не в каком-либо переносном, а в строго буквальном смысле. В своих действиях и отправлениях, во всей своей форме жизни и во всем своем образе жизни человек также никак не чувствует себя отделенным от животного. О бушменах и по сей день сообщают, что когда их просят указать различия между человеком и животным, они не в состоянии назвать ни одного из них3. У малайцев существует поверье, что у тигров и слонов есть в джунглях свой город, где они живут в домах и действуют во всех отношениях схоже с людьми4. Основание того, что в примитивно-мифологическом сознании, характеризующемся во всем прочем как раз той резкостью, с которой оно выделяет все чувственно-конкретные различия, все дифференцирующие свойства воспринимаемого образа, оказывается возможным такое смешение «видов» живого и полное снятие их природных и духовных границ, должно заключаться, независимо от того, какие специальные объяснения значения и возникновения тотемизма могут выдвигаться, в какой-либо общей черте «логики» мифологического мышления, в форме и направленности присущего ему образования понятий и классов.
Мифологическое образование классов отличается от того, что осуществляется в нашей эмпирически-теоретической картине мира, прежде всего тем, что у него отсутствует тот самый мыслительный инструмент, которым располагает эта картина мира и которым она постоянно пользуется. Если эмпирическое и рациональное познание подразделяет бытие вещей на виды и классы, то оно использует при этом в качестве средства и постоянной направляющей анализа форму каузального умозаключения. Предметы объединяются в роды и виды не столько на основании их чисто чувственно воспринимаемых сходств или различий, сколько на основании их причинной зависимости. Мы упорядочиваем их не согласно тому, какими они оказываются для внешнего или внутреннего восприятия, сколько по тому, каким образом они, в соответствии с правилами нашего каузального мышления, «относятся к одной категории». Так, все членение нашего эмпирического пространства восприятия определяется правилами этого мышления: способ, которым мы выделяем в этом пространстве отдельные фигуры и отграничиваем их друг от друга, способ, которым мы определяем их положение и удаленность друг относительно друга, основан не на простом ощущении, на материальном содержании зрительных и тактильных ощущений, а на форме их причинной соотнесенности и сочлененности, на актах каузального умозаключения. То же касается и нашей классификации морфологических форм, родов и видов живых существ, постольку следующей тому же принципу, поскольку она в основном опирается на критерии, извлекаемые нами из закономерностей происхождения живых существ, из нашего знания о последовательности и причинно-следственной связи зачатий и рождений. Когда мы говорим об определенном «роде» живых существ, в основе этого лежит данное представление о его порождении согласно определенным законам природы: идея единства «рода» основана на том способе, каким мы размножаемся, снова и снова воспроизводим
191
себя в ходе последовательного ряда зачатий. «В животном царстве, - говорит Кант в своем сочинении "О различных человеческих расах", - естественное деление на роды и виды основывается на общем законе размножения, и единство родов есть не что иное, как единство силы воспроизведения, действительной для определенной группы животных... Школьное деление животных - это деление на классы по сходству; в природе же животные делятся на роды, отличающиеся друг от друга способом размножения. Первая классификация создает школьную систему для запоминания, вторая - естественную систему для рассудка; цель первой - разнести живые существа по рубрикам, цель второй - подвести их под законы»67*. О подобной «естественной системе для рассудка», о сведении видов к родам и к физиологическому закону продолжения рода, мифологическому образу мысли ничего не известно. Ибо для него и сами зачатие и рождение являются не чисто «естественными», подчиненными универсальным и неизменным законам процессами, а в сущности магическими событиями. Акт совокупления и акт рождения соотносятся не как «причина» и «следствие», не как две разделенные во времени стадии каузального единства5. У австралийских аборигенов, сохранивших, судя по всему, определенные формы тотемизма в наиболее чистом виде, господствует поверье, гласящее, что зачатие связано с пребыванием женщины в определенных местах, в некоторых тотемных центрах, где обитают духи предков, - если женщина находится в этих местах, дух предка проникает в ее тело, чтобы возродиться через нее6. Фрейзер попытался объяснить происхождение и содержание всей системы тотемизма, исходя из этого основного представления7. Однако независимо от того, насколько адекватно и достаточно данное объяснение, это представление как таковое бросает яркий свет на форму, в которой происходит образование мифологических понятий рода и вида вообще. Согласно мифологическому созерцанию вид образуется не потому, что определенные элементы сводятся в некоторое единство на основании их непосредственного чувственного «сходства» или на основании их опосредованного каузального «единства», - их общность иного, изначально -магического происхождения. Элементы, являющиеся звеньями одного и того же круга магического воздействия, совместно выполняющие определенную магическую функцию, повсеместно обнаруживают тенденцию к слиянию, к превращению во всего лишь формы проявления стоящего за ними мифологического тождества. Ранее, анализируя форму мифологического мышления, мы попытались понять эти слияния, сплавления, исходя из сущности данной формы мышления. Если теоретическая мысль, осуществляя синтетическое сочленение определенных элементов, сохраняет их самостоятельность, соотнося их друг с другом, в то же время различает их и разделяет, то в мифологическом мышлении соотнесенное, соединенное магическими узами сливается в единое нерасчленимое образование8. Так что даже самое несходное с точки зрения непосредственного восприятия или самое разнородное с точки зрения наших «рациональных» понятий мо-
192
жет оказаться «сходным» или «одинаковым», как только становится членом одного и того же магического комплекса9. Применение категории тождества происходит не на основании совпадения каких-либо чувственных признаков или абстрактно-понятийных моментов, а обусловлено законом магической связи, магической «симпатии». Что бы ни сочеталось посредством этой симпатии, что бы ни «согласовалось» посредством магии, поддерживая и питая друг друга, - все это сливается в единство мифологического рода10.
Если приложить этот принцип мифологического «образования понятий» к отношениям человека и животного, то открывается путь, позволяющий приблизиться к пониманию по крайней мере общей основной формы тотемизма, если и не всех его отдельных разновидностей. Ибо в этом отношении мы с самого начала находим выполнение основного условия мифологического отождествления. Изначальная связь, существующая в первобытном мышлении между человеком и животным, является не односторонне-практической и не эмпирически-каузальной, а чисто магической. В глазах «первобытных» людей животные оказываются наделенными особыми магическими силами. О малайцах сообщают, что и ислам оказался неспособным выкорчевать из них глубоко укоренившиеся страх и трепет перед животными: они приписывают животным, в особенности большим - слонам, тиграм, носорогам - совершенно сверхъестественные, «демонические» способности11. Известно, что, согласно первобытным представлениям, животные, появляющиеся в определенное время, считались существами, вызывавшими, приносившими это время года: в мифологическом мышлении ласточка и правда «делает» лето12. И подобно тому как воздействие, оказываемое животным на природу и человека, полностью понималось в этом магическом смысле, то же самое касалось и всякой формы активно-практического отношения человека к животному. Охота - это тоже не просто определенная техника, позволяющая выследить и убить дичь, и успех ее обусловлен не только соблюдением определенных практических правил - она предполагает магическое отношение, устанавливаемое человеком между ним и животным, на которого он охотится. У североамериканских индейцев можно постоянно наблюдать, что «реальной» охоте предшествует ее магический вариант, зачастую длящийся днями и даже неделями и связанный с совершенно определенными магическими предосторожностями и множеством табу. Так, например, охоте на бизонов предшествует танец бизонов, в котором в деталях представляется поимка и убийство зверя13. И этот мифологический ритуал - не просто игра или маска, а составная часть «настоящих» охотничьих действий, поскольку от его точного соблюдения в значительной степени зависит успех охоты. Сходный, строго разработанный ритуал, подобный тому, что предшествует выслеживанию и убийству добычи, есть и для приготовления и употребления пищи. Во всем этом проявляется, что для первобытных представлений животное и человек находятся в постоянной связи, что их магическое взаимовоздействие постоянно пересекается, они переходят друг в друга14.
