 Ibid.

98

на идею, которой замещена другая, накладывается идея ее способности выражать представления. Не будем ли мы иметь три члена: означаемую идею, означающую идею и, внутри последней, идею ее роли в выражении представлений? Тем не менее речь идет не о возвращении украдкой к тройной системе, а, скорее, о необходимом смещении двучленной фигуры, которая сама по себе сокращается и размещается при этом всецело внутри означающего элемента. Фактически, означающее имеет в качестве содержания, функции и определения лишь то, что оно представляет, являясь по отношению к нему совершенно подчиненным и прозрачным элементом. Однако это содержание указывается только в представлении, которое дано в качестве такового, причем означаемое без всякого остатка и совершенно четко размещается внутри представления знака. Характерно, что первым примером знака, даваемым «Логикой Пор-Рояля», является не слово, не крик, не символ, а пространственное и графическое представление — рисунок: карта или картина. Действительно, картина имеет в качестве своего содержания лишь то, что она представляет, и, однако, это содержание оказывается представленным лишь благодаря представлению. Бинарная диспозиция знака в том виде, в каком она появляется в XVII веке, заменяет ту организацию, которая всегда, хотя и различным образом, была троичной, начиная со стоиков и даже с первых греческих грамматистов. Однако эта диспозиция предполагает, что знак есть раздвоенное и удвоенное по отношению к себе самому представление. Одна идея может быть знаком другой не только потому, что между ними может устанавливаться связь представления, но потому, что это представление всегда может быть само представлено внутри представляющей идеи. Или еще потому, что в самой своей сути представление всегда перпендикулярно по отношению к себе самому: оно есть одновременно и указание и явление; отношение к объекту и обнаружение себя. Начиная с классической эпохи знак является представимостью представления постольку, поскольку оно представимо.

Это имеет очень важные последствия. Прежде всего отметим важную роль знаков в классическом мышлении. Прежде они были средствами познания и ключами к знанию, теперь же они соразмерны представлению, то есть мышлению в целом, они размещаются в нем, но при этом они и охватывают его на всем его протяжении: как только одно представление связывается с другим и представляет эту связь в себе самом, имеется знак: абстрактная идея означает конкретное восприятие, исходя из которого она была сформирована (Кондильяк); общая идея есть лишь единичная идея, служащая знаками для других (Беркли); образы суть знаки восприятий, которыми они обусловлены (Юм, Кондильяк); ощущения — знаки для других ощущений (Беркли, Кондильяк), и в конце концов возможно,

99

что сами ощущения являются (как у Беркли) как бы знаками того, что бог хочет нам сказать, что превращает их как бы в знаки совокупности знаков. Анализ представления и теория знаков полностью переплетаются, и день, когда в конце XVIII века Идеология задается вопросом о примате знака или идеи, день, когда Дестю упрекает Жерандо в том, что тот выдвинул теорию знаков до того, как определить идею 1, — этот день означает, что их взаимосвязь уже утратила свою определенность и что идея и знак перестали быть полностью прозрачными друг для друга.

Второе следствие. Это всеохватывающее проникновение знака в поле представления исключает саму возможность теории значения. В самом деле, постановка вопроса о том, что такое значение, предполагает, что значение является определенной фигурой в сознании. Но если явления всегда даны только в представлении, которое в себе самом и в своей собственной представимости целиком и полностью есть знак, то значение не может составлять проблемы. Более того, значение даже и не появляется. Все представления связаны между собой как знаки; и все они образуют как бы необозримую сеть; каждое в своей прозрачности выдает себя за знак того, что оно представляет. Тем не менее — или же, скорее, тем самым — никакая специфическая деятельность сознания никогда не может конституировать значение. Несомненно, это происходит потому, что классическое мышление представления исключает анализ значения, что мы, которые мыслим знаки, лишь исходя из значения, мы, несмотря на всю очевидность, с таким трудом признаем, что классическая философия от Мальбранша до Идеологии полностью была философией знака.

Нет никакого внешнего или предшествующего знаку смысла; никакого скрытого присутствия уже высказанной речи, которую следовало бы реконструировать, чтобы выяснить первоначальный смысл вещей. Более того, нет ни конституирующего акта значения, ни внутреннего генезиса в сознании. Это означает, что между знаком и его содержанием нет никакого промежуточного элемента и никакой непрозрачности. Следовательно, знаки подчиняются лишь тем законам, которые могут определять их содержание: любой анализ знаков есть в то же время, и с полным правом, расшифровка того, что они обозначают. И обратно, выявление означаемого будет лишь размышлением о знаках, которые указывают на него. Как и в XVI веке, «семиология» и «герменевтика» совпадают, хотя и в иной форме. В классическую эпоху они не соединяются больше друг с другом в третьем элементе сходства; они связываются друг с другом собственной способностью представления представлять себя. Таким образом, здесь не возникает теория знаков, отлич-

1 Destutt de Tracy. Йlйments de Idйologie, Paris, an XI, t. I, p. 1.

100

ная от анализа смысла. Однако система представляет некоторое преимущество первой над вторым; поскольку теория знаков не дает тому, что является означаемым, природу, отличную от той, что она представляет знаку, то смысл может быть лишь совокупностью знаков, раскрытой в их сцеплении; смысл дается в полной таблице знаков. Но, с другой стороны, полная сеть знаков связывается и расчленяется согласно расчленениям, свойственным смыслу. Таблица знаков является образом вещей. Если бытие смысла целиком располагается в области знака, то функционирование — в области означаемого. Поэтому анализ языка от Лансло до Дестю де Траси осуществляется в форме всеобщей грамматики, исходя из абстрактной теории словесных знаков; однако направляющей нитью для него всегда является смысл слов; поэтому и естественная история предстает как анализ характерных особенностей живых существ, но таксономии, даже искусственные, всегда стремятся достичь естественного порядка или по крайней мере расходиться с ним как можно меньше; поэтому и анализ богатств начинается с анализа денег и обмена, хотя стоимость и основывается всегда на потребности. Чистая наука о знаках в классическую эпоху означает как бы непосредственную речь означаемого.

Наконец, последнее следствие, касающееся, несомненно, и нас, бинарная теория знака, в XVII веке лежащая в основании любой всеобщей науки о знаках, существенным образом связана со всеобщей теорией представления. Если знак является простой и чистой связью означающего и означаемого (связь эта может быть произвольной или нет, свободной или навязанной, индивидуальной или коллективной), то их отношение может быть установлено лишь во всеобщем элементе представления: означающее и означаемое связаны только в той мере, в какой они представлены (или же были представлены, или могут быть представлены) и в какой одно действительно представляет другое. Таким образом, по необходимости оказывается, что классическая теория знака в качестве своего философского обоснования и оправдания использует «идеологию», то есть всеобщий анализ любых форм представления, начиная с элементарного ощущения и кончая отвлеченной и сложной идеей. В равной мере необходимым было и то, что, дав проект общей семиологии, Соссюр определил знак, казалось бы, «психологистически» (связь понятия и образа): в действительности же он в этом случае открывал заново классическое условие того, чтобы мыслить природу знака бинарно.

5. ВООБРАЖЕНИЕ СХОДСТВА

Итак, наконец, знаки освобождены из того муравейника мира, в котором они были размещены прежде в эпоху Возро-

101

ждения. Отныне они пребывают внутри, представления, в глубине идеи, в том тесном промежутке, в котором она играет с собой, слагаясь и распадаясь. Что касается подобия, то оно теперь выпадает из сферы познания. Подобие выступает как эмпирическое в его наиболее примитивной форме; его можно «рассматривать как составляющее часть философии» 1 только в том случае, если оно будет устранено в качестве сходства, характеризующегося своей неточностью, и превращено благодаря знанию в отношение равенства или порядка. И тем не менее подобие является необходимой каймой для познания, ибо равенство или отношения порядка могут быть установлены между двумя вещами лишь тогда, когда их сходство было по меньшей мере поводом для их сравнения: Юм помещал отношение тождества среди тех «философских» отношений, которые предполагают рефлексию, тогда как сходство, по его мнению, принадлежит к естественным отношениям, действующим на наш ум «спокойно», но неотвратимо2. «Пусть философ чванится точностью сколько ему угодно... я осмеливаюсь, однако, бросить ему вызов: пусть сделает хотя бы один шаг в своей области без помощи сходства. Пусть бросят хотя бы один, взгляд на метафизическую сторону наук, даже наименее отвлеченных, и пусть мне скажут, могут ли общие индуктивные положения, извлекаемые из частных фактов, или же, скорее, даже роды, виды и все абстрактные понятия образовываться иначе, чем посредством сходства»3. На внешней кайме знания подобие оказывается той едва намеченной формой, тем зачаточным отношением, которое познание, во всей его широте, должно скрыть, но которое неизбывно сохраняется под ним как немая и неизгладимая необходимость.

