Утром крики, вновь и вновь, Челн чернеет там же шатко. Что случилось? Что за кровь? Что за странная загадка? Нет же, нет же! Мы без слов Спали оба-ах! так сладко!
Объяснение в любви
(при котором, однако, поэт упал в яму-)
О, чудо! Он летит? Все выше, выше - и без взмаха крыл?
Куда же он парит? Полет его каких исполнен сил?
Я ? э
Как вечность и звезда, Он в высях обитает, жизни чужд.
И зависть навсегда Взлетает вслед за ним, не зная нужд.
О, птица,альбатрос! Твой горний образ зов мой и судьба.
Во мне так много слез И столько слов-да, я люблю тебя!
Песня феокритовского козопаса
Лежу я, кишки свело,- Клопы меня съели. А там еще шум и светло! Одно веселье...
Она хотела прийти, Жду, как собака,- Уж солнцу пора взойти, И нет ни знака.
А ведь обещала одним Взглядом, без позы? - Или она за любым Бежит, как козы?
==714
Ах, как я ревнив и зол К ее нарядам! Неужто любой козел Берет у нее что надо?
Кипит многословный яд В любовном растворе. Так душной ночью блестят В саду мухоморы.
Любовь меня валит с ног, Как дьяволица,- В горло не лезет кусок, Прощай, луковица!
Уж месяц уплыл за моря, И звезды угрюмы, Сереет заря,-и я Охотно бы умер.
«Этим душам ненадежным»
Этим душам ненадежным
Лютый я укор.
Все их почести мне тошны, Их хвала - один сплошной позор.
И за то, что непонятен
Им мой ряд и лад, Виден в их приветном взгляде
Трупно-сладкий, безнадежный яд.
Лучше выбраньтесь со страстью
И катитесь прочь!
Вашей порчи и напасти
Мне вовек, вовек не превозмочь.
Дурак в отчаянье
Ах! Все написанное мной Дурацким сердцем и рукой Достойно ли запоминанья?..
==715
Вы говорите: «Все старанья Достойны только вытиранья, Когда старается дурной!»
Ну, что ж! Я губкой и метлой Так преуспею в подметанье, Как критик и как водяной.
Но погляжу я стороной На вас, о, мудрецы и врали, Что мудростью всё обоср...
Rimus remedium 89
Или: Как утешаются больные поэты
Из уст твоих
О, ведьма-время, лишь слюна Течет часами, и от них Душа отчаянья полна: Я, глотку Вечности браня, Бессильно стих.
Мир-это медь: Нагретый бык - он глух на крик Мне прямо в кости пишет смерть Ножом и вмиг: 90
«Мир-это твердь, В нем сердца нет, мир-это бык!»
Пролей все маки, Лей, лихорадка! Яд мне в мозг! Я от тебя насквозь промозг. Ты хочешь денег? Хочешь драки?
Ха! Девка, ты достойна розг И брани всякой!
Нет! Нет! Вернись! Там дождь, там слякотно и гадко. Я окружу тебя достатком. Возьми! Тут золото! Не злись!-
Мы навсегда с тобой сошлись, О, лихорадка!
Нет больше мочи! Дверь настежь, гаснут фонари:
==716
Ко мне гурьбой все беды ночи! Кто нынче слаб по части рифм, Держу пари, На риф наскочит!
«На счастье мне!»
Я снова вижу голубей Сан-Марко: Притихла площадь, полдень спит на ней. И праздным взмахом в мир иссиня-яркий Пускаю песни я, как голубей,-
Они в моей ли власти? О, сколько рифм в их перьях, как подарки, - на счастье мне! на счастье!
На небе, точно вышитом из шелку, Застыла башня, небо заслоня! Люблю ее, ревную втихомолку. Я б душу выпил из нее до дна, Как светлое причастье, Неся ее в себе и без умолку!
- на счастье мне! на счастье!
Каким же, башня, львом твой профиль узкий Вознесся, замирая на бегу! Ты площадь заглушаешь. По-французски Была бы ты ее accent aigu 91?
И все твои напасти Звучат уже во мне нажимом хрустким...
- на счастье мне! на счастье!
Прочь, музыка! Пусть тени станут гуще И вырастут в коричневый покой! Ты ранний гость, покуда не опущен На золото убранств покров ночной, Покуда день у власти. Но грядет ночь предвестием зовущим
- на счастье мне! на счастье!
К новым морям
Вдаль-хочу я: и отныне Только выбор мой со мной. Мчится в пагубные сини Генуэзский парус мой.
==717
Все блестит мне быстротечно, Полдень спит в объятьях дня - Только глаз твой, бесконечность, Жутко смотрит на меня!
Сильс-Мария
Здесь я засел и ждал, в беспроком сне, По ту черту добра и зла, и мне
Сквозь свет и тень мерещились с утра Слепящий полдень, море и игра.
И вдруг, подруга! я двоиться стал- - И Заратустра мне на миг предстал...
К мистралю танцевальная песнь
О, мистраль, тучегонитель, Хандроборец, очиститель, :.1 ;Н Шумный, я люблю тебя! л Разве мы с тобой не братья, Разве мог того не знать я, ц^л^ЛЧто у нас одна судьба?
Вот, в горах, забыв все речи, Я бегу тебе навстречу И не чувствую земли: Ты, что мчишь морские воды, Как свободный брат свободы, Обгоняя корабли!
Зов твой гнал меня из ночи, Рвался я, что было мочи, Словно знал уже-куда. Буйной россыпью алмазов Ты пронесся, светлоглазый, Ниоткуда в никуда.
И в лучах небесной славы Видел я тебя, как правил Колесницей ты богов. Видел длань твою, о, вольный, Как она бичом из молний Погоняла скакунов,-
==718
Видел я, как на лету ты, Притормаживая круто, Кувыркался в небосвод. И с рассветом, точно слезы, Вертикально - прямо в розы - Опрокидывал восход.
Там, где тысячью горбами Спины выросли под нами, К танцам воля нас вела! Мы на спинах гнутых пляшем, Вольно в нас-искусство наше, И наука-весела!
Мы с цветов себе цветенье Жадно рвем в вознагражденье И листочки-на венок! Пляшем мы, как трубадуры, В нас ужились две натуры - Блуд и святость, мир и Бог!
Кто не хват плясать с ветрами, Кто обмотан весь бинтами В лазарете чахлых душ: Горемыки и притворцы, Остолопы, гуси, овцы- Прочь из наших райских кущ!
Мы столбы взметаем пыли Чохом в ноздри, что простыли, Избегая всех зараз! Берегитесь, мы смертельны Там, где жизнь-режим постельный И подгляд трусливых глаз!
Мы охотники за мраком, Что торгует тучей всякой
И чернит миры вокруг.
Мы шумим... С твоим ненастьем
И мое бушует счастье, О, всех вольных духов дух!
Как еще тебя восславить? Так возьми ж себе на память Тот венок, что сплел я здесь! Дальше брось его - ты слышишь? - Прямо в небо-выше, выше- И к звезде его подвесь!92
==719
К оглавлению
==720
Смерть достаточно близка, чтобы можно было не стра- шиться жизни .