193
Однако это единство действия было бы, с точки зрения мифологического мышления, невозможно, если бы в основе его не лежало единство сущности. Таким образом, здесь отношение, лежащее в основе нашего теоретического деления природы на определенные, отделенные друг от друга формы жизни, «виды» и «классы», оказывается перевернутым. Определение вида опирается не на эмпирико-каузальные правила порождения; представление о «роде», genus, не зависит от эмпирической связи между gignere и gigni, напротив, первичным является именно убеждение в тождестве рода, формирующееся на основе взаимодействия человека и животного в ходе магической деятельности, и к этому убеждению лишь опосредованно присоединяется представление об общем «происхождении»15. Тождество в данном случае никак не является результатом только «умозаключения», это тождество основано на мифологической вере, поскольку является результатом магического переживания и ощущения16. Там, где тотемистические представления еще сохранили свою подлинную интенсивность и жизненную силу, и по сей день обнаруживается поверье, согласно которому представители разных тотемных кланов не только происходят от разных животных предков, но и в самом деле являются этими животными, определенными водными животными, ягуарами или красными попугаями17.
Однако если из общей ориентации мифологического мышления оказывается понятной одна из основных предпосылок тотемизма, если становится ясным, что «виды» живых существ для этого мышления должны выделяться совершенно иначе, нежели для эмпирического восприятия и для эмпирически-каузального анализа, тем не менее коренная проблема, поставленная перед нами тотемизмом, тем самым еще не разрешается. Ибо специфическое своеобразие явлений, обычно подводимых нами под общее понятие тотемизма, заключается не в том, что в них устанавливаются некие связи, некоторое мифологическое тождество между человеком вообще и определенными классами животных, а в том, что каждая отдельная группа людей обладает своим особым тотемным животным, с которым она находится в специальном отношении, отношении «родства» и «принадлежности». Лишь эта дифференциация, в совокупности с ее социальными последствиями и сопутствующими явлениями, среди которых на первом месте находится принцип экзогамии, то есть запрет на брак между представителями одной и той же тотемной группы, составляет основную форму тотемизма. Однако к пониманию и этой дифференциации, как кажется, можно приблизиться, придерживаясь положения, утверждающего, что созерцание объективного бытия и классификация этого бытия на отдельные «классы» осуществляются человеком в конечном итоге в зависимости от образа и направления его деятельности. Каким образом этот принцип определяет структуру всего мифологического мира представлений, как мир мифологических предметов почти повсеместно оказывается простой объективной проекцией человеческих поступков, будет детально рассмотрено далее18. Здесь же будет достаточ-
194
но принять во внимание, как уже на низших ступенях мифологического мышления, как уже в пределах «магического» миросозерцания закладываются первые ростки данного развития, поскольку магические силы, от которых зависит все происходящее, распределяются не равномерно по всем сферам бытия, а покрывают их очень неоднородно. И там, где представление о «субъективной» деятельности еще столь мало индивидуализировано, что весь мир представляется наполненным одной неопределенной волшебной силой, что атмосфера как бы заряжена духовным электричеством, отдельные субъекты все же в очень разной степени причастны этой разлитой повсюду, безличной силе. В отдельных индивидах и отдельных классах и сословиях пропитывающая вселенную и господствующая в ней магическая способность представлена в особой мере, в интенсивной и концентрированной форме - сила вообще, общая мана распадается на отдельные формы мана воинов, мана вождей, жрецов, знахарей19. Однако наряду с этим количественным выделением, все еще представляющим магическую силу как общее и передаваемое от одного к другому достояние, просто накапливающееся в определенных местах и в определенных личностях, достаточно рано появляется возможность и необходимость также и качественной дифференциации. Ибо ни один, пусть даже самый «примитивный» вид человеческой общности не может мыслиться только как коллективное существо, в котором за пределами представлений о бытии и действии целого не существует никакого сознания действий его частей. Скорее напротив, уже достаточно рано должны были появиться по крайней мере первые зачатки первой, индивидуальной или социальной дифференциации, должно было появиться многообразное расслоение человеческой активности, затем каким-либо образом выражавшееся и отображавшееся в мифологическом сознании. Не каждый индивид, не каждый союз или группа способны на все - каждому отведена своя сфера действий, в которой он должен испытать свои силы и за пределами которой его власть иссякает. Исходя из этих границ способности, для мифологического воззрения постепенно оформляются границы бытия и его различных классов и видов. Если характерной чертой чистого познания, чистой «теории» является то, что ее поле зрения шире ее сферы действия, то мифологическое созерцание поначалу появляется внутри той области, с которой оно связано магической практикой и которой оно владеет благодаря магической практике. К нему приложимы слова Прометея Гёте: для него существует лишь та сфера, что наполнена его деятельностью, ничего выше нее и ничего ниже. Из этого, однако, в то же время следует, что каждому особому виду и направлению деятельности здесь должен соответствовать особый аспект бытия и связи элементов бытия. Человек воспринимает себя в качестве единой сущности вместе со всем тем, что на него непосредственно воздействует и на что он сам непосредственно воздействует. Его отношение к животным также должно определяться соответственно этому фундаментальному представлению. Охотник, пастух, пахарь - все они в своей деятельности ощу-
195
щают свою непосредственную связь с животными, зависимость от них и, тем самым, согласно основному правилу всякого мифологического образования понятий, ощущают свое с ними «родство», - однако эта общность распространяется для каждого из них на совершенно различные сферы жизни, на различные роды и виды животных. Исходя из этого, можно, очевидно, понять, как изначальное, само по себе неопределенное единство чувства жизни, благодаря которому человек ощущает свое равномерное родство со всем живым, постепенно переходит в то специальное отношение, что связывает отдельные группы людей с определенными классами животных. Как раз те тотемистические системы, которые были предметом наиболее детальных наблюдений и исследований, действительно дают некоторые основания утверждать, что выбор тотемного животного изначально ни в коем случае не был случайным или зависимым от внешних обстоятельств, не был просто «геральдикой», а представлял собой отображение и объективацию соответствующей специфической жизненной и духовной позиции. И современные ситуации, которые без сомнения не могут считаться «примитивными» и в которых изначальная картина тотемизма уже перекрыта и завуалирована множеством случайных черт, часто все еще позволяют распознать эту характерную фундаментальную особенность. В мифо-социологической картине мира зуньи тотемная классификация в значительной степени совпадает с социальной дифференциацией, так что воины, охотники, земледельцы и знахари принадлежат к разным группам, и каждая из них обозначена соответствующим тотемным животным20. И порой родственные отношения между самим кланом и его тотемным животным являются столь тесными, что невозможно определить, выбрал ли некий клан себе определенное тотемное животное соответственно своему своеобразию, или же он сам образовался и сформировался в соответствии с характером этого животного; диким и сильным животным соответствуют воинственные кланы и занятия, кротким - мирные21. То есть клан словно обретает в тотемном животном объективный взгляд на самого себя, узнавая в нем свою сущность, свои особенности, основное направление своей деятельности. И поскольку в развитых тотемистических системах членение не останавливается на отдельных социальных группах, концентрически распространяясь на все бытие и все события22, постольку весь универсум оказывается расклассифицированным согласно подобным «схождениям», разделенным на определенные четко различаемые мифологические роды и виды23.