Как и в XVI веке, сходство и знак неотвратимо взывают друг к другу, но по-новому: подобие не нуждается больше в примете для обнаружения своей тайны; теперь оно представляет собой недифференцированную, подвижную и неустойчивую основу, на которой познание может устанавливать свои отношения, свои измерения и свои тождества. Следовательно, двойная инверсия: потому что именно знак и вместе с ним все дискурсивное познание требуют в качестве своей основы подобия и потому, что речь идет не о том, чтобы обнаружить предваряющее познание содержание, а о том, чтобы дать такое содержание, которое могло бы предоставить место для применения форм познания. Если в XVI веке сходство было фундаментальным отношением бытия к самому себе, преломлением мира, в классическую эпоху оно является наиболее простой формой,

1 Hobbes. Logique (перевод Дестю де Траси, см.: Destutt de Tracy. Йlйments d'Idйologie, Paris, 1805, t. III, p. 599).

2 Hume. Essai sur la nature humaine, Paris, 1946, t. I, p. 75—80.

3 Merian. Rйflexions philosophiques sur la ressemblance, 1767, p. 3, 4.

102

в которой обнаруживается все подлежащее познанию и которая является наиболее удаленной от самого познания. Именно посредством сходства представление может быть познано, то есть сравнено с представлениями, которые могут быть ему подобными, может анализироваться в элементах (которые являются общими у него с другими представлениями), комбинироваться с теми из них, которые могут представлять собой частичные тождества, и распределяться в конечном счете в упорядоченной таблице. Подобие в классической философии (то есть в философии анализа) играет роль, симметричную с той, которую будет играть различение в критической мысли и в философиях суждения.

В этом положении предела и условия (того, без чего и вне чего невозможно познание) сходство располагается в сфере воображения или же, более точно, оно обнаруживается лишь благодаря воображению, и обратно, воображение проявляется, лишь опираясь на подобие. Действительно, если бы в непрерываемой цепи представления предполагались наиболее простые впечатления, не обладающие даже в малейшей степени сходством, то не имелось бы никакой возможности для того, чтобы второе представление напоминало о первом, заставляя его вновь обнаружиться и утвердить, таким образом, свое повторное представление в сфере воображения. В зтом случае впечатления следовали бы в самой общей различенности, настолько общей, что она даже не могла бы восприниматься, так как никогда представление не имело бы повода задержаться на месте, восстанавливая при этом старое представление и примыкая к нему для того, чтобы дать возможность сравнения. В этом случае даже ничтожное тождество, необходимое для какой бы то ни было дифференциации, не было бы дано. Непрерывное изменение развертывалось бы без всякого ориентира в непрерывном однообразии. Если бы в представлении не имелось скрытой возможности возобновления прошлого впечатления, то ни одно из них не обнаружилось бы как подобное или неподобное предшествующему впечатлению. Эта сила вызывать представление вновь обусловливает по меньшей мере возможность выявления как квазиподобных (как соседей и современников, как существующих почти тем же самым образом) двух впечатлений, одно из которых присутствует в настоящий момент, в то время как другое, возможно, уже в течение длительного времени перестало существовать. Без воображения не имелось бы сходства между вещами.

Итак, двоякое требование: необходимо, чтобы в представленных вещах слышался настойчивый шепот сходства; необходимо, чтобы представление всегда могло стать прибежищем воображения. Ни одно из этих требований не может быть отделено от другого, которое его дополняет и ему противостоит. Отсюда два направления анализа, которые сохранялись на про-

103

тяжении всей классической эпохи и не прекращали своего сближения, пока во второй половине XVIII века не выразили в конце концов общую для них истину в Идеологии. С одной стороны, имеется анализ, учитывающий превращение серии представлений в неактуальную, но синхронную таблицу сравнений: анализ впечатления, воспоминания, воображения, памяти, всей этой непроизвольной основы, которая является как бы механикой образа во времени. С другой стороны, имеется анализ, учитывающий сходство вещей, — сходство до их упорядочивания, до их разложения на тождественные и различающиеся элементы, до повторения в таблице их разрозненных подобий: почему, однако, вещи предстают в их спутанности, в смеси, в переплетении, в котором их существенный порядок искажен, хотя и достаточно видим еще для того, чтобы просвечивать под формой сходств, смутных подобий, случаев, содержащих намек для бдительной памяти? Первая серия проблем в основном соответствует аналитике воображения, как положительной способности превращать линейное время представления в одновременное пространство виртуальных элементов; вторая соответствует в основном анализу природы, вместе с пробелами, беспорядками, запутывающими таблицу существ и раздробляющими ее на ряд представлений, смутно и отдаленно сходствующих между собой.

Однако два этих противопоставленных друг другу момента (один, негативный, беспорядка природы во впечатлениях, другой, позитивный, возможности воссоздать порядок, исходя из этих впечатлений) обретают свое единство в идее «генезиса», причем двумя возможными способами. Или негативный момент (момент беспорядка, смутного сходства) приписан самому воображению, осуществляющему тогда двойную функцию: если оно может посредством одного лишь удвоения представления восстановить порядок, то это именно в той мере, в какой оно мешало бы непосредственно воспринимать тождества и различия вещей в их аналитической истине. Сила воображения есть лишь изнанка, или оборотная сторона, его недостатка. Воображение в человеке соединяет душу и тело. Именно в этой его сути оно анализировалось Декартом, Мальбраншем, Спинозой как одновременно место заблуждения и способность доходить до истины даже математическим путем. Эти мыслители обнаруживали в нем знак конечности, являющийся или знаком его выпадения за пределы умопостигаемого пространства, или же знаком ограниченной природы. Напротив, позитивный момент воображения может быть приписан смутному сходству, неопределенному шепоту подобий. Это — беспорядок природы, обусловленный ее собственной историей, ее катастрофами или, может быть, просто ее сложным многообразием, которое способно открывать представлению лишь сходные между собой вещи. Так что представление, всегда связанное с близкими между

104

собой содержаниями, повторяется, вызывается снова, естественным образом замыкается в себе, вызывает почти тождественные впечатления и порождает воображение. Именно в этом бурлении многообразной природы, скрытно и непостижимо возобновляющейся каждое мгновение, в загадочном бытии природы, до всякого порядка сходствующей с самой собой, Кондильяк и Юм попытались усмотреть связь сходства и воображения. Они дали радикально противоположные решения, которые, однако, отвечают на один и тот же вопрос. Во всяком случае, понятно, что второй тип анализа может с легкостью развернуться в мифической форме первого человека (Руссо), или пробуждающегося сознания (Кондильяк), или стороннего наблюдателя, заброшенного в мир (Юм); именно этот генезис занял место самого Генезиса 1.

Еще одно замечание. Если в классическую эпоху понятия природы и человеческой природы имеют определенное значение, то это вовсе не потому, что внезапно была открыта в качестве пространства эмпирических исследований эта немая, неиссякаемо богатая сила, называемая природой, или что внутри этой обширной природы была выделена одна маленькая специфическая и сложная область, которую назовут природой человека. Фактически функционирование этих двух понятий укрепляет принадлежность друг к другу, взаимную связь воображения и сходства. Несомненно, что воображение является лишь одним из свойств человеческой природы, а сходство — одним из проявлений природы. Но, следуя археологической сети отношений, дающей свои законы классическому мышлению, мы видим, что человеческая природа немного выходит за рамки представления, что и позволяет ей представлять себя (в этом вся человеческая природа: она находится вне представления для того, чтобы вновь предстать в пустом пространстве, отделяющем присутствие представления и это «пред» от его повторения), и что природа создает неуловимые помехи представлению, в результате чего сходство воспринимается прежде, чем различается порядок тождеств. Природа и человеческая природа, в общей конфигурации эпистемы, делают возможной стыковку сходства и воображения, что обосновывает и порождает все эмпирические науки о порядке.