ВЕСЕЛАЯ НАУКА («LA GAYA SCIENZA»)
DIE FROEHLICHE WISSENSCHAFT
«Веселая наука» была задумана первоначально как продолжение «Утренней зари», вышедшей в 1881 г.; к пяти книгам последней Ницше предполагал добавить еще пять книг. Рукопись (первых четырех книг) была в целом написана зимой 1881-1882 г. в Генуе; к этому же времени относится создание 63 стихотворений, объединенных названием «Шутка, хитрость и месть». В апреле того же года в Мессине возникло большинство стихотворений цикла «Песни принца Фогельфрай» (они были опубликованы под общим заглавием «Идиллии из Мессины» в ежемесячнике тогдашнего издателя Ницше Э. Шмейцнера в Хемнице); законченность и самостоятельность рукописи позволили издать ее отдельной книгой, которой Ницше в напоминание о провансальской «la gaya scienza», объединяющей певца, рыцаря и вольнодумца, дал название «Веселая наука». Книга (первые четыре книги, предваренные «прелюдией в рифмах») вышла в свет в конце августа 1882 г. в издательстве Э. Шмейцнера. Переиздавая зимой 1886-1887 г. в лейпцигском издательстве Э. В. Фрицша свои сочинения, Ницше счел нужным дополнить «Веселую науку» новой, пятой книгой («Мы, бесстрашные») и стихотворным приложением «Песен принца Фогельфрай», а также новым Предисловием.
С этого сочинения, а точнее, с первых четырех книг его, которые можно было бы назвать своеобразным потенцированием и радикализацией мировоззрительного горизонта «Человеческого, слишком человеческого» и «Утренней зари» до катастрофизма книг последнего сознательного семилетия, начинается новое-эпохальное-измерение ницшевской мысли. Симптоматична в этом отношении сама неоднородность корпуса: от четвертой книги («Sanctus Januarius») ближе до «Заратустры», чем до первой книги, а пятая книга выглядит уже и вовсе инкрустацией из «По ту сторону добра и зла». Эта раздвоенность текста, стояние его между эпикурейским садом «Человеческого, слишком человеческого» и Гефсиманским садом последних сочинений знаменует новые и решительные метаморфозы в душевном строе Ницше. Говоря символически: если в «Человеческом, слишком человеческом»
==798
речь шла о своего рода психоаналитическом разоблачении юношеского идеализма с предоставлением роли главного консультанта Вольтеру, то здесь уже ревизии подвергается сам Вольтер. Иначе: Вольтер, взятый в союзники против испорченной вагнерианством «грандиозной греческой проблемы», и Вольтер в роли сделавшего свое дело мавра; характерен анонимный подарок, полученный Ницше из Парижа уже по выходе в свет «Человеческого, слишком человеческого»: бюст Вольтера с открыткой: «L'?me de Voltaire fait ses compliments ? Fr?d?ric Nietzsche» (Душа Вольтера шлет свои приветствия Фридриху Ницше)-что комплимент этот выглядел достаточно шатким, выяснилось в самом скором времени: речь шла о задачах, «которые и не мерещились Вольтеру» (Письмо к П. Гасту от 26 августа 1883 г.-Вг. 6, 436). Эта алхимия внутренних превращений приходится как раз на период создания «Веселой науки». Ницше называл ее комментарием к «Заратустре», написанным до текста; таков, можно сказать, ее «реалистический» аспект (ante rem), но позволительно учесть и «номиналистический» (post rem), где она оказывается своего рода комментарием к уже написанному тексту, собственно к «Человеческому, слишком человеческому», символически - все к тому же вольтерьянскому оскалу, сюрреалистически прорезавшемуся сквозь «лица необщее выражение» недавнего Зигфрида и вагнеровского «верного Личарды». Крайне любопытный Янус комментаторского искусства: Вольтер в тональности «Человеческого, слишком человеческого» - некий наемник свободомыслия, гид, вводящий неискушенного отпрыска лучших традиций люциферически окрашенной духовности в едкую семантику мировоззренчески осмысленной поговорки: «11 n'y a pas de h?ros pour le valet de chambre» (Нет героя для лакея),- можно было бы охарактеризовать эту семантику злобной карикатурой на Сент-Бёва из дневников Гонкуров (кстати, не без удовольствия воспроизводимой самим Ницше.-Unver?ffentlichtes aus der Umwertungszeit 1882/83-1888. Bd 14. S. 187-188): «Сент-Бёв увидел однажды первого Императора. Это случилось в Булони: последний был занят тем, что справлял малую нужду. Не в этой ли чуточку позе он привык с тех пор видеть и оценивать всех великих людей?» Модуляция в тональность «Веселой науки» прокидывала уже мост от подобной подглядывающей оптики «человеческого, слишком человеческого» к провидческой оптике «сверхчеловеческого», в идеале-«слишком сверхчеловеческого»; сама раздвоенность книги безошибочно фиксирует перевал, существенный для всего ницшевского мировоззрения: от «человеческого, слишком человеческого·» к. ^сверхчеловеческому, слишком сверхчеловеческому))-в сущности, от вольтерьянски-сент-бёвской парадигмы первого «слишком» к крестным мукам второго. Вольтер в тональности «Веселой науки»-вполне «скелет», фигурирующий уже не в посвящении, а дрожащий в тюренновском эпиграфе к пятой книге: жалкое подобие вчерашнего вольнодумца, полагавшего, что можно стяжать себе свободную мысль одной только веселостью подглядывания в «слишком человеческое»,-дезертир Голгофы и уже не более чем «великолепная остроумная canaille» (Письмо к П. Гасту от 24 ноября 1887 г.- Вг. 8, 204), от которой если что и осталось впрок, так это ряд навыков необыкновенного (почти хлестаковского) легкомыслия, терапевтически необходимого для хоть какой-то нейтрализации смертельного глубокомыслия и врожденной невеселости автора «Веселой науки».
Со всем этим или, точнее, за всем этим смутно, но в самой смутности непреложно прорисовываются контуры более глубинного ракурса ницшевского мировоззрения как такового-ракурса политики, становящегося, казалось бы, уже общим местом в современном ницшеведении (от классической работы Пьера Клоссовски «Nietzsche et le cercle vicieux» до исследований Ж. Делёза и Ж. Деррида), но продол-
==799
жающего все еще предлагать новые вопросы и загадки. Речь идет не о философии политики Ницше, в духе, скажем, национал-реалистических интерпретаций Альфреда Боймлера (см.: Baeumler A. Nietzsche, der Philosoph und Politiker. Leipzig, 1931), а о философии Ницше как своего рода политике, хотя, разумеется, обе темы нераздельно связаны друг с другом и даже вполне допустимо говорить о первой как о секуляризированной экстраполяции второй. Очевидность этого ракурса фиксируется в специфике ряда факторов: 1. Уже само предприятие Ницше, ·' начиная с «Рождения трагедии», было не чем иным, как объявлением войны, сначала сократически-еврипидовской рассудочности, а по мере набирания скорости-европейской морали и культуре вообще. 2. Милитаристический глоссарий занимает едва ли не ведущее место в объеме всей ницшевской лексики; вольно или невольно, но, когда он оказывается в эпицентре своей проблематики, язык подчиняется уже правилам не artis poeticae, но artis militaris (это выражено в прямом требовании стилистики: «Предпочтение отдавать словам военным».- Nachgelassene Fragmente 1885-1887. Kritische Studienausgabe. Bd 12. S. 40i). 3. Воображаемая геометрия философии Ницше-геометрия плацдарма в статусе тотальной мобилизации и перманентных военных действий, воплощенная гераклитовская философема «распри», принятая за норму существования. Каждое из этих трех положений настолько явно подтверждается всем корпусом вышедшего из-под пера Ницше, что приводить доказательства не имеет смысла; но здесь-то и скрывается ключ к тому, что было названо ракурсом политики; здесь-то и переносится его философия из традиционно умозрительного измерения в измерение политическое - в словах юноши Ницше: «Политика нынче орган мышления вообще» (Письмо к К. фон Герсдорфу от 16 февраля 1868 г.-Вг. 2, 258)-и Ницше-смертника, танцующего на краю бездны: «Только с меня начинается на земле большая политика» (W. 2, 1153), раздвоенное жало намека вонзается разом в оба смысла, буквальный и фигуральный: в политику в смысле Бисмарка и в политику самой мысли, которой в преддверии неслыханных крушений и катастроф впору бы уже не высиживать благополучные отвлеченности, а врастать в конкретику планетарных судеб и, значит, настаиваться не на спекулятивной блажи в садах Академа или Ликея, а на трезвой выучке все той же, к примеру, бисмарковской школы. Вот это-то и было действительным прозрением Кассандры в условиях обреченной Трои (либеральной Европы) и легковерных троянцев (европейцев), настолько радующихся «деревянному коню», что готовых высмеять любое предостережение. Через считанные десятилетия «конь» обернется всадником из Апокалипсиса, и тогда политический ангажемент философии станет темой чуть ли не бульварных листков; о нем вскричат Шпенглер, Карл Маннгейм и сколькие еще, но момент, как теперь уже привидится нам, будет упущен. Что, однако, мысль эта никак не вписывалась в самодовольный менталитет Нового времени, не говорит еще ни о чем, кроме того, что она не вписывалась именно в этот образ мышления; в более ранних ? разрезах европейской истории, не одержимых пока респектабельным демоном рационализма, она могла выглядеть естественной и даже быть нормой восприятия. Было бы нелепостью искать морфологическое сродство между кабинетной дипломатией XIX в., в лице, скажем, Бисмарка или Дизраели, и религиозно-мистическими углублениями позднего Шеллинга или Ьаадера; но было бы не
