Библиотека    Новые поступления    Словарь    Карта сайтов    Ссылки





назад содержание далее

Часть 13..

Только в действии, которым свобода открыла фактичность и воспри­няла ее как место, это место, определенное таким образом, обнаружива­ется как мешающее, препятствующее моим желаниям и т. д. Возможно ли, чтобы фактичность по-другому создавала препятствия? Препятствия чему! Помехи какому действию! Скажем эти слова эмигранту, который собирается покинуть Францию и уехать в Аргентину после поражения его политической партии. Как заставить его обратить внимание на то, что Аргентина "достаточно далеко"? "Далеко от чего?" - спросит он. Он, конечно, уверен, что если Аргентина "далека" для тех, которые остаются во Франции, то это только в связи с неявным национальным проектом, который оценивает место французов. Для революционера-интернациона­листа Аргентина - центр мира, как и любая другая страна. Однако если мы конституировали вначале французскую землю первоначальным про­ектом в качестве нашего абсолютного места и если какая-то катастрофа мешает нам уехать, то именно по отношению к этому начальному проекту Аргентина окажется "достаточно далекой", как "место изгнания"; именно по отношению к нему мы будем чувствовать себя изгнанниками. Следова­тельно, свобода сама создает препятствия, от которых мы страдаем. Это она, ставя перед собой цель, выбирая ее в качестве недоступной или труднодоступной, делает наше место непреодолимым или трудно преодо­лимым препятствием для наших проектов. Кроме того, устанавливая пространственные отношения между предметами в качестве первого типа инструментального отношения, определяя технику, которая позволяет измерить и проходить расстояния, она конституирует свое собственное ограничение. Но это говорит о том, что свобода может быть только ограниченной, потому что она является выбором. Всякий же выбор, как мы увидим, предполагает устранение и отбор. Всякий выбор есть выбор конечности. Таким образом, свобода может быть бытием действительно свободным, только конституируя фактичность как свое собственное ограничение. Бесполезно было бы, например, говорить, что я не свободен поехать в Нью-Йорк, потому что я мелкий чиновник из Мон-де-Марсана. Напротив, именно в отношении моего проекта уехать в Нью-Йорк ^располагаю себя в Мон-де-Марсане. Мое расположение в мире, отноше­ние Мон-де-Марсана к Нью-Йорку и к Китаю было бы совсем другим, если бы, например, моим проектом было стать богатым земледельцем в Мон-де-Марсане. В первом случае Мон-де-Марсан появляется на фоне мира в организованной связи с Нью-Йорком, Мельбурном и Шанхаем, во втором он появляется на фоне недифференцированного мира. Что касает­ся реального значения моего проекта поехать в Нью-Йорк, то я один решаю это; это может быть именно способ выбора себя как недовольного Мон-де-Марсаном. В этом случае все концентрируется на Мон-де-Марса­не, я просто испытываю потребность постоянно ничтожить свое место, жить в постоянном отходе в отношении города, где я нахожусь. Это может быть также проект, куда я полностью включен. В первом случае я буду понимать свое место как непреодолимое препятствие и стану использо­вать окольный путь, чтобы определить его косвенно в мире; во втором случае, напротив, препятствия перестанут существовать, место будет не точкой соединения, но точкой отправления, поскольку, чтобы уехать в Нью-Йорк, нужна точка отправления, какой бы она ни была. Таким образом, я буду представлять себя в какой бы то ни было момент включенным в мир в моем случайном месте. Но как раз это включение, дающее свой смысл моему случайному месту, и есть моя свобода. Конечно, рождаясь, я принимаю место, но я ответствен за место, которое я принимаю. Здесь более ясно видна запутанная связь свободы и фактич­ности в ситуации, поскольку без фактичности не существовало бы свободы как ничтожащей силы и выбора, и поскольку без свободы фактичность не была бы открыта и не имела бы никакого смысла.

В) Мое прошлое

У нас есть прошлое. Несомненно, мы смогли установить, что это прошлое не определяет наши действия, как феномен предыдущий оп­ределяет феномен последующий. Мы также показали, что прошлое бессильно, чтобы конституировать настоящее и предначертать будущее. Тем не менее известно, что свобода, которая ускользает к будущему, не может ни отдаваться любому прошлому по воле своих капризов, ни, по более сильному основанию, создавать себя без прошлого. Она имеет в бытии свое прошлое, и это прошлое невозвратимо. На первый взгляд кажется даже, что она не может никаким способом его изменить; про­шлое есть то, что вне досягаемости, что преследует нас на расстоянии, и мы не можем повернуться, чтобы рассмотреть его. Если оно не определяет наши действия, то, по крайней мере, оно таково, что мы не можем принимать новые решения, кроме как начиная с него. Если я окончил морскую школу и стал офицером, в какой бы момент я себя ни брал и ни рассматривал, я всегда в действии. В тот самый момент, когда я себя постигаю, я через четверть часа нахожусь на мостике судна, где я командую в должности второго помощника. Я могу, разумеется, внезапно взбунтоваться против этого факта, подать в отставку, покон­чить самоубийством. Эти крайние меры обращены к прошлому, которое есть мое прошлое. Если они имеют в виду его уничтожить, это значит, что оно существует, а мои самые радикальные решения могут только выразить отрицательную позицию к моему прошлому. Но это значит, в сущности, признание его огромного значения как платформы и точки зрения; всякое действие, предназначенное для того, чтобы оторвать меня от прошлого, должно с самого начала пониматься исходя из этого прошлого-там, то есть нужно прежде всего признать, что оно рождается исходя из этого единственного прошлого, которое хочет уничтожить; наши действия, говорит пословица, следуют за нами. Прошлое является настоящим и основывается незаметно в настоящем - это костюм, выбранный мной шесть месяцев назад, дом, построенный мной, книга, которую я начал писать прошлой зимой, моя жена, обещания, данные ей, мои дети; все то, чем я являюсь, я имею в бытии в форме обладания бывшим. Таким образом, значение прошлого не может быть преувеличе­но, потому что для меня "Wesen ist was gewesen 1st", "быть - значит иметь бывшее". Но мы снова находим здесь парадокс, указанный преж­де: я не могу понять себя без прошлого, точнее, я не мог бы ничего мыслить о себе, если бы я не мыслил о том, чем я являюсь, исходя из того, чем я был в прошлом; но, с другой стороны, я есть бытие, посредством которого прошлое приходит к самому себе и к миру.