В XVI веке сходство было связано с системой знаков, причем именно их истолкование открывало пространство для конкретных областей познания. Начиная с XVII века сходство было отброшено к рубежам знания, в сторону его самых нижних и скромных границ, где оно связывается с воображением, с не-

1 Здесь игра слов: фр. слово «la genиse» означает генезис, происхождение и др. «La Genиse» означает Бытие, Книга Бытия (в Библии). — Прим. перев.

105

определенными повторениями, со смутными аналогиями. И, вместо того чтобы привести к науке истолкования, сходство полагает генезис, который восходит от грубых форм Тождественного к великим таблицам знания, развитым согласно формам тождества, различия и порядка. Выдвинутый в XVII веке проект науки о порядке требовал дополнения его генезисом познания, как он действительно и без перерывов осуществлялся от Локка до Идеологии.

6. «МАТЕЗИС» И «ТАКСОНОМИЯ»

Проект всеобщей науки о порядке, теория знаков, анализирующая представление, размещение в упорядоченных таблицах тождеств и различий — таким образом в классическую эпоху конституировалось то пространство эмпирического, которого не существовало вплоть до конца эпохи Возрождения и которое будет обречено на исчезновение с начала XIX века. Теперь для нас нелегко восстановить это пространство, так основательно прикрытое системой позитивностей, к которой принадлежит наше знание, что долгое время оно оставалось незамеченным. Оно деформировалось, маскировалось посредством наших категорий и расчленений. Хотят воссоздать то, что в XVII и в XVIII столетиях было якобы «науками о жизни», о «природе» или о «человеке», забывая, однако, что ни человек, ни жизнь, ни природа отнюдь не являются сферами, спонтанно и пассивно предоставленными любопытству знания.

Возможность классической эпистемы как целого полагается прежде всего отношением к познанию порядка. Когда дело идет об упорядочивании простых объектов, обращаются к матезису, универсальным методом которого является Алгебра. Когда же дело касается упорядочивания сложных объектов (представлений вообще, тех, что даны в опыте), то необходимо установить таксономию и сконструировать для этого систему знаков. В плане упорядочивания сложных объектов знаки выполняют ту же функцию, что и алгебра в упорядочивании простых объектов. Но поскольку эмпирические представления должны анализироваться на языке простых объектов, постольку, очевидно, таксономия целиком и полностью соответствует матезису. Но и наоборот, поскольку восприятие очевидностей — всего лишь частный случай представления вообще, постольку можно сказать, что матезис есть лишь частный случай таксономии. Точно так же и знаки, установленные самим мышлением, образуют как бы алгебру сложных представлений, а алгебра в свою очередь есть метод, дающий простым объектам знаки и позволяющий оперировать с ними. Таким образом, имеется следующая схема:

106

Всеобщая наука о порядке

Но это не все. Таксономия предполагает, кроме того, определенный континуум вещей (непрерывность, полноту бытия) и определенную силу воображения, которое показывает то, чего нет, но позволяет тем самым выявить непрерывное. Возможность науки об эмпирических порядках требует, таким образом, анализа познания — анализа, долженствующего показать, каким образом скрытая (и как бы затененная) непрерывность бытия может воспроизводиться во временной связи прерывных представлений. Отсюда возникает необходимость, присущая всей классической эпохе, исследовать происхождение знаний. На деле эти эмпирические исследования не противостоят проекту универсального матезиса так, как скептицизм — рационализму. Эти исследования развивались в рамках требований знания, данного не как опыт Тождественного, но как установление Порядка. Таким образом, на двух крайних полюсах классической эпистемы находятся матезис как наука о вычислимом порядке и генезис как анализ образования порядков, исходя из эмпирических последовательностей. В первом случае используется символика возможного оперирования с тождествами и различиями, а во втором — анализируются признаки, постепенно раскрываемые благодаря сходству вещей и возвратным движениям воображения. Область знаков, пронизывающих собой всю сферу эмпирического представления, но не выходящих никогда за ее пределы, располагается между матезисом и генезисом. Между исчислением и генезисом располагается пространство таблицы. В этом знании речь идет о том, чтобы определить посредством знака все, что может нам дать наше представление: восприятия, мысли, желания. Эти знаки должны иметь ценность как признаки, то есть выражать совокупность представления в отчетливо различенных плоскостях, отделенных друг от друга посредством приданных им черт. Эти знаки устанавливают также систему одновременности, согласно которой представления обнаруживают свою близость и удаленность, соседство и отстранение друг от друга, следовательно, такую сетку отношений, которая вне хронологии обнаруживает их родство и полагает в непрерывном пространстве их отношения порядка. Таким способом вырисовывается картина тождества и различий.

Именно в этой области располагается естественная история, наука о признаках, выражающих непрерывность и сложность природы. В этой же области располагается также теория денег

107

и стоимости — наука о знаках, опосредствующих обмен и позволяющих установить эквивалентности между потребностями или желаниями людей. Наконец, здесь же размещается Всеобщая грамматика — наука о знаках, посредством которых люди перегруппировывают своеобразие своих восприятий и расчленяют непрерывное движение своих мыслей. Несмотря на различия между ними, эти три области знания существовали в классическую эпоху лишь в той мере, в какой между исчислением равенств и генезисом представлений утверждало себя фундаментальное пространство таблицы.

Мы видим, что эти три понятия — матезис, таксономия, генезис — означают не столько отдельные области, сколько прочную сеть принадлежностей, определяющую всеобщую конфигурацию знания в классическую эпоху. Таксономия не противостоит матезису, а располагается в нем и вычленяется из него, так как она тоже является наукой о порядке — качественным матезисом. Однако матезис, понимаемый в строгом смысле слова, является наукой о равенствах, следовательно, об определениях и суждениях; это наука об истине. Таксономия имеет дело с тождествами и различиями, это наука о сочленениях и классах, это знание существ. Генезис размещается внутри таксономии или по крайней мере находит в ней свою первую возможность. Однако таксономия устанавливает таблицу видимых различий; генезис же предполагает последовательность серии; таксономия имеет дело со знаками в их пространственной одновременности, как и синтаксис; генезис распределяет знаки в таком аналоге времени, как хронология. По отношению к матезису таксономия функционирует так, как онтология по отношению к апофантике; а по отношению к генезису она функционирует так, как семиология по отношению к истории. Следовательно, она определяет общий закон существ и в то же время условия их познания. Отсюда следует то обстоятельство, что теория знаков в классическую эпоху могла совмещать одновременно и догматическую по характеру науку, выдававшую себя за познание самой природы, и философию представления, с течением времени становившуюся все более и более номиналистской и скептической. Отсюда также следует то обстоятельство, что подобная конфигурация знания исчезла до такой степени, что последующие эпохи утратили даже память о ее существовании. А после кантовской критики и всего того, что произошло в конце XVIII века в западной культуре, установилось расчленение нового типа: с одной стороны, матезис перегруппировался, образовав онтологию и апофантику, причем его господство в формальных дисциплинах продолжалось вплоть до нашего времени; с другой стороны, история и семиология (поглощенная, впрочем, историей) соединились в те дисциплины истолкования, которые проявили свои возможности от Шлейермахера до Ницше и Фрейда.

108

В любом случае классическую эпистему в ее наиболее общей конфигурации можно определить как систему, в состав которой входят матезис, таксономия и генетический анализ. Науки всегда несут с собой проект, пусть даже отдаленный, исчерпывающего упорядочивания мира; они всегда устремлены к открытию простых элементов и их возрастающего усложнения; в своей стихии они представляют собой таблицу, раскладку познаний в соответствующей своему времени системе. Таблица является центральным элементом в знании XVII— XVIII веков. Что касается великих споров, занимавших тогдашнее мнение, то они, естественно, располагаются в узловых пунктах этой организации.

