Точка на линии и разделяет линию, и в то же время связывает ее, будучи концом одного отрезка и началом другого (таково определение непрерывности у Аристотеля) - так же обстоит дело с моментом “теперь” на “линии” времени. Однако между “теперь” и точкой есть и различие. То обстоятельство, что “теперь” и соединяет, и разъединяет “отрезки” времени, “не так заметно, как для пребывающей на месте точки. Ведь “теперь” разделяет потенциально. И поскольку оно таково, оно всегда иное, поскольку же связывает, всегда тождественно, как точка в математических линиях” (Физика, IV, 13, 222а 10-16).
Здесь мы можем вернуться к оставленному открытым вопросу: что кладет предел бесконечности во времени? Именно “теперь” есть тот “конец”, который оформляет бесконечность времени; только, в отличие от числа и величины, у которых, как мы помним, “граница” проходит “внизу” и “вверху”, “граница” времени проходит, образно говоря, в “середине”: ведь “теперь” отделяет прошедшее от будущего и в то же время соединяет их. “Невозможно, чтобы время существовало и мыслилось без “теперь”, а “теперь” есть какая-то середина, включающая в себе одновременно начало и конец - начало будущего и конец прошедшего” (Физика, VIII, I, 251в). Существенно то, что и здесь бесконечное оформляется неделимым: момент “теперь”, сам не будучи временем, только и может “ограничивать” время и служить основой его непрерывности.
Характерно, что в ХVII-ХVIII вв., когда происходит становление новой философии и новой науки, когда пересматривается многое из наследия Аристотеля, изменяется и понимание времени. И прежде всего элиминируется конституирующая роль вневременного начала - “теперь”, поскольку понятие бесконечного получает прежде не свойственное ему значение.
Коль скоро мы коснулись специфики именно античного восприятия времени, отметим и еще один момент. Разъясняя, что все вещи, кроме вечных, объемлются временем, Аристотель неожиданно (для нас) приходит к заключению, что “время само по себе является причиной уничтожения: оно есть число движения, движение же выводит существующее из его положения” (Физика, IV, 12, 221в). С точки зрения понимания времени, какое мы находим у Галилея, Декарта, Ньютона, время в такой же мере - причина уничтожения, как и возникновения, - подобно тому как в абстрактном пространстве механики нового времени тоже нет предпочтительных точек и абсолютных мест. Для Аристотеля же время есть мера движения и покоя вещи, и эта мера у каждой вещи - своя. Время отмеряет каждому сущему его срок, а потому оно не вполне абстрактно и равнодушно к своему содержанию. “У каждого существа времена, т.е. сроки жизни, имеют свое число, и этим числом они различаются. Ведь все имеет свой порядок, и всякая жизнь и время измеряются периодом” (О возникновении и уничтожении, П, 10, 336в 11-14).
Однако средством измерения времени (его “мерой по преимуществу”, как говорит Аристотель) является равномерное круговое движение, т.е. движение небосвода.
Итак, время есть число движения. Но тут естественно возникает вопрос: поскольку время, в отличие от арифметического числа, непрерывно, то ему скорее подходит определение величины. Движение потому обычно и связывается в сознании с представлением о времени, что оно тоже непрерывно. “Так как движущееся движется от чего-нибудь к чему-нибудь и всякая величина непрерывна, то движение следует за величиной; вследствие непрерывности величины непрерывно и движение, а через движение и время” (Физика, IV, II, 219а 11-13). Стало быть, по Аристотелю, время, как и движение, является величиной. По отношению же к величине встает задача измерения, почему время обычно ассоциируется именно с измерением - движения, изменения, а также и покоя. При этом возможно как измерение величины движения с помощью времени, так и величины времени с помощью движения. “Мы не только измеряем движение временем, но и время движением вследствие их взаимного определения, ибо время определяет движение, будучи его числом, а движение - время” (Физика, IV, 12, 220в 15-16).
Аристотель вводит определение времени как меры движения, учитывая как раз то обстоятельство, что и время, и движение суть непрерывные, то есть бесконечно делимые величины. Некоторые исследователи полагают, что эти два определения времени - как числа движения и как меры движения - сознательно различены у Аристотеля: дефиниция времени как числа движения выражает сущность времени, а определение его как меры движения касается его функции. Такую точку зрения высказывает, в частности, П.Конен. Согласно Конену, число и мера имеют разное отношение к движению: мерой время является только по отношению к “первой мере” - круговращению небесного свода, а числом время будет по отношению ко всякому движению. Определение меры как числа движения онтологически первичнее, чем определение его как меры движения. Учитывая, что измерение всегда есть отнесение к единице меры, а стало быть, предполагает установление отношения, такое соображение совершенно справедливо.
И действительно, Аристотель говорит, что время есть число всякого движения, “число непрерывного движения вообще, а не какого-нибудь определенного вида”. Что же касается времени как меры, то в качестве таковой выступает время обращения небесной сферы, ибо “равномерное круговое движение является мерой по преимуществу, так как число его является самым известным. Ни качественное изменение, ни рост, ни возникновение не равномерны, а только перемещение. Оттого время и кажется движением сферы, что этим движением измеряются измеряются прочие движения и время измеряется им же” (Физика, IV, 14, 223в 19-24).