Изучим этот парадокс более подробно. Свобода, будучи выбором, является переменой. Она определяется целью, проектируемой ею, то есть посредством будущего, которое она имеет в бытии. Но как раз потому, что будущее является состоянием-которого-еще-нет по отноше­нию к тому, что есть, его нужно понимать только в тесной связи с этим существующим, которое есть. И то, что есть, не может прояснить того, чего еще нет, так как то, что есть, является недостаточностью и, следовательно, может быть познано только исходя из того, чего недо­стает. Именно цель проясняет то, что есть. Но чтобы пойти за целью из будущего, чтобы объявить о себе посредством нее то, что ты есть, нужно быть уже вне того, что есть, в ничтожащем отходе, который ясно обнаруживает факт в качестве изолированной системы. Следовательно, то, что есть, обретает свой смысл, только когда оно возвышается к будущему. То, что есть, стало быть, является прошлым. Отсюда видно, что прошлое необходимо для выбора будущего в качестве "того, что должно быть изменено", и что одновременно никакое свободное возвышение не может происходить, кроме как начиная с прошлого, и, с другой стороны, сама природа прошлого приходит к нему из первона­чального выбора будущего. В частности, невозвратимый характер при­дается прошлому из самого моего выбора будущего; если прошлое есть то, начиная с чего я постигаю и проектирую новое состояние вещей в будущем, само оно остается на месте, следовательно, без всякой перспективы на изменение; таким образом, чтобы будущее было ре­ализовано, нужно, чтобы прошлое было невозвратимым.

Я, безусловно, не могу не существовать, но если я существую, я не могу не иметь прошлого. Такова форма, которую принимает здесь "необходимость моей случайности". Но, с другой стороны, как мы видели, две экзистенциальные характеристики определяют прежде всего Для-себя:

1) Ничего нет в сознании, что не было бы сознанием бытия.

2) Мое бытие стоит под вопросом в моем бытии. Это означает, что мне ничего не присуще, что не было бы выбранным.

Мы видели, что Прошлое, которое было бы только Прошлым, провалилось бы в почетное существование, где оно потеряло бы всякую связь с настоящим. Для того чтобы мы "имели" прошлое, нужно, чтобы мы его удерживали в существовании самим нашим проектом к будуще­му. Мы не получаем наше прошлое, но необходимость нашей случайнос­ти предполагает, что мы не можем не выбирать его. Именно это означает "иметь в бытии свое собственное прошлое". Отсюда эта необ­ходимость, рассматриваемая здесь с точки зрения чисто временной, не отличается, в сущности, от первичной структуры свободы, которая должна быть ничтожением бытия, которым она является, и самим этим ничтожением производить свое бытие таким, каково оно есть.

Но если свобода есть выбор цели в зависимости от прошлого, то и, наоборот, прошлое есть только то, чем оно является по отношению к выбранной цели. В прошлом есть неизменный элемент: я болел коклю­шем, когда мне было пять лет, а также элемент преимущественно изменчивый: значимость сырого факта по отношению к целостности моего бытия. Но так как, с другой стороны, фактическое значение прошлого проникает мое бытие насквозь (я не могу "вспомнить" мой детский коклюш вне точного проекта, который определяет его значение), для меня в конце концов невозможно отличить сырое неизменное существование от изменяющегося смысла, включенного в него. Высказывание "я болел коклюшем, когда мне было пять лет" предполагает множество проектов, в частности принятие календаря как системы отсчета моего индивидуаль­ного существования, следовательно, установления первоначальной пози­ции по отношению к социальному, определенная вера третьих лиц в рассказы о моем детстве, которая, конечно, сопровождается уважением или любовью к моим родителям и придает им смысл и т. д. Сам сырой факт есть, но вне свидетельств других о его дате, о специальном названии заболевания, то есть совокупности значений, которые зависят от моих проектов, чем же он может быть! Таким образом, это сырое существова­ние, хотя необходимо и неизменно существующее, представляет собой идеальную цель и недосягаемо для систематического разъяснения всех значений, включенных в память. Без сомнения, существует "чистая" материя памяти в том смысле, в котором Бергсон говорит о чистой памяти; но когда она обнаруживается, то только всегда в проекте и через проект, который предполагает явление в его чистоте, присущей этой материи.

Итак, значение прошлого строго зависимо от моего настоящего проекта. Это нисколько не означает, что я могу осуществлять изменения смысла моих предшествующих действий по воле своих капризов. Совсем напротив, фундаментальный проект, которым я являюсь, окончательно решает вопрос о значении, которое может иметь для меня и для других прошлое, которое я имею в бытии. Только я в действительности могу вынести решение в каждый момент о значимости прошлого. Не дис­кутируя, не обсуждая и не оценивая в каждом случае значение того или другого события в прошлом, но проектируясь к своим целям, я со­храняю прошлое в себе и решаю действием вопрос о его значении. Не тот ли мистический кризис, перенесенный мною на пятнадцатом году моей жизни, будет решать, "был ли" он чистой случайностью созревания или, напротив, первым знаком будущего обращения? Именно я буду судить в двадцать, в тридцать лет о своем обращении. Проект обращения сразу придает подростковому кризису значение предсказания, которое я не принимаю всерьез. Кто будет решать, было ли пребывание в тюрьме после воровства благотворно или плачевно? Только я отказываюсь от воровства или продолжаю упорствовать. Кто может судить о ценности полученных знаний в путешествии, об искренности заверений в любви, о чистоте прошлого намерения и т. д.? Именно я, всегда я, в соответ­ствии с целями, которыми я все это освещаю.

Таким образом, все мое прошлое здесь - давящее, настоятельное, повелительное, но я выбираю его смысл и приказы, которые оно мне дает, через проект моей цели. Несомненно, обязательства, взятые мною, брачные узы, заключенные когда-то, дом, купленный и обставленный в прошлом году, ограничивают мои возможности и диктуют мне поведе­ние. Но это как раз потому, что таковы мои проекты, что я снова принимаю брачные узы, то есть как раз не проектирую отказ от брачных уз, я не делаю "брачную связь прошлой, перейденной, мертвой", но, напротив, мои проекты предполагают верность взятым обязательствам или решению вести "уважаемую жизнь" мужа и отца и т. д.; они по необходимости освещают прошлую супружескую клятву и придают ей всегда актуальное значение. Следовательно, необходимость прошлого приходит из будущего. Если внезапно, подобно героям Шлюмберже*92*1, я радикально изменю свой фундаментальный проект, если я попытаюсь, например, избавиться от непрерывности счастья, то мои предшествую­щие обязательства потеряют всю свою необходимость.