Однако во всех этих классификациях, какими бы четкими они ни становились со временем, для мифологического сознания и для мифологического чувства все же с неослабной силой сохраняется идея единства жизни. Динамика и ритм жизни воспринимаются как единые и неизменные, независимо от того, в каких конкретных проявлениях они воплощаются. Они одинаковы не только для человека и животного, но и для человека и растительного мира. В развитии тотемизма животные и растения также никогда четко не различались. Клан мо-
196
жет равно почитать тотемное животное и тотемное растение; те же запреты, что и касающиеся убийства тотемного животного (или разрешающие его только при соблюдении определенных условий, определенного магического церемониала), относятся и к употреблению в пищу тотемного растения24. «Происхождение» человека от определенного вида растений, как и представления о взаимном превращении людей и растений, также являются постоянным мотивом мифов и мифологических преданий. В этом случае внешняя форма и особенности телесной фигуры и телесных свойств также могут столь легко опуститься до состояния просто маски потому, что чувство единства всего живого изначально нейтрализует все видимые и все устанавливаемые аналитически-каузальным мышлением различия, или же допускает их в качестве всего лишь случайных, несущественных. Наиболее значительную поддержку это чувство находит в своеобразии мифологического представления о времени, для которого жизнь распадается на совершенно определенные фазы, всегда и везде однотипные25. Все эти фазы не являются просто мерками, в соответствии с которыми мы делим происходящее искусственно и произвольно, напротив, в них проявляются сущность и основные свойства самой жизни как полного качественного единства. Так, например, в появлении и росте, в увядании и гибели, происходящих в растительном мире, человек видит не просто опосредованное и отрефлектированное выражение своего собственного бытия, а постигает и воспринимает в этих процессах непосредственно себя самого; он узнает в них свою собственную судьбу. «Поистине из зимы вновь пробуждается весна, - гласит одно ведийское изречение. - Из одного возникает другое, вновь обретает бытие. И тот, кто это ведает, тоже вновь обретет бытие в этом мире»26. Религией, из числа великих культурных религий, в наиболее чистом виде сохранившей это фундаментальное чувство и наиболее интенсивно разработавшей его, была религия финикийцев. «Идею жизни» называли поистине центральной характерной чертой этой религии, из которой происходили все ее прочие особенности. Если Баалы производят впечатление относительно поздних членов финикийского пантеона, поскольку являются не столько персонификацией природных сил, сколько повелителями родов и властелинами земель, то богиня Астар-та изначально не была вовлечена в подобные национальные отношения. Она является олицетворением богини-матери как таковой, чье чрево есть источник всей жизни, постоянно рождающий заново не только человеческий род, но и все природное наличное бытие. А ей, как постоянно рождающей, как символу неисчерпаемого плодородия, противостоит образ юного бога, ее сына, который, правда, подвержен смерти, однако постоянно преодолевает ее и восстает к иной форме жизни, бытия27. Этот образ умирающего и воскресающего бога не только прослеживается в большинстве исторических религий, но и обнаруживается также в различных вариациях, однако в существенно однотипной форме, в религиозных представлениях первобытных народов. И именно эти представления повсеместно с наибольшей силой
197
отражаются в культе. Если сравнить вегетативные культы первобытных народов с культом Таммуза в Вивилоне, Адониса в Финикии, фригийским культом Аттиса и фракийским культом Диониса, то во всех них проявляется одно и то же направление развития и один и тот же источник специфически-религиозного возбуждения. Нигде человек не останавливается при этом на простом созерцании природных событий, а испытывает стремление преодолеть барьеры, отделяющие его от мира живых существ, поднять в себе интенсивность чувства жизни до такого уровня, чтобы высвободиться из своего - будь то родового, будь то индивидуального - обособления. Это освобождение достигается в диких оргиастических танцах, позволяющих восстановить тождество с первоисточником всего живого. Здесь речь идет не просто о мифологически-религиозном толковании природных событий, а о непосредственном слиянии с ними, о настоящей драме, переживаемой религиозным субъектом в себе самом28. Мифологическое повествование чаще всего является лишь внешним отражением данного внутреннего события, легким покровом, через который просвечивает эта внутренняя драма. Так, в празднестве Диониса из формы культа вырастает повествование о Дионисе-Загрее, убитом титанами и разорванном на куски, а затем съеденном, так что одно божественное существо оказалось рассеянным по множеству порождений этого мира, по множеству людей: ведь из пепла титанов, испепеленных молнией Зевса, произошли люди29. Египетский культ Осириса также основан на предположении тождества бога и человека. Сам мертвый становится в культовом действии Осирисом: «Как Осирис жив, так и он будет жить; как Осирис не умер, так и он не умрет; как Осирис не уничтожен, так и он не будет уничтожен»30. Для развитого метафизического сознания уверенность в бессмертии основана прежде всего на четком аналитическом разделении, которое оно осуществляет между «телом» и «душой», между миром физически-природного и «духовного» бытия. Но мифологическое сознание изначально ничего не знает о подобном разделении, о подобном дуализме. Здесь уверенность в продолжении существования опирается скорее на противоположный подход: эта уверенность постоянно подкрепляется созерцанием природы как постоянного круговорота все новых и новых рождений. Ибо всякий рост и возникновение связаны друг с другом и оказывают друг на друга магическое воздействие. В праздничных обычаях, которыми человек отмечает определенные решающие фазы годового цикла, прежде всего поворот солнца на зиму и его возвращение к свету и жизни, повсеместно ясно проявляется, что речь при этом идет не просто об отображении, аналогическом воспроизведении внешнего события, но что человеческое деяние и космическое становление сплетаются при этом воедино. Сколь мало «комплексное» мифологическое представление изначально разлагает бытие на множество четко разграниченных биологических «видов», столь же мало дифференцированы для него и различные живительные и порождающие силы природы. Рост растения, как и рождение и рост человека, приписываются одной и
198
той же силе. Поэтому в контексте мифологического мировоззрения и магической практики одно постоянно замещает другое. Как в известном обряде «брачного ложа на пашне» осуществление или изображение полового акта непосредственно вызывает оплодотворение земли и ее плодородие, так и наоборот, мимическое изображение осеменения земли придает силы душам после смерти и дает им возможность нового рождения. Магическим «соответствием» дождя, оплодотворяющего землю, является мужское семя, плуга - мужской член, борозды - женское лоно: одно магически предполагает и вызывает другое31.