Как видим, Аристотель не принимает платоновское определение времени через сопоставление с вечностью. Однако он следует Платону, связывая время с числом - ведь и по Платону, “время бежит по кругу согласно законам числа”. И еще одно очень важное сходство: Аристотель, как и Платон, рассматривает время в связи с жизнью космоса; отвергая внекосмическую, умопостигаемую “вечность”, он, однако, как и Платон, связывает время именно с физическим движением, а меру времени - с движением небосвода. При рассмотрении времени Аристотель рассуждает как космист (если можно .употребить здесь такое выражение). Поскольку у Платона при рассмотрении времени постоянно присутствует трансцендентный временному быванию образец - вечность, то у него появляется возможность различить следующие три момента: то, что существует вечно (не рождено, не создано), то, что существует всегда (создано, но не подвержено гибели), и то, что существует временно (что создано и погибнет). Первое - это “вечный образец”, подражая которому, демиург сотворил космос; второе - это сам космос и третье - это эмпирические явления и предметы, внутримиро-вое сущее, возникающее и уничтожаемое во времени. В отличие от Платона, у Аристотеля мы не находим внекосмического, трансцендентного космосу бытия, которое является вечным; а все сущее в космосе Аристотель делит на то, что существует всегда, и то, что существует временно.
В связи с анализом времени Аристотель поднимает еще один важный вопрос, частично уже затронутый нами, а именно об отношении времени к душе. “Может возникнуть сомнение, - читаем у Аристотеля, - будет ли в отсутствие души существовать время или нет? Ведь если не может существовать считающее, не может быть и считаемого, ясно, следовательно, и числа, так как число есть или сочтенное или считаемое. Если же по природе ничто не способно считать кроме души и разума души, то без души не может существовать время, а разве то, что в каком-нибудь смысле является временем, например, если существует без души движение, а с движением связано “прежде” и “после”, время же и есть это самое, поскольку оно подлежит счету” (Физика, IV, 14, 223а 22-29).
Из текста явствует, что Аристотель имеет в виду индивидуальную душу, наделенную разумом, то есть душу человеческую, которая в состоянии “считать” время, а тем самым устанавливать число движения. Поскольку время определяется Аристотелем как “число движения”, то в строгом'смысле слова без считающей души времени нет, ибо некому установить число движения; но все-таки и без души существует движение, а вместе с ним - “раньше” и “позже”. Стало быть, и без души существует то, что “в каком-то смысле является временем”. Здесь, быть может, можно высказать такое соображение: поскольку движение, воспринимаемое душой, непрерывно, то число в нем содержится только потенциально; актуализация его, выделение и таким образом счисление времени (счет) - это то, что производится считающей душой.
Таким образом, разумная душа, превращая потенциальное существование числа в актуальное, составляет одно из условий времени; эта актуализация происходит через настоящее, через момент “теперь”, которое само стоит над потоком. Душа тем самым как бы вносит форму (в данном случае - число), тогда как оформляемое ею “прежде” и “после” самого движения существует независимо от нее. Вот почему Аристотель заключает, что в определенном смысле о времени можно говорить и безотносительно к душе.
Однако полной ясности по этому вопросу у философа все-таки нет. И потому некоторые аристотелики, например Фома Аквинский, видимо, не без влияния Плотина и Августина, считают именно душу важнейшим конституирующим время фактором, ибо, по его мнению, реальность длительности дана душой; движение, мерой которого является время, не имеет, согласно Фоме, бытия вне нас, ибо вне нас существует только движущееся, а значит - лишь состояние непрерывной множественности, без числовой связи, без единства.
Видимо, не без влияния Фомы Франц Брентано не склонен принимать во внимание оговорку Аристотеля, что в известном смысле время существует и без души; Брентано убежден, что в действительности, если продумать все, высказанное в этой связи Аристотелем, то надо признать, что “времени не было бы, если бы не было разумной души”.
Однако, думается, Аристотель сделал свою оговорку совсем не случайно. Обратим внимание на то, что он исследует проблему времени в работах, посвященных анализу движения и непрерывности: в “Физике”, “О небе”, “О возникновении и уничтожении”. Когда Аристотель определяет время как “число движения по отношению к предшествующему и последующему”, то, казалось бы, речь может идти о “числе” любого движения: перемещения, качественного изменения, роста и убыли. В сущности, конечно, можно говорить о времени по отношению к любому из видов движения и к любому движущемуся объекту. Однако Аристотель не случайно говорит о перемещении как первом движении и указывает на движение неба как самого совершенного и непрерывного среди всех движущихся сущностей. “Лишь движущееся по кругу непрерывно таким образом, что оно всегда непрерывно само для себя. Итак, тело, перемещающееся по кругу, делает движение непрерывным, а его движение делает непрерывным время” (О возникновении и уничтожении. П, 10, 337а 30-33). И потому “движение по кругу” Аристотель вводит в одно из данных им определений времени: “Время - это исчисление чего-то непрерывного, т.е. движения по кругу” (О возникновении и уничтожении. П, 10, 337а 24-25).
Благодаря тому, что первое движение является мерой всех остальных, можно говорить об абсолютном времени как общей мере, которая дается не по установлению (не субъективно), а по природе (объективно). Поскольку же первое движение (движение крайнего неба) есть источник и причина всех остальных движений, то, хотя, воспринимая любое движение, мы воспринимаем и время, тем не менее не случайно человечество издревле “считало” время по движению светил: в своем единстве время соотносится именно с “первым движением”. Время, по Аристотелю, нельзя отождествлять с самим круговращением неба, время есть воспринятое душой последовательное число этапов этого круговращения; но соотнесение времени с движением неба и тем самым с жизнью космоса как целого - принципиальная особенность аристотелевской трактовки времени.
