Предписывая сопровождать работу на соискание академической степени подготовкой письменных Тезисов, нынешний закон Нидерландов сохраняет в науке пережиток прежней эпохи. Обычай вывешивать и защищать свои Тезисы существовал во дни Абеляра и во дни Лютера1*. В средневековом университете выдвижение Тезисов с последующим Диспутом было установлено как способ формулирования научных вопросов. В системе знания Тезисы выступали как интеллектуальный инструмент, в сфере культуры - как духовная форма. Средневековый университет в полном смысле слова являл собою арену борьбы, палестру2*, он вполне походил на рыцарское ристалище. Там разыгрывались важные и часто опасные игры. Публичные акты высшей школы, по аналогии с рыцарским ритуалом, носили характер либо посвящения и инициации3* , либо состязания - вызова и единоборства. Постоянные диспуты, сохранявшие форму церемониала, в значительной мере составляли жизнь средневекового университета. Подобно турнирам, они были одной из важнейших форм той социальной игры, откуда берет начало культура.
Техника Тезисов и Диспута полностью отвечает структуре средневекового мышления и средневекового общества в целом. Оружием здесь служил силлогизм. Его троичность словно бы отражала триаду копья, щита и меча. Доктор и бакалавр, подобно рыцарю и оруженосцу4*, располагали столь же благородным оружием. Тезисы предполагают наличие общей для обеих сторон четко разграниченной и замкнутой системы идей, в пределах которой каждое понятие получает строго рациональное определение; другими словами, это схоластическая система мышления. Тезисы предполагают также высокую степень культурного соответствия всех тех, кто имеет к ним отношение. Здесь действует код, при помощи которого стороны понимают друг друга. Каждый знаком с правилами игры и владеет фехтовальным искусством формальной логики. И наконец, Тезисы предполагают определенную степень догматизма, жесткости мышления, отсутствия того непрерывно возникающего осознания всесторонней взаимосвязи и соотнесенности идей и понятий, которое так характерно для мышления современной эпохи.
* De taak der cultuurgeschiedenis. Cultuurhistorische verkenningen. P. 1-85. Н. D. Tjeenk & Zoon N. V., Haarlem, 1929. В основу статьи положен доклад, прочитанный в 1926 г. на собрании членов Исторического общества в Утрехте, а затем - как лекция в Цюрихском университете. (Huizinga J. Verzamelde Werken. VII. Н. D. Tjeenk Willink & Zoon N. V. Haarlem, 1950. P. 35-94.)
216
В наши дни не много осталось от тех культурных условий, которые привели к возникновению и процветанию Тезисов. Такие условия еще существовали во времена Гуманизма и Реформации. До какой-то степени они сохраняли значение, хотя и весьма ослабленное, и во времена просвещенного Рационализма, который у нас послужил толчком для появления, хотя и с большим опозданием, жесткого Органического закона 1815 г. о высшем образовании5*. Ныне условия эти отсутствуют, в результате чего Тезисы стали устаревшим орудием, своего рода гусиным пером в руках машинистки. Как вспомогательное педагогическое средство Тезисы еще сохраняют свою значимость в математике. В остальном же они сведены к чистой формальности в рамках академического ритуала. По самой своей природе они тем уместнее, чем более нормативный характер носит та дисциплина, где они применяются. Чем менее систематична та или иная наука, тем менее она пригодна для выдвижения Тезисов. Вероятно, Тезисы еще могут послужить от случая к случаю догматическому богословию или юриспруденции. Филология и лингвистика отводят им место, так сказать, на периферии своих интересов. Историк же вполне может без них обойтись. Мир его представлений слишком расплывчат, выводы его слишком нестроги, очертания его индивидуальных понятий слишком не совпадают с очертаниями понятий его коллеги, чтобы он смог поймать противника в ловушки Тезисов или набросить на того сеть своих силлогизмов.
Разве что будут затрагиваться исключительно вопросы критики или метода. Тогда форма Тезисов может оказаться хотя и не обязательной, но все же полезной и для истории. Обращение к ним может быть целесообразным при рассмотрении вопросов достоверности или ложности, приоритета или заимствования. Равно как и при выяснении уместности или желательности того или иного метода. Подобные вопросы, впрочем, в основе своей не принадлежат к вопросам истории, они даже не переступают ее порога.
Автору, пытающемуся после такого вступления выстроить в виде пятичастных Тезисов некие упорядоченные размышления на тему истории культуры, вполне могут приписать тщеславие и напускную браваду. Все это выглядит как еще одно доказательство культурноисторического родства между ученым доктором - и рыцарем, который порою находил удовольствие в том, чтобы выйти на поединок, вооружившись старым, ржавым мечом или оставив свою руку незащищенной. Но свое копье обнажает он не как рыцарь некоей незыблемой догмы. Если же избранную мною форму сочтут вполне оправданной как «сверхсовременную», то за этим будет стоять признание ценности ее наглядности и определенности, ее способности привлечь внимание, - короче говоря, ценности ее head lines [заголовков].
217
I. Историческая наука страдает недугом неудовлетворительного формулирования рассматриваемых ею вопросов
Тот, кто привык «быть в курсе событий», просматривая исторические журналы, порой не может избавиться от чувства растерянности, видя наводняющие их сообщения о несчетных монографиях, статьях и публикациях источников, что с каждым месяцем, во всех странах, поднимают уровень океана исторических материалов. Он видит, как ученые всего мира все более тонут в деталях. То это письма какого-то малозначительного дипломата крохотного государства, то счета какого-то убогого монастыря; словом, поток quisquiliae [всякого мусора]. Каждая из подобных работ представляет ценность для него лишь постольку, поскольку данный предмет затрагивает тему его собственного исследования. И он спрашивает себя с сомнением: в скольких же умах действительно осядет каждый из этих бесчисленных трудоемких плодов исторической мысли? Ответ здесь может быть только один: каждый - в весьма немногих. Если бы существовала статистика, отражающая, насколько часто и тщательно прочитывается и усваивается все напечатанное и каково истинное соотношение труда, затраченного на получение научной продукции - и интеллектуальной потребительской ценности конечного результата, мы бы не раз ужаснулись. Внимание, уделяемое одной печатной странице, число читателей, приходящееся на месяц исследовательской работы, - выраженное в цифрах и диаграммах, не окажется ли все это поистине удручающим? Если притча о семени, упавшем на камень6*, нас не утешит, как тогда уйти от вопроса: не представляет ли работа этой научной машины не что иное, как безнадежное растрачивание энергии?