Тем самым представление о «матери-земле» (или, соответственно, земле как отце) образует ядро, изначальную идею, постоянно доказывающую свою силу от примитивных верований до высших проявлений религиозного сознания. Уитото полагают, что плоды земледелия проводят все время, пока они отсутствуют, у своего отца, под землей: «душа» плодов и растений отправляется на это время в жилище своего отца32. То, что земля является общей матерью, производящей людей на свет, в которую они возвращаются после смерти, чтобы вновь восстать к жизни в круговороте становления, является основным представлением еще греческой религии, непосредственно выраженным в «Хоэфорах» Эсхила, в молитве Электры на могиле Агамемнона33·68*. Даже в «Менексене» Платона еще встречается утверждение, что не земля подражает женщинам в беременности и родах, а наоборот, женщины следуют в этом земле. Однако для первоначального мифологического воззрения здесь вообще нет ни «до», ни «после», ни «первого», ни «второго», а лишь полное и неразрывное совпадение обоих процессов. Культы-мистерии обращают это общее верование в индивидуальную форму. Исполняя сакраментальные акты, представляющие изначальную тайну становления, смерти и возрождения, участник мистерии стремится получить залог возвращения к жизни. В культе Изиды сама Изида, творящая зеленые всходы, является для ее почитателей матерью богов, великой матерью, владычицей, дарующей жизнь всем людям34. В данном случае, как и в других культах, участнику мистерий совершенно определенно предписывается, прежде чем он обретет свое новое духовное бытие, достигнет своей духовной «трансфигурации», пройти все круги природы и физической жизни, побывать во всех стихиях и всех существах, в земле, воде и воздухе, в животных и растениях, пересечь все части неба и знаки зодиака35. Так что даже и там, где основная тенденция направлена на четкое разделение духовного и телесного, на дуализм тела и души, то и дело прорывается изначальное мифологическое чувство единства. Фундаментальные категории человеческой общественной жизни также изначально понимаются и используются и как «природные» и как «духовные». Это касается в особенности праформы человеческой семьи, триады отец-мать-дитя, которая как непосредственно считается частью бытия природы, так и извлекается из нее. «Мать-земля» противопоставляется «небу-отцу» как в ведийской религии, так и в древнескандинавских верованиях36. У полинезийцев люди также происходят от неба
199
и земли как первой супружеской пары37. Троица отца, матери и сына представлена в египетской религии в образах Осириса, Изиды и Гора, она встречается, далее, почти у всех семитских народов, в не меньшей мере она засвидетельствована также у германцев38, италиков, кельтов, скифов и монголов. Поэтому Узенер видит в представлении об этой божественной триаде фундаментальную категорию мифологически-религиозного сознания: «глубоко укорененную и потому наделенную природной движущей силой форму созерцания»39. И в развитии христианства религиозно-этическое понимание «сына Божьего» лишь постепенно выработалось из определенных конкретно-физических представлений об этом отношении; и здесь надежда на воскрешение еще любит ссылаться на основную мысль старых примитивных религий, согласно которой благочестивый физически родствен богу-отцу, является его телесным сыном40.
Таким образом, в мифе все природное бытие выражается языком человеческого, социального бытия, все социальное - языком природного бытия. Здесь невозможно свести один момент к другому, но оба они только в сквозной корреляции определяют своеобразную структуру и своеобразное сложение мифологического сознания. Поэтому крайне односторонними являются попытки «объяснить» мифологические фигуры чисто социологически, равно как и чисто натуралистически. Наиболее глубокая и последовательная попытка подобного объяснения была предпринята современной французской социологической школой, в особенности ее основателем, Эмилем Дюркгеймом. Дюркгейм исходит из того, что ни анимизм, ни «натуризм» не могут быть истинными корнями религии; ведь если бы это было так, то это означало бы не что иное, как то, что вся религиозная жизнь вообще лишена реального прочного основания, что это всего лишь собрание иллюзий, фантастических видений. На таком зыбком фундаменте религия не может существовать - если она может претендовать на некую внутреннюю истину, то она должна опознаваться как выражение некоторой объективной реальности. Этой реальностью является не природа, а общество, ее характер не физический, а социальный. Подлинным объектом религии, единственным и изначальным источником всех религиозных фигур и всех религиозных проявлений, является социальная общность, которой индивид нераздельно принадлежит, которая полностью определяет его бытие и сознание. Именно эта социальная общность, подобно тому как она детерминирует форму мифологии и религии, содержит в себе также основную схему и модель всякого теоретического постижения, всякого познания действительности. Ибо все категории, через которые мы осмысляем эту действительность - понятия пространства и времени, понятия субстанции и каузальности - являются продуктами не индивидуального, а социального мышления и обладают, соответственно, религиозно-социальной предысторией. Возвести их к этой предыстории, возвести их якобы чисто логическую структуру к опреденным социальным структурам - вот что значит объяснить эти понятия и постичь их в их подлинной «ап-
200
риорности». «Априорным», универсальным и необходимым индивидууму представляется все, что порождено не его собственной деятельностью, а деятельностью рода. Поэтому реальные узы, связывающие индивидуума с его племенем, его кланом, его родом, являются последним достижимым основанием идеального единства его миросознания, религиозного и интеллектуального строения космоса. Эпистемологическое обоснование, данное Дюркгеймом своему учению, его попытка заменить «трансцендентальную» дедукцию категорий их социологической дедукцией не может быть рассмотрена здесь в деталях. Правда, и в этом случае можно было бы задать вопрос: не являются ли категории, которые у него выводятся из бытия общества, скорее условием этого самого бытия: не делают ли чистые формы мышления, как и чистые формы созерцания, собственно возможными, не конституируют ли они как наличие общества, так и эмпирическую закономерность явлений, называемую нами «природой». Однако даже если оставить этот вопрос в стороне, если оставаться исключительно в круге феноменов мифологически-религиозного сознания, то при более внимательном рассмотрении оказывается, что и в этом плане теория Дюр-кгейма в конечном итоге упирается в ??????? ????????. Ибо сколь мало форма объективных предметов природы, закономерность нашего мира восприятия являются чем-то просто и непосредственно данным, столь же мало просто данной является и форма общества. Подобно тому как первое появляется лишь в результате теоретической интерпретации и обработки чувственного содержания, так и строение общества представляет собой опосредованное, идеально-обусловленное бытие. Оно не столько является последней онтологической причиной духовных, в особенности религиозных «категорий», сколько решающим образом определяется ими. Тот, кто пытается объяснить эти категории, рассматривая их в качестве простых повторений и, так сказать, отпечатков реальной структуры общества, забывает, что именно в эту реальную структуру уже вошли процессы и функции мифологического творчества, структурирования. Нет ни одной, пусть даже самой примитивной формы общества, которая не несла бы на себе некоторый религиозный «отпечаток»; а как подвергшаяся обработке форма само общество может рассматриваться только в том случае, если манера и направление этой обработки принимается в качестве само собой разумеющихся41. Данное Дюркгеймом объяснение тотемизма, рассматриваемое им в качестве проверки правильности его взглядов, также косвенно подтверждает эту связь. Для Дюркгейма тотемизм - не что иное, как проекция некоторых внутрисоциальных связей вовне. Поскольку их собственная жизнь известна только в пределах охватывающего их социального коллектива, и поскольку внутри этого коллектива, в свою очередь, выделяются некоторые группы и обособляются как характерные единства, то и объективное наличное бытие может быть постигнуто духом только исходя из данной фундаментальной формы переживания, может быть истолковано лишь в силу детального членения всего бытия и всего происходящего на «виды» и «классы». Тотемизм осу-