Соотношение математики и физики
Аристотель не принимал математическую программу пифагорейцев и Платона. Основные философско-методологические принципы, например, требование опосредования противоположностей, закон противоречия, а также исходные категории - такие как “сущность”, “возможность” и “действительность” и др. - разработаны Аристотелем в полемике с Платоном и пифагорейцами.
Однако отвергая платоновское и пифагорейское обоснование математического знания, Аристотель не может не предложить вместо него другое - ведь математика была в его время не только самой разработанной и зрелой среди наук, но она была и самой точной, а потому и самой почтенной наукой; естественно поэтому, что мыслитель, посвятивший себя науке и ее обоснованию, должен был указать место и функцию математики в системе научного знания.
Существует старый, ставший уже традиционным миф о том, что Аристотель был недостаточно сведущ в математике. Этот миф, надо полагать, обязан своим происхождением тому факту, что Аристотель ограничил, если можно так выразиться, онтологические притязания математики и отвел ей более скромное место, чем то, какое она занимала у Платона и особенно у пифагорейцев. Тем не менее сочинения Аристотеля свидетельствуют о несостоятельности этого мифа: философ прекрасно знает современную ему математику и дает ее глубокое философское обоснование как в “Физике”, так и особенно во “Второй аналитике”.
При обосновании математики Аристотель исходит из своего учения о сущности. “Есть ли числа, геометрические тела, плоскости и точки некоторые сущности или же нет” (Метафизика, III, 5, 1001в 26-27), - вот вопрос, с которого он начинает. И отвечает на этот вопрос отрицательно: “Состояния, движения, отношения, расположения и соотношения не означают, по-видимому, сущности чего бы то ни было: ведь все они сказываются о каком-нибудь предмете (Шpoke…menon), и ни одно из них не есть определенное нечто” (Метафизика, III, 5, 1001в 29-33).
Но если математические предметы не являются сущностями, то возникает вопрос об их способе бытия, то есть их онтологическом статусе: каким образом они существуют?
Математические предметы не могут существовать в чувственных вещах, говорит Аристотель, ибо тогда, во-первых, в одном и том же месте находились бы два тела, что невозможно, а, во-вторых, в таком случае нельзя было бы разделить какое бы то ни было физическое тело.
Допущение самостоятельного существования математических предметов приводит и к другим затруднениям. В самом деле, предметы и других математических наук - астрономии, оптики и гармонии - тоже будут находиться тогда за пределами чувственных вещей.
Все эти соображения служат аргументами в пользу выводов, к которым приходит Аристотель, а именно:
I) математические предметы не являются сущностями в большей мере, нежели тела; 2) они не предшествуют чувственным вещам и бытию онтологически, но только логически; 3) а значит, они не могут существовать отдельно; 4) однако они не существуют и в чувственных вещах. Стало быть, они “вообще не имеют самостоятельного существования, какое имеют, согласно Аристотелю, только сущности - как чувственные, так и сверхчувственные.
Таким образом, Аристотель выяснил, чем математические предметы не являются: они не являются сущностями. Теперь надо узнать, чем же они являются, каков способ их бытия. Математические предметы, согласно Аристотелю, возникают в результате выделения определенного свойства физических объектов, которое берется само по себе, а от остальных свойств этого объекта отвлекаются. Геометр, говорит Аристотель, помещает отдельно то, что в отдельности не дано. Такая операция абстрагирования, согласно Аристотелю, вполне правомерна. Более того, математик, выделяя таким образом предмет своего исследования и отвлекаясь от бесчисленного множества других свойств физических тел, в частности - от их движения, имеет дело с очень простым предметом, а потому его наука и оказывается самой точной. Чем проще предмет, тем точнее исследующая его наука; так, арифметика, абстрагирующаяся от величины и имеющая дело только с числом, точнее геометрии; геометрия же, имеющая дело с числом и с величиной, но абстрагирующаяся от движения, точнее физики. В физике же самое точное знание возможно относительно самого простого из движений - перемещения.
Но несмотря на то, что математика - самая точная среди наук, она тем не менее имеет дело с предметом, который находится не в себе самом, а в другом. Предметы геометрии - точки, линии, плоскости, - это или пределы, или сечения физических тел, сечения в ширину, глубину или длину; стало быть, они не имеют реального бытия, а представляют собой продукт мысленного выделения определенного аспекта физического мира. Поэтому и наука, имеющая дело с тем, что существует в себе самом, с сущностями, онтологически первее той, которая имеет дело с предметом, находящимся “в другом”. Не математика должна быть фундаментом для построения физики, как полагают те, для которых “математика стала ...философией” (Метафизика, I, 9, 992а 31), а, напротив, физика скорее может претендовать на значение “базисной”, “фундаментальной” науки. Ведь именно она изучает “сущности”, а значит, начала и причины природных явлений.