В исторической науке, при ее неизбежно несистематическом характере, поток мысли движется в постоянно расходящихся направлениях. Из всех этих исследований подавляющее большинство едва ли указывает нам путь в самую сердцевину знания. - Здесь критически настроенный специалист, будучи убежден, что это вовсе не так, заявит о своем несогласии. Каждая монография, скажет он, это Vorarbeit [подготовка] к дальнейшим исследованиям. Да, материал пока еще недостаточно обработан, не подвергнут критическому анализу. Однако прежде чем приступить к крупным проблемам, необходимо еще больше углубиться в детали. Мы заготавливаем камни для будущего строительства. Мы - усердные дровосеки и водоносы. - И все же сомнения остаются, и хочется возразить: вы тешите себя иллюзией смиренного бескорыстия во имя грядущей выгоды для других. Но когда придет Зодчий, он обнаружит, что из камней, которые вы для него приготовили, большинство непригодно. Вы вовсе не рубите и не обтесываете, вы шлифуете и отделываете, потому что у вас не хватает сил для подлинной работы исследователя.
218
К счастью, эти настроения, что, перекликаясь с Книгой Екклесиаста, вторят тону слов Проповедника, не являются самым последним новшеством в методологии истории. Нужно приложить усилие, чтобы по возможности наиболее отчетливо увидеть фактический процесс жизни науки. Оставаясь по существу реалистами1, мы с трудом отходим от представления, что наука существует где-то в нашем сознании как ein Gebilde [некое строение] во всей своей полноте. Это представление, пожалуй, вполне подходит к искусству - но почему бы не распространить его также и на науку? Можно без преувеличения утверждать, что красота и сущность готики проявляются в ее самых выдающихся достижениях и многим она предстает во всей своей полноте, вовсе без того чтобы они заходили в каждую отдельную церковь. Поневоле нечто в этом же роде кажется возможным по отношению к знанию и истине в сфере науки. Я не берусь судить, до какой степени подобный подход применим к такой науке, как физика. Вероятно, можно предположить, что вся полнота знания физики содержится в некоем отдельном мозгу, но из этого вовсе не следует, что он владеет всеми ее деталями. Физика и история выступают здесь естественными объектами сравнения, так как они полярно противостоят друг другу по типу мышления, наличествующего в естественных и гуманитарных науках: исключительно точная - и исключительно неточная дисциплина. Сопоставление истории с физикой сразу приводит к мысли, что полнота исторического знания и понимания невообразима во всех отношениях. Знание истории всегда носит чисто потенциальный характер. Не только в том смысле, что никто не знает мировой истории или даже истории крупного государства во всех возможных подробностях, но и в том гораздо более важном смысле, что всякое историческое знание об одном и том же предмете - независимо от того, является ли этим предметом город Лейден или Европа в целом, - выглядит в голове ученого А совсем не так, как в голове ученого Б, даже если оба они прочли абсолютно все, что можно было прочесть на данную тему. Мало этого, даже в голове ученого А сегодня оно уже выглядит не так, как вчера. Или еще лучше: оно никак не выглядит вовсе, ибо ни в какое мгновение не может обрести завершенную форму. В отдельном мозгу историческое знание никогда не может быть чем-то большим, нежели память, откуда могут быть вызваны те или иные образы. In actu [Активно] это знание существует лишь для пришедшего экзаменоваться студента, отождествляющего его с тем, что написано в книге.
Знать историю страны может означать в каждом отдельном случае следующее: располагать столькими живыми представлениями о ней, быть до такой степени наполненным знанием прошлого, чтобы это приводило к возникновению новых идей, на которые ум способен был бы критически реагировать, вбирая их в свои представления и ассимилируя. В самом человеке все это укрепляет иллюзию, будто бы из таких представлений вкупе формируется некий «образ». При этом может случиться, что представление одного относительно некоего раздела будет
219
иметь большую познавательную ценность и даже более универсальный характер, чем идея целого, имеющаяся у другого; и не нужно думать, что речь идет о маститом ученом - и школяре: имеются в виду два достаточно подготовленных специалиста. Есть историки-мудрецы среди любителей, занимающихся каким-либо чисто местным вопросом, и сухие торговцы знаниями из числа столпов университетского сословия.
Это касается того, как «живет» наука в отдельных умах. Но что имеют в виду, когда думают о науке как об объективном духовном начале, как элементе культуры, когда говорят не о том, что знает ученый А или ученый Б, но о том, что «знают» вообще? Так, например, в настоящее время «знают», что Magna Carta [Великая Хартия (вольностей)] вовсе не была либеральным сводом законов, имеющим корни в просвещенном и дальновидном чувстве политической и гражданской ответственности7*. То есть средний образованный англичанин, посещавший школу до 1900 г., вероятно, об этом еще не знает. А средний образованный иностранец довольно смутно представляет себе, если вообще представляет, что именно означает словосочетание Magna Carta. Но в английском образовании, благодаря превосходным методам создания связей между исторической наукой и преподаванием истории, что имеет место в последние годы2, традиционную точку зрения сменили представления более точные. Итак, на практике под теми, которые «знают», подразумевается или некоторое число людей, или историческая наука, рассматриваемая как некая сущность. Что опять-таки возвращает нас к противопоставлению номинализма и реализма.