меньшей нелепостью не искать этого сродства между, скажем, гвельфско-гибеллинскими распрями Средневековья и одновременными спорами вокруг аверроистского движения в стенах Парижского университета. В мировоззрительном строе Средневековья переход от чистой умозрительной мысли в сферу политики (в сферу, беря шире, чего угодно-quod libet) не
==800
только прост, но и в каком-то смысле обычен, до того обычен, что будущим, свободным от позитивистической прививки историкам придется еще решать, чему в большей степени принадлежит жизнь и судьба последнего великого Штауфена, Фридриха II,-политической истории или истории культуры. Новое время, не ведающее иной страсти, кроме страсти к демаркации, классификации, таксономизации, пролегло здесь почти неодолимым водоразделом и ведомственным разделением функций, рационально фундированной этикой профессионального призвания (по Максу Веберу), где каждый занимается «своим» делом, находя «неэтичным» вмешиваться в «чужие» цела., даже - что, пожалуй, поразительнее всего-в пределах одного и того же сознания: ценителям «поэтов» Гёте, Тютчева или Сен-Жон Перса ни за что не пришло бы в голову ценить в них «политиков» и «дипломатов», к едва ли достойное соперничество В. фон Гумбольдта князю Меттерниху на Венском конгрессе навело бы на мысль о творце сравнительного языкознания. Ситуация Ницше - сплошное нарушение этого рода профессиональной «этики»; несостоявшийся профессор состоялся в нем профессиональным воином («он был,-говорит о нем Христиан Моргенштерн,-мудрецом из касты воинов, а не жрецов».-Morgenstern C/i. Stufen. Eine Entwicklung in Aphorismen und Tagebuch-Notizen//Gesammelte Werke: In einem Band. M?nchen, 1977. S. 389), и в этом смысле предпринятая им милитаризация самой философии была не идеологическим отражением хищнических интересов и т. п. (трафарет, пущенный в оборот Дьердем Лукачем), а почти инстинктивной реакцией на идеологизацию и сциентизацию политики как таковой: точка, в которой скрестились оба ракурса-философии политики и философии как политики. Апокалип- :. тическое видение истории ближайших двух столетий как восхождения '. нигилизма, крушения всех ценностей, экологических катастроф, одичания психики, растворения политики в духовности, кошмарных войн планетарного размаха, ведущихся во имя основополагающих философских учений, вынуждало его бить в набат и предпочесть гипнотическим хроматизмам Тристана невыносимую какофонию всех разом включенных аварийных сигналов; я рискнул бы даже прояснить в этой связи более глубинную семантику ницшевской брани и оскорбительной неразборчивости в выражениях, столь часто шокирующей «воспитанный» читательский слух. Но допустим же, что слова «идиот», «кретин», «осел» или «индюк» (ассортимент здесь необыкновенно богатый), действительно неуместные в любой другой позиции, вполне уместны на поле брани (где, добавим, было бы более чем странным-не браниться); в конце концов лексика подчиняется не только правилам салонной ( поэтпгги, но и правилам поэтики катастрофы, и требовать от задыха- ющегося, чтобы он следил за выражениями и демонстрировал мастерство по части евфемизмов, такой же нонсенс, как отредактировать ветхозаветных пророков (с их не меньшим ассортиментом брани) в духе эстетики классицизма и заставить их выражаться с учтивостью героев Расина. Когда Ницше говорит о переоценке всех ценностей, это значит у него одно: европейская культура достигла порога, за которым прежние ценности не будут уже иметь никакой силы,-наступает тяжелейший этап духовной девальвации, где в роли девальватора выступит само Ничто и где ничем окажутся былые нравственные, религиозные, научные, социальные твердыни: «Ибо когда истина вступит в борьбу с ложью тысячелетий, у нас
будут сотрясения, судороги землетрясения, перемещение гор и долин, о каких никогда еще не грезили... все формы власти старого общества взлетят в воздух» (W. 2, 1152-1153). Futurum в этом отрывке звучит для имеющих уши как свершившийся факт: alea jacta est, жребий брошен, ибо истина уже вступила в борьбу с ложью тысячелетий, и только притупленностью европейского восприятия мож-
==801
но было бы объяснять роковую слепоту, не позволяющую видеть эту уже объявленную, уже разразившуюся, уже необратимую войну, в которой насмерть сшиблись ложь тысячелетий и полуживой пенсионер, проводящий по состоянию здоровья лето в швейцарских Альпах, а зиму на итальянской Ривьере и прозванный хозяйка-ми пансионов «il piccol Santo», «маленьким святым». Ставим точку. Сумасшествие Ницше, где ложь тысячелетий не погнушалась поглумиться над уже поверженным, оболгав ситуацию и подменив действительную патографию бульварной сенсацией венерического заболевания (тут срывали куш не только газетчики, но и благополучно великий сочинитель трагической истории доктора Фаустуса), более чем понятно именно в этой диспозиции. По крайней мере, так называемая мегаломания. Но если мегаломания сходила с рук, скажем. Наполеону, более того, естественнейшим образом вписывалась в учебники истории, то разве не трижды естественной пристало бы ей вьплядеть здесь, где каждая написанная книга оборачивалась такой метафизической победой, по сравнению с которой физические Маренго, Аустерлицы и Ваграмы представали все еще игрой оловянных солдатиков! Между тем «действительность» протекала как ни в чем не бывало: военные лавры доставались победителям битв при Садова и Седане; в центре внимания оказывались Бисмарк и карликовые склоки европейского партикуляризма; характерно в этом от. ношении проследить метаморфозу отношений Ницше к Бисмарку, от юношеского энтузиазма через холодный скептицизм до «шума и ярости» последней осени,-при всей парадоксальности оценки трудно усмотреть здесь что-либо иное, чем профессиональную ревность. В свое время издатель Шмейцнер переслал Бисмарку экземпляр «Человеческого, слишком человеческого»-при живейшем внимании Ницше, рассчитывавшего на большой эффект. Эффекта не вышло никакого: Бисмарк учтиво поблагодарил за книгу и посетовал на то, что немецкий текст, набранный латинским шрифтом, столь же утомителен для глаза, как французский текст, набранный немецким шрифтом. Спустя десятилетие в прямой контакт вступил уже сам автор. Вот черновики двух писем, датированных началом декабря 1888 г. и адресованных Бисмарку и Вильгельму II: «Его светлости князю Бисмарку. Я оказываю честь первому государственному мужу эпохи, оповещая его о моей вражде пересылкой первого экземпляра «Ессе Homo». Прилагаю второй экземпляр: вручить сей молодому немецкому кайзеру было бы единственной просьбой, которую я когда-либо вознамерился бы поднести князю Бисмарку. Подпись: Антихрист Фридрих Ницше. Фромантен». И другое: «Сим я оказываю кайзеру немцев величайшую честь, которая может выпасть на его долю,-я пересылаю ему первый экземпляр сочинения, в котором решается судьба человечества. Здесь начинается мгновение глубочайшего самоосмысления-последствия будут невероятными, они будут просто ужасными; в настоящий же момент установлен паритет всех, сил. К счастью также великое решение, новый путь, знание цели. Подпись: Фридрих Ницше» (Вг. 8 504). Пожалуй, наиболее неожиданный резонанс этих писем-поверх всякого рода плоских психиатрических гипотез-заключается в том, что автор их впервые прямым, незашифрованным текстом выдал себя и разоблачил свое инкогнито: инкогнито политика и суверена, ведущего истребительную войну в измерении платоновского «умного места» под прикрытием целого реквизита масок, в том числе и маски
отрицателя названного «места» (в целях, должно быть, профилактического маневра-оградить событие от назойливого внимания философских и прочего рода зевак). Кто бы иначе разгадал в этом изысканно учтивом, скромном до робости Herr Professor Nietzsche (скромность которого Вагнер-вспомним-оценивал в сто тысяч марок) беспощадного вершителя судеб Европы и планеты!