Однако и сама физика не является, по Аристотелю, подлинной первоосновой для других наук. Ведь физика изучает не все виды сущностей, а только один их род - природные сущности, причем главным образом с точки зрения их движения и изменения. Поскольку Аристотель допускает два вида сущностей - природные (подвижные) и сверхприродные, божественные (вечные и неподвижные), то нуками, то науками, изучающими эти сущности, будут физика и метафизика (первая философия, или теология - наука о божестве).
В философии исследуются общие основания всякого знания, поэтому она служит теоретическим базисом как для математики, так и для физики. Изучая высший род бытия, философия в то же время разрабатывает те категории и методологические принципы, которые кладут в основу своих исследований и физика, и математика. Так, физика изучает вещи, обладающие материей, но только философия в состоянии разрешить вопрос о том, что такое материя. Точно так же и математика пользуется в качестве своих исходных утверждений аксиомами, истинность которых не может быть доказана в самой математике: только философия, рассматривая каждый из предметов не отдельно, а “в отношении сущего как такового”, в состоянии обосновать эти аксиомы. “Положение - “если от равного отнять равное, то остатки будут равны” - обще для всего количественного, а математика исследует, применяя его определенной части своего предмета... философия же не рассматривает частичного..., а исследует каждое такое частичное лишь по отношению к сущему как сущему” (Метафизика, XI, 4, 1061в 20-27).
Таким образом, рассмотрение аксиом является делом философа. По отношению к аксиомам положение физика предпочтительнее, чем положение математика; хотя в целом рассмотрение аксиом - дело философа, но, поскольку физик, в отличие от математика, имеет дело не просто с одним аспектом сущего, а с определенным родом его, а именно с природным сущим, то он может исследовать и некоторые из аксиом. “Никто из тех, кто изучает частное, не берется каким-то образом утверждать о них, истинны они или нет, - ни геометр, ни арифметик, разве только кое-кто из рассуждающих о природе, со стороны которых поступать так было вполне естественно: ведь они полагали, что они одни изучают природу в целом и сущее как таковое “ (Метафизика, IV, 3, 1005а 29-34).
Математика, таким образом, по Аристотелю, не может служить теоретическим фундаментом для физики; скорее уж физика будет основой для математики, если ставится вопрос об их соотношении.
Так Аристотель реализовал идею физики, альтернативной математической физике, намечавшейся в платоновском “Тимее” и у пифагорейцев: он создал физику как науку, отличную от математики, имеющую другой предмет и другие задачи, чем те, которые решает математика. Дальнейшее развитие физики на протяжении больше чем полутора тысяч лет пошло по пути, указанному Аристотелем. И только на исходе средних веков ученые вновь обратились к той альтернативе, которую заслонил Аристотель: к идее математической физики.
Аристотель как биолог
Аристотеля справедливо считают создателем биологии как науки. Проблемам биологии посвящены несколько его работ: “История животных”, “О частях животных”, “О происхождении животных”, “О движении животных” и маленькое сочинение “О ходьбе животных”. Кроме этих специальных сочинений, трактующих вопросы зоологии, проблеме жизни и живого посвящены также две первые книги “О душе”.
В работах, посвященных исследованию живой природы, особенно бросается в глаза “эмпирическая составляющая”: философ опирается и на собственные наблюдения, и на огромный опыт, почерпнутый из практики современного ему сельского хозяйства, рыболовства и т.д. Сведения о животных Аристотель, как можно судить по его сочинениям, получал прежде всего от рыболовов, пастухов, пчеловодов, свиноводов, ветеринаров.
Нельзя не отметить, что философ разделял некоторые предрассудки своего времени, считая, например, что мужские особи теплее женских, а правая сторона тела животных теплее левой. У людей, полагал он, левая сторона тела холоднее, чем у других живых существ, поэтому сердце сдвинуто влево, чтобы уравновесить температуру обеих сторон тела.
При изложении учения Аристотеля об органическом мире обычно отмечают два момента, характеризующих подход Аристотеля: во-первых, эмпиризм, стремление не упустить из поля зрения ни одного существенного факта, интерес к природному многообразию во всей его пестроте. Это действительно специфически-аристотелевская черта, характерная для него не только в сфере биологии. Второй момент, тоже бросающийся в глаза, состоит в тенденции к классификации: нередко определяют научный метод Аристотеля как классификационно-описательный. И в самом деле, стремясь найти средство для описания всего многообразия живых существ, Аристотель прибегает к сравнению и различению признаков, предварительно выясняя, какие именно из них следует принимать за существенные. Однако не следует преувеличивать роль и место классификации в биологических исследованиях Стагирита: она не занимает у него главенствующего положения. Само предварительное выяснение существующего уже предполагает наличие системы понятий, с помощью которой не просто описывается живое существо, а постигается его сущность - момент, часто упускаемый из виду теми, кто характеризует метод Аристотеля как чисто описательный.
На какую же систему понятий опирается Аристотель, классифицируя живые организмы, распределяя их по родам и видам?
В основе аристотелевской биологии лежит понятие цели; это понятие, как мы знаем, одно из ключевых для аристотелевского мышления вообще: в биологических работах философа она играет первостепенную роль. Телеология,- как отмечает И.Дюринг, играет у Аристотеля ту же роль, какую теория идей играет у Платона. Уже это обстоятельство говорит о том, что в сочинениях Аристотеля мы имеем дело не с эмпирической, а с философской биологией: понятия начала ('arc”), цели (њrgon), и произведения (tљloj) выполняют здесь роль эвристических средств для познания живой природы. При рассмотрении живого организма Аристотель использует также понятия материи и формы: без этого различения у него не было бы инструмента для выделения признаков как исходного материала для классификации. При анализе живого существа понятия материи и формы оказываются весьма эвристичными, и не случайно некоторые исследователи полагают, что именно потребности объяснения живого организма (в частности, потребности медицины) послужили главным источником для создания этих понятий.