Употребляемые в переносном смысле выражения «наука считает», «наука продемонстрировала» для нас необходимы и исполнены живого значения. Помимо представлений об индивидуальном знании отдельных вещей, мы должны хранить образ некоей динамической величины, именуемой «историческая наука», которая, несмотря на то что существовать в одном-единственном человеческом мозгу она не может никогда и нигде, являет собой все же некое взаимосвязанное единство. Увиденный под таким углом зрения, этот приводящий в замешательство процесс производства, продукция которого может лишь расти вширь, предстает совсем в ином свете. Безразлично, сколько всего читателей смогли понять то или иное историческое исследование - десяток тысяч или не более девяти. Совершенно излишне подыскивать для каждой монографии оправдание в том, что это, мол, «подготовка» к последующему обобщению. Как субъект некоего космоса, она сама по себе имеет право на существование, подобно всякому заливающемуся песней дрозду и всякой жующей траву корове. Историческая наука - это культурный процесс, общемировая функция, отчий дом, в котором много обителей8*. Отдельные предметы ее рассмотрения бесчисленны, и каждый из них знаком лишь немногим. Но дух данного конкретного времени всякий раз заново определяет некое сходство, согласованность, конвергенцию результатов исследований, которые только кажутся расходящимися друг с другом. Всякий период духовного развития на деле обладает однородным историческим знанием, хотя единство это и не реализуется в голо-
220
ве какого-то одного мыслящего человека. Хотя знание и проявляется как абсолютно различные представления относительно абсолютно различных вещей, существует все же определенная кафоличность9* знания, consensus omnium [всеобщее согласие], - что тем не менее допускает бесконечное разнообразие в суждениях и во мнениях. В каждой отдельной области результаты кропотливых исследований собираются во множественные очаги углубленного знания - не в том смысле, что знание деталей обретает ценность только с появлением человека, способного к синтезу, умеющего делать выводы, но в том смысле, что международный обмен научной продукцией определяет, в каких направлениях будет формироваться только что предложенное описание некоего исторического предмета. К примеру, над историей церковной десятины10* работают во Франции, Италии, Германии или еще где-нибудь. Определенное, точное знание данного предмета вообще - существует in actu лишь для немногих, in potentia - для каждого. Что, собственно, подразумевают, говоря о «современном состоянии знаний» в отношении того или иного предмета? Допустим, предмет этот - Меттерних. Никто не знает всего того, что содержится в книге X. фон Србика Mettemich, - не исключено, что этого не знает и сам автор книги, если «знать» означает «иметь в своем сознании или в своей памяти». И все же можно сказать, что эта книга, уравновешенная возражениями противников Србика, представляет состояние научного знания относительно предмета «Меттерних» на данный момент. Отсюда с очевидностью следует, насколько неопределенным должно по необходимости оставаться значение такого выражения, как «состояние знаний».
Если, таким образом, признать за исторической наукой существование в виде объективного духовного начала, в виде формы познания мира, наличествующей лишь в умах бесчисленного множества индивидуумов, взятых вместе; формы, из всего объема которой даже крупнейший ученый получал, говоря языком прежних адептов devotio moderna, «лишь искорку»11*, то отсюда вытекает еще одно обнадеживающее следствие. В подобном признании уже заложено восстановление в правах «антикварного интереса», ранее с презрением отвергнутого Ницше как ничего не стоящая форма истории. Непосредственное, спонтанное, наивное восхищение старинными вещами ушедших дней, воодушевляющее дилетанта, интересующегося историей данной местности, и исследователя генеалогии, - это не только первичная, но и полноценная форма стремления знать историю. Это порыв к прошлому. Движимый этим стремлением, возможно, хочет понять историю лишь совсем крохотного местечка, какую-нибудь незначительную взаимосвязь, существовавшую в прошлом, но порыв его может быть столь же глубоким и чистым, столь же чреватым подлинной мудростью, как и у того, кто желает объять своим знанием небо и землю. И не довольствуется ли человек истинно благочестивый самым скромным трудом во имя служения своему Господу? 12*
221
Поэтому погруженный в детали исследователь вовсе не должен искать оправдания научной значимости своей работы, ссылаясь на ее подготовительный характер. Истинное оправдание лежит много глубже. Этот исследователь удовлетворяет жизненную потребность, он повинуется благородным стремлениям современного духа. Принесет ли его работа осязаемые плоды для дальнейших исследований, собственно говоря, не так уж и важно. Отшлифовывая всего лишь одну из мириад граней, он участвует в становлении исторической науки своего времени. Он осуществляет живой контакт духа с прошлым, которое было подлинным и полным значения. Благоговейно пестуя мертвые вещи былого, он постепенно взращивает маленькие живые истины, по своей ценности и хрупкости подобные тепличным растениям.
От настроения в духе Екклесиаста нам, кажется, удалось перейти к более оптимистической ноте, чем можно было бы ожидать исходя из негативной формы изложения выдвинутых нами Тезисов... Итак, «all's well with History» [«с Историей все в порядке»], и каждый шарлатан, каждый тупица мог бы смотреть на себя как на маленького архата13* этой науки. Так бы оно и было, если бы людям хватало ума и если бы история, будучи требованием жизни, не была также и школьной потребностью. Всякая нынешняя наука, независимо от ценности чистого продукта своей деятельности, - это гигантская национально-интернациональная организация. И как таковая, она не в состоянии избежать давления системы, воздействия всеобщего процесса механизации, являющегося следствием наших современных, сверхусовершенствованных, обильно смазанных и слишком уж резво функционирующих инструментов культуры. Аппарат современной исторической науки образуют университеты с их системой кафедр, экзаменов и диссертаций; академии наук, институты и ассоциации, создаваемые для публикации источников или поддержки специальных исторических исследований; журналы, научные издательства, конгрессы, комитеты по интеллектуальному сотрудничеству и т.д. Каждый из этих инструментов и хочет, и должен работать, ему нужно выпускать продукцию, он нуждается в материале. Нужно подготовить очередной номер журнала, издатель должен выйти на рынок с новыми книгами, институт публикаций не может простаивать. Молодой историк обязан подтверждать свои способности в диссертации и научных статьях, старый - доказывать, что он тоже не дремлет. Вся эта, в совокупности, внешняя сторона дела, эта механика науки отнюдь не умаляет высокого живого огня вдохновения, влекущего к науке просвещенное человечество. Непреодолимая жажда знаний - основа всего, в том числе и основа механизма науки. Мы всего-навсего констатируем, что «предприятие» науки не только покоится на свободном интеллектуальном труде ученых, но, чтобы самый этот труд сделать возможным, нуждается в социальном устройстве, действующем тем более эффективно и властно, чем более совершенствуется сама наука. Мельница мелет и должна молоть. Но что она мелет?