201
ществляет не что иное, как перенос на всю природу сплоченности и родства, непосредственно переживаемых человеком как членом социального тела, он проецирует социальный микрокосм на макрокосм. Таким образом, для Дюркгейма и здесь подлинным объектом религии оказывается общество, в то время как тотем рассматривается лишь как чувственный знак, благодаря которому некоторый предмет отмечается как социально-значимый и тем самым поднимается в сферу религиозного42. Однако эта номиналистская теория, рассматривающая тотем лишь как некоторым образом случайный, более или менее произвольный знак, за которым стоит совершенно иной, опосредованный предмет почитания, не замечает как раз центральной проблемы тотемизма. Если даже допустить, что миф и религия повсеместно нуждаются в подобных образах, в подобных чувственно-наличных знаках, то при этом все еще остается вопрос об особенности отдельных мифологически-религиозных символов, который не может быть снят указанием на общую функцию означивания. Связь всех порождений бытия с определенными порождениями животного и растительного мира и в самом деле остается непроясненной, пока не удастся понять именно эту специфическую определенность, исходя из некоторой направленности мифологического мышления и мифологического чувства жизни, дав тем самым тотемизму пусть и не вещный коррелят, fundamentum in re, но по крайней мере фундамент в мифологически-религиозном сознании. Именно наличное бытие и форма человеческой общности нуждаются в подобном основании. Ибо даже там, где нам кажется, будто мы наблюдаем общество в его эмпирически наиболее раннем и примитивном виде, оно является не изначально-данным, а духовно-обусловленным и духовно-опосредованным. Все общественное наличное бытие коренится в определенных конкретных формах общности и чувства общности. И чем больше удается раскрывать эти его истинные корни, тем яснее становится, что первичное чувство общности нигде не останавливается на границах, устанавливаемых нами в наших развитых понятиях биологической классификации, а преодолевает их в своей направленности на живое во всей его целостности. Задолго до того как человек осознает себя как отдельный, определенный вид и род, отмеченный какой-либо специфической силой и выделенный из природного целого каким-либо специфическим достоинством, он осознает себя звеном в цепи жизни вообще, где каждое отдельное наличное бытие магически связано с целым, так что постоянный переход, превращение одного бытия в другое представляется не только возможным, но и необходимым, «естественной» формой самой жизни43. Отсюда становится понятным, что и в образных представлениях, в которых изначально живет миф, в которых он непосредственно и конкретно воплощает свои характерные особенности, нигде не просматривается ясной границы между богом, человеком и животным. Лишь постепенно здесь обозначается некоторое изменение, являющееся несомненным симптомом духовного сдвига, кризиса в развитии человеческого самосознания. Подобно тому как в египетской религии звери-
202
ный облик богов является общим правилом, так что небо представлено в виде коровы, солнце - ястреба, луна - ибиса, бог мертвых - шакала, бог вод - крокодила, так и в ведах наряду с господствующим антропоморфизмом обнаруживаются еще ясные следы зооморфных представлений44. И даже там, где боги уже наделены ясным человеческим обликом, их родство с животным миром обычно выражается в их неограниченной способности превращений. Так, Один в германской мифологии - великий волшебник, способный превратиться в любое существо, в птицу, рыбу, в червя. Изначальная греческая религия также не свободна от этих связей. Великие боги Аркадии изображались в виде коней, медведей и волков; Деметра и Посейдон наделялись лошадиными головами, Пан представал в виде козла. Лишь поэзии Гомера удалось потеснить в Аркадии эти представления45. И именно данное обстоятельство указывает на то, что сам миф, очевидно, никогда не дошел бы в этом пункте до четкой дифференциации, принципиально противоречащей его собственной сущности, его «комплексному» взгляду, если бы не участие других мотивов и других духовных сил. Искусство было первой силой, которая, способствуя обретению человеком своего собственного образа, в некотором роде открыла и специфическую идею человека как таковую. Скульптурные изображения богов позволяют проследить происходившее при этом развитие буквально шаг за шагом. В египетском искусстве обнаруживаются почти исключительно двойные и смешанные формы, в которых бог изображается уже с человеческой фигурой, но еще с головой животного - змеи, лягушки или ястреба, в то время как у других тело звериное, а лицо - человеческое46. Греческая пластика проводит здесь четкую грань: в создании чисто человеческого изображения она достигает новой формы самого божественного и его отношения к человеку. Поэзия также не уступает изобразительному искусству в этом процессе очеловечивания и индивидуализации. Конечно, и здесь поэтическое и мифологическое творчество не соотносятся лишь как «причина» и «следствие», и здесь одно не просто предшествует другому, но оба представляют собой различные экспоненты одного и того же духовного развития. «Освобождение, которое досталось в удел сознанию благодаря тому, что представления о богах были различены, - утверждает Шеллинг, - оно-то и дало эллинам поэтов, и наоборот, - лишь эпоха, давшая поэтов, принесла с собой вполне развернутую историю богов. Поэзия не предшествовала истории богов, по крайней мере реальная поэзия, и поэзия не произвела, собственно, высказанную в слове историю богов, одно не предшествовало другому, но и то и другое вместе было общим и единовременным скончанием прежнего состояния - состояния свернутости и немоты... Кризис, вследствие которого мир богов разворачивается в историю богов, совершается не помимо поэтов, но в поэтах самих, он, кризис, создает эти поэмы... Не личность поэтов... но приходящийся на их время кризис мифологического сознания творит историю богов»47·69*. Правда, искусство не просто отражает этот кризис, но и усиливает его, доводя его тем самым до завершения и
203