==802
Но именно от этого саморазоблачения и могла бы оттолкнуться мысль к противоположному полюсу самооблачения, или собственно к проблеме ницшевской политики как таковой. Факт незашифрованного текста накануне рокового финала вынуждает признать в прочих текстах Ницше своего рода шифрограммы, ключ к прочтению которых и исчерпывает, строго говоря, все задачи ницшеведения. Трудности и недоразумения коренятся в неадекватной читательской установке на эти тексты; если пришлось бы выводить наикратчайшую формулу непонимания Ницше, то лучшим подспорьем для нее было бы увидеть в нем «поэта»-среди всех предрассудков вокруг Ницше этот оказался, пожалуй, наиболее живучим. Волшебный стереотип, после которого следует «уф» облегчения: поэты-вспомним излюбленный рефрен Заратустры-много лгут... Что Заратустра и сам поэт, не подлежит сомнению, как не подлежит сомнению и то, что он горазд при случае и без случая отколотить в себе поэта; вообще в распределении культурных ролей Нового времени и на фоне научной монополизации истины с поэзией приключилась скверная история: стало возможным использовать ее как средство в целях умаления или очернения истины, причем- что сквернее всего-под душистым флером комплимента и даже восторга. Вот, к примеру, клише суждения: «Вы рассуждаете об этой проблеме так поэтично, что сразу видно-Вы поэт», в подтексте: «Но поэты много лгут, а поскольку речь идет об истине, то дайте уж нам, простым прозаичным смертным, справиться с нею на логико-методологический лад». Этот иезуитский прием действовал (все еще действует) почти безотказно; Гёте-естествоиспытатель, творец органики и учения о цвете, приходил от него в такую ярость, что готов был, казалось бы, послать .в себе поэта ко всем чертям-лишь бы избавиться от этого наваждения. В случае Ницше могло бы показаться, что его даже устраивает такая игра-в целях более сохранного инкогнито (переодетый под поэта- канонир ); но если обратить внимание на коллекцию визитных карточек, оставляемых им повсюду, то первое, что бросится в глаза,-это нарочитая отрицательность, негативность самохарактеристик, как бы невольно имитирующая стиль апофатического богословия: я-ни то, ни другое, ни третье: имморалист, безбожник, безымянный, безродный, бесстрашный-сплошное ускользание от «кто же»,-антиосел, ни даже человек; в последних письмах апофатика перерастает уже в прямой эпатаж: Цезарь, Феникс, Антихрист, Дионис, Распятый-ни одного «человеческого, слишком человеческого» словечка среди каскада сверхчеловеческого имесловия; вдруг-знакомое уже нам признание в частном письме - толе битвы »; мы же скользим дальше, дегустируя только «поэзию» и промаргивая «правду» (которая, ну да, прозаична!). Правда-поле битвы: в этой метафоре-буквально и фигурально- весь Ницше, одинокий воитель, разыгрывающий в лицах всю табель об армейских рангах, от «главнокомандующего» до, если угодно, «маркитантки», и начертавший на своем незримом знамени гордый девиз из Сенеки: «Satis sunt mihi pauci, satis est unus, satis est nullus» (Довольно с меня и немногих, довольно с меня и одного, довольно с меня и ни одного.-Seneca. Ad Luc. 7, !1; ср.: Nietzsche. Unver?flentlichtes aus der Umwertungszeit 1882/83-1888. Bd 14. S. 352).
В свете сказанного общепринятое деление творчества Ницше на три периода могло бы получить иное объяснение. Период первый, охватывающий «Рождение трагедии» и «Несвоевременные размышления»: первая проба боя и выискивание себе союзников («Общество несвоевременцев»). Период второй (от «Человеческого, слишком человеческого» до включительно первых четырех книг «Веселой науки»): разочарование в союзниках, испытание одиночеством, перемена тактики, выработка нового плана военных действий. Период третий (все последующие
26* ==803
книги, за вычетом, пожалуй, «Заратустры», который в целом не подлежит никакому ранжиру): тотальная война. В этом новом раскладе «Веселой науке» принадлежит, очевидно, исключительное место как самой открытой и вместе самой секретной из всех книг Ницше, к тому же самой срединной («средиземноморской»), так как соединяющей в себе период тактической подготовки (первые четыре книги) с периодом бесповоротно перейденного Рубикона (пятая книга, открывающаяся эпиграфом из маршала Тюренна). Можно было бы рискнуть воспроизвести на собственный страх и риск некоторые из секретов этой новой тактики, иначе, подобрать ключ к шифрограмме «Веселой науки»: 1. Разрыв с Вагнером (единственной надеждой на «мы вдвоем ») и сближение с П. Рэ, холодным умником и эпатёром,-приходится это повторить-никак не укладывались в плоские версии байрейтских идеологов и Лу Андреас-Саломе; просто, разочаровавшись в таком, как Вагнер, нельзя было уже не прийти к последнему выводу: союзников не ожидают и не выбирают, их себе делают, причем кого попало и как попало, в зависимости от требований момента. 2. Это значило: прочь ложный аристократизм кабинетной политики; настоящая политика делается уже не в политике, и, когда автор «Ессе Homo» называет себя «последним аполитичным немцем», это следует читать: первым политичным европейцем; порой легче сговориться с вульгарнейшим материалистом, чем с возвышенным чистоплюем; не беда, если тебя при случае сочтут дарвинистом, когда ты загонишь в дарвинистический вытрезвитель иного любителя спиритуальности,-при случае тебе удастся загнать куда нужно и самого Дарвина. 3. Поскольку театр военных действий охватывал тысячелетия, союзники вербовались как из числа живых, так и из числа мертвых; Пауль Рэ-подставное лицо-очевидно, представлял интерес не сам по себе, а как отдаленное подобие более значительной фигуры прошлого, скажем аббата Галиани («mein verstorbener Freund», «мой умерший друг», говорит о нем Ницше; было бы крайне желательным, для пользы понимания, воспринимать эти слова в буквальном смысле). 4. Измена метафизическим идеалам и братание с позитивизмом оказывались всего лишь идеологической завесой, за которой имела место передислокация сил и перемена тактики. Тактика «Несвоевременных размышлений» еще наполеоновская: «On s'engage, et puis on voit» (Сначала ввязываешься, а там видно будет); преимуществ ва этой тактики в условиях среднеевропейской метрической геометрии оборачивались дефектами в условиях, скажем, российской векториальной геометрии - ввязываться со всеми шансами на успех можно было в обратимых и упруго-рикошетных пространственных клочках городекой европейской географии; в необратимом и нерезонирующем пространственном вакууме России это значило-навсегда завязнуть. Наполеон-первоклассный образец для подражания там, где речь шла о Давиде Штраусе и европейском филистерстве,-становился опасным в растяжке линии фронта до «человеческого, слишком человеческого»; здесь предпочтение отдавалось тактике Барклая де Толли: reculer pour mieux sauter (отступление для лучшего прыжка). 5. Ницше среднего периода-сплошное эшелонированное отступление и тактика выжженной земли. Первые пробы привить себе нигилин и жесточайшая реакция организма, изнеженного в метафизически-артистическом сибаритстве. «Человеческое, слишком человеческое», «Утренняя заря»-капитуляция юношеского идеал-героизма и военная
переподготовка. Реорганизация армии и переход от классического мольткевского типа к иррегулярным ситуативным комбинациям. 6. Непременнейшие условия переподготовки: армия должна быть веселой и танцующей. Петь на поле боя-не в этом ли таилось фатальное превосходство кромвелевских ironsides, распевающих псалмы под свирепыми атаками кавалеров?