222
Исследовательская работа историка в значительной мере представляет собою поиск, отбор материала и подготовку его к использованию. Здесь еще нечего перемалывать, здесь нужно провеивать и просеивать. Исторический материал вовсе не лежит на поверхности. Даже «предания» - еще не сам материал, материал - внутри этих преданий. В истории путь от материала - к знанию кажется не только более длинным и более трудным, чем где бы то ни было; там есть еще один трудоемкий путь: от незнания - к материалу. Для естественных наук, поскольку в них не содержится исторического элемента, материал задан и определен, доступен для наблюдения, упорядочения и эксперимента. Для истории материал - определенные события из определенного прошлого - не является данностью. Он уже больше не существует - в том смысле, в каком существует природа. Чтобы обрести возможность представить его как существующий, историк должен проделать нелегкую работу по исследованию и подтверждению, просеиванию и провеиванию материала предания - прежде чем сумеет «добраться» до знания сырого материала своей деятельности, до самих фактов. Очевидно, все это есть лишь предварительная работа, подготовка и инвентаризация.
Итак, все это Vorarbeit, за исключением конечного синтеза? Ни в коей мере. На самом деле в такой работе, если она проводится хорошо, происходит вызревание исторического знания как такового. Возникновение исторического видения не есть процесс, следующий сразу же за критической переработкой сырого материала, он совершается непосредственно в ходе рабочих раскопок; наука реализуется в деятельности индивидуума не только путем синтеза, но и путем анализа. Никакой подлинно исторический анализ невозможен без постоянного прояснения смысла. Чтобы начать анализ, в уме уже должен присутствовать синтез. Концепция упорядоченных связей необходима уже на самой начальной стадии рытья или вырубки.
Вот здесь-то и виден недуг. Нередко подступают к материалу, тогда как сам вопрос должным образом еще не поставлен. Раскапывают материал, на который нет спроса. Горы критически рассмотренных данных, в ожидании дальнейшего применения, переполняют закрома науки. Публикуются источники, которые суть не источники, а затхлые лужи. Однако недуг это распространяется не только на указанные публикации, но и на монографии, посвященные анализу исторического материала. Бедные школяры выискивают тему, дабы оттачивать на ней зубы своего интеллекта, и школа швыряет им очередной кусок материала.
Даже наилучшее, исчерпывающее предание само по себе аморфно и немо. Оно откликается в виде истории только в ответ на поставленные вопросы. Но уж никак не будет вопросом подступать к нему с желанием вообще знать «wie es eigentlich gewesen?» [«как это было на самом деле?»]. Эта столь знаменитая фраза Ранке, - неверно понятая и неверно употребляемая, так как, будучи вырвана из контекста, в каком Учитель произнес ее между делом, она была воспринята как нарочито брошенное adagium [присловье], - приобрела программное звучание, которое
223
временами грозит низвести ее до ложного призыва к бесплодному историческому исследованию14*. При вопросе «wie es eigentlich gewesen?» невольно представляешь себе некоего субъекта, который, уставившись на осколки вазы, спрашивает себя, как же она выглядела на самом деле. Но подобное составление из кусочков как наглядный образ деятельности историка пригодно, только если учитывать следующее. Для человека, занятого такими кусочками, даже если они и перемешаны с какими-либо другими, «это» в вопросе «как это выглядело?» уже определено конкретным образом вазы. Точно так же и «es» в «wie es eigentlich gewesen?», коль скоро оно имеет значение, должно быть уже определено представлением о некоем историческом и логическом единстве, которое пытаются очертить более точно. Такое единство никогда не бывает заключено в произвольно выхваченном куске самой ушедшей реальности. Творческий ум ученого выбирает из предания определенные элементы, из которых формирует картину исторических взаимосвязей, не существовавшую в том прошлом, каким оно переживало само себя.
Именно здесь и заключена опасность неудовлетворительного формулирования вопросов. Исследователи очертя голову набрасываются на материал, спешат переработать его, хорошенько не зная, чего же, собственно, они ищут. Отправным пунктом здравого исторического исследования всегда должно быть стремление хорошо узнать нечто вполне определенное, независимо от того, выражается ли это стремление в форме желания достичь строгого интеллектуального понимания - или же в потребности духовного контакта с той или иной минувшей действительностью. Где не прозвучал четкий вопрос, никакое знание не прозвучит четким ответом. Где вопрос расплывчат, и ответ будет таким же расплывчатым.
Недуг таится в неопределенности вопроса, а не в чрезмерно специальном характере предмета как такового. Нескончаемый поток громоздких исследований, предстающий нашему взору, неинтересных и нечитаемых, нередко вызывает желание разразиться негодующей диатрибой относительно границ того, о чем стоит нам знать. Однако же не что иное, как ощущение собственного бессилия в стремлении овладеть всем миром истории, является причиной нашего гнева. Границы пролегают вовсе не в самом материале, а в том способе, каким он используется.
Ограниченный какой-либо весьма узкой темой, историк, работающий совместно с коллегами, которых эта тема живо затрагивает, создает в науке некую замкнутую группу, объединенную одним общим культом. За пределами этой небольшой группы данный предмет если и представляет собою научный вопрос, то весьма незначительный. Однако по мере разработки этого незначительного вопроса границы его научной значимости расширяются, захватывая все больший круг ученых, заинтересованных постановкой проблемы. И напротив, теряющаяся в деталях трактовка «общезначимой» темы легко обесценивает ее в глазах большинства ученых.
224
Тот, кто ясно представляет себе потенциальный характер исторических знаний, не утратит душевного равновесия из-за обилия детализированного материала как такового. Скорее он будет испытывать беспокойство, видя, что масса этой работы, независимо от того, затрагиваются ли там существенные - или незначительные предметы, превратилась в бездушное, почти механическое производство научной продукции. Располагая мерилом более глубокой познавательной ценности истории, он, чего доброго, не сможет удержаться от желания переиначить пословицу: десять дураков больше ответят, чем один умный спросит.