1 Schlumberger. Un homme heureux. N.R.F.

Они будут те­перь подобны этим средневековым башням и крепостным стенам, кото­рых нельзя отрицать, но которые имеют лишь смысл напомнить цивили­зации и сегодняшней политической и экономической стадии существова­ния, как протекал предшествующий этап, ныне превзойденный и совер­шенно мертвый. Только будущее решает, является ли прошлое живым или мертвым. В самом деле, прошлое первоначально является проектом, как и нынешнее появление из моего бытия. И в той самой степени, в какой оно есть проект, оно является предвосхищением; его смысл идет от будущего, которое оно заранее обрисовывает. Когда прошлое цели­ком ускользает в прошлое, его абсолютная ценность зависит от подтвер­ждения или отмены предвосхищений, которыми оно было. Но только от моей настоящей свободы зависит подтверждение смысла этих предвос­хищений, снова принимая их на свой счет, то есть предвосхищая, следуя им, будущее, которое они возвещают, или отказываясь от них, просто предвосхищая другое будущее. В этом случае прошлое отпадает, как обманутое и безоружное ожидание; оно "лишено сил". Единственная сила прошлого идет для него из будущего; как бы я ни жил, ни оценивал свое прошлое, я могу это делать только в свете своего проекта в буду­щее. Таким образом, порядок моих выборов будущего определяет поря­док моего прошлого, и этот порядок совсем не будет хронологическим. С самого начала прошлое будет всегда живым и подтверждаемым: мое любовное обязательство, какие-то деловые контракты, тот образ самого себя, которому я верен. Затем двусмысленное прошлое, переставшее мне нравиться, но удерживаемое мною с помощью уловок. Например, этот носимый мной костюм, который я купил в то время, когда я имел склонность к моде, теперь мне очень не нравится, и поэтому прошлое, когда я его "выбирал", действительно мертво. Но, с другой стороны, мой настоящий проект бережливости таков, что я должен продолжать носить этот костюм, а не приобретать другой. Следовательно, проект принадлежит мертвому и живому прошлому одновременно, как те об­щественные учреждения, которые были созданы для определенной цели и которые пережили режим, создавший их, так как их заставляли слу­жить совсем различным, часто даже противоположным целям. Живое прошлое, полумертвое прошлое, пережитое, двусмысленное, антиномич-ное - совокупность этих слоев, уходящих в прошлое, организовано единством моего проекта. Именно благодаря этому проекту устанав­ливается сложная система возвращающегося (renvois), которая допуска­ет какой-либо фрагмент моего прошлого в иерархизированную и много­значную систему, где, как в произведении искусства, каждая частичная структура указывает различными способами на другие различные от­дельные структуры и на общую структуру.

Это решение, касающееся значения, порядка и природы нашего прошлого, оказывается, впрочем, просто историческим выбором вообще. Если человеческие общества являются историческими, это следует не просто из того, что они имеют прошлое, но и из того, что они восстанав­ливают его в качестве памятника. Когда американский капитализм решил вступить в европейскую войну 1914--1918 годов, поскольку он видел там возможность осуществить выгодные операции, он не являлся историческим; он был только утилитарным. Но когда в свете своих утилитарных проектов он восстанавливает предшествующие связи Сое­диненных Штатов с Францией и придает им смысл долга чести, отдава­емого американцами французам, он стал историческим, и в особенности он становится историческим благодаря знаменитому выражению: "Лафайет, мы здесь!"*93* Само собой разумеется, что, если бы другое видение своих настоящих интересов привело бы Соединенные Штаты к тому, чтобы встать на сторону Германии, они не имели бы недостатка в эле­ментах прошлого, чтобы снова восстановить их в виде памятника. Можно было бы вообразить, например, основанную на "кровном род­стве" пропаганду, которая бы существенно учитывала пропорцию нем­цев, эмигрировавших в Америку в XIX веке. Было бы напрасно рассмат­ривать эти возвраты в прошлое в качестве чисто рекламного предпри­ятия; существенно то, что они необходимы, чтобы увлечь за собой массы, которые потребовали бы политического проекта, проясняющего и оп­равдывающего их прошлое; кроме того, само собой разумеется, что прошлое таким образом создается; следовательно, существовало со­зданное общее франко-американское прошлое, которое обозначало, с од­ной стороны, важные экономические интересы американцев, а с другой - настоящие аналогичные интересы двух демократических капиталис­тических стран. Подобным образом было видно, как новые, появившие­ся к 1938 году поколения, встревоженные готовящимися международ­ными событиями, неожиданно по-новому осветили период 1918-1938 годов и назвали его периодом "Между-двумя-войнами", даже до того как разразилась война 1939 года. Рассматриваемый период сразу же был создан в форме ограниченной, возвышаемой и отрицаемой, вместо того чтобы те, кто его пережили, проектируясь к будущему в непрерывности с их настоящим и непосредственным прошлым, испытывали его как начало неограниченного и непрерывного продвижения вперед. Следова­тельно, настоящий проект решает, находится ли определяемый период прошлого в непрерывности с настоящим или он есть отдельный фраг­мент, из которого появляются и от которого удаляются. Таким образом, необходима была бы конечная человеческая история, чтобы такое, например, событие, как взятие Бастилии, получило бы определен­ный смысл. В самом деле, никто не отрицает, что Бастилия была взята в 1789 году, - это факт неизменный. Но нужно ли видеть в этом событии восстание без последствий, народное выступление против полу­разоруженной крепости, которое Конвент, заботящийся о том, чтобы создать себе рекламу, используя прошлое, сумел преобразовать в блес­тящее действие? Можно ли его рассматривать в качестве первого прояв­ления народной силы, посредством которого она утвердилась, поверила в себя и начала Версальские "Октябрьские Дни"? Тот, кто хотел бы это решить сегодня, забывает, что историк сам историчен, то есть он сам историзируется, освещая "историю" в свете своих проектов и проектов общества. Таким образом, можно сказать, что смысл социального про­шлого беспрерывно находится "в отсроченном состоянии".

Точно так же, как и общество, человеческая личность имеет прошлое как памятник и пребывает в отсрочке. Именно это постоянное оп­рашивание прошлого прекрасно чувствовали мудрецы, а греческие тра­гики выражали, например, пословицей во всех своих пьесах: "Никто не может быть назван счастливым до своей смерти". Постоянная историза-ция Для-себя является постоянным подтверждением его свободы.

Часть текста в отсканированной книге отсутствует.