Конечно, можно писать историю мысли в классическую эпоху, беря эти споры за отправную точку или же в качестве тем. Однако в результате получится лишь история мнений, то есть выборов, произведенных сообразно индивидуальностям, определенным кругам, социальным группам. Именно здесь требуется метод анкетирования. Если же предполагается предпринять археологический анализ самого знания, то в таком случае не эти знаменитые споры должны послужить руководящей нитью при расчленении речи. Нужно воссоздать всеобщую систему мышления, сеть отношений которого в своей позитивности делает возможной игру одновременно высказываемых и кажущихся противоречивыми мнений. Именно эта сеть определяет условия возможности спора или же проблемы; именно она является носителем историчности знания. Если западный мир боролся за то, чтобы узнать, является ли жизнь лишь движением и оказывается ли природа достаточно упорядоченной, чтобы доказать бытие бога, то это не потому, что была поставлена какая-то проблема. Это имело место потому, что, рассеяв неопределенный круг знаков и сходств и прежде чем приступить к организации исторических и каузальных серий, эпистема западной культуры открыла пространство в таблице, которое она непрерывно пробегала, начиная с исчислимых форм порядка и кончая анализом самых сложных представлений. След от этого пробега воспринимается на исторической поверхности тем, споров, проблем и предпочтений мнения. Науки пересекали от края до края «пространство знания», которое разом раскрылось в XVII веке и которому предстояло быть закрытым сто пятьдесят лет спустя.

Это пространство таблицы теперь нужно проанализировать в тех пунктах, где оно выступает в наиболее ясной своей форме, то есть в теориях языка, классификации и денег.

Нам возразят; может быть, что само стремление анализировать сразу и целиком всеобщую грамматику, естественную историю и экономию, соотнося их с общей теорией знаков и представления, предполагает вопрос, который может возникнуть только в нашем веке. Несомненно, классическая эпоха не бо-

109

лее, чем любая другая, не могла очертить или определить общую систему своего знания. Однако эта система была достаточно жесткой для того, чтобы видимые формы знаний сами могли обрисовать свои сродства, как если бы методы, понятия, типы анализа, усвоенные навыки, умы и в конечном счете сами люди оказались несколько сдвинутыми со своего места той фундаментальной сетью отношений, которая определяла внутреннее, но неизбежное единство знания. История дала тысячи примеров этих сдвигов. Например, столько раз пройденный путь между теорией познания, теорией знаков и теорией грамматики: Пор-Рояль дал свою Грамматику в качестве естественного продолжения и дополнения своей Логики, с которой она связывалась общим анализом знаков; Кондильяк, Дестю де Траси, Жерандо соединили друг с другом разложение познания на его условия, или «элементы», и размышление о тех знаках, которым язык дает лишь наиболее видимое приложение и использование. Также путь между анализом представления и знаков и анализом богатства: физиократ Кене написал статью «Очевидность» для Энциклопедии; Кондильяк и Дестю в один ряд со своей теорией познания и языка поставили теорию торговли и экономии, имевшую для них политическое и также моральное значение; известно, что Тюрго написал статью «Этимология» для Энциклопедии и дал первое систематическое сопоставление денег и слов, а Адам Смит, помимо своего большого экономического произведения, — очерк о происхождении языков. Путь между теорией естественных классификаций и теориями языка: Адансон не только хотел издать искусственную и гомогенную номенклатуру в области ботаники, но и намечал (и частично осуществил) радикальную реорганизацию письменности, исходя из фонетических данных языка; Руссо оставил среди найденных после его смерти работ наброски по ботанике и трактат о происхождении языков.

Таким образом, вырисовывалась как бы нанесенная пунктиром великая сеть эмпирического знания — знания неколичественных порядков. И, может быть, не без оглядок, но настойчиво проводимое единство Универсальной таксономии со всей ясностью обнаруживается у Линнея тогда, когда он предполагает во всех конкретных областях природы или общества найти те же самые распределения и тот же самый порядок 1. Пределом этого знания была бы совершенная прозрачность представлений по отношению к упорядочивающим их знакам.

1 Linnй. Philosophie botanique, § 155 et 256.

Г лава IV. ГОВОРИТЬ

1. КРИТИКА И КОММЕНТАРИИ

Для языка в классическую эпоху характерно одновременно господствующее и незаметное положение.

Господствующее постольку, поскольку слова получили задачу и возможность «представлять мысль». Но в данном случае представлять не означает выражать, давая четкий перевод, изготовлять какой-то дубликат, который в своих внешних формах мог бы в точности воспроизвести мысль. Представление надо понимать в узком смысле слова: язык представляет мысль так, как мысль представляет себя сама. Для того чтобы образовать язык или вдохнуть в него жизнь изнутри, требуется не существенный и изначальный акт обозначения, а только существующая в сердцевине представления присущая ему способность представлять самого себя, то есть анализировать самого себя, располагаясь часть за частью под взглядом рефлексии, и отсылать себя к своему заместителю, который его продолжает. В классическую эпоху все дано лишь через представление; однако тем самым никакой знак не возникает, никакое слово не высказывается, никакое слово или никакое предложение никогда не имеет в виду никакого содержания без игры представления, которое отстраняется от себя самого, раздваивается и отражается в другом, эквивалентном ему представлении. Представления не укореняются в мире, у которого они заимствовали свой смысл; сами по себе они выходят в пространство, которое им свойственно и внутренняя структура которого порождает смысл. И здесь, в этом промежутке, который представление устанавливает для себя самого, находится язык. Таким образом, слова не образуют тонкой пленки, дублирующей мысль со стороны фасада; они призывают мысль, указывают на нее, но прежде всего изнутри, среди всех этих представлений, представляющих другие представления. Классический язык гораздо ближе, чем это полагают,

111

к мысли, которую он должен обнаружить, но он не является ей параллельным; он включен в ее сеть и воткан в саму ткань, которую она развертывает. Язык — это не внешнее проявление мысли, но сама мысль.

И тем самым язык становится невидимым или почти невидимым. Во всяком случае, он стал настолько прозрачен для представления, что его собственное бытие перестает быть проблемой. Эпоха Возрождения останавливалась перед грубым фактом существования языка: в толще мира он был каким-то начертанием, смешанным с вещами или скрытым под ними, знакам«, представленными на рукописях или на листках книг. И все эти настойчивые знаки взывали ко второму языку — языку комментария, толкования, учености — для того, чтобы заставить заговорить и привести наконец в движение спящий в них язык; бытие языка предшествовало, как бы с немым упрямством, тому, что можно было прочитать в нем, и словам, которые он заставлял звучать. Начиная с XVII века именно это целостное и странное существование языка оказывается устраненным. Оно не кажется больше скрытым в загадочности приметы: оно еще не оказывается развернутым в теории значения. До предела заостряя мысль, можно было бы сказать, что классического языка не существует, но что он функционирует: все его существование выражается в его роли в выражении представлений, оно ею точно ограничивается и в конце концов исчерпывается. Язык не имеет больше ни иного места, кроме представления, ни иной ценности, как в нем: он существует в том пространстве, которое представление может приводить в порядок.