К подобной расплывчатости вопросов история культуры склонна куда в большей степени, чем история политическая или экономическая. Проблемы политической истории, как правило, непосредственно заданы. Предметы сами по себе с четкостью обозначены. Государство, его элемент, орган, его функция как объект исторического исследования однозначно определены и понятны каждому, так же как и последовательность событий, совершающихся в пределах такого единства. То же самое справедливо и для экономической истории: предприятие, форма труда, экономические отношения суть столь же четко определенные объекты наблюдения, с той лишь разницей, что по сравнению с политическими науками они требуют несколько большего знания дела для того, чтобы можно было что-то сказать читателю.
С историей культуры дело обстоит несколько по-иному. Ее объектом является культура, и это в высшей степени современное понятие, чуть ли не пароль нашего времени, остается чрезвычайно трудным для определения. Разумеется, и здесь можно ставить вопросы, содержание и смысл которых определены достаточно четко. - Когда, скажем, люди начали есть с помощью вилки?15* Каким образом дуэль исчезла из английских обычаев?16* - С точки зрения метода эти вопросы поставлены более точно и яснее продуманы, чем вопрос о сущности Ренессанса. Но их разрешение не порождает историю культуры - по крайней мере, в подлинно глубоком смысле этого слова. История культуры отличается от политической и экономической истории тем, что заслуживает это название только постольку, поскольку затрагивает в своих суждениях глубинное и всеобщее. Государство, коммерция существуют как целое, но они же существуют и в деталях. Культура существует только как целое. Встречающиеся в истории культуры детали принадлежат области нравов и обычаев, фольклора или древностей и легко вырождаются в простые курьезы.
Из этого, однако, не следует, что любая деятельность в области истории культуры непременно должна стремиться охватить целое. Скорее здесь кроется еще одна большая опасность, - к этому мы вернемся позднее. Если угодно, можно увидеть естественные области истории культуры в истории религии и истории Церкви, в истории искусства, истории литературы, истории философии, истории науки и техники. Для каждой из них задача изучения подробностей прямо предписывает-
225
ся; определение свойств и описание объектов исследования требует достаточного объема работы. Но результаты таких специальных исторических штудий, даже если они и ведут к обобщениям и прояснению смысла, еще не являются историей культуры. Историю стилей и историю идей также вряд ли можно назвать историей культуры в полном смысле этого слова. Только в том случае, если речь идет об определении жизненных форм, форм творческой деятельности, форм мышления в их совокупности, только тогда можно с полной уверенностью говорить об истории культуры. Характер этих форм вовсе не задан. Они обретают свой облик лишь в наших руках. И по причине того, что история культуры в столь высокой степени есть плод свободного духа ученых и мыслителей, требуется большая осторожность при постановке вопросов. Всякий перекос в постановке вопроса искажает возникающий образ. И порою кажется, что история культуры на ее нынешней стадии чересчур перегружена такими искаженными образами.
II. Понятие развития имеет ограниченное применение для науки истории и часто служит причиной помех и препятствий
Неудовлетворительно поставленные вопросы? - восклицает современный историк, полный боевого задора. - Но какое это имеет значение? Разве нет у нас понятия Развития и призыва «greift nur hinein» [«да лезьте ж вглубь»]17*, которые побуждают нас взяться за скальпель, чтобы - независимо от того, в каком месте сделан надрез, - из тела предания наверняка уж пустить кровь истории!
Прибегать к понятию Развития, как представляется многим, значит ставить печать учености, стандартный знак доброкачественности на товарах интеллектуального рынка. Не видит ли Эрнст Бернхайм полноценность истории как науки именно в том, что она понимает происходящее как развитие? Каждый фрагмент истории содержит в себе развитие; стоит только представить себе некую временную цель такого развития, и вопрос тут же поставлен, а исследователь - обеспечен научной крышей над головою.
Я вовсе не намерен отрицать целесообразность и полезность такого термина, как Развитие, применительно к гуманитарным наукам. В последующем изложении я лишь хочу показать, что этот термин несет вред потому, что употребляется без должного осмысления, что метафорический смысл, которым он наделен, не вполне понимается. Лишенное очертаний понятие Эволюции призвано служить панацеей, но тогда, как и в случае с любой панацеей, исцеление - лишь иллюзия.
К концу XIX в. могло показаться, что естественные науки, развертывавшиеся во всем своем блеске, окончательно обозначили нормы, кото-
226
рым должна следовать подлинная наука, и таким образом навязали современной мысли свои методы как единственный путь к настоящему знанию. Если отныне какая-либо интеллектуальная деятельность претендовала на то, чтобы считаться настоящей наукой, ей следовало как можно скорее научиться точно ставить вопросы и оперировать точными методами. Не дал ли уже Огюст Конт набросок такого пути для наук о культуре18*? И разве некоторые дисциплины - языкознание, экономика, этнология - не выбрали уже этот путь и не ему ли обязаны они своими высокими взлетами? И вот пришел черед самой несистематической из всех областей знания, истории, хозяйке дома, избавиться от старого хлама и обставить квартиру в современном стиле. Прочь мусор подробностей, утративших познавательную ценность, после того как они уже послужили эмпирическим материалом для выработки правил, имеющих всеобщий характер.
Но как только история всерьез столкнулась с подобными требованиями, немедленно прозвучало: «sit ut est aut non sit»19* [«пусть будет, как есть, или пусть не будет вообще»]. Будто инстинктивно сопротивлявшиеся историки, устами одного из них, Карла Лампрехта20*, воспротивились требованиям, предъявляемым к их науке. И помощь к ним пришла со стороны философии. В полемике о сущности исторического знания такие философы, как Вильгельм Виндельбанд, Хайнрих Риккерт, Георг Зиммель и другие, по примеру Вильгельма Дильтея, в период между 1894 и 1905 г. впервые заложили фундамент современной теории познания для гуманитарных наук, опираясь на их собственный базис и избавив их, таким образом, от необходимости ориентироваться на нормы, продиктованные естественными науками. Эти философы показали, что природа и формирование исторического знания в корне отличны от соответствующих признаков знания, носителем которого являются естественные науки; что история, которая более не нацелена на выявление особенностей происходивших событий, неизбежно хиреет и что, лишь полагаясь на petitio principii20a*, можно требовать, чтобы характер науки сводился к выраженному в понятиях знанию всеобщего.