качестве объективности-для-другого (например, отношения префектов к опасности, которую представляли эти старые солдаты). Обсуждаемый другими как таковой, старый солдат стремится отныне придать себе достоинство прошлого, которое он выбрал, компенсируя нищету и свои настоящие потери. Он показывает себя непримиримым, он теряет всякий шанс на получение пенсии. Но он "не может" не уважать свое прошлое. Таким образом, мы выбираем наше прошлое в свете определенной цели, следовательно, оно нам навязывается и поглощает нас совсем не потому, что имеет существова­ние себя, отличное от существования, которое мы имеем в бытии, но просто потому, что оно: 1) есть открываемая в настоящем матери­ализация цели, которой мы являемся; 2) появляется в середине мира для нас и для другого. Оно никогда не является одним, а погружено в уни­версальное прошлое и посредством этого служит для оценки другого. Так же, как геометрия свободна создавать такие фигуры, которые ей нравятся, но нельзя представить ни одной из них, которая тотчас бы не вступила в бесконечные отношения с бесконечностью других возможных фигур, так и наш свободный выбор нас самих, выявляя определенный оценочный порядок нашего прошлого, выявляет бесконечность отноше­ний этого прошлого к миру и к другим, и эта бесконечность указанных отношений представляется нам как бесконечность действий, которые нужно совершать, поскольку само наше прошлое находится в будущем, которым мы его оцениваем. Мы вынуждены сдерживать эти действия в той мере, в какой наше прошлое появляется в рамках нашего сущест­венного проекта. Желать этого проекта в действительности - значит желать прошлое, а желать прошлое - значит желать реализовывать его посредством множества вторичных действий. Логично, что требования прошлого являются гипотетическими императивами: "Если ты хочешь иметь такое прошлое, действуй таким-то или таким-то образом". Но так как первое выражение говорит о конкретном и категорическом выборе, то императив также преобразуется в категорический императив.

Однако сила принуждения моего прошлого заимствуется у свободно­го и сознательного выбора и у самой силы, которая дается этому выбору. Априори невозможно определить силу принуждения прошлого. Не только о содержании прошлого и порядке этого содержания выносит решение мой свободный выбор, но также о связи моего прошлого с моим настоящим. В фундаментальной перспективе, которую мы не могли еще определить, одним из моих основных проектов является проект прогрессировать, то есть быть всегда и во что бы то ни стало дальше на определенном пути, чем я был накануне или час назад. Этот прогрессивный проект влечет ряд "отставаний" (decollements) выходов из моего прошлого. Прошлое является тогда тем, что я рассматриваю с высоты моих продвижений вперед, с определенным видом сострада­ния, немного презрительного. Это и есть определенный пассивный объ­ект морального суждения и оценки: "Как я был глуп тогда!" или "Каким я был злым!" Это существует только потому, что я могу не солидаризо­ваться с прошлым. Я не вхожу больше туда и не хочу входить. Это не означает, конечно, что оно перестает существовать, но оно существует только как то я, которым я больше не являюсь, то есть это бытие, которое я имею в бытии как свое, которым я больше не являюсь. Его функция - быть тем, что я выбрал из себя, чтобы себя противопоста­вить этому, тем, что позволяет мне себя измерить. Подобное для-себя выбирает себя, следовательно, без солидарности с собой. Это не значит, что оно удаляет свое прошлое, но что оно выдвигает его, чтобы не быть солидарным с ним, чтобы как раз подтвердить свою целостную свободу (то, что есть прошлое, является определенным родом обязательства по отношению к прошлому, определенным видом традиции). Напротив, существуют для-себя, проект которых предполагает отказ от времени и тесную солидарность с прошлым. В их желании найти твердую почву они выбрали именно прошлое, как то, чем они являются, остальное есть лишь неопределенное бегство, недостойное традиции. Они с самого начала выбрали отказ от бегства, то есть отказ отказываться; прошлое, следовательно, имеет функцию требовать от них верности. Таким об­разом, видно, что первые презрительно и легко признают ошибку, которую они совершили, в то время как то же самое признание будет невозможным для других, если только они решительно не изменят свой фундаментальный проект; они будут тогда использовать полностью "самообман" о мире и все уловки, которые они могут придумать, чтобы избежать влияния "самообмана" через то, что есть, и это конституирует существенную структуру их проекта.

Таким образом, как и место, прошлое интегрируется в ситуацию, когда для-себя своим выбором будущего придает своей прошедшей фактичности значение, иерархический порядок и необходимость, исходя из которых она мотивирует свое поведение и действия.

С) Мои окрестности

Нельзя смешивать мои "окрестности" с местом, которое я занимаю и о котором мы говорили раньше. Окрестности - это окружающие меня вещи-орудия, с их коэффициентами враждебности и инструментальнос-ти. Конечно, занимая свое место, я закладываю основу для открытия окрестностей, а изменяя место, что я реализую, как мы видели, свобод­но, я даю основание для появления новых окрестностей. И наоборот, окрестности могут измениться или быть измененными другими, без того чтобы я был ничем в их изменении. Конечно, Бергсон хорошо заметил в "Материи и памяти", что изменение моего места влечет за собой общее изменение моих окрестностей, в то время как нужно видеть общее и одновременное изменение моих окрестностей, чтобы можно было говорить об изменении моего места. Итак, это глобальное изменение окрестностей непостижимо. Тем не менее ясно, что поле моего действия постоянно отмечено появлением и исчезновением объектов, в которых я совсем не участвую. Как правило, коэффициенты враждебности и инст-рументальности зависят не только от моего места, но и от собственной потенциальности орудий. Таким образом, с тех пор как я существую, я заброшен в среду существующих вещей, отличную от меня, которая развертывает свои возможности вокруг меня за и против меня. Я хочу как можно скорее прибыть на своем велосипеде в соседний город. Этот проект предполагает мои личные цели, оценку моего места и расстояния от моего места до города и свободное приспособление средств (сил, усилий) для достижения цели. Но лопнувшая шина, слишком палящее солнце, ветер, дующий в лицо, и тому подобные явления, которых я не предвидел, - это и есть окрестности. Конечно, они обнаруживаются в моем главном проекте и через него. Благодаря ему ветер может явиться как встречный или "благоприятный", через него солнце открыва­ется в качестве ласкового или палящего. Синтетическая организация этих непрекращающихся "случаев" конституирует то, что немцы называ­ют мой "Umwelt"1, и этот "Umwelt" может раскрыться только в рамках свободного проекта, то есть выбора целей, которыми я являюсь.