Благодаря этому классический язык выявляет определенное отношение к себе самому, которое ранее не было ни возможным, ни даже мыслимым. Язык XVI века был по отношению к себе в положении непрерывного комментария, но комментарий может функционировать лишь при наличии языка, который безмолвно предшествует речи, посредством которой делается попытка заставить его заговорить. Чтобы комментировать, необходима предварительная безусловность текста. И наоборот, если мир есть какое-то переплетение примет и слов, то как говорить о нем иначе, чем в форме комментария? Начиная с классической эпохи язык разворачивается внутри представления и в том его раздвоении, которое его углубляет. Отныне исходный Текст стушевывается, а вместе с ним исчезает и все неисчерпаемое богатство слов, немое бытие которых было начертано на вещах; остается только представление, развертываясь в словесных знаках, являющихся его проявлением, и становясь благодаря этому дискурсией. Загадка речи, которую должен интерпретировать второй язык, как оказалось, заменяется существенной дискурсивностью представления: открытая возможность, еще нейтральная и индифферентная, которую, од-

112

нако, дискурсия будет стремиться осуществить и закрепить. Но когда эта дискурсия в свою очередь становится объектом языка, то не спрашивают, как она говорила что-то, не говоря этого явно, как она могла быть замкнутым в себе языком и скрытой речью. Исчезает стремление выявить ту великую загадочную речь, которая кроется под ее знаками. Теперь интересуются тем, как она функционирует: какие представления она выражает, какие элементы она вычленяет и выделяет, как она анализирует и синтезирует, какая схема замещений позволяет ей утвердить свою роль в анализе представлений. Комментарий уступил место критике.

Это новое отношение, устанавливаемое языком по отношению к себе самому, не является ни простым, ни односторонним. По-видимому, критика противостоит комментарию как анализ видимой формы раскрытию скрытого содержания. Но поскольку эта форма является формой представления, то критика может анализировать язык лишь в понятиях истины, точности, свойства или экспрессивной значимости. Отсюда проистекает сложная роль критики и двусмысленность, от которой она никогда не могла отделаться. Она обследует язык так, как если бы он был чистой функцией, совокупностью механизмов, великой автономной системой знаков. Но она не может в тоже время не задавать ему вопрос о его истинности или ложности, о его прозрачности или туманности, то есть о характере присутствия того, что он говорит в словах, посредством которых он это представляет. Именно в связи с этой двойственной фундаментальной необходимостью мало-помалу обнаруживалось и в конце концов заняло известное место противопоставление содержания и формы. Но это противопоставление, несомненно, упрочилось с опозданием, когда в XIX веке критическое отношение в свою очередь оказалось несостоятельным. Критика в классическую эпоху занимается, без разложения и как бы целиком, ролью языка в анализе представлений. Она принимает в то время четыре различные формы, хотя и взаимосвязанные и сочлененные между собой. Прежде всего критика развертывается в рефлексивном плане как критика слов: невозможность построить науку или философию с имеющимся словарем; обнаружение общих терминов, смешивающих то, что является различным в представлении, и абстрактных терминов, разделяющих то, что должно оставаться единым; необходимость создания сокровищницы полностью аналитического языка. Критика обнаруживается также в грамматическом плане как анализ значений синтаксиса при выражении представлений, порядка слов, конструкции фраз: является ли язык более совершенным, когда он обладает склонениями или же системой предлогов? Какой порядок слов — свободный или строго определенный — является предпочтительным? Какой строй времен лучше выражает отношения последовательности? Критика развертываетс

113

также в исследовании форм риторики: в анализе фигур, то есть типов речи с экспрессивным значением каждого из них, в анализе тропов, то есть различных отношений, которые слова могут поддерживать с одним и тем же содержанием представления (обозначение посредством части или целого, существенного или несущественного, события или обстоятельства, самой вещи или ее аналогов). Наконец, перед лицом существующего и уже выраженного в письме языка критика ставит своей задачей определить отношение языка к тому, что он представляет. Именно таким образом толкование религиозных текстов насыщалось начиная с XVII века критическими методами: действительно, речь не шла более о повторении того, что уже было в них сказано, а об определении того, посредством каких фигур и образов, следуя какому порядку, каким экспрессивным целям и, словом, какой истине такая-то речь была произнесена богом или пророками в той форме, в какой она нам была передана.

Таково в своем многообразии критическое измерение языка, которое необходимо возникает, когда язык вопрошает самого себя, начиная со своей функции. В классическую эпоху комментарий и критика резко противопоставляются друг другу. Говоря о языке в терминах представлений и истины, критика судит и профанирует его. Сохраняя язык, вторгающийся во всем своем бытии, и вопрошая его относительно его тайны, комментарий останавливается перед трудностями преодоления исходного текста; он ставит перед собой невозможную задачу, всегда возобновляемую, воспроизвести внутри себя рождение этого текста: комментарий фетишизирует текст. Эти два способа обоснования отношения языка к самому себе отныне вступают в соперничество между собой, из которого мы пока не нашли выхода. Возможно, что это соперничество все время усиливается. Дело в том, что литература как привилегированный объект критики после Малларме не перестала приближаться к тому, что есть язык в самом его бытии, и тем самым она требует второго языка, который обладал бы не формой критики, но формой комментария. И действительно, с XIX века все критические языки обременены толкованием, как толкования в классическую эпоху были обременены критическими методами. Тем не менее, пока вопрос о принадлежности языка к представлению не будет решен или по крайней мере обойден в рамках нашей культуры, все вторичные языки будут рассматриваться в альтернативе критики или комментария. И они будут до бесконечности развиваться в их неопределенности.

2. ВСЕОБЩАЯ ГРАММАТИКА

После устранения самостоятельного существования языка остается лишь его функционирование в представлении: остает-

114

ся его природа и свойства, присущие ему в качестве дискурсии, которая есть не более как само представление, представленное словесными знаками. Но какова же в таком случае специфика этих знаков и эта их странная способность, позволяющая им лучше, чем всем другим знакам, фиксировать представление, разлагать его и снова соединять? Какая черта отличает язык среди всех других систем знаков?

На первый взгляд слова можно определить через их произвольный или коллективный характер. В своей первооснове язык, как говорит Гоббс, представляет собой систему пометок, выбранную индивидами прежде всего для самих себя: посредством этих отметок они могут вызывать представления, связывать их, разъединять и оперировать с ними. Это пометки, навязанные сообществу договоренностью или насилием 1; но в любом случае смысл слов принадлежит только представлению каждого индивида, и, сколько бы он ни принимался всеми, он не имеет другого существования, кроме как в мышлении индивидов, взятых поодиночке: «Слова являются знаками идей говорящего, — говорит Локк, — и никто не может применять их непосредственно как знаки для чего-то другого, чем идеи, которые он сам имеет в уме»2. Отличает язык от всех других знаков и позволяет ему играть в представлении решающую роль не столько то, что он является индивидуальным или коллективным, естественным или произвольным, сколько то, что язык анализирует представление согласно строго последовательному порядку: в самом деле, звуки могут артикулироваться лишь поодиночке, а язык не может представлять мысль сразу в ее целостности; необходимо, чтобы он ее расположил часть за частью в линейном порядке. Но этот порядок чужд представлению. Конечно, мысли следуют во времени друг за другом, но каждая из них образует какое-то единство, независимо от того, соглашаемся ли мы с Кондильяком 3, что все элементы представления даны в одно мгновение и лишь рефлексия может их выделить по одному, или с Дестю де Траси, полагавшим, что они следуют друг за другом настолько быстро, что практически невозможно ни наблюдать за ними, ни уловить их порядок4. Именно эти сконцентрированные представления нужно развернуть в предложениях: для моего взгляда, «свежесть присуща розе»; в моей речи я не могу избежать того, чтобы она ей предшествовала или следовала за ней 5. Если бы ум был способен выражать идеи так, «как он их воспри-

1 Hоbbes. Logique, loc. cit., p. 607—608.

2 Locke. Essai sur l'Entendenment humain, 2e йd., Amsterdam, 1729, p. 320—321.

3 Condillас. Grammaire (Њuvres, t. V, p. 39—40).

4 Destutt de Tracy. Elйments d'Idйologie, t. I (Paris, an IX).

5 U. Domergue. Grammaire gйnйrale analitique (Paris an VII), t. I, p. 10—11.

115

нимает», то, без всякого сомнения, он «выражал бы их все сразу»1. Но это совершенно невозможно, так как если «мысль — простое действие», то «ее высказывание — последовательное действие» 2. В этом состоит специфика языка, отличающая его и от представления (представлением которого он, однако, в свою очередь является), и от знаков (к которым он принадлежит на равных правах). Язык не противостоит мышлению как внешнее — внутреннему или как экспрессия — рефлексии. Он не противостоит другим знакам — жестам, пантомимам, переводам, изображениям, эмблемам3, как произвольное или коллективное — естественному или единичному. Но он противостоит им всем как последовательное — одновременному. По отношению к мышлению и знакам он то же самое, что и алгебра по отношению к геометрии: одновременное сравнение частей (или величин) он заменяет таким порядком, степени которого должны быть пройдены последовательно, одна за другой. Именно в этом строгом смысле язык оказывается анализом мысли: не простым расчленением, но основополагающим утверждением порядка в пространстве.