Аристотель применяет категории материи и формы, а также четырех причин к анализу органического мира, тем самым впервые очерчивая предмет биологии как науки. Хотя до Аристотеля, в учениях главным образом античных натурфилософов, была сделана не одна попытка объяснить жизнедеятельность организмов, даже высказывались гипотезы о происхождении живых существ (Эмпедокл), но только Аристотель кладет начало биологии как науке. Вышедшая из рук Аристотеля, эта наука, так же как и перипатетическая физика, не была и не могла быть математической. Однако если по отношению к физике это обстоятельство было одной из главных причин той критики, которая обрушилась на Аристотеля уже в ХVI-ХVII вв., то по отношению к биологии вопрос о ее математизации не возникал вплоть до появления генетики. Еще в ХVIII в., в период триумфа математического естествознания не только не встает вопрос о том, чтобы создать биологию как математическую дисциплину по аналогии с физикой, но, напротив, Кант, в частности, высказывает мысль о том, что живой организм есть абсолютная граница, которую не может переступить математическое естествознание.
Рассматривая представления натурфилософов о природе и сущности органических преобразований, Аристотель усматривает общий недостаток их подхода в том, что они обращали гораздо больше внимания на материю, из которой “состоят” живые существа, чем на то, что отличает живое от неживого. А такую специфику всякого рода бытия следует искать не столько в материи, говорит Аристотель, сколько в форме, “ибо природа формы имеет бульшую силу, чем природа материи” (О частях животных, I, I, 640в). При этом, говоря о форме, Аристотель имеет в виду не просто внешнее очертание, а также окраску и т.д. живого существа: к форме здесь гораздо ближе функция, чем морфологические признаки. “Ведь и мертвый, - пишет Аристотель, - имеет ту же самую форму внешнего образа, и все-таки он - не человек” (там же). Чтобы пояснить, что он имеет в виду, Аристотель приводит пример из другой области: формой топора, говорит он, будет не его внешний образ, а его пригодность для рубки дров; его форма - это его назначение, то, ради чего он существует. В соответствии с этим подбирается и подходящий материал, из которого делают топор: он должен быть твердым, острым и т.д., чтобы исполнять свою функцию. Точно так же обстоит дело и с живым существом: его кости, плоть, кровь и т.д., т.е. тот материал, из которого он состоит, полностью соответствует той функции, которая и есть “форма” живого; а простейшей из функций для живого организма является самосохранение и воспроизведение рода.
Что именно представляет собой “форма” живого, обеспечивающая его самосохранение и воспроизведение? Такой формой, по Аристотелю, является душа. Аристотель различает душу растительную (основная функция, обеспечиваемая растительной душой - это питание), животную (основная функция - движение и ощущение) и разумную (основная функция - мышление). Растения обладают только растительной душой, животные - растительной и животной, люди, помимо двух первых, еще и разумной. Это, однако, не следует понимать так, что у животных - две души, а у людей - три: по Аристотелю, растительная душа составляет “часть” животной (О частях животных, I, I, 641а), другими словами, более элементарная “душа” - предпосылка и условие существования более высокой. Исследуя функцию растительной души - питание, Аристотель замечает, что при осуществлении этой функции живое существо как целое неотделимо от окружающей среды, ибо именно последняя есть источник питания. Здесь, таким образом, “мы различаем троякое: питающееся, то, чем оно питается, и то, что питает; то, что питает, - это первая душа; питающееся - тело, обладающее душой; то, чем тело питается - пища” (О душе, П, 4, 41бв 21-23). Как видим, тело есть “средний термин” между душой и пищей, то есть между “началом” живого и средой его обитания. Связь между живым и его средой является, таким образом, непрерывной.
Еще глубже и содержательнее принцип непрерывности разработан Аристотелем применительно к животной душе, функции которой гораздо более сложны, чем функции растительной души. Главное, что отличает животную душу - это способность ощущения (ибо движутся, говорит Аристотель, не все животные; а ощущают - все). Существуют два вида ощущаемого: то, что ощущается отдельным чувством и не может быть воспринято другим (так, цвет и свет воспринимается только зрением, звук - только слухом), и то, что может быть воспринято разными чувствами: так, движение воспринимается и осязанием, и зрением.
Что же представляет собой акт ощущения, согласно Аристотелю? Поскольку Аристотель не признает атомов, то он не может объяснить ощущение так, как это делал Демокрит: как истечение атомов из того или иного тела и воздействие их на воспринимающий орган. Не согласен Аристотель и с теорией зрения Платона. Он исходит из предпосылок своей программы и объясняет всякое ощущение, вводя в качестве посредника между воспринимаемым объектом и воспринимающим органом определенную среду, передающий медиум.