1 окружающий мир, окружение (нем.). - Ред

Было бы, однако, слишком просто остановиться здесь в нашем описании. Если правда, что каждый объект моего окружения объявляется в ситуации уже открытой и что совокупность этих объектов не может одна конституировать ситуацию; если правда, что каждое орудие раскрывается на фоне ситуации в мире, то тем не менее возможно, что резкое преобразование или появление орудия может способствовать радикальному изменению ситуации. Моя лопнувшая шина внезапно изменяет и расстояние до соседнего города; сейчас это расстояние рассчитывается в шагах, а не в оборотах колеса. Из этого факта я могу приобрести уверенность, что лицо, которое я хочу видеть, уже сядет в поезд, когда я прибуду к нему, и эта уверенность может повлечь другие решения с моей стороны (возвращение к моему исходному пункту, отправление телеграммы и т. д.). Уверенный, что не договорюсь, например, с этим лицом о заду­манном походе, я могу обратиться к кому-либо другому и заключить другой договор. Может быть, даже оставлю совсем мое предприятие и признаю полный провал моего проекта. В этом случае я скажу, что не смог предупредить Пьера вовремя, чтобы договориться с ним, и т. п. Не является ли это явное признание моего бессилия самым четким призна­нием границ моей свободы? Несомненно, мою свободу выбирать, как мы это видели, нельзя смешивать с моей свободой достигать. Но не являет­ся ли сам мой выбор, который действует здесь, поскольку налицо враждебность окрестностей, во многих случаях поводом для изменения моего проекта?

Прежде чем приступить к сути спора, следует уточнить и ограничить его. Если изменения, которые возникают в окрестностях, могут повлечь изменения в моих проектах, то это может быть только при двух оговор­ках. Первая заключается в том, что они не могут вести к отказу от моего главного проекта, который, напротив, служит для измерения важности этих изменений. В самом деле, если они понимаются как мотивы от­брасывания такого или другого проекта, то это может быть только в свете проекта более фундаментального. В противном случае они не могли бы быть вовсе мотивами, поскольку мотив постигается сознани­ем - движущей силой, которое само является свободным выбором цели. Если тучи, которые покрывают небо, могут побудить меня от­казаться от проекта экскурсии, то именно потому, что они постигаются в свободном проекте, где ценность экскурсии связана с определенным состоянием погоды, а это отсылает постепенно к ценности экскурсии вообще, к моему отношению к природе и к месту, которое занимает это отношение в совокупности отношений, которые я поддерживаю с ми­ром. Вторая оговорка состоит в том, что появившийся или исчезнувший объект ни в коем случае не может вызвать отказа от проекта, даже частичного. Нужно, чтобы этот объект был воспринят как недостаток в первоначальной ситуации; необходимо, следовательно, чтобы данное его появления или исчезновения было бы ничтожимо, чтобы я отступил "по отношению к нему" и, следовательно, чтобы я принял решение о себе в присутствии его. Мы уже показали, что даже пытки палача не избавляют нас от свободы. Это не значит, что было бы всегда возмож­ным избежать трудности, компенсировать ущерб, но просто то, что сама невозможность продолжать действие в определенном направлении должна быть свободно конституируема; невозможность касается вещей через наш свободный отказ, вместо того чтобы наш отказ вызывался невозможностью продолжать действие.

Часть текста в отсканированной книге отсутствует.

Именно это постоянное предвидение непредвидимого как поле неопределенности проекта, которым я являюсь, позволяет мне понять, что случай или катастрофа, вместо того чтобы захватить меня врасплох своей новизной и экстраординарностью, удручают меня всегда определенным аспектом "уже виденного - уже предвидимого", своей очевидностью и проявлением фаталистической необходимости, которую мы выражаем предложением: "это должно было случиться". Нет ничего и никогда в мире, что удивляет, застает нас врасплох, если только не мы сами заставляем себя удивляться. И первой темой удивления не является какая-то отдельная вещь, существу­ющая в границах мира, но скорее то, что существует мир вообще, то есть что я брошен среди целостности существующих вещей, глубоко мне безразличных. Это означает, что, выбирая цель, я выбираю связи с этими существующими вещами и связи между самими вещами; я выбираю, чтобы они вступили в такие сочетания, которые объявляют обо мне, каков я есть. Таким образом, враждебность, которую проявляют ко мне вещи, предначе­ртана моей свободой как одно из ее условий, и именно на свободно проектируемом значении враждебности вообще тот или другой комплекс может обнаружить свой индивидуальный коэффициент враждебности.

Но всякий раз, когда стоит вопрос о ситуации, нужно настаивать на том, что описываемое положение вещей имеет обратную сторону; если свобода предначертывает враждебность вообще, то это делается в качес­тве способа санкционирования внешнего безразличия в-себе. Несомнен­но, враждебность приписывается вещам свободой, однако потому, что свобода освещает свою фактичность в качестве "бытия-в-середине-без-различного-в-себе". Свобода определяет вещи как противостоящие, то есть придает им значение, которое делает их вещами; но, принимая на себя данное, она будет делать его значимым и тем самым возвышаться над своей отсылкой в середину безразличного в-себе. Соответственно и взятое случайно данное может поддержать само это первоначальное значение и поддерживает у всех других "отсылку в середину безраз­личия" только в свободном усвоении для-себя и посредством него. Таковой является на самом деле первичная структура ситуации; она появляется здесь во всей своей ясности; только посредством самого возвышения данного к своим целям свобода делает существующим данное в качестве этого дашюго-здесь; ранее не было ни этого, ни того, ни здесь. И данное, обозначенное таким образом, не образуется любым способом; оно является сырым существующим, принимаемым, чтобы быть возвышенным. Но в то время как свобода есть возвышение этого данного-здесь, она выбирает себя как это возвышение-здесь данного. Свобода не является любым возвышением над любым данным, но, принимая сырое данное и придавая ему свой смысл, она сразу выбирает себя; ее целью как раз и является изменить это данное-здесь, в то время как данное появляется в качестве этого данного-здесь в свете выбранной цели. Следовательно, возникновение свободы оказывается кристаллиза­цией цели через данное и открытием данного в свете цели; эти две структуры одновременны и неразделимы. Мы увидим дальше, что уни­версальные ценности выбранных целей отделяются только посредством анализа; всякий выбор является выбором конкретного изменения, осу­ществляемого с конкретным данным. Всякая ситуация конкретна.