Именно здесь размещается та новая эпистемологическая область, которую классический век назвал «всеобщей грамматикой». Было бы ошибкой видеть в ней всего лишь чистое и простое приложение логики к теории языка. Но столь же ошибочно стремиться истолковать ее как предвосхищение лингвистики. Всеобщая грамматика — это изучение словесного порядка в его отношении к одновременности, которую она должна представлять. Таким образом, ее собственным объектом оказывается не мышление, не язык, а дискурсия, понимаемая как последовательность словесных знаков. Эта последовательность по отношению к одновременности представлений является искусственной, и в этой самой мере язык противостоит мышлению как обдуманное — непосредственному. Но тем не менее эта последовательность не является одной и той же во всех языках: некоторые языки помещают действие в центр фразы, другие — на конец, одни сначала называют основной объект представления, другие — сопровождающие обстоятельства. Как отмечает «Энциклопедия», иностранные языки становятся непрозрачными друг для друга и столь трудными для перевода именно из-за несовместимости их последовательности, а не только из-за различия слов 4. По отношению к очевидному, необходимому и универсальному порядку, вводимому наукой, и в особенности алгеброй, в представление, язык является спонтанным, необдуманным; он является как бы естественным. Согласно точке

1 Condillас. Grammaire (Њuvres, t. V, p. 336).

2 Аббат Siсard. Elements de grammaire gйnйrale, 3e йd., Paris, 1808, t. II, p. 113.

3 См. Destutt de Tracy. Йlйments d'Idйologie, t. I, p. 261—266 4 Статья «Язык» в «Энциклопедии».

116

зрения, с которой его рассматривают, язык столь же является уже проанализированным представлением, сколь и рефлексией в ее первоначальном состоянии. По правде говоря, он является конкретной связью представления с рефлексией. Он не столько орудие общения людей между собой, сколько тот путь, посредством которого представление необходимым образом сообщается с рефлексией. Именно поэтому Всеобщая грамматика приобрела такое значение для философии в течение XVIII века: она была целиком и спонтанно формой науки, как бы логикой, не контролируемой умом 1, и первым рациональным анализом мышления, то есть одним из самых первых разрывов с непосредственным. Она представляла собой как бы философию, присущую уму («какая только метафизика, — говорит Адам Смит, — не была необходима для образования малейшего из прилагательных») 2, и то, что вся философия должна была принять во внимание, чтобы найти среди столь различных возможностей выбора необходимый и очевидный порядок представления. Язык является исходной формой всякой рефлексии, первой темой всякой критики. Именно эту двусмысленную вещь, столь же широкую, как познание, но всегда присущую представлению, Всеобщая грамматика берет в качестве объекта.

Однако необходимо тут же сделать некоторые выводы.

1. Отчетливо видно, как в классическую эпоху разграничиваются науки о языке. С одной стороны, Риторика, рассуждающая о тропах и фигурах, то есть о способе, каким язык приобретает пространственную форму в словесных знаках; с другой — грамматика, рассуждающая о сочленении и порядке, то есть о способе, каким анализ представления располагается согласно последовательной серии. Риторика определяет пространственность представления, рождающуюся вместе с языком; Грамматика определяет для каждого языка порядок, который распределяет эту пространственность во времени. Вот почему, как это будет видно в дальнейшем, Грамматика предполагает риторическую природу даже у самых примитивных и спонтанных языков.

2. Грамматика, как рефлексия о языке вообще, обнаруживает отношение языка к универсальности. Это отношение может принимать две формы соответственно тому, что принимается во внимание — возможность Универсального языка или же Универсальной дискурсии. В классическую эпоху универсальным языком называют не тот примитивный, нетронутый и чистый язык, который мог бы восстановить — если бы этот язык можно было вновь найти, презрев все кары забвения, — суще-

1 Сondillас. Grammaire (Њuvres, t. V, p. 4—5, 67—73). 2 Adam Smith. Considйrations sur l'origine et la formation des langues, 1860, p. 410.

117

ствовавшее до вавилонского столпотворения взаимное понимание. Речь идет о таком языке, который был бы способен дать каждому представлению и каждому элементу каждого представления знак, посредством которого они могут быть обозначены однозначным образом; этот язык был бы также способен указать способ сочетания элементов в представлении и их взаимную связь; обладая инструментами, позволяющими указать все возможные отношения между частями представления, он мог бы благодаря этому охватить всё возможные порядки. Являясь одновременно Характеристикой и Комбинаторикой, универсальный язык не реставрирует старый порядок: он изобретает знаки, синтаксис, грамматику, где весь мыслимый порядок должен найти свое место. Что касается Универсальной дискурсии, то она тоже не является единственным и неповторимым Текстом, хранящим в шифре своей тайны ключ к любому знанию; он, скорее, является возможностью определить естественное и необходимое движение ума от самых простых представлений до самых тонких анализов или до самых сложных соединений: эта дискурсия есть знание, расположенное в единственном и неповторимом порядке, предписанном ему его происхождением. Он обозревает все поле знаний, но, так сказать, подземно, для того, чтобы выявить их возможность, начиная с представления, показать их рождение и обнаружить их естественную, линейную и универсальную связь. Этим общим знаменателем, этой основой всех знаний, этим источником, обнаруживаемым в непрерывности дискурсии, является Идеология, язык, который на всем своем протяжении удваивает спонтанную нить познания: «Человек по природе своей всегда стремится к самому доступному и самому скорому результату. Прежде всего он думает о своих потребностях, потом о своих удовольствиях. Он занимается сельским хозяйством, медициной, войной, практической политикой, потом поэзией и искусством, прежде чем думать о философии; и когда он обращается к самому себе и начинает размышлять, он предписывает правила своему суждению — это логика, своим речам — это грамматика, своим желаниям — это мораль. Он считает себя в таком случае на вершине теории»; однако он замечает, что все эти операции имеют «один общий источник» и что «этот единственный центр всех истин есть познание его интеллектуальных способностей» 1.

Универсальная Характеристика и Идеология противостоят друг другу как универсальность языка вообще (он развертывает все возможные порядки в одновременности одной основной таблицы) и универсальность исчерпывающей дискурсии (она воссоздает неповторимый и значимый генезис каждого из всех возможных познаний в их сцеплении). Однако их проект и их

1 Destutt de Tracy. Elйments d'Idйologie, prйface, t. I, p. 2.

118

общая возможность коренятся в приписываемой классической эпохой языку способности: давать знаки, адекватные всем представлениям, какими бы они ни были, и устанавливать между ними все возможные связи. Язык с полным правом является универсальным элементом в той мере, в какой он может представлять все представления. Должен существовать язык (или по крайней мере может), который собирает в своих словах тотальность мира, и наоборот, мир, как тотальность представимого, должен обладать способностью стать в своей совокупности Энциклопедией. И великая мечта Шарля Бонне выявляет здесь то, чем является язык в своей связности и в своей принадлежности представлению. «Мне нравится рассматривать несметное множество Миров как множество книг, собрание которых образует огромную Библиотеку Вселенной или истинную универсальную Энциклопедию. Я сознаю, что чудесная градация, имеющаяся среди этих различных миров, облегчает высшим умам, которым было дано их обозревать или, скорее, читать, достижение истин любого рода, которые содержит в себе и вкладывает в их познание этот порядок и это последовательное развитие, составляющие их самую существенную красоту. Но эти небесные Энциклопедисты не владеют все в одинаковой степени Энциклопедией Вселенной; одни из них владеют лишь несколькими ее областями, другие владеют большим их числом, третьи схватывают еще больше, но все они обладают вечностью для роста и совершенствования своих знаний и развития всех своих способностей» 1. На основе этой абсолютной Энциклопедии люди создают промежуточные формы сложной и ограниченной универсальности: алфавитные Энциклопедии, размещающие возможно большее количество знаний в произвольном буквенном порядке; пазиграфии, позволяющие записывать согласно одной и той же системе фигур все языки мира 2, поливалентные лексики, устанавливающие синонимы между более или менее значительным числом языков; наконец, толковые энциклопедии, претендующие «в меру возможности на то, чтобы раскрыть порядок и последовательное развитие человеческих знаний», исследуя «их происхождение и связь, причины, приводящие к их возникновению, и их отличительные особенности»3. Каким бы частным ни был характер всех этих проектов, какими бы ни были эмпирические обстоятельства их разработки, основа их возможности — в классической эпистеме; дело в том, что если бытие языка всецело сводилось к его функционированию в представлении, то последнее соотносилось с универсальностью лишь через посредство языка.