разрешения. Здесь вновь подтверждается правило, определяющее собой всякое развитие духа: лишь в своем проявлении дух обретает свою подлинную и совершенную внутреннюю сущность. Форма, обретаемая внутренней жизнью духа, оказывает обратное воздействие на его сущность и содержание. В этом смысле греческий эпос принимает участие в процессе греческой религиозной истории. Решающей при этом оказывается не техническая форма эпоса, ибо в нее может быть облечено и самое общее мифологическое содержание, для которого индивидуализация является лишь легкой аллегорической оболочкой. Так например, вавилонский эпос о Гильгамеше еще носит явный универсально-астральный характер: под личиной деяний и страданий героя Гильгамеша вполне узнается солнечный миф, изображение годового солнечного цикла, изменение движения солнца в двух поворотных точках и т.д. Двенадцать табличек эпоса о Гильгамеше соотносятся с двенадцатью знаками зодиака, через которые солнце проходит в течение года48. Однако применительно к поэмам Гомера подобное астральное толкование, сколько его ни пытались осуществить, оказывается тщетным. Здесь уже речь идет не о судьбах солнца и луны, здесь происходит открытие героя, а с ним и индивидуального человека как действующего и страдающего субъекта. И лишь это открытие знаменует падение последней преграды между богом и человеком: герой появляется между ними и становится связующим их звеном. Если, с одной стороны, герой, человеческая личность, оказывается вознесенной в сферу божественного, то, с другой стороны, боги теснейшим образом вовлечены в сферу человеческих событий, к которым они относятся не просто как зрители, но как непосредственные участники сражений. Через отношения с героем боги впервые окончательно вовлекаются в сферу личного бытия и деятельности, где они отныне обретают новый облик и новую определенность. И то, что началось в греческом эпосе, находит свое завершение в драме. Греческая трагедия также вырастает из первобытных пластов мифологически-религиозного сознания, и от этого своего жизненного основания она так никогда и не смогла отделиться. Она возникает непосредственно из культового действа, из празднеств дионисии и дионисийских хоров. Однако развитие, ею пережитое, позволяет еще более ясно увидеть, что она не осталась ограничена оргиастически-дионисийским настроем, в котором возникла, а противопоставила этому настрою совершенно новый образ человека, новое чувство Я, новое самоощущение. Культ Диониса, как и все великие вегетативные культы, ощущает в Я лишь насильственный разрыв с общим первичным основанием жизни, и его стремление заключается в возврате к этому основанию, в «экстазе», через который душа разрывает оковы тела и индивидуальности, чтобы вновь влиться во вселенскую жизнь. Таким образом, здесь в индивидуальности воспринимается лишь один момент, момент трагической разобщенности, как он представлен в мифе о Дионисе-Загрее, разорванном на куски и проглоченном титанами. Однако взгляд художника усматривает в индивидуальном наличном бытии не столько эту ра-
204
зобщенность, сколько обособление, сосредоточение в единый образ. Порукой его завершенности могут выступить только ясные пластические очертания. Сама завершенность требует конечности, так же как она требует определения и ограничения. В греческой трагедии это требование, так же как в эпосе и пластике, может реализоваться лишь путем выделения из хора как целого личности его предводителя, выступающего как особая духовная индивидуальность. Однако драма не могла на этом остановиться: ведь ей требуется не столько личность, сколько личности, отношения «Я» и «Ты» и конфликт между ними. Поэтому у Эсхила впервые появляется второй актер, «антагонист», а затем у Софокла к ним прибавляется третий. И этому развитию, восхождению драмы соответствует поступательное углубление чувства и сознания личности - подобно тому как слово «персона», служащее у нас выражением этого сознания, поначалу не значило ничего другого, кроме маски актера. В эпосе также происходит выделение фигуры героя, человеческого субъекта, из круга объективных событий, однако отстраняясь от этого круга, герой все же противостоит ему скорее страдательно, чем действуя. Он поглощен событиями, они не исходят непосредственно от него самого и не обусловлены им с необходимостью; он все еще является игрушкой дружеских и враждебных, божественных и демонических сил, которые определяют и направляют вместо него ход событий. В этом отношении и гомеровский эпос, в особенности «Одиссея», еще непосредственно примыкает к мифу и мифологическому преданию. Хитрость, сила, ум героя, с помощью которых он, как кажется, направляет свою судьбу, сами являются демонически-божественными дарованиями, дарованными ему извне. Лишь греческая трагедия открыла в противовес этому пассивному взгляду новый источник Я, осмыслив человека как самодеятельное и отвечающее за себя существо, тем самым впервые формируя его как истинного этически-драматического субъекта. «Никто не может тебя оправдать», - так отвечает в «Агамемноне» Эсхила хор Клитемнестре, когда она пытается свалить убийство супруга на проклятие дома. Здесь в драматической форме отражается то же развитие, которое в греческой философии нашло наиболее чистое выражение в словах Гераклита: ???? ??????? ??????, - и затем было подхвачено Демокритом, Сократом и Платоном49. Боги также оказываются вовлеченными в это развитие; ведь и они повинуются приговору Дики, высшего божества трагедии. Даже Эринии, древние богини мести, склоняются в конце концов в «Эвменидах» Эсхила перед приговором права. Перемещая, в отличие от эпоса, центр событий из внешнего мира в мир внутренний, трагедия порождает тем самым новую форму этического самосознания, преобразующего отныне и сущность и характер богов.
Однако кризис религиозного сознания, выражающийся в индивидуальных божественных персонажах, одновременно указывает и на кризис общественного сознания. В том круге мысли и чувства, в котором движется примитивная религия, например тотемизм, отсутствует чет-
205
кое разделение не только между человеческим родом и классами животных и растений, но и между человеческой группой как целым и принадлежащим к этой группе индивидом. Индивидуальное сознание остается вплетенным в сознание рода и растворяется в нем. Да и бог первоначально является преимущественно богом рода, не индивида. Индивид, покинувший род или изгнанный из него, теряет тем самым и своего бога: «ступай, служи богам чужим», - так говорят изгнанному50. Во всех своих мыслях и чувствах, во всех своих действиях и страданиях индивид сознает свою связь с сообществом, как само сообщество ощущает свою ответственность за индивидов. Всякое осквернение, поражающее индивида, всякое злодеяние, им совершенное, переходит, словно путем непосредственного физического заражения, на группу в целом. Ведь месть души убитого не остановится на убийце, а захватит всех непосредственно или опосредованно соприкасающихся с ним. Однако как только религиозное сознание поднимается до идеи и образа персональных богов, начинает ослабевать и эта привязанность индивида к целому. Лишь теперь и индивид обретает свой самостоятельный облик на фоне жизни рода, свое, так сказать, особое лицо. А с этой ориентацией на индивидуальное связана - что только по видимости противоречит ей, на самом же деле коррелирует с ней - новая тенденция к общности. Ибо теперь над более узкими единствами рода или группы воздвигаются социальные единства более высокого порядка. Личные боги Гомера являются в то же время и первыми общенациональными богами греков - и в этом своем качестве они поистине стали творцами общеэллинского сознания. Ибо они - олимпийцы, всеобщие небесные боги, не привязанные ни к какой-либо отдельной местности, ни к какому-либо святилищу. Так осуществляется освобождение, выход к личному сознанию и возвышение к национальному сознанию в одном и том же фундаментальном акте религиозного творчества. И снова находит подтверждение то, что форма мифологического и религиозного представления не просто отражает фактическую данность социальной структуры, а принадлежит к числу факторов, благодаря которым выстраивается всякое живое сознание общности. Тот же процесс дифференциации, в силу которого человек оказывается способным духовно обозначить границы своего вида, приводит в ходе его продолжения к тому, что и в пределах этого вида границы становятся более четкими и человек обретает специфическое сознание своего Я.