Возьмем, например, зрение. Что воспринимается зрением? Цвет и свет. “Всякий цвет, - пишет Аристотель, - есть то, что приводит в движение действительно прозрачное, и в этом - его природа. Вот почему нельзя видеть цвета без света, а всякий цвет каждого предмета видим при свете. Поэтому необходимо прежде всего сказать, что такое свет. Так вот, имеется нечто прозрачное. Прозрачным я называю то, что, правда, видимо, но видимо... не само по себе, а посредством чего-то постороннего - цвета. Таковы воздух, вода и многие твердые тела... Свет же есть действие прозрачного как прозрачного. Там же, где прозрачное имеется лишь в возможности, там тьма” (О душе, 418в 1-11).
Для того, чтобы стал виден окрашенный предмет, нужна, стало быть, среда; эта среда - “прозрачное”; будет ли этой средой вода, воздух или твердое тело - это несущественно, важно лишь, чтобы оно было прозрачным. Свет - это “энтелехия” прозрачного; потенциально прозрачное есть тьма, но оно становится светом при наличии в нем огня или чего-то подобного” (там же).
Сразу можно заметить трудность, с которой сталкивается Аристотель при определении “среды” и при попытке указать, что же, собственно, актуализирует ее (ибо потенциально она - темная): ведь если - цвет, то неясно, почему он не делает этого в отсутствие солнца или огня; если же - солнце и огонь, то какова тут роль самого цвета? Это - очень интересный вопрос, вокруг которого велось много споров в эпоху эллинизма и средних веков.
Нам важно подчеркнуть методологический принцип Аристотеля, которым он руководствовался при анализе зрения: воспринимающий орган и воспринимаемый объект не могут сомкнуться иначе, чем через посредство чего-то третьего; посредник, с одной стороны, разделяет их, а с другой - соединяет, причем соединяет непрерывно. “Если бы кто положил себе на глаз вещь, имеющую цвет, он ничего бы не увидел. Цвет же приводит в движение прозрачное, например воздух, а этим движением, продолжающимся непрерывно, приводится в движение и орган чувства” (О душе, П, 7, 419а 13-15). Это - принцип перипатетической оптики; главный оппонент, которого при этом имеет в виду Аристотель - это Демокрит. Ведь согласно Демокриту, условием возможности зрения является, вообще говоря, отсутствие среды: среда (воздух, вода и т.д.) рассматривается им как препятствие, то есть отрицательное, а не положительное условие зрения. Это и понятно; поскольку любой объект воспринимается органом зрения в силу истечения атомов (того и другого), то чем меньше препятствий для этого истечения, тем отчетливее и яснее виден предмет. Поэтому, согласно Демокриту, если бы между глазом и предметом была пустота, “то можно было бы со всей отчетливостью разглядеть даже муравья на небе” (О душе, П, 7, 419а 16-17). Аристотель же, напротив, убежден, что “при пустоте не только не отчетливо, но и вообще ничего нельзя было бы увидеть” (О душе, П, 7, 419а 21), ибо воздействие не может исходить от самого видимого цвета, оно происходит через среду, так что необходимо, чтобы существовала такая среда.
То же рассуждение приложимо и к звуку, и к запаху; среда для звука - воздух, а для запаха она - “не имеет названия: имеется во всяком случае некоторое свойство, общее воздуху и воде...” (О душе, П, 7, 419а 33).
Интересен аристотелевский анализ слуха. Чтобы ухо воспринимало звук, нужно, говорит Аристотель, чтобы “что-то ударялось о что-то”. Но при этом не всяким ударом вызывается звук (например, шерсть от удара не звучит); звук вызывается при ударе гладких и полных вещей, ибо необходимо, чтобы движение ударяющего предотвратило разряжение воздуха”(О душе, П, 8, 419в). Воздух вызывает слышание, когда, будучи приведен в движение, составляет нечто “непрерывное и плотное”. А воздух становится “плотным” лишь благодаря гладкой поверхности ударяемого тела. “Итак, - заключает Аристотель, - звучащее есть то, что приводит плотный воздух в непрерывное движение, доводя его до органа слуха” (О душе, П, 8, 420а 3-4). Интересна приводимая Аристотелем аналогия между отражением воздуха и света; аристотелевское рассуждение о свете и звуке по методологическому принципу близко к волновой (а не корпускулярной) теории.
Затруднение представляет для Аристотеля чувство осязания и родственное ему чувство вкуса: ведь здесь ощущение имеет место именно при непосредственном прикосновении осязаемого объекта к поверхности тела.
Однако так обстоит дело только при поверхностном рассмотрении, говорит Аристотель. В действительности же тут тоже имеется среда, но только ее наличие менее очевидно, чем в случаях зрения или слуха. При осязании тоже нужен посредник: “Твердое и мягкое мы так же воспринимаем через другое, как звучащее, видимое и обоняемое, но последние - на расстоянии, первые - вблизи” (О душе, П, II, 423в 4-6). Посредником при осязании, говорит Аристотель, является плоть (в случае чувства вкуса это будет язык); а это значит, что осязаем мы не самой плотью: орган осязания находится внутри. Тело же является не органом осязания, а передатчиком, медиумом, связывающим между собой осязаемый предмет с осязающим органом. “Плоть есть необходимо приросшая к органу осязания среда, через которую происходит множество ощущений” (О душе, П, II, 423а 14-15). Разве это не предвосхищение учения о нервных центрах? Хотя Аристотелю нервы были неизвестны, но, как видим, он сам допускает “что-то внутри” в качестве центра осязательных ощущений.