Таким образом, враждебность вещей и их потенциальности вообще проясняются выбранной целью. Но цель есть только у для-себя, которое принимает себя в качестве брошенного в середину безразличия. Этим принятием для-себя не приносит ничего нового в эту случайную и грубую заброшенность, за исключением одного значения. Для-себя делает то, что отныне есть заброшенность, и эта заброшенность открывается как ситуация.

Мы видели во второй части, что для-себя своим появлением делает то, что в-себе приходит в мир; в еще более общем виде: было ничто, посредством которого "стало" в-себе, то есть вещи. Мы видели также, что реальность в-себе была здесь, под рукой, со своими качествами без всякой деформации и добавления. Просто мы отделены от нее различными рубриками ничтожения, которые мы учреждаем самим нашим появлением: мир, пространство и время, потенциальности. Мы видели, в частности, что, хотя мы окружены присутствующими вещами (этот стакан, эта чернильни­ца, этот стол и т. д.), они остаются неуловимыми, так как открываются какой-то стороной, только в конце какого-либо движения или в конце действия, проектируемого нами, то есть в будущем. Сейчас мы можем понять смысл этого положения вещей; мы ничем не отделены от вещей, кроме нашей свободы; она делает то, что вещи есть, со всем их безразличи­ем, непредвидимостью и враждебностью, и что мы неотвратимо отделены от них, так как только на основе ничтожения они появляются и открывают­ся в связи друг с другом. Таким образом, проект моей свободы ничего не добавляет к вещам; он делает то, что вещи есть именно как реальности, наделенные коэффициентом враждебности и используемости; он создает то, что эти вещи открываются в опыте, то есть последовательно выделяют­ся на фоне мира в ходе процесса темпорализации; он осуществляет, наконец, то, что вещи обнаруживаются как недосягаемые, независимые от меня посредством ничто, которое я выделяю и которым я являюсь. Именно поэтому свобода осуждена быть свободной, то есть себя можно выбирать только как свободу среди вещей, в полноте случайности, в глубине которой свобода сама является случайностью. Только через присвоение этой случайности и ее возвышение может существовать одновременно выбор и организация вещей в ситуации. Случайность свободы и случайность в-себе выражаются в ситуации непредсказуемостью и враждебностью окрестностей. Таким образом, я абсолютно свободен и ответствен за мою ситуацию. Но я также всегда свободен только в ситуации.

D) Мой ближний

Жить в мире, часто посещаемом моим ближним, - значит не только встречать Другого на всех поворотах дороги, но также быть вовлечен­ным в мир; его орудийные комплексы могут иметь значение, которым мой свободный проект вначале их не наделял. Это значит также иметь дело в середине мира, уже наделенного смыслом, с моим значением, которое я себе еще не давал; я его открываю в качестве "уже обладающе­го смыслом". Когда мы спрашиваем себя о том, что может означать для нас "ситуация" первоначального и случайного факта существования в мире, где "есть" также Другой, то сформулированная таким образом проблема требует, чтобы мы последовательно изучили три слоя реаль­ности, которые вступают в действие, чтобы конституировать мою кон­кретную ситуацию: орудия, уже имеющие значение (вокзал, указатель железных дорог, произведение искусства, объявление о мобилизации), значение, которое я открываю как уже мое (моя национальность, моя раса, мой физический облик), и, наконец, Другой как центр отношения, к которому отсылают все эти значения.

Часть текста в отсканированной книге отсутствует.

коэффициенту враждебнос­ти, который я порождаю в вещах, собственно человеческий коэффициент враждебности. Кроме того, если я подчиняюсь этой организации, то я от нее зависим. Блага, которыми она меня обеспечивает, могут иссякнуть. Внутренние беспорядки, война - и вот уже товары первой необходимос­ти становятся редкими, и с этим я не могу ничего поделать. Я лишен владения, остановлен в своих проектах, лишен необходимого для осу­ществления своих целей. Подчеркнем, что способы употребления, обо­значения, повеления, запрещения, таблички с путевыми указателями обращаются ко мне, поскольку я оказываюсь любым. В той степени, в какой я повинуюсь, в какой я вписываюсь в ряд, я подчиняюсь целям любой человеческой реальности и реализую их любыми средствами; следовательно, я изменяюсь в моем собственном бытии, поскольку я являюсь целями, которые я избрал, и средствами, которые их реализу­ют: любыми целями, любыми средствами, любой человеческой реаль­ностью. В то же время, поскольку мир является для меня всегда только благодаря используемым мною средствам, изменяется также и он. Этот мир, рассматриваемый через использование мною велосипеда, автомобиля, поезда, открывает мне вид, строго коррелятивный используемым мною средствам, следовательно, вид, который он открывает всем. Из этого, очевидно, должно следовать, скажут нам, что моя свобода усколь­зает от меня полностью; больше не существует ситуации как организа­ции значимого мира вокруг свободного выбора моей спонтанности; существует состояние, которое на меня налагается. Это и нужно сейчас исследовать.

Нет сомнения в том, что моя принадлежность к обжитому миру имеет значение факта. Она отсылает в действительности к первоначаль­ному факту присутствия в мире другого, факту, который, как мы видели, не может быть дедуцирован из онтологической структуры ддя-себя. И хотя этот факт лишь более глубоко показывает укоренение нашей фактичности, он все же не вытекает из нее, поскольку она выражает необходимость случайности для-себя; вероятно, лучше сказать, что для-себя существует фактически, то есть его существование не может быть уподоблено ни реальности, порождаемой в соответствии с зако­ном, ни свободному выбору; и среди действительных характеристик этой "фактичности", то есть среди характеристик, которые не могут ни дедуцироваться, ни доказываться, но которые просто "позволяют себя видеть", есть одна, которую мы называем существованием-в-мире-в-присутствии-других. Должна или нет эта характеристика быть принята моей свободой, чтобы быть действенной каким-либо образом, об этом мы будем рассуждать немного позже. Во всяком случае ясно, что на уровне средств овладения миром сам факт существования другого вытекает из коллективного освоения средств. Фактичность, следователь­но, выражается на этом уровне через факт моего появления в мире, который открывается мне только коллективными средствами, уже кон­ституированными, позволяющими мне познать его под углом зрения, смысл которого был определен вне меня. Эти средства будут определять мою принадлежность к коллективам: к человеческому роду, к националь­ной общности, к профессиональной и семейной группе. Следует даже подчеркнуть, что вне моего бытия-для-другого, о чем мы будем гово­рить дальше, единственный положительный способ, которым я могу осуществлять мою фактическую принадлежность к этим коллективам, есть постоянное использование средств, открываемых мне коллектива­ми. Принадлежность к человеческому роду определяется использованием средств очень элементарных и весьма общих: уметь ходить, брать, судить о рельефе и относительных размерах воспринимаемых объектов, уметь говорить, отличать истину от заблуждения и т. д. Но этими средствами мы не владеем в их абстрактной и универсальной форме. Уметь говорить - это не значит уметь называть и понимать слова вообще. Это значит уметь говорить на определенном языке и этим выявлять свою принадлежность к человечеству на уровне национальной общности. Впрочем, уметь говорить на каком-то языке не означает иметь абстрактное и чистое знание языка, каким его определяют акаде­мические словари и учебники грамматики. Это значит сделать его своим через провинциальные, профессиональные, семейные деформации и от­клонения. Таким образом, можно сказать, что реальность нашей принад­лежности к человечеству есть наша национальность и что реальность нашей национальности есть наша принадлежность к семье, области, профессии и т. д., в том смысле, что реальность языка есть националь­ный язык, а реальность последнего - диалект, арго, говор и т. д. И, наоборот, истиной диалекта является национальный язык, истиной пос­леднего - язык. Это означает, что конкретные средства, через которые обнаруживается наша принадлежность к семье, местности, отсылают нас к структурам все более абстрактным и все более общим, которые конституируют значения и сущность этих конкретных средств. В свою очередь, эти значения и сущность отсылают к еще большим общностям, до тех пор пока не достигнут универсальной и совершенно простой сущности какого-либо средства, которым любое бытие усваивает мир.