2
Предшествующее рассмотрение имело целью показать, что человек в состоянии открыть свой внутренний мир и определить его для своего собственного сознания, лишь осмысливая его в мифологических понятиях и представляя его в мифологических образах. Однако тем самым обозначено лишь одно отдельное направление в развитии мифо-
206
логически-религиозного сознания. Путь внутрь человека и в этом случае находит дополняющее его соответствие только в соединении с казалось бы противоположным ему путем, с движением от внутреннего мира к внешнему. Ибо важнейшим фактором созидания сознания личности есть и будет фактор деятельности', для деятельности же, как в чисто духовном, так и в физическом смысле, справедлив закон равенства «действия» и «противодействия». Воздействие, оказываемое человеком на внешний мир, заключается не просто в том, что Я вовлекает в свою сферу внешние вещи и овладевает ими как готовая вещь, как завершенная «субстанция». Всякая подлинная деятельность устроена так, что она оказывается формирующей в двояком смысле: Я не только накладывает на предметы отпечаток своей собственной, изначально данной ему формы, но и находит, обретает эту форму лишь в совокупности воздействий, которые оно оказывает на предметы и которые предметы оказывают на него. Соответственно, границы внутреннего мира могут быть определены, его идеальная структура может стать видимой лишь при очерчивании сферы бытия путем действия. Чем больше оказывается сфера, наполненная человеческой деятельностью, тем яснее проявляются как свойства объективной действительности, так и значение и функция Я.
Если мы попытаемся охарактеризовать этот процесс в том виде, в каком он предстает перед нами отраженным в мифологически-религиозном сознании, то окажется, что на первых ступенях этого сознания «вещи» для Я «существуют» только в силу того, что они аффективно воздействуют на него - вызывают в нем надежду или страх, вожделение или ужас, удовлетворение или разочарование. Да и природа была явлена человеку задолго до того, как стала предметом созерцания - не говоря уже о том, чтобы стать предметом познания, - единственно таким образом. Уже это разбивает все теории, рассматривающие в качестве истоков мифологического сознания «персонификацию» и почитание определенных природных предметов и сил природы. Ибо «предметы» и «силы» изначально даны для мифологического сознания столь же мало, как и для теоретического; в них отражается относительно далеко зашедший процесс «объективации». Прежде начала этой объективации, прежде чем мир как целое разложился на определенные устойчивые и единые структуры, существует фаза, в которой это целое присутствует для человека не иначе как в смутном чувстве. Из этой неопределенности чувства обособляются лишь некоторые впечатления, выделяющиеся на общем фоне за счет своей особой интенсивности, силы и проникновенности. Именно им соответствуют первые мифологические «порождения». Они возникают не в результате созерцания, останавливающегося на определенных предметах, чтобы зафиксировать их постоянные признаки, чтобы удостовериться в их неизменных существенных свойствах, а как выражение единовременного, возможно, никогда не повторяющегося в том же виде состояния сознания, как результат сиюминутного напряжения и расслабления сознания. Узенер показал, как эта своеобразная изна-
207
чальная продуктивность мифологического сознания сохраняет действенность и на далеко продвинутых ступенях развития, вновь и вновь проявляя себя: как даже в фазе, уже характеризующейся образованием четко определенных «специализированных божеств» и ясно обрисованных личных персонажей, все еще могут создаваться подобные «сиюминутные божества». Если этот взгляд верен, то и возникновение природных божеств и демонов следует искать не в персонификации общих природных сил или общих природных процессов, а в мифологической объективации отдельных впечатлений. Чем неопределеннее и необъяснимее подобные впечатления, чем меньше они встраиваются в общий ряд «естественных» событий, чем более неожиданно они поражают сознание, - тем сильнее стихийная власть, с которой они овладевают сознанием. Народные поверья демонстрируют, как и сегодня эта первобытная сила мифологического представления доказывает свою непосредственную жизненность и действенность. Здесь корни веры в необозримое множество природных демонических сил, населяющих поле и луг, опушку и лесную чащу. В шуме листвы, в дуновении и шуме ветра, во множестве смутных голосов и звуков, в игре и мерцании света - во всем этом мифологическое сознание впервые ощущает жизнь леса, ощущает как непосредственное проявление неисчислимых природных духов, населяющих лес, лесовиков и кикимор, эльфов и сильфид, дриад и духов ветра. Однако развитие, претерпеваемое культами леса и поля, показывает, как постепенно, шаг за шагом миф перерастает эти фигуры, как он добавляет к ним (полностью эти фигуры никогда не исчезают) иные порождения, принадлежащие другому уровню мысли и чувства. Мир простых духов природной стихии уступает место новому миру по мере того, как Я переходит из стадии прямой эмоциональной реакции в стадию действия, как оно определяет свои отношения с природой уже не посредством одного только впечатления, а посредством собственного действия. Упорядоченность этого действия, его различные и тем не менее постоянно повторяющиеся в определенном цикле фазы - вот благодаря чему и бытие природы обретает теперь свое подлинное наполнение и свои определенные черты. Так, в частности, переход к земледелию, к упорядоченной обработке поля знаменует решающий поворот в развитии вегетационных мифов и вегетационных культов. Правда, и здесь человек еще не сразу оказывается противостоящим природе как свободный субъект, а ощущает себя внутренне связанным с ней и разделяющим с ней одну судьбу. Ее пробуждение и упадок, ее цветение и увядание во всем связаны с его собственной жизнью и смертью. Все великие вегетативные ритуалы покоятся на том чувстве связи, которое они выражают не только в мифологических образах, но и в непосредственном действии'. гибель и воскрешение растительного мира представлено в них как драма, как ????????-51. Это представление о сплетенности судеб продолжает жить и в других чертах сознания. И у семей, и у отдельных людей бывают свои деревья судьбы, чье состояние оказывает решающее воздействие в делах здоровья или болезни, жизни и смерти. Однако
208
помимо этой простой причастности, помимо этой полу-физической, полу-мифологической привязанности между человеком и природой одновременно начинает складываться иная форма общности. Человек ощущает свою связь с каким-либо отдельным бытием в природе или с природой в целом не только в своем обособленном состоянии, но и непосредственно вовлекает ее в сферу своего труда. Подобно тому как «демон» человека становится его духом-хранителем, его «гением», так и в природе представляющие стихии привидения становятся духами-хранителями. Народные поверья сохранили этих персонажей и по сей день. «Лесная дева в Тюрингии и Франконии, - говорится у Манхрад-та, - дикие люди в Бадене, духи-залиги в Тироле помогают во время урожая. Кикиморы и лешие, духи-фанги и духи-залинги постоянно... оказывают помощь людям, присматривают за скотом в хлеву, охраняют скот и амбары»52. То, что эти все еще живые фигуры порождены типичным древним расположением мифологической мысли и чувства, что они являются необходимой принадлежностью определенной фазы их развития, - это следует из сравнения с «профессиональными богами», чье присутствие можно последить от верований «первобытных» народов и вплоть до некоторых великих культурных религий. У йору-ба, организованных согласно тотемистическим представлениям, у каждого клана есть свой родовой бог, от которого они ведут свое происхождение