==804
Правило устава номер один: «Ни одна вещь не удается, если в ней не принимает участия задор» (W.2, 941). Танцевать перед несметными полчищами, верить в танцующего Бога, быть, как Заратустра, легким, машущим крыльями, готовым лететь, манящим всех птиц, проворным, блаженно-легко-готовым, любящим прыжки и вперед и в сторону- через города и страны, то здесь, то там, в динамическом фокусе всеепропейской всюдности, заманивая противника, скажем, в местечко Вер :ний Энгадин и спустя мгновение нанося удар из, скажем, Генуи, а главное, никогда не задерживаться на месте, гнать себя со всякого рода насиженности, чтобы сохранять форму и... защищаться от головной боли (терапия Юлия Цезаря, по Плутарху),- историки отметят все это как вклад принца Фогельфрай в сокровищницу военного искусства. 7. Один пример ницшевского ведения боя: маленькое сочинение «Сумер;;и идолов», по сути все та же «Веселая наука» in praxi. Предисловие-краткое воззвлние к войскам, своего рода «quarante si?cles vous regardent du haut de ces pyramides» (сорок веков взирают на вас с высоты этих пирамид). Потом молниеносная стрельба из луков-или артподготовка, на вкус,-раздела «Изречения и стрелы». Вслед за этим ритуальный акт единоборства («Проблема Сократа») и уже не стихающая серия атак, причудливо комбинирующих классическую батальную топику (lestudo раздела «Четыре великих заблуждения») с маргинальными капризами самой закоренелой партизанщины (робингудовские засады в разделе «Чего недостает немцам»)-«веселость в нас-самое непостижимое». Мобилизован не только европейский опыт, но и азиатский: раздел «Набеги несвоевременного»-содрогающий конский топот с комьями взрыхленной, взлетающей земли на фоне тяжелых и кажущихся неприступными европейских бургов, настоящая деструкция маркированного европейского пространства смертоубийственным агеометризмом скифско-гуннско-монгольских табунов, казалось бы перенявших повадки гончих псов и загоняющих дичь «белых бри.-цьев». «Антихрист» и особенно финал «Ессе Homo» предвосхитят уже будущую тактику безрезервных боев Роммеля в Северной Африке- «Das Werk auf eine Katastrophe hin bauen», битва в расчете на катастрофу ; строго говоря, хотя и разбитый наголову, он не ошибался, ибо только такой расчет и давал единственный шанс на победу в схватке с ложью тысячелетий (в раскатах ближайшего будущего-вспомним оценку лорда Кромера-с «Антантой»).
Следующие несколько отрывков из материалов к «Веселой науке» лучше всего, пожалуй, передают состояние последней бессонницы этого изготовившегося к окончательному бою воина: «Дух, закаленный бедами и победами, которому покорение, авантюра, опасность, даже боль стали потребностью; привыкание к острому разреженному воздуху, к зимним вылазкам, ко льду и горам во всяком смысле; некий род утонченной злобы и вконец распоясавшейся мести, ибо местью и является, местью, настигающей самое жизнь, когда изможденный страдалец берет жизнь под свою протекцию...»
«Увеселение накануне большого предприятия, для которого уже чувствуешь себя вконец окрепшим: подобно Будде, отдавшемуся в течение 10 дней мирским развлечениям, после того как он нашел свою главную мысль.
Поголовная насмешка над всяким нынешним морализированием. Подготовка к наивно-иронической стойке Заратустры перед всеми священными вещами (наивная форма превосходства: игра со святым )».
«О непонимании «веселости». Временное расслабление от длительной напряженности, озорство духа, благословляющего себя и изготавливающегося к долгим и страшным решениям. «Дурак» в обличий «науки»».
==805
«...Из этой «веселой науки» не поняли ровным счетом ничего: даже заглавия, о провансальском смысле которою забыли многие ученые».
«И не надейтесь, что я призову вас к подобному риску! Или хотя бы к подобному одиночеству. Ибо идущий своими стезями не встречает никого: тому причиной «свои стези». Никто не поспевает ему здесь на «помощь», и со всем, что сулят ему опасность, случай, злоба и ненастье, ему приходится справляться самому. Этот путь предназначен как раз для него, вкупе с его вспыхивающей по случаю досадой на это жесткое, беспощадное «предназначение»: как иначе объяснить то, что даже его добрые друзья не всегда видят и знают, где он, собственно, бредет, куда его, собственно, влечет,-и спрашивают себя подчас: как? идет ли он вообще? есть ли у него путь?..
- Прежде чем я попытаюсь кивком указать на пройденный мною путь тем, кто до C?x пор-вопреки всему-оставались ко мне благожелательными, нужно сказать, на каких путях меня порою тщились искать и даже находить. Признаюсь, меня по обыкновению путают с другими; я был бы крайне признателен тому, кто вздумал бы защитить и оградить меня от сей путаницы. Но, как сказано, приходится самому поспевать себе на помощь: к чему же еще было бы идти «своими стезями»?» (Nachgelassene Fragmente 1885-1887. Kritische Studienausgabe. Bd 12. S. 146, 149-150, 159).
Перевод «Веселой науки» сделан К. А. Свасьяном.
' начинается трагедия... начинается пародия (лат.).-493.
2 Разговорный немецкий оборот: «jemandem aus einem U ein ? vormachen»-водить кого-либо за нос.-495.
3 Жительница Элевсина, развеселившая Деметру непристойной болтовней и телодвижениями. Слово ????? еще и теперь имеет оскорбительное значение в новогреческом языке, обозначая старух, весело проведших свою молодость (см.: Новосадский Н. И. Елевсинские мистерии. СПб., 1887. С. 30, 130). Баубо еще раз фигурирует на страницах «Веселой науки» в аф. 337 и в стихотворении «На Юге» в «Песнях принца Фогельфрай».-497.
4 Заглавие «Шутка, хитрость и месть» позаимствовано Ницше из одноименного зингшпиля Гёте (1790). Петер Гаст в 1880 г. переложил эти прелюдии в рифмах на музыку.-498.