Со времени этих споров тридцатилетней давности история, не отягчая себя заботами, идет своею дорогой, не тревожимая методологическими требованиями, которые по самой своей природе она не в состоянии удовлетворить. В существе своем она вовсе не изменилась; характер ее продукции остается прежним. Именно сама эта неизменность является серьезным доказательством необходимости ее независимого существования как гуманитарной науки. Ибо если бы история действительно была призвана стать точной и позитивной наукой, что могло бы ей помешать на протяжении жизни целого поколения, с тех пор как прозвучал трубный глас, участвовать в этом процессе?
Тому, кто хоть немного знаком с новейшими достижениями в области теории науки3, ясно, что по крайней мере в Германии, - где глубже всего проникают в эти вопросы, - точку зрения в пользу независимо-
227
сти гуманитарных наук отстаивают со значительно большей убежденностью и гораздо более широко и свободно, чем в те годы, когда Риккерт писал свой труд Grenzen der naturwissenschaftlichen Begriffsbildung [Границы формирования понятий в естественных науках]. Действительно, представляется, что попытки нового сближения намечаются скорее со стороны естественных наук, которые, впрочем, не остались неизменными в их отношении к точности4.
И все же из того факта, что в лагере культурфилософов берут верх •четкие представления о специфической сущности гуманитарных наук, вовсе не следует, что большинство историков проникнуты этими взглядами. Если рассматривать термин Развитие в его повседневном употреблении, становится очевидно, что регулярные занятия историей на практике все еще, безусловно, находятся под сильным и постоянным влиянием естественнонаучного мышления, что историю подавляет определенное главенство естественных наук и что язык истории звучит с несвойственным ей естественнонаучным акцентом.
Идея Развития как важнейшего средства осмысления мира имеет своим источником скорее область исторической мысли, чем естественные науки. Пути для нее были проложены во французской философии XVIII в. Вольтер, Тюрго, Кондорсе были первыми из тех, кто рассматривал великие исторические процессы как постепенный переход, постоянное изменение, движение вперед. Эта точка зрения противостояла господствующей в то время концепции, что крупные моменты истории следует объяснять исходя из того, что их вызывают сознательно. Идея целесообразного, постепенного, непроизвольного становления условий, а затем и самих явлений культуры получает более полное содержание и более глубокий смысл в творчестве Гердера, немецких романтиков, наконец, Гегеля21*. В первой половине XIX столетия термин Развитие постепенно вытесняет такие слова, как трансформация, изменение, преуспеяние. Как правило, он все еще остается чисто идеалистическим и относится не к конкретным формам природных явлений, но к мыслительным построениям5. Группа явлений рассматривается как концепция некоего целостного единства бытия и смысла. Последовательные изменения состояния, наблюдаемые в данном единстве, рассматриваются по отношению к смыслу, который приписывается всему целому. Целое становится тем, чем оно должно быть в соответствии с этим смыслом, и процесс этот именуют Развитием.
Понятие Развития сочетается с понятием Организма и им дополняется. Но и понятие организма, органического имеет источник своего происхождения отнюдь не в современном естествознании6. Это весьма старый образ, ибо уже в мифах и сказках строение человеческого тела переносят на абстрактные вещи, пытаясь понять их с помощью этого образа. Называя понятие Организма понятием биологическим, мы остаемся в рамках примитивного, мифологического понимания жизни. Понятие Развития органического целого, для того чтобы можно было им
228
пользовваться как адекватным средством познания, требует высокой степени Реализма. Необходимо верить в существование целостного единства, в котором происходит такое развитие, и именно изнутри - вовне. Этот образ подразумевает наличие неотъемлемо присущей внутренней устремленности, которая и определяет процесс.
И вот во второй половине XIX в. начинается великое триумфальное шествие естественнонаучной идеи развития. Лишь в современной биологической форме Эволюционной теории происходит ее восшествие на трон Вечности. Идея Эволюции заворожила целые поколения, ею проникнуто все наше мышление. Она действует как уже готовое исходное предположение столь настойчиво и столь сильно, что независимо от того, осознанно это протекает для нас или нет, голос ее почти всегда вмешивается во все наши попытки рассматривать ход событий в их взаимосвязи друг с другом. Прежнее идеалистическое и возвышенное представление о развитии дополняет теперь аспект биологии. Это напоминает эхо в Латеранской капелле22*: один простой звук, порождая изменения, трансформации, наложения отголосков, возвращается, превращенный в аккорд Эволюции7. Любое состояние, любая взаимосвязь - и в обществе, и в природе - выдаются a priori за продукт эволюции. Это слово сделалось настолько расхожим, что смысл его все больше тускнеет. Оно лишается тяжких последствий своей столь насыщенной метафоричности и становится стертой разменной монетой детерминированной причинности вообще, бездумно пускаемой в обращение теми, кто не принимает в расчет логическое содержание этого представления.
А тут еще - бойкие, непоколебимые эволюционисты, для которых мировая история более не скрывает загадок и они считывают ее для вас, уже готовенькую, прямо с газетных страниц древних преданий. У них в кармане всегда есть ключ, чтобы объяснить любое отличие одной эпохи от другой, любую смену одних государств и культур - другими государствами и культурами. Без малейшего страха подступают они с этой своей отмычкой к прошлому, что хранится за семью замками. И они достигают успеха. В их руках мировой процесс превращается в самое простое дело на свете. Это они бодро и весело подступают к истории всего человечества, разворачивая ее вереницей ярких картинок под ликующие возгласы зрителей. Что за аплодисменты, и не только у широкой публики, вызвали такие книги, как Outline of History [Очерк истории] Херберта Дж. Уэллса, а затем и Story of Mankind [История человечества] Хендрика Виллема ван Лоона23*! Но прошлого, ограниченного прошлым человечества, им недостаточно. Для обретения нужной перспективы этому должны предшествовать история Земли и история возникновения жизни. И вот нас приглашают в парную баню периода остывания и отвердевания нашей планеты. Вроде бы удачная мысль, на деле же полное непонимание природы исторического знания. Ибо происходящее в геологии и палеонтологии постигают посредством другого интеллектуального органа, нежели историю, а именно того, который
229
пригоден для точных наук, имеющих дело со знаниями иного рода. Соединение того и другого дает некий гибрид, лишь сбивающий с толку.