Интересно также соображение Аристотеля о том, что орган восприятия сродни той среде, которая служит связующим звеном между органом и объектом: так, глаз - “прозрачен”; слышим же мы “воздухом” (мы слышим тем, что содержит воздух, отграниченный со всех сторон, - таково устройство уха), осязаем - твердой частью внутри нашего тела, которая сродни плоти, медиуму осязания.
Как видим, животное у Аристотеля настолько “вросло” в “среду”, что его невозможно ни представить себе, ни помыслить изолированно от последней: среда - нечто вроде продолжения органов чувств животного, а эти последние - как бы “концентрированная” среда. В этом смысле рассмотрение аристотелевского учения о живых существах особенно ярко демонстрирует его метод изучения природы в целом. Ведь и в физике Аристотеля понятие среды играет важную роль. Возьмем, например, его объяснение движения брошенных тел. Не признавая самодвижения, Аристотель вынужден всегда искать двигатель; а потому именно этот случай “насильственного” движения ему объяснить нелегко. В самом деле, двигатель (допустим, лук) больше не воздействует на брошенное тело (выпущенную стрелу), а последнее тем не менее некоторое время продолжает двигаться. В этом затруднительном случае Аристотель исходит, как и обычно, из принципа континуализма и ставит вопрос так: что непосредственно ближе всего соприкасается с движущимся телом? Какова его среда? Как правило, это - воздух, иногда - вода. Вот свойствами этой среды и надо объяснить то, что вызывает затруднение. И Аристотель объясняет: при движении брошенных тел имеет место последовательная передача движения через ближайшую к ним среду. Бросающий приводит в движение не только бросаемое тело, но и воздух (или другую среду, способную двигаться), и последний некоторое время сохраняет способность приводить в движение тело, непосредственно соприкасающееся с ним. Среда, таким образом, является промежуточным двигателем (ибо первым двигателем здесь был бросающий).
Подведем итоги. Физика Аристотеля тесно связана с его биологией; обе науки строятся на фундаменте метафизики и представляют собой достаточно цельную систему положений. Космос здесь предстает как конечное, гармонически упорядоченное целое, в котором для каждого тела, для каждого элемента существует естественное место, а потому пространство является неоднородным, анизотропным. В аристотелевском космосе не существует пустоты, которая недопустима уже потому, что тела в ней должны были бы, не встречая никакого сопротивления, двигаться с бесконечной скоростью, что Аристотель считает невозможным. Всякое движение предполагает двигателя; скорость движущегося тела прямо пропорциональна силе двигателя и обратно пропорциональна. сопротивлению среды; движение и покой имеют разный онтологический статус. Принцип непрерывности играет ключевую роль - как в физике и математике, так и в биологии, где понятие среды оказывается в центре внимания.
В натурфилософии Аристотеля важное место принадлежит целевой причине, которая была устранена из физики, начиная с XVII в. Согласно Аристотелю, всякое движение и изменение имеет в качестве своей причины в конечном счете стремление тела к некоторой объективно данной цели, которая всегда есть нечто другое, чем само движущееся тело, нечто высшее по отношению к нему. Это равно относится как к живой, так и к неживой природе: всякое сущее стремится к тому, чтобы обрести высшее из возможных для него состояний. Для небесных тел - это круговое движение, определяемое другим по отношению к небесному телу, а именно тем центром, вокруг которого, стремясь уподобиться его неподвижности, небесные тела совершают равномерное движение. Для природных стихий - это их естественные места, к которым они, будучи предоставлены самим себе, влекутся, чтобы обрести там желанный покой. Иерархическая структура, определяющая порядок космоса, в качестве своей вершины имеет вечный неподвижный двигатель; в конечном счете он и есть та высшая цель, к которой - каждое по-своему, в зависимости от его природы - устремлено все сущее. Чем ближе существо к цели, ради которой оно существует, тем более оно переходит из состояния потенциальности к актуальности, а стало быть к самотождественности и покою, ибо блаженство, с точки зрения Аристотеля, есть обретение внутренней полноты и совершенства, а значит покой не есть покой смерти, но, напротив, приобщение к полноте актуального блага, коем всегда преисполнена высшая сущность - Бог. Таким образом, в перипатетической физике все сущее стремится но столько к собственному самосохранению, сколько к соединению с тем, что выше его и что составляет предмет его стремлений - бессознательных, как в неорганической и органической природе, или сознательных, как у человека.
С особым значением точки “теперь” связан у Аристотеля тезис о том, что настоящее время “есть начало времени” (Вторая аналитика, II, 12, 95в 18). Если мы вспомним, что начало числа - единица - это не число, то по аналогии понятно, что начало времени не есть время.
Об этом см. в работе Д.В.Никулина
В античной математике число и величина строго различаются между собой.
См.: P.F.Conen, Die Zeittheorie des Aristoteles, “Zetemata” Heft 35, Mьnchen, 1964. S. 141.
С круговращением небесной сферы отождествляли время пифагорейцы.
“...И полный срок существования всего неба, и срок, объемлющий целокупное время и бесконечность, есть “Век” ( ), получивший наименование вследствие того, что он “Всегда Есть” ( ) бессмертный и божественный” (О небе, I, 9, 279а 26-29).