Таким образом, быть французом, например, есть только истина бытия савойца. Но быть савойцем - это не просто жить в высоких долинах Савойи; это значит, помимо множества других вещей, зимой ходить на лыжах, использовать лыжи как вид транспорта. И это значит, конечно, ходить на лыжах по французскому методу, а не по методу арлбергскому или норвежскому1.

1 Mы здесь упрощаем. Существуют взаимовлияния, смешение техники; арлбергский способ давно преобладает у нас. Читатель может легко установить эти сложные факты.

Но поскольку горы и снежные склоны воспринимаются только теми или иными способами, то открывается французский смысл лыжных склонов; в соответствии с ним будут исполь­зовать или норвежский способ, более пригодный для покатых склонов, или французский, более пригодный для крутых склонов. Один и тот же склон окажется или более крутым, или более покатым, точно так же как подъем для велосипедиста окажется более или менее крутым, поэтому он "будет держаться средней или малой скорости". Таким образом, французский лыжник располагает "французской скоростью", чтобы спуститься с лыжных склонов, и эта скорость открывает ему особый тип склонов, где бы он ни был, то есть швейцарские или баварские Альпы, Телемарк или Юра будут предлагать ему всегда смысл, трудности, орудийный комплекс или враждебность чисто французские. Также было бы легко показать, что большинство попыток определения рабочего класса берут в качестве критерия производство, потребление или оп­ределенный тип Weltanschauung, ссылаясь на комплекс неполноценности (Маркс - Хальбвакс - де Ман*94*), то есть во всех случаях берутся определенные средства обработки или освоения мира, посредством ко­торых он обнаруживает то, что мы можем назвать его "пролетарским обликом" - с его острыми противоречиями, однообразными большими массами, его теневыми и светлыми сторонами, простыми и настоятель­ными целями, которые его освещают.

Итак, очевидно, что хотя моя принадлежность к такому-то классу, к такой-то нации не вытекает из моей фактичности как онтологической структуры моего для-себя, мое фактическое существование, то есть мое рождение и место, влечет за собой мое понимание мира и самого себя через определенные средства. И эти средства, которые я не выбирал, придают миру свои значения. Кажется, что это больше не я выношу решение исходя из своих целей, если мир предстает передо мною наделенным простыми и глубокими противоречиями "пролетарского" уни­версума или неисчислимыми нюансами и зигзагами "буржуазного" ми­ра. Я не только брошен напротив сырого существующего, я брошен в мир рабочего, француза, лотарингца или южанина, которые мне придают значения без того, чтобы я что-то делал для их открытия.

Рассмотрим это более тщательно. Мы сейчас показали, что моя национальность является лишь истиной моей принадлежности к провин­ции, к семье, к профессиональной группе. Но нужно ли останавливаться на этом? Если национальный язык есть только истина диалекта, являет­ся ли диалект реальностью абсолютно конкретной? Профессиональный арго, на котором "говорят" некоторые, эльзасский говор, законы кото­рого можно определить с помощью статистических и лингвистических исследований, - являются ли они первичными феноменами, находящи­ми свою основу в чистом факте, в первоначальной случайности? Ис­следования лингвистов могут здесь ввести в заблуждение. Их статистика говорит о константах, о фонетических или семантических деформациях данного типа, они позволяют воссоздать эволюцию фонемы или мор­фемы в данный период таким образом, чтобы слово или синтаксическое правило являлись индивидуальной реальностью со своим значением и историей. И, действительно, кажется, что индивиды незначительно влияют на эволюцию языка. Такие социальные факты, как вторжения, великие пути сообщения, коммерческие отношения кажутся существен­ными причинами лингвистических изменений. Но это потому, что не ставят себя на истинную почву конкретного, ограничиваясь своими собственными требованиями. Уже давно психологи отмечали, что слово не было конкретным элементом языка - даже слово диалекта, даже слово семейное со своими особенными деформациями. Предложение есть элементарная структура языка. Лишь внутри предложения слово может получать реальную функцию обозначения; вне его оно как раз пропозициональная1 функция, если не является простой рубрикой, пред­назначенной для группирования абсолютно различных значений.

1 от propositio - предложение, высказывание (лат.). - Ред.

Там, где в речи появляется одно слово, оно принимае "голофрастический" характер, на котором часто настаивают. Это не значит, что оно может ограничиться самим собой в точном смысле, но что оно как вторичная форма интегрируется в контексте в форму основную. Слово, следова­тельно, имеет существование только чисто потенциальное вне сложных и действенных построений, которые его интегрируют. Оно, таким об­разом, не может существовать "в" сознании или бессознательном перед его использованием, которое и создает его. Предложение не составляет­ся из слов. Этим нельзя здесь ограничиться. Полан показал в "Цветах из Тарбе" ("Les Fleurs de Tarbes")*95*, что целые предложения, "общие места", точно так же как и слова, заранее не существуют до их употребления, которое создает их. Читатель воспринимает эти общие места извне, переходит от одного предложения к другому и восстанавливает смысл текста. Эти предложения теряют свой банальный и конвенциональный характер, если поставить себя на место автора, который мысленно представляет, как выразить содержание, делает самое необходимое, производя действие обозначения или выражения, не останавливаясь на рассмотрении самих элементов этого действия. Таким образом, ни слова, ни синтаксис, ни "полностью готовые предложения" не существу­ют до употребления, которое их производит1.