Нам возразят, что это популярные сочинения дилетантов, отвечающие запросам широкой публики. Но такой ответ был бы опасной недооценкой значения этой громадной аудитории. Историческая наука, находящаяся во владении эзотерического круга ученых, - вещь ненадежная; она должна покоиться на фундаменте исторической культуры, являющейся достоянием образованных людей вообще. Эти книги свидетельствуют о сомнительности нынешней ориентации исторических интересов широкой публики. Но и не только это: они способствуют, также и в силу своих неоспоримых заслуг, формированию направленности таких интересов. Исторические традиции Европы все еще обеспечивают здесь определенный противовес. Но в Америке такую книгу, как The Mind in the Making [Становление разума] Дж. Харви Робинсона, труд серьезного историка культуры, основывающийся, тем не менее, на совершенно наивном эволюционизме, даже в научном мире считают весьма ценным изложением современного знания.
Дальнейшему распространению поверхностного понятия об эволюции в повседневном функционировании исторической науки, вне всяких сомнений, немало содействовала пользующаяся широким спросом книга Эрнста Бернхайма Lehrbuch der historischen Methode und der Geschichtsphilosophie [Учебник исторического метода и философии истории]. Как известно каждому студенту-историку, Бернхайм подразделяет историю - в соответствии с природой познавательного интереса, побуждающего к ее изучению, - на повествующую (referierende), поучающую (pragmatische) и разворачивающую (genetische). Здесь не место походя доказывать, что подобное разделение предстает во многих отношениях нелогичным, вводящим в заблуждение и практически непригодным. Вильгельм Бауэр, чей менее объемистый труд8 многие уже начинают предпочитать книге Бернхайма, признает, что эти три постулированные формы изучения истории вовсе не следуют по времени друг за другом и не превосходят одна другую по своей ценности. Тем не менее он придерживается этой же схемы. Как трехчленное основание стремления к историческому знанию ее уже рассматривал Лейбниц: «Tria sunt, - пишет он, - quae expetimus in historia, primum voluptatem noscendi res singulares, deinde utilia inprimis vitae praecepta, at denique origines praesentium a praeteritis repetitas, cum omnia optime ex causis noscantur»9 [«Есть три вещи, <...> чаемые нами в истории: первая - удовольствие узнать некие отдельные вещи, затем - извлечь полезные для жизни уроки, и наконец - понять начала нынешних вещей, повторяющих прошлое, ибо все вещи лучше всего постигаются по их причинам»]. Эти слова превосходно передают то, что Бернхайм называет genetische Geschichtsbetrachtung [«генетическим подходом к истории»]. Генетическим тогда является уже такое мышление, когда дикарь отдает себе отчет в возникновении разнообразных вещей, прибегая к мифоло-
230
гической форме; когда греческие логографы повествуют о генеалогии и основании городов; когда Геродот хочет знать ?? ?? ?????? ?????????? (ди ген айтиен эполемесан) («о причине вступления в войну»]24*. Попросту заменяя понятие «генетический» понятием «эволюционный», Бернхайм, как мне кажется, допускает двойную ошибку. Он недооценивает всю познавательную ценность более ранних фаз изучения истории и переоценивает познавательную ценность современной исторической мысли, словно последняя всегда придерживается более высоких принципов, не известных в прежние времена.
Следует полностью отдавать себе отчет в том, что охватывает и чего не охватывает термин Развитие в приложении к определенной исторической данности. Никто не станет отрицать, что он может сослужить хорошую службу для понимания явлений, имеющих четкие очертания. Существует по крайней мере одна область истории, где эволюция - при том что ее смягчают мутации - по-видимому, царит безраздельно: это история костюма. Для нее и вправду справедливо нечто вроде биологической закономерности, определяющей развитие форм независимо от таланта, желаний или интересов отдельной личности или общества. Историю общественной институции, предприятия или государственного механизма, как правило, можно без особых затруднений охватить при помощи понятия Развития. Применимо оно в истории науки и истории техники, но тут же подводит, будучи приложено к истории философии, религии, литературы или искусства. Однако даже в тех случаях, когда оно наиболее пригодно, понятие Развития применимо с гораздо большими оговорками, чем в той сфере, где оно царит безраздельно, а именно - в биологии.
Биолог выдвигает концепцию определенного организма как самостоятельного объекта, носителя только ему присущей направленности, объекта, который, воспроизводя себя путем размножения, по существу своего строения постоянен - при том что филогенетические изменения его органов, форм и функций определяются его средой обитания. В ходе длительного филогенетического процесса вариации внешних воздействий уравновешивают, как представляется, друг друга в их общем единообразии и повторяемости, так что фактор окружающей среды можно считать постоянно действующим и нормальным влиянием, соответствующим внутренним предпосылкам развития в заданном направлении. Но стоит лишь представить какую-либо фазу филогенетического процесса в ее онтогенетической специфике (т.е. если биологическую данность рассматривать исторически), рассуждение это нам уже не подходит. Сумма всех внешних влияний проявляется тогда как последовательный и изменчивый ряд больших или меньших нарушений состояния организма, которые фактически исключают изолированную автономность, или внутреннюю согласованность, мыслимую нами относительно такого объекта. Это всего лишь метод биологической науки, предписывающий рассматривать организм вне окружающей среды, упоминать о постоянной взаимозависимости среды и объекта лишь pro memoria [так,
231
для памяти] и представлять весь ход развития в виде замкнутого причиннообусловленного процесса. Тот факт, что каждое из биллионов внешних воздействий, взятое само по себе, не связано причинно с внутренне присущими организму возможностями развития, можно не принимать во внимание.