5 Шутливая латынь, что-то вроде: Идивомояси-Идивосвояси. Стихотворение варьирует излюбленную Ницше строку Гёте: «Sei ein Mann und folge mir nicht nach» из стихотворения «Zu den Leiden des jungen Werthers».-499.
" Эрвин Роде видел в этом стихотворении саморазоблачение Ницше (см.: Heckel K. Nietzsche. Sein Leben und seine Lehre. Leipzig, 1922 S. 93).-504.
9 Ce, Человек (лат.). Евангельское восклицание Пилата о Христе (Иоан. 19,5). Ницше озаглавил так свою автобиографию.-511.
10 В архиве Ницше сохранилось множество стихотворений, относящихся-по форме, замыслу, да и времени написания-к «Шутке, хитрости и мести». Таков, в частности, цикл черновых набросков, озаглавленный: «500 надписей на столе и стене. Дурацкой рукой для дураков» (ср. стихотворение «Дурак в отчаянье» из «Песен принца Фогельфрай»). Цикл снабжен эпиграфом, помеченным 1884г.: Осторожно: яд!
Кому здесь не до смеха, тот пусть захлопнет том! Добычею «лукавого» без смеха станет он.
==806
Вот выборочно несколько стихотворений, не включенных Ницше в «Шутку, хитрость и месть», но в полной мере принадлежащих этой «Прелюдии в рифмах»: Уметь находить свое общество
Острить средь остряков-вот сущая находка: Кто щекотать горазд, тот падок до щекотки.
Из бочки Диогена
«Нужду бесплатно справить-мне не чинят преград: Вот отчего богатству я предпочел свой зад».
Жизненные правила
Чтоб жизнь как следует прожить, Ты должен выше жизни быть! Учись же возвышаться И сверху вниз-вперяться!
В порыве чистом миг урви Себе на размышленье; Прикинь: на килограмм любви Чуть-чуть самопрезренья.
Коню и то гордец не простит Упряжки, в которой тот его мчит.
Как каждый, кто тянет счастливый билет, Ты говорил: «Случайностей нет!»
«Добро и зло лишь предрассудки Божьи»,- S Змея сказала и взмолилась все же. \
Тимон говорит
«Не будь столь щедр: лишь псам пристало Ср... каждый миг и где попало!»
(Пер. К. А. Свасьяна).-512.
" сочетание противоречивых вещей (лат.) (Horaf. Episi. I 12).-516.
12 Оба закавыченных выражения из Гёте: «Эгмонт». Акт 3, песенка Клэрхен.-523.
13 Распорядок дня для короля (франц.).-531.
14 Сокровенная история (лат.). Афоризм скликается с изречением Ф. Шлегеля: «Историк-это пророк, обращенный вспять».-538.
15 Рукоплещите, друзья, комедия окончена (лат.) (Sueton. Augustus 90, l).-539.
16 какой художник погибает! (лат.) (Sueton. Nero 49, l).-539.
17 какой зритель погибает! (лат.).-539.
18 вот это смешно, вот это нелепо (лат.).-540.
19 Важное понятие ницшевской философии морали. Ввиду особого значения, которое оно имеет в поздних сочинениях Ницше, более веет о в «По ту сторону добра и зла» и «Генеалогии морали», привожу полностью аф. 9 «Утренней зари», разъясняющий это понятие: «Понятие нравственности нравов. Сравнительно с образом жизни, свойственным человечеству на протяжении тысячелетий, мы, нынешнт люди, живем в весьма безнравственное время: сила нравов удивительно ослабла, а чувство нравственности настолько истончилось и возвыси
==807
лось, что в равной мере может быть названо чем-то улетучивающимся. Оттого нам, запоздалым потомкам, все труднее вникать в происхождение морали; наше понимание, буде мы вопреки всему обретаем его, прилипает к языку и не хочет оторваться от него: настолько грубо оно звучит! Или - настолько оно кажется клеветническим наветом на нравственность! Так, к примеру, обстоит с основным тезисом: нравственность есть не что иное (стало быть, не больше'.), как послушание перед нравами, какого бы рода они ни были; нравы же суть обычный способ действия и оценки. В вещах, где не повелевает традиция, нет никакой нравственности, и чем менее обусловлена жизнь традицией, тем больше суживается круг нравственности. Свободный человек безнравствен, поскольку он хочет во всем зависеть от самого себя, а не от какой-либо традиции: во всех первозданных состояниях человечества «злое» совпадает с «индивидуальным», «свободным», «произвольным», «необычным», «непредусмотренным», «не поддающимся исчислению». Масштаб таких состояний всегда оставался в силе: если поступок совершался не потому, что так велела традиция, но из других мотивов (скажем, в личных корыстных целях), и даже из мотивов, которые в свое время сами положили начало традиции, то он назывался безнравственным и выглядел таковым даже для совершившего его, ибо в основе его лежало отнюдь не послушание перед традицией. Что такое традиция? Высший авторитет, которому повинуются не оттого, что он велит нам полезное, а оттого, что он вообще велит.-Чем же отличается это чувство, испытываемое перед традицией, от чувства страха вообще? Страх, наличествующий здесь, есть страх перед высшим интеллектом, который здесь повелевает,-перед непонятной, неопределенной силой, перед чем-то большим, чем просто личное,-таков момент суеверия в этом страхе.- Поначалу все воспитание и попечение о здоровье, брак, врачевание, полеводство, война, речь и Молчание, общение принадлежали совокупно с богами к области нравственного: последняя требовала, чтобы соблюдали предписания, не думая о себе как об индивидах. Итак, поначалу все было нравами, и тот, кто хотел возвыситься над ними, должен был стать законодателем и врачевателем, некоего рода полубогом: это значит, он должен был делать нравы - страшное, опасное для жизни занятие! - Кто же оказывается наиболее нравственным? Во-первых, тот, кто чаще всего исполняет закон,-стало быть, подобно браминам, всегда и везде, ежемгновенно блюдет сознание закона, постоянно изобретая ситуации, где можно было бы исполнять его. Во-вторых, тот, кто исполняет его и в труднейших случаях. Наиболее нравственным оказывается тот, кто приносит больше всего жертв нравам: какие же жертвы суть величайшие? Сообразно ответу на этот вопрос возникают многие и различные морали; но важнейшим различием остается все же то, которое отделяет моральность чаще всего исполняемую от моральности труднее всего исполняемой. Не будем обманываться на счет той морали, которая считает признаком нравственности труднейшее исполнение нравов! Самопреодоление стимулируется ne Сулимыми им индивиду полезными последствиями, но чтобы, вопреки всякой индивидуальной прихоти и выгоде, вызвать к жизни господствующий нрав, традицию: отдельная особь должна жертвовать собою-этого требует нравственность нравов!-Напротив, моралисты, которые, идя путем Сократа, рекомендуют индивиду мораль самообладания и воздержания./как его
доподлиннейшую выгоду, как интимнейший ключ к личному счастью, составляют сами исключение - и если нам это предстает иначе, то оттого, что мы воспитаны в атмосфере их затяжного воздействия: все они идут новым путем, сопровождаемые чрезвычайным неодобрением со стороны всех приверженцев нравственности нравов,-они отторгаются от общины, как безнравственные лю-
==808
ди, и оказываются в глубочайшем смысле злыми. Таким представал добродетельному римлянину старого закала каждый христианин, который «паки и паки пекся о своем собственном блаженстве»,-именно злым.- Всюду, где существует община и, следовательно, некая нравственность нравов, царит также мысль, что кара за оскорбление нравов падает прежде всего на общину: та сверхъестественная кара, обнаружение и предел которой столь трудно поддаются пониманию и выведываются с таким суеверным страхом. Община может побуждать отдельного человека, чтобы он выправил ущерб, причиненный его поступком кому-либо или самой общине, она может также отомстить отдельному человеку за то, что из-за него, как бы вследствие его поступка, над общиной сгустились тучи божественной ярости,-но при всем том она воспринимает вину отдельного лица прежде всего как свою вину и несет за нее наказание, как свое наказание: «нравы стали мягче, раз возможны такие поступки»-так сетует в душе своей каждый. Всякое индивидуальное деяние, всякий индивидуальный образ мыслей вызывает трепет; не поддается никакому исчислению, что именно должны были выстрадать через это на протяжении всей истории более редкие, более изысканные, более самобытные умы, воспринимавшиеся всегда как злые и опасные и даже·сдл<м воспринимавшие себя таковыми. Под господством нравственности нравов оригинальность любого рода стяжала себе нечистую совесть; оттого и поныне небо, простирающееся над лучшими из людей, более мрачно, чем ему следовало быть» (W. /, 1019-1021).- 543.