1 Ch. Воrnеt. Contemplations de la nature (Њuvres complиtes, t IV, p. 136, note).

2 Cf.Destutt de Tracy. Mйmoires de l'Acadйmie des Sciences morales et politiques, t. III, p. 535.

3 D'A1embert. Discours prйliminaire de l'Encyclopйdie.

119

3. Познание и язык тесно переплетены между собой. В представлении они находят один и тот же источник и один и тот же принцип функционирования; они опираются друг на друга, беспрестанно дополняют и критикуют друг друга. В наиболее общей форме знать и говорить означает анализировать одновременность представления, различать его элементы, устанавливать составляющие его отношения, возможные последовательности, согласно которым их можно развивать: ум познает и говорит в том же самом своем движении, «посредством одних и тех же процессов учатся говорить и открывают или принципы системы мира, или принципы действий человеческого ума, то есть все то, что является высшим в наших познаниях» 1. Однако язык является познанием лишь в неосознанной форме; он навязывает себя извне индивидам, которых он направляет волей-неволей к конкретным или абстрактным, точным или малообоснованным понятиям; познание, напротив, является как бы языком, каждое слово которого было бы изучено и каждое отношение проверено. Знать — значит говорить так, как нужно, и так, как это предписывает определенный подход ума; говорить — значит знать нечто и руководствоваться тем образцом, который навязан окружающими людьми. Науки — это хорошо организованные языки в той же мере, в какой языки — это еще не разработанные науки. Любой язык, таким образом, нуждается в переделке: то есть в объяснении и обсуждении, исходя из того аналитического порядка, которому ни один из них не следует в точности; он также нуждается в известном упорядочивании, чтобы последовательность знаний могла обнаружиться с полной ясностью, без темных мест и пропусков. Итак, самой природе грамматики присуще быть предписанием вовсе не потому, что она хотела бы внушить нормы изящного языка, верного правилам вкуса, но потому, что она соотносит радикальную возможность говорить с упорядоченностью представления. Дестю де Траси как-то заметил, что в XVIII веке лучшие трактаты по логике были написаны грамматистами. Это означает, что предписания грамматики были аналитического, а не эстетического порядка.

Эта принадлежность языка к знанию высвобождает целое историческое пространство, какого в предшествующие эпохи не существовало. Становится возможным нечто вроде истории познания. Дело в том, что если язык представляет собой спонтанную науку, темную для самой себя и неумелую, то он зато совершенствуется посредством знаний, которые не могут выражаться в его словах, не оставив в них своего следа; язык представляет собой как бы пустое пространство для их содержания. Языки, как несовершенное знание, хранят верную память о его усовершенствовании. Они вводят в заблуждение, но они же от-

1 Destutt de Tracy. Elements d'Idйologie, t. I, p. 24.

120

мечают все, что усвоили. Благодаря своему беспорядочному порядку они порождают ложные идеи; однако верные идеи оставляют в них неизгладимый отпечаток порядка, который не мог бы возникнуть лишь по воле случая. Цивилизации и народы оставляют нам в качестве памятников своего мышления не столько тексты, сколько словари и синтаксисы, скорее звуки своих языков, чем слова, которые они произносили, в меньшей мере свои речи, чем то, что сделало их возможными, то есть саму дискурсивность их языка. «Язык народа дает его словарь; а его словарь — достаточно верная библия всех познаний этого народа; только на основе сравнения словаря какой-либо нации в различные времена можно было бы составить представление о ее успехах. Каждая наука обладает своим названием, каждое понятие в науке — своим, все известное в природе обозначено так же, как все изобретаемое в искусствах; то же самое относится к явлениям, приемам деятельности, орудиям» 1. Благодаря этому возникает возможность создания истории свободы и рабства на основе языков2 или еще истории мнений, предубеждений, предрассудков, верований всякого рода, о которых сочинения всегда свидетельствуют гораздо меньше, чем сами слова 3. Благодаря этому рождается проект создания энциклопедии «наук и ремесел», которая не будет придерживаться последовательного развития самих познаний, а изберет форму языка, разместится внутри открытого в словах пространства. Именно здесь грядущие эпохи будут непременно искать то, что мы знали и о чем думали, так как слова, в их грубом расчленении, располагаются на той промежуточной линии, вдоль которой наука соседствует с восприятием, а рефлексия — с образами. В словах все, что воображается, становится знанием, и, напротив, это знание становится тем, что повседневно представляется. Старое отношение к тексту, посредством чего эпоха Возрождения определяла эрудицию, теперь изменилось; в классическую эпоху оно стало отношением к чистой стихии языка.

Мы видим, как освещается та ясная стихия, в которой с полным правом сообщаются между собой язык и познание, хорошо построенная речь и знание, универсальный язык и анализ мышления, история людей и наука о языке. Даже когда знание эпохи Возрождения предназначалось к публикации, все равно оно располагалось в закрытом пространстве. «Академия» была замкнутым кругом, отбрасывающим на поверхность со-

1 Diderot. Article "Encyclopedia" de l'Encyclopйdia, t. V, p. 637.

2 Rousseau. Essai sur l'origine des langues (Њuvres, Paris, 1826, t. XIII, p. 220—221).

3 Cf. Michaelis. De l'influence des opinions sur le langage, 1759, Pans, 1762. Известно, что одним словом дьоб греки обозначали славу и мнение; выражением das liebe Gewitter германцы высказывали свою веру в полезные свойства грозы (р. 24, р. 40).

121

циальных конфигураций преимущественно труднодоступную форму знания. Первоочередной задачей этого знания была задача заставить заговорить немые знаки; для этого нужно было распознать их формы, истолковать и переписать их в других знаках, которые в свою очередь должны были быть расшифрованы; даже раскрытие тайны не избавляло от той склонности к придиркам, которые делали его столь трудным и столь дорогим. В классическую эпоху «познавать» и «говорить» переплетаются между собой, образуя одну нить; и для знания, и для языка речь идет о том, чтобы дать представлению знаки, посредством которых можно было бы его развернуть согласно необходимому и очевидному порядку. Знание XVП века, будучи высказанным, было тайной, но разделенной. Знание XVII и XVIII веков в своих скрытых формах является дискурсией, прикрытой завесой. Самой изначальной сущностью науки является ее вхождение в систему словесных связей 1, а сущностью языка — с его первого слова — быть познанием. В строгом смысле слова, говорить, освещать и знать — однопорядковые вещи. Интерес классической эпохи к науке, гласность ее споров, ее исключительно эзотерический характер, ее доступность для непосвященных, астрономия Фонтенеля, Ньютон, прочитанный Вольтером, — все это, несомненно, всего лишь социологическое явление, не вызвавшее никаких изменений в истории мысли, никак не повлиявшее на процесс становления знания. Это явление объясняет кое-что лишь на доксографическом уровне, на котором его и надлежит рассматривать. Однако условие его возможности находится здесь, то есть во взаимной принадлежности друг к другу знания и языка. Позднее, в XIX веке, эта связь исчезнет, а перед лицом замкнутого на себе самом знания останется чистый язык, ставший в своем бытии и в своей функции загадочным, — нечто такое, что начиная с этого времени называется Литературой. Между ними до бесконечности будут развертываться промежуточные языки, производные или, если угодно, павшие, — столь же языки знания, сколь и литературных произведений.