Характерна критика Аристотеля Плотином по вопросу о связи времени и души (Эннеады, III, 7, 9): “Почему же время само не может существовать до появления измеряющей его души? Это было бы невозможно только в том случае, если бы кто-нибудь показал, что сама душа является источником времени. Нужно, правда, указать, что ради того только, чтобы служить объектом измерения, время вовсе не должно происходить из души: оно существует как измеримая; величина независимо от того, измеряет ли его кто-нибудь или нет” (см. Плотин. Сочинения (Алетейя, СПб-ГЛК, Москва, 1995. с. 332. Перевод Б.Ерогина).
Аристотель считает роль индивидуальной души конститутивной по отношению к времени, ибо, хотя разумная душа не создает само время, всегда связанное с движением, но она осуществляет акт измерения, без которого нет числа, а, стало быть, составляет необходимый момент понятия времени. Плотин же считает необходимым отделить вопросе о природе времени от проблемы его измерения, с тем чтобы разорвать связь времени и числа, принципиальную для Аристотеля.
F.Brentano, Philisophische Untersuchungen zu Raum, Zeit und Kontinuum, Hamburg, 1976, S. 147.
Эту сторону аристотелевской концепции времени детально исследует опять-таки Фома Аквинат (см.: In Phys. Lect. ХVIII, п.4).
“Если существуют математические предметы, то необходимо, чтобы они либо находились в чувственно воспринимаемом, как утверждают некоторые, либо существовали отдельно от чувственно воспринимаемого (некоторые говорят и так); а если они не существуют ни тем ни другим образом, то они либо вообще не существуют, либо существуют иным способом: в последнем случае таким образом спор у нас будет не о том, существуют ли они, а о том, каким образом они существуют” (Метафизика, ХIII, I, 1076а 32-37).
Характерно, что к народным представлениям и верованиям Аристотель относится иногда даже с большим доверием, чем того требует критический ум ученого. Так, он принимает бытующую среди народа версию о возникновении червей и насекомых из гниющих веществ:
“... Вши, блохи, клопы, - пишет Аристотель, - после совокупления рождают так называемые кониды (гниды), из которых ничего другого не выходит. Но из этих насекомых блохи возникают из малейшего количества гниющего вещества (где высыхает навоз, там они и образуются), клопы - из влажности, выделяемой животными, которая, выходя наружу, образует их, а вши - из мясных частиц; возникают они, когда им суждено возникнуть, из маленьких пузырчатых высыпей, не содержащих гноя; если их проколоть, из них выходят вши” (История животных, в переводе В.П.Карпова, цит. по рукописи, стр. 169).
См. об этом: G.E.R.Lloyd, The development of Aristotele's theory of classification of animals, Phronesis VI, 1961, pp. 59-81; см. также: D.M.Balme, Genos and eidos in Aristotle's biology, Glass. Quart., 1962, pp. 91-104.
Действительно, если бы всякое единичное существо пришлось описывать именно как данное единичное, то такая работа уводила бы в бесконечность. Поэтому Аристотель с самого начала ставит вопрос о методе работы биолога: “Я выдвигаю как раз вопрос: следует ли, беря каждую единичную сущность, определять ее самое по себе, как, например, природу человека, льва, быка, или кого другого, занимаясь каждым в отдельности, или брать только то общее, что совпадает во всех них, полагая в основу какой-либо общий признак” (О частях животных, I, I, 639а).
См. об этом: I.Dьring, De partibus animalium. Ctitical and Literary commentaries. Gцteborg, 1947.
См.: I.During, Aristoteles, Heidelberg, 1966. S. 243.
Так, Т.Гомперц считает, что в Аристотеле соединились платоник и асклепиад: ведь Аристотель происходил из рода врачей, и, конечно, в его интересе к природе и в подходе к ней сказалось то, что он еще в ранней юности усвоил от своего отца - Асклепиада.
“Так как справедливо все называть в соответствии с целью, цель же состоит здесь в воспроизведении себе подобного, то первой душой следует называть способность воспроизведения себе подобного” (О душе, П, 4, 41бв 23-25).
“Душа есть причина и начало живого тела. О причине говорится в различных значениях. Подобным же образом душа есть причина в трех смыслах... А именно: душа есть причина как то, откуда движение, как цель и как сущность одушевленных тел” (О душе, П, 4, 415в 7-11).
Здесь перевод представляется сомнительным: прозрачное види мо не через посредство цвета, ибо цвет у предметов имеется и ночью, имеется и “прозрачное”, но мы не видим окраски предмета. Скорее правы Зибек и Казанский, которые считают, что в этой фразе надо выкинуть слово “цвета” и оставить только мысль, что прозрачная среда видима посредством “другого”, подразумевая под “другим” огонь или нечто подобное. Правда, когда Зибек утверждает, что цвет здесь вообще ни при чем, это, видимо, тоже не вполне так; ведь при наличии дневного света (делающего “среду” прозрачной актуально) мы видим именно через посредство цвета; мы видим окрашенные предметы, хотя не видим при этом самого условия, без которого нет зрения, а именно света.
Прозрачная среда есть то подлежащее, сказуемыми которого являются “свет” и “тьма”. Эта точка зрения противополагается концепции зрения (и света как его условия) у Платона.
“Ведь от непосредственного прикосновения того и другого с органом чувства ощущение не вызывается, но запахом и звуком приводится в движение среда, а ею возбуждается каждый из этих органов чувств” (0 душе, П, 7, 419а 26-27).