х Герой авантюристического романа А. Р. Лесажа (1668-1747).- •558.^
"Анекдот, рассказанный Лагарпом. Есть мнение, что названным «землемером» был не кто иной, как знаменитый математик Робсрваль (см.: Hoefer F. Histoire des Math?matiques depuis leurs origines jusqu'au commencement du XIX-i?me si?cle. Paris, 1886. P. 439).-562.
22 Важная вещь-замолчать (лат.) (Martial. Epigr. IV 80,6).- 562.
23 ярость души (лат.).-564. \
24 Весь нижеследующий отрывок относится к Вагнеру. Ницше воспроизвел его с некоторыми изменениями в сочинении 1888 г. «Nietzsche contra Wagner».-566.
"новая жизнь (итал.).-568.
^Воображаемые беседы (англ.). Лендор У. С. (1775-1864), английский поэт, писавший на английском и латинском языках; автор трагедии «Count Julian» (1812), оцененной Суинберном как величайшее произведение английской литературы между «Самсоном-Агонистом» Мильтона и «Раскованным Прометеем» Шелли; с 1824 по 1846 г. отдельными частями издавал отмеченную Ницше книгу, представляющую собой переработку диалогов Лукиана.-569.
27 ??, мой друг... я ухожу наконец из этого мира, где сердце должно разбиться либо окаменеть (франц.).-571.
28 «Юлий Цезарь». Акт IV. Сц. 2. Пер. М. Зенкевича.-572.
29 Из стихотворения Гёте «Zu den Leiden des jungen Werthers» (ср. ппим. 32 к c. 205 и прим. 5 к с. 499).-575.
Ссылка на издание Шлехты: I 431; в рус. пер. Т. Гейликмана: Поли. собр. соч. Т. II. С. 400.-575.
34 Необыкновенная важность этого отрывка, ставшего, кстати сказать, предметом глубокой интерпретации у Хайдегтера (в статье «Nietzsches Wort Gott ist tot».-Heidegger M. Holzwege. Frankfurt a.M., ==809
1950*. S. 193 ff.), вынуждает еще раз поднять вопрос о специфике ницшевской философии, особенно на фоне прилипших к ней неисчислимых кривотолков. Недоразумения возникают уже с первой попытки оценить провозвестие «.смерти Бога·» с диаметрально противоположных, но мировоззренчески стабильных позиций, скажем, ортодоксального христианства и столь же ортодоксального атеизма. Нет сомнения, что для ортодоксального христианина речь может идти здесь лишь о безоговорочном атеизме, но, с другой стороны, трудно представить себе атеиста, который был бы способен безоговорочно принять такой атеизм. Непроизвольно напрашивается еще одна параллель из Достоевского: странная порода атеиста в ключе признания: »Меня всю жизнь Бог мучил» (Кириллов в «Бесах»); можно было бы осмелиться на рискованное предположение-не был ли культурный «аутсайд» из европейской университетско-академической топики в ситуацию поволенного бродяжничества, в сущности, лишь поиском новой топики, смогшей бы вместить новое слово, то самое, которое умещалось уже не в традиционном жанре «трактатов», а разве что в »трактирах» романов Достоевского? «Петербургская модель», мимоходом и между прочим мелькающая на страницах «Веселой науки» (аф. 347), модель «веры в неверие вплоть до мученичества за нее», оказывалась не такой уж фантастичной и в условиях итальянской Ривьеры; достаточно вслушаться в страстность, с которой самоутверждается здесь вереница оглушительных богохульств, чтобы раз навсегда усомниться в уместности каких бы то ни было штампов. Атеизм Ницше-не просвещенческая прихоть, ни того менее «научное» убеждение, а своего рода непреложность измерительного прибора: стрелка сейсмографа, фиксирующая глубинную ситуацию эпохи, иначе-преступный диагноз, повлекший за собою наказание ничуть не повинного в нем диагностика. «Бог мертв»-это значит: человек вступил наконец в пору совершеннолетия, т. е. свободы и предоставленности самому себе-словами апостола: «Наследник, доколе в детстве, ничем не отличается от раба, хотя и господин всего. Он подчинен попечителям и домоправителям до срока» (Гал. 4, 1-2); это значит: всякая попытка строить на прежней почве и прежнем фундаменте, выдавая реминисценции вчерашнего дня за реалии сегодняшнего, является ложной оптикой и мошенничеством, страхом перед вновь открывшейся экзистенцией и судорожным цеплянием за призрак недавнего и всячески гальванизируемого Опекуна, который-«.мертв·»; нетрудно догадаться, что в радикально домысленных консеквенциях этого стояния в свободе (еще раз апостольское «стойте в свободе»-Гал. 5,1) сознанию открываются «ужасные истины», для заушения которых в скором времени потребуется ни больше ни меньше как вмешательство «Антанты» (см. во всгупительной статье о признаниях лорда Кромера и др.). Например, предпочтение «русских нигилистов» «английским утилитаристам», предпочтение вообще «нигилизма·» любого рода ценностям: вере, научности, морали-словом, то самое, от чего, как от ядовитого жала, вскричат и будут долго еще кричать привратники карточных домиков европейской культуры: «ницшеанство». В конце концов чувствительнейший сейсмограф, предуказующий серию чудовищных толчков и разрушений-«восхождение нигилизма как историю ближайших двух столетий»; ну чем же не басенный сюжет-сваливать вину за толчки и разрушения на собственно сейсмограф! Крайне важной представляется, по меньшей
мере, двузначность тезиса о «смерти Бога» и проистекающего отсюда «нигилизма»; если сравнить ницшевские тексты с заминированным полем - пароксическая метафора «Я не человек, я динамит» говорит как раз об этом,-то осторожность и сосредоточенность прочтения предстают требованием элементарной добросовестности. Еще раз: «смерть Бога» и «восхождение нигилизма» оказывают-
==810
ся здесь лишь диагнозом и прогнозом; вакханалия стилистических гримас, шумно сопровождающая самого диа- и прогностика (в сущности, менад, растерзывающих этого «лучшего артиста языка»), вся причудливость стилистической оркестровки, предпочитающей барабанные соло как раз в тематических приближениях «самого тихого часа» («Заратустра»), не должна сбивать с толку: нигилизм Ницше, выступающий «объективно» как диагноз и прогноз европейской культуры, «субъективно» оборачивается актом решительной самопрививки, самоидентификации, добровольно усвоенной болезнью, для амортизации которой и потребовалась «Веселая наука», как озорная мина при отчаянно-скверной игре. Скажем так: рискованнейшее манихейство, вбирающее в себя Ничто, отождествляющее себя с Ничто, распинающее себя на Ничто, чтобы в нулевом градусе смысла и в самый миг полного опустошения ввести в бой демиургические резервы и индивидуально воссоздать в опыте общезначимую и постолько ложную, и постолько мертвую .мистерию библейского миротворения. Провозвестие «безумного человека» в этом отрывке есть, таким образом, не только провозвестие смерти, но и провозвестие жизни, где смерть предстает смертью общезначимого, а жизнь-жизнью индивидуального, и где познание, равное творчеству, оказывается сознательно поволенным онтогенезом и уже «Воскресением» уткнувшегося в нигилизм дряхлого ветхого филогенеза. Эта стадия творчества осталась у Ницше нереализованной; он успел обмолвиться о ней символами вроде «страны детей». Реальность сомкнулась на Голгофе («der Gekreuzigte»!), но того, что должно было воскреснуть после этой Голгофы, не могло уже остановить никакое фарисейство и фетишизм набальзамированного прекраснодушия! - 592.