1 Мы намеренно упрощаем ситуацию, так как имеют место влияния и взаимо­действия. Но читатель сможет легко восстановить факты во всей их сложности.

Словесное единство явля­ется означающим предложением, то есть конструктивным действием (которое понимается только посредством трансцендентности), возвыша­ющим и ничтожащим данное к цели. Понять слово в свете предложения означает очень точно понять любое данное исходя из ситуации и понять ситуацию в свете первоначальных целей. Понять высказывание моего собеседника - значит в действительности понять, что он "хочет ска­зать", то есть присоединиться к движению его трансцендентности, броситься с ним к возможностям, к целям и возвратиться, наконец, к совокупности организованных средств, чтобы понять их через функ­цию и цель. Впрочем, разговорный язык всегда расшифровывается исходя из ситуации. Отношения к времени, к той или иной поре, к месту, к окрестностям, к положению города, провинции, страны даны перед речью. Достаточно, чтобы я читал газеты и видел Пьера в полном здравии, но с озабоченным видом, для понимания его фразы "Дела неважны", которой он встретил меня утром. Речь идет не о его "плохом" здоровье - ведь у него цветущий вид, не о его работе, не о семье, а о положении в нашем городе или в нашей стране. Я уже знал, спрашивая его: "Как дела?", я уже начертал интерпретацию его ответа. Я уже побывал повсюду и готов встретиться здесь с Пьером, чтобы понять его. Слушать речь - значит "говорить с кем-то", не просто потому, что жестикулируют, чтобы дешифровать, но потому, что перво­начально проектируют себя к возможностям и должны понимать исходя из мира.

Но если предложение предшествует слову, мы возвращаемся к гово­рящему как к конкретному основанию речи. Может показаться, что слово "живет" само собой, если его вылавливать в предложениях разных эпох. Эта заимствованная жизнь похожа на жизнь ножа в фантастичес­ких фильмах, который сам врезается в грушу. Она создается из связной последовательности мгновений, является кинематографической и кон­ституируется в универсальном времени. Но если слова кажутся живыми, когда проектируют семантический или морфологический фильм, то они все же не будут конституировать предложения; они являются лишь следами хода предложений, как дороги являются только следами хожде­ния паломников или караванов. Предложение есть проект, который может интерпретироваться только исходя из ничтожения данного (того самого, которое хотят обозначить), из поставленной цели (ее обозначе­ния, предполагающего другие цели, для которых она есть только средст­во). Если данное не более чем слово, оно не может определить предложе­ние, но если, напротив, предложение является необходимым, чтобы прояснить данное и понять слово, то предложение оказывается момен­том свободного выбора меня самого, и как таковое оно понимается моим собеседником. Если национальный язык является реальностью языка, если арго или диалект являются реальностью национального языка, то реальность диалекта есть свободное действие обозначения, которым я выбираю себя обозначающим. И это свободное действие не может быть соединением слов. Конечно, если бы оно было чистым соединением слов в соответствии с техническими правилами (граммати­ческими законами), мы могли бы говорить о фактических границах, налагаемых на свободу говорящего. Эти границы были бы отмечены материальной и фонетической природой слов, словарем используемого языка, личным словарем говорящего (п-ым количеством слов, которыми он располагает), "духом языка" и т. д. Но мы покажем, что это не так. Можно было бы поддержать недавнюю точку зрения1, что существует как живой порядок слов, динамических законов языка, безличная жизнь логоса, короче, что язык является Природой и человек должен служить ему, чтобы уметь его использовать в достаточной степени, как он это делает с Природой.

1Parain Brice. Essai sur le logos platonicien*96*.

Но это значит рассматривать язык, когда он мертв, то есть когда на нем говорили в прошлом, вливая в него безличную жизнь и силу, свойства и импульсы, фактически заимствуя их из личной свобо­ды для-себя, которое говорит. Из языка делают язык, говорящий все сам. Вот ошибка, которую нельзя совершать как в отношении языка, так и в отношении всех других средств. Если человека, появляющегося в среде техники, которая применяется совершенно одна, наделяют язы­ком, который сам говорит, наукой, которая сама делается, городом, который строится по собственным законам, если фиксируют значения в-себе, сохраняя в них полностью человеческую трансцендентность, то роль человека сводят к роли лоцмана, использующего определенные силы ветров, волн, приливов и отливов, чтобы вести корабль. Но постепенно всякая техника, чтобы быть направляемой к человеческим целям, будет требовать другую технику, например, чтобы управлять судном, нужно говорить. Таким образом, мы, может быть, дойдем до техники техник, которая будет действовать совсем одна, но мы потеряли навсегда возможность встретиться с техником.

Если же, напротив, утверждать, что мы вызываем появление слов, то этим самым мы не ликвидируем необходимые и технические отношения или фактические отношения, которые сочленяются внутри предложения. Более того, мы основываем эту необходимость. Но чтобы она возникла, чтобы слова поддерживали отношения между собой, соединялись друг с другом или разъединялись, нужно, чтобы они были объединены в син­тезе, который не исходит от них. Стоит упразднить это синтетическое единство, и блок под названием "язык" развалится; каждое слово вер­нется в свое одиночество и потеряет в то же самое время свое единство, разрываясь между различными не связанными друг с другом значени­ями. Следовательно, именно внутри свободного проекта предложения складываются законы языка; именно говоря, я создаю грамматику. Свобода является единственным возможным основанием законов языка. Для кого, впрочем, существуют законы языка? Полан дал элементы ответа: не для того, кто говорит, а для того, кто слушает. Тот, кто говорит, осуществляет лишь выбор значения и познает порядок слов, только поскольку он его делает1.

1 Я упрощаю: можно также узнать о своей мысли через свое предложение. Но это потому, что возможно, в определенной степени, встать на точку зрения другого по отношению к ней точно так же, как и по отношению к нашему собственному телу.

назад содержание далее



ПОИСК:




© FILOSOF.HISTORIC.RU 2001–2023
Все права на тексты книг принадлежат их авторам!

При копировании страниц проекта обязательно ставить ссылку:
'Электронная библиотека по философии - http://filosof.historic.ru'