4. Поскольку язык стал анализом и порядком, он завязывает со временем до сих неизвестные отношения. XVI век предполагал, что языки в ходе истории следовали Друг за другом и один из них мог при этом порождать другой. Наиболее древние были основными языками. Из всех языков самым архаическим, поскольку это был язык всевышнего, когда он обращался к людям, считался древнееврейский язык, породивший древнесирийский и арабский; затем пришел греческий, от кото-

1 Считается (см., например, Warbuwton. Essai sur les hiйroglyphes), что знание древних, и в особенности египтян, не было сначала тайным, а потом доступным, но что построенное сначала сообща, оно затем было конфисковано, скрыто от глаз и искажено жрецами. Эзотеризм, будучи далеко не первой формой знания, является лишь его искажением.

122

рого произошли как коптский, так и египетский; с латинским в родстве были итальянский, испанский и французский; наконец, из «тевтонского» произошли немецкий, английский и фламандский 1. Начиная с XVII века отношение языка ко времени изменяется: теперь уже время не располагает языки один за другим во всемирной истории; отныне языки развертывают представления и слова согласно последовательности, закон которой они определяют сами. Каждый язык определяет свою специфичность посредством этого внутреннего порядка и места, которое он предназначает словам, а не посредством своего места в историческом ряду. Время для языка является его внутренним способом анализа, а не местом его рождения. Отсюда столь незначительный интерес, проявляемый в классическую эпоху к хронологической филиации, вплоть до ее отрицания, вопреки всякой «очевидности» — речь идет о нашей очевидности, — родства итальянского и французского с латынью2. Исторические ряды, которые существовали в XVI веке и вновь возникнут в XIX, замещены типологиями — типологиями порядка. Имеется группа языков, ставящих на первое место предмет, о котором говорят; затем действие, которое он совершает или испытывает; наконец, агенс, на который этот предмет действует: например, французский, английский, испанский.

Наряду с ней имеется группа языков, которые «на первое место ставят то действие, то предмет действия, то определение или обстоятельство»: например, латинский или «словенский», в которых функция слова указывается не местом, но его флексией. Наконец, третья группа образована смешанными языками (как греческий или тевтонский), «которые примыкают к двум другим группам, обладая артиклем и падежами»3. Но нужно хорошо усвоить то, что не присутствие или отсутствие флексий определяет для каждого языка возможный или необходимый порядок его слов. Именно порядок как анализ и последовательный ряд представлений создает предварительное условие функционирования языка и предписывает использование склонений или артиклей. Языки, следующие порядку «воображения и интереса», не определяют постоянного места для слов: они вынуждены их обозначать флексиями (это — «транспозитивные» языки). Если же, напротив, они следуют единообразному порядку рефлексии, им достаточно посредством артикля указать число и род существительных, причем

1 E. Guichard. Harmonie йthymologique, 1606. Ср. классификацию того же типа у Скалигера (Diatribe de Europaeorum linguis) или у Уилкинса (An essay towards real character, London, 1668, p. 3 и cл.).

2 Le Вlan. Thйorie nouvelle de la parole, Paris, 1750. Латинский язык передал итальянскому, испанскому и французскому всего лишь «несколько слов».

3 Аббат Girard. Les Vrais Principes de la lanque franзaise, Paris, 1747, t. I, p. 22—25.

123

место в аналитической упорядоченности само по себе обладает функциональной значимостью: это — «аналоговые» языки1. Языки объединяются друг с другом и отличаются друг от друга согласно таблице возможных типов последовательности. Будучи синхронной, эта таблица подсказывает, какие из языков были самыми древними. Действительно, можно предположить, что наиболее спонтанный порядок (порядок образов и страстей) должен предшествовать наиболее осознанному (порядок логики): внешняя датировка определяется внутренними формами анализа и порядка. Время стало в языке внутренним элементом.

Что касается самой истории языков, то она есть не более чем эрозия или случайность, введение, встреча и смесь различных элементов; она не обладает ни законом, ни движением, ни необходимостью. Как, например, был образован греческий язык? «Это финикийские купцы, авантюристы из Фригии, Македонии и Иллирии, галаты, скифы, шайки изгнанников или беглецов обременили первооснову греческого языка столькими видами бесчисленных частиц и столькими диалектами»2. Что касается французского языка, то он составлен из латинских и готских существительных, из галльских оборотов и конструкций, из арабских артиклей и цифр, из слов, заимствованных у англичан и итальянцев по случаю путешествий, войн или торговых соглашений3. Языки развиваются под действием миграций, побед и поражений, мод, обменов, но отнюдь не в силу историчности, которую они якобы несут в себе. Они не подчиняются никакому внутреннему принципу развертывания; они сами развертывают вдоль какой-то линии представления и их элементы. Если для языков и имеется какое-то достоверное время, то его надо искать не извне, не в истории, а в расположении слов, в глубинах дискурсии.

Теперь можно очертить эпистемологическое поле Всеобщей грамматики, возникшее во второй половине XVII века и исчезнувшее в последних годах следующего. Всеобщая грамматика ни в коем случае, не есть сравнительная грамматика: она не рассматривает сближения между языками в качестве своего объекта, она их не использует в качестве метода. Ее всеобщность состоит не в нахождении собственно грамматических законов, которые были бы общими для всех лингвистических областей и выявляли бы, в идеальном и необходимом единстве, структуру любого возможного языка; если она является всеобщей, то это в той мере, в какой она способна выявить под пра-

1 Относительно этой проблемы и поднятых по поводу ее дискуссий см.: Bauzйe. Grammaire gйnйrale, Paris, 1767; аббат Вatteux. Nouvel examen du prйjugй de l'inversion, Paris, 1767; аббат d'Olive t. Remarques sur la langue franзaise, Paris, 1771.

2 Аббат Pluche. La Mйcanique des langues, rййd. de 1811, p. 26.

3 Id., ibid., p. 23.

124

вилами грамматики, но на уровне их основы, функцию дискурсии в анализе представлений — будь она вертикальной функцией, обозначающей представленное, или горизонтальной, связывающей его тем же самым образом, что и мысль. Поскольку она выявляет язык как представление, сочленяющееся с другим представлением, то она с полным правом является «всеобщей»: то, о чем она рассуждает, — это внутреннее раздвоение представления. Но поскольку это сочленение может создаваться многими различными способами, постольку будут иметься, как это ни парадоксально, различные всеобщие грамматики: всеобщая грамматика французского, английского, латинского, немецкого и т. д. 1. Всеобщая грамматика не стремится определить законы всех языков, она рассматривает поочередно каждый особый язык как способ сочленения мысли с самой собой. В любом отдельно взятом языке представление приписывает себе «характерные черты». Всеобщая грамматика определяет систему тождеств и различий, предполагающих и использующих эти спонтанные характерные черты. Она устанавливает таксономию каждого языка, то есть то, что обосновывает в каждом из них возможность говорить о чем-либо.

Отсюда возникают два направления, которые она обязательно развивает. Поскольку дискурсия связывает свои части так, как представление — свои элементы, всеобщая грамматика должна изучать функционирование слов в качестве представлений по отношению к другим словам; это предполагает анализ связи, соединяющей слова в единое целое (теория предложения и в особенности теория глагола), затем анализ различных типов слов и способа, каким они расчленяют представление и различаются друг от друга (теория расчленения). Но поскольку дискурсия есть не просто какая-то совокупность представлений, а удвоенное представление, которое тем самым обозначает другое — то самое, которое оно представляет, — всеобщая грамматика должна изучать способ, каким слова обозначают, то, что они высказывают, сначала в их первичном значении (теория происхождения и корня), а затем — в их непрерывной способности к перемещению, распространению, реорганизации (теория риторического пространства и теория деривации).

назад содержание далее



ПОИСК:




© FILOSOF.HISTORIC.RU 2001–2023
Все права на тексты книг принадлежат их авторам!

При копировании страниц проекта обязательно ставить ссылку:
'Электронная библиотека по философии - http://filosof.historic.ru'