"Вечная память Богу (лат.).-593.
36 Букв.: я есмь драгоценность в царстве Лотоса. Древнейшая медитативная формула, воспроизводящая в космическом звучании силу человеческого Я.-595.
38 Слова Филины из «Годов учения Вильгельма Мсйстера» Гёте, кн. 4, гл. 9 (Гёте И. В. Соч.: В 10 т. Т. 7. M., 1978. С. 190. Ср. Т. 3. С. 530).- 599.
3' Септуагинта-греческий перевод Ветхого Завета, приписываемый 72 еврейским ученым (по 72 народам мира). Ульфила, или Вульфила (311-381), епископ арианских вестготов и первый христианский посвященный Европы, перевел Библию на готский изобретенными им для этого письменами; оригинал хранится в Упсальской библиотеке.-601.
40 Horat. Epist. Ill 191 (Liber de Arte Poetica).- 604.
41 лгать (лат.), от mens-ум, мышление.-605.
42 Монархи причисляются к выскочкам (франц.); фраза приписывается Талейрану.-608.
43 Делается согласно правилу (лат.).-609.
44 Строка из Горация; «Hic niger est, hune tu caveto»-«Вот этот черен, остерегайся» (Semi. I 4,85).-612. Каждому свое (лат.).-618.
'"e позволения сказать (лат.).-621.
"С точки зрения вечности (лат.).-622.
48 Стихотворный эпиграф к четвертой книге был написан летом 1882 г. вместе с другим стихотворением, озаглавленным поначалу «Sanctus Januarius». В архиве Ницше оно сохранилось под названием «Веселая наука».
==811
Веселая наука
Книга? Нет: что толку в книгах! В этих шлаках мертвых мигов! Только прошлое их сводня: Здесь же вечное Сегодня.
Книга? Нет: что толку в книгах! В саркофагах мертвых мигов! Это-воля, обещанье, Это-всех мостов сжиганье, Бриз внезапный, снятый якорь, Шум колес, одна атака; В белом дыме пушек грохот, Чудища морского хохот!
(Пер. К. А. Свасьяна).-624.
49 любовь к судьбе (лат.).-624.
50 Афоризм посвящен Рихарду Вагнеру.-626.
51 Выше (лат.).- 628.
52 Один из многочисленных у Ницше шедевров городской портретистики. Ср. с этой зарисовкой Генуи изумительный набросок Венеции в коротком афоризме из наследия: «Сто глубоких одиночеств образуют воедино город Венецию-оттого ее волшебство» (Schriften und Entw?rfe 1876-1880. S. 413). Эрнст Бертрам посвятил этой теме многие прекрасные страницы своей книги о Ницше (см.: Bertram E. Nietzsche. Versuch einer Mythologie. 9 Aufl. Bonn, 1985. Главы «Веймар», «Венеция», «Портофино»).- 632.
53 Ср. схожие мысли в «Переписке» аббата Галиани (кстати, одной из любимейших книг Ницше): «Мораль сохранилась у людей, потому что о ней мало говорили, и никогда дидактически: всегда красноречиво или поэтично. Если иезуитам вздумается свести ее к системе, они ее ужасно обезобразят. По существу, добродетель-это энтузиазм» (Correspondance in?dite de l'abb? Galiani. T. 2. Paris, 1818. P. 437). Ницше цитирует последнюю фразу в «По ту сторону добра и зла» (аф. 288).- 633.
54 Meister Eckhart. Predigten und Schriften. Frankfurt; Hamburg, 1956. S. 195. В рус. пер.: Me?cmep Экхарт. Проповеди и рассуждения. M., 1912. С. 133- 633. 5? созерцательная сила... творческая сила (лат.).-638.
56 Имеется в виду древняя шутка из гомеровских гимнов, которою обмениваются Гомер и молодые рыбаки с острова Хиос: Гомер: «Рыбаки-аркадцы, какой улов?»-Рыбаки: «Все, что выловили, бросили, а то, что не выловили, уносим». Ср. у Гераклита: «Обмануты люди в познании видимого, подобно Гомеру. А он был всех эллинов мудрее! Именно, провели и его мальчики, убивая вшей и приговаривая: все, что увидели и взяли,-кинули, а чего не видим и не берем-это носим» (фр. 56. Пер. В. О. Нилендера).-(У9.
57 мнение, взгляд (лат.).-640.
58 Ср. у Нибура (еще один автор из ницшевского круга чтения) это восходящее к Аристотелю различение «этоса» и «пафоса»: «Все человеческие состояния отдельных людей и совокупности людей двояки: они предстают в том, что называется ?8?? и ??8??» (Niebuhr B. G. Vortr?ge ?ber r?mische Alterth?mer. Berlin, 1858. S.2).-645.
59 Посередине жизни (лат.).-647.
60 когда даже мудрецов жажда славы покидает в самую последнюю очередь (лат.) (Tacitus. Hist. IV 6).-651.
==812
" Не смеяться, не плакать, не клясть, а понимать (лат.) (Спиноза. Политический трактат I 4).-657.
62 Любопытная аналогия с Садом, уместная, впрочем, лишь в том случае, если понимать под «садизмом» не заштемпелеванную психиатрическую мифологему, а динамический и непременно переходный мировоззрительный этап в контексте индивидуации: «Жалкие твари, краткосрочно копошащиеся на поверхности этой грязи, где одна половина стада должна преследовать другую! О человек, тебе ли судить о том, что добро и что зло? Тщедушной ли особи твоего рода означать границы природы, решать, что ей можно, провозглашать, чего ей нельзя! Ты, в чьих глазах и самое ничтожное из ее действий все еще нуждается в разъяснении, ты, не умеющий объяснить и наиболее легкое из явлений, определи мне происхождение законов движения, законов тяготения, изложи мне сущность материи: инертна она или нет? Если она не движется, каким образом природа, никогда не пребывающая в покое, могла сотворить нечто всегда в ней существующее, а если она движется, если она есть достоверная и законная причина вечных порождений и изменений, скажи мне, что есть жизнь, и докажи мне, что есть смерть; скажи мне, что такое воздух, порассуждай о его различных состояниях, втолкуй мне, почему я нахожу раковины на горных вершинах и руины на морском дне. Ты, кто решаешь, есть ли данная вещь преступление или нет, ты, что посылаешь на виселицу в Париже за то, что в Конго стоило бы короны, сосредоточь мои мысли на ходе звезд, на их суспензии, силе их притяжения, их подвижности, их сущности, их периодичности, докажи мне скорее Ньютона, чем Декарта, и скорее Коперника, чем Тихо Браге, объясни мне только, отчего камень, брошенный в воздух, падает с высоты, да, дай мне ощутить это столь простое действие, и я прощу тебе то, что ты моралист, когда ты получше будешь разбираться в физике» (Sade. Lettres choisies. Paris, 1963. P. 97- 98).- 655.