и заповеди которого определяют весь ход их жизни. Однако наряду с этой структурой и относительно независимо от нее существует и своего рода сословная организация пантеона. Воины, кузнецы, охотники, лесорубы почитают, независимо от своей тотемной принадлежности, своих богов, и именно им они приносят жертвы. Эта техническая дифференциация, это «разделение труда» мифологического мира носит детальный характер: есть бог черных кузнецов и меднолитейщиков, бог лужения, о котором сообщается, что именно он научил людей этому способу защиты металла53. Однако наиболее точным образом эта идея богов, покровительствующих определенным видам деятельности и как бы приписанных к ним, была разработана в религии римлян. Всякая организованная активность, в особенности всякий отдельный шаг в полевых работах сопровождается в этой религии отдельным богом и отдельной жреческой кастой. Понтифики наблюдают за тем, чтобы при каждом из этих действий бог, считающийся его покровителем, был назван правильным именем и чтобы боги призывались на помощь в правильном порядке. Без этого порядка в призывании богов у выполняемых работ не будет надлежащего внутреннего порядка и, соответсвенно, результата. «Для всех действий и состояний созданы особые боги и снабжены четкими именами; не только действия и состояния в целом обожествлены подобным образом, но и все их выделяющиеся каким-либо образом периоды, акты, моменты... При освящении поля жрец-фламин призывал, помимо богинь земли, Теллуры и Цереры, двенадцать богов: Вервактора при распашке целинной земли (ueruactum), Репаратора при второй пропашке, Инпорцитора при третьей и последней пахоте, при которой про-
209
кладываются борозды (lirae) и гряды (рогсае), Инситора при севе, Оба-ратора при запахивании после сева, Оккатора при бороновании, Са-ритора при прополке (sarire) или удалении сорняков тяпкой, Субрун-цинатора при выдергивании сорняков, Мессора при жатве, Конвектора при свозе зерна, Кондитора при закладке в амбар, Промитора при выдаче зерна из амбара»54. В этом процессе построения и расширения мира богов на основе отдельных импульсов, исходящих от соответствующих видов деятельности и их четко обозначенной направленности, работает та же форма объективации, что оказывается продуктивной, как мы видели, и в языке. Подобно звуковому образу, мифологический образ также служит не только для того, чтобы просто обозначить уже существующие различия, но и для того, чтобы впервые закрепить их в сознании, чтобы впервые выявить их как таковые: он не просто воспроизводит эти различия как существовавшие и до того, а, собственно, порождает их55. Сознание достигает четкого разделения отдельных сфер деятельности, а также различных объективных и субъективных условий, в которых они существуют, лишь благодаря тому, что соотносит каждую из этих сфер со стабильным центром, с одним определенным мифологическим персонажем. Может показаться, что призывание при каждом отдельном действии бога, его опекающего, в качестве покровителя и помощника, отрицает всякую «спонтанность» поведения, так что поступки оказываются всего лишь «выражениями» этого бога, то есть обусловленными не внутренними побуждениями, а внешними воздействиями. И все же именно через посредство этого бога действия человеческая деятельность, которая иначе могла бы быть заслонена ее простым результатом, продуктом, впервые осознает себя в своей духовности. Лишь в своих различных мифологических экспонентах она начинает постепенно познавать и понимать себя. Во множественности своих божественных персонажей человек не только созерцает внешнее многообразие природных предметов и сил, но и открывает в них себя самого, представленного в конкретном разнообразии и дифференциации своих функций. Изобилие богов, им созданных, не только сопровождает человека в движении по миру предметного бытия и событий, но и прежде всего указывает ему путь в круге его собственных желаний и их осуществлений, освещая ему этот круг изнутри. Каждый вид конкретной деятельности по-настоящему осознает свое направление и свои ориентиры, лишь подвергнув себя объективному рассмотрению в образе опекающего его бога. Четкое определение деятельности, ее разложение на четко выделенные самостоятельные акты происходит не путем абстрактно-дискурсивного образования понятий, но, напротив, появляется в результате того, что каждый из этих актов воспринимается как интуитивное целое и воплощается в самостоятельном мифологическом персонаже.
Если попытаться осмыслить этот духовный процесс со стороны его содержания, то наиболее ясно он оказывается представленным в поступательном развитии, совершаемом мифологическим сознанием при переходе от чистых природных мифов к культурным мифам. Те-
210
перь вопрос о происхождении все больше и больше смещается от сферы вещей к собственно человеческой сфере: форма мифологической каузальности служит для того, чтобы объяснить не столько происхождение мира или его отдельных объектов, сколько происхождение человеческого культурного достояния. Правда, и это объяснение останавливается, в соответствии со своеобразием мифологических представлений, на той позиции, согласно которой данное достояние не было создано волей и усилием человека, а что оно было даровано ему. Они считаются не порожденными - опосредованно - человеком, а полученными им непосредственно и в готовом виде. Использование огня, как и изготовление определенных орудий труда, земледелие или умение охотиться, знание отдельных лекарственных средств или изобретение письма - все это представляется подарком божественных сил. Человек и в этом случае постигает свои действия лишь благодаря тому, что отрешает их от себя и проецирует вовне: а в этой проекции возникает фигура бога, предстающего уже не просто природной силой, а культурным героем, просветителем и благодетелем56. Фигуры этих благодетелей являются первым мифологически-конкретным выражением пробуждающегося и развивающегося самосознания культуры. В этом смысле культ становится средством и транзитным пунктом всякого развития культуры: ведь он фиксирует в ней именно тот момент, в котором она отличается от просто технического освоения природы и в котором выражается ее специфический, ее своеобразно- духовный характер. Религиозное почитание не просто следует практическому навыку - оно и подарило во многих случаях (как это не раз предполагалось, например, по поводу огня) этот навык человеку57. Приручение животных также, возможно, поначалу развивалось на религиозной основе и при наличии совершенно определенных мифологически-религиозных предпосылок, прежде всего тотемистических. Мир мифологических образов служит здесь, подобно языку или искусству, фундаментальным средством, с помощью которого осуществляется «разведение» Я и мира. Это разведение происходит, когда между Я и миром появляется фигура бога или благодетеля, одновременно связывающая и разъединяющая их. Ибо Я, подлинная «самость» человека обнаруживается лишь окольным путем, через божественное Я. Когда бог переходит из образа всего лишь специального бога, привязанного к определенной, узко ограниченной области деятельности, в образ личного бога, это становится новым шагом на пути к представлению о чистой субъективности как таковой. «Из массы специальных богов, - пишет Узенер, - поднимаются личные боги с более обширной сферой власти, когда старый способ образования понятий застывает в имени собственном и становится сердцевиной, служащей средоточием мифологических представлений... Лишь в именах собственных текучее представление твердеет, образуя ядро, которое может стать носителем личности. Имя собственное, как и кличка человека, заставляет думать об определенной личности, чьим исключительным обозначением оно является. Тем самым открывается путь, по которому масса антропо-