Исторические феномены, однако, не оставляют безнаказанными подобные попытки мысленно выделить их из их окружения. Если рассматривать их вышеописанным образом как биологические объекты, месть с их стороны следует незамедлительно: метод заходит в тупик. Можно объективно установить, какие именно данные порождают такой феномен, как «мышь». Но объективно установить, какие исторические данные имеют отношение к феномену «Реформация», а какие нет, невозможно. И эта невозможность заключена не в абстрактной природе явления, но в историческом подходе к нему. Ибо это так же верно для конкретной исторической личности, как и для отвлеченного исторического понятия. Лютер как человеческая особь, относящаяся к конкретному биологическому виду, строго определен, но Лютер как историческое явление не может быть ни отграничен, ни разграничен - так же, как Реформация. Нельзя сравнивать историческую данность с биологической уже в аспекте онтогенеза. А перейти от онтогенетического аспекта к филогенетическому история и вовсе не может. Если взять некую историческую единицу - на - протяжении - времени, - скажем, француза, - идея этой единицы, лишь частично представленная любым отдельным объектом, заключается в суммировании всех прослеживаемых в связи с ним явлений, тогда как идея биологической единицы «мышь» реализуется в каждой мыши как таковой. И если такого рода историческую единицу - на - протяжении - времени определяют как «организм», то в этом случае речь может идти лишь о поэтической метафоре. С научной точки зрения здесь нет возражений, да наука и не может обойтись вообще без метафор: ведь сам язык живет ими.
Если же за таким историческим «организмом» признать некую присущую ему устремленность, которая определяет его «развитие», то тем самым полностью окажешься в недрах телеологии, ибо такой организм, в отличие от организма биологического, обладает внутренней связностью лишь постольку, поскольку обладает целью. Впрочем, и это не вызывает возражений: история есть в высшей степени финалистский способ мышления, - финалистское объяснение хода истории есть единственное, что допускает наш разум. Однако если к концепциям исторического «организма» и исторического «развития» подходить с мерками биологии, эти понятия сразу же предстанут смещенными и искаженными. Но разве не сохранили они достаточно практической ценности для истории, чтобы от них не отказываться? В конечном счете это зависит от того, насколько применим, насколько подходит здесь «образный» термин «Развитие».
Историческое явление, как мы говорили, само по себе куда менее поддается отграничиванию от своего окружения, чем явление органиче-
232
ское. Так, Наполеон есть явление историческое, только если рассматривать его в том мире, в котором он жил. Этот мир никоим образом нельзя даже мысленно отделить от него, нельзя даже частично изолировать его как исторический организм, подобно тому как организм «мышь» изолируют до определенной степени в рамках эксперимента, а затем изучают результаты определенных воздействий на него в условиях прекращения влияния внешней среды. Это справедливо и в том случае, если вместо Наполеона мы возьмем общее понятие: француза вообще. Любые исторические связи всегда остаются открытыми. Сколько бы обстоятельств, приведших к походу Наполеона в Россию, я ни суммировал, установленная историческая взаимосвязь всегда останется открытой для добавления новых идей, по мере того как они будут возникать в моем разуме. Замкнутых исторических организмов не существует.
Предположим теперь, что мы будем настолько свободно, насколько это возможно, рассматривать государства и культуры как организмы, - допустимо ли и тогда говорить о развитии некоей внутренне присущей им устремленности? Биология может до известной степени проводить различие между реализацией внутренне присущих возможностей - и вторжением извне помех, препятствующих процессу развития. Строго говоря, даже такое различение имеет свою рациональную основу не иначе, как при телеологическом подходе. Но в отношении исторических явлений невозможно провести и эту неопределенную линию. С точки зрения истории в каждом контакте человека с человеком и человека с природой всё оказывается внешним воздействием. В каждой связи двух элементов некоего исторического события, в каждом вхождении некоего факта проявляется суммарное действие бесчисленных причинно не связанных друг с другом влияний. Одна восходящая линия причинных связей, приведшая к посещению принцем Вильгельмом II Оранским своего охотничьего замка в Дирене в сентябре 1650 г., и другая, обусловившая появление именно там и именно в это время инфекции оспы25*, соединяются воедино лишь в primum movens [перводвигателе]. Всякое влияние извне есть нарушение предшествующего состояния. Биология, для которой все это, в сущности, вполне справедливо, в рамках филогенеза может рассматривать всю сумму таких нарушений из-за их сходства и постоянства как один-единственный фактор. Поддержание определенных постоянных условий она принимает как нечто необходимое для существования организма. История не может идти этим путем. Всякое воздействие является для нее нарушением. Тем самым понятие Развития едва ли не превращается в сомнительное общее место. Предположим, что речь идет об эволюции мексиканской или перуанской цивилизации. Никто не назовет появление Кортеса или Писарро фактором эволюции. Ведь их появление было катастрофой для всего этого исторического явления10. Однако такая катастрофа, по сути, лишь своими масштабами отличается от бесчисленных событий, которые до этого определяли «развитие» обеих цивилизаций. Все эти события, в свою очередь, были если не катастрофой по отношению к тому, что существовало до них, то
233
строфой, поворотом. Всякое историческое развитие есть всего-навсего каждый миг устремляющийся в ином направлении результат поворотов. Нередко с готовностью говорят о развитии формы правления в Англии, Швеции или Республике Соединенных Провинций26*. В каждой из этих трех стран мы видим, как соотношение сил между центральной властью и аристократией колеблется в ходе истории чуть ли не с регулярной последовательностью. На смену сильным правителям, укрепляющим центральную власть, приходят несовершеннолетние или недееспособные, а то и вовсе происходит полное устранение центра, так что аристократии неоднократно удается вновь отвоевывать территорию у центральной власти. В результате возникает состояние равновесия, которое вроде бы можно называть продуктом развития. В действительности же каждое из этих изменений было следствием обстоятельств, которые по отношению к так называемому организму, на который они воздействовали, были чисто случайными". Никоим образом английское государственное право не содержит намека на то, что Вильгельм Завоеватель, Генрих II, Эдуард I и Эдуард III станут выдающимися правителями и будут подолгу оставаться у власти, тогда как за каждым из них последует период слабого правления из-за отсутствия должных качеств у очередного обладателя королевской короны27*. Ранняя кончина Густава Адольфа и Карла X Густава - с последующим затем периодом регентства28* - все это также относится к числу внешних помех. Равным образом и ранняя смерть стадхаудера Вильгельма II, бездетность Вильгельма III, устранение Яна Виллема Фризо как кандидата на место стадхаудера и смерть Вильгельма IV29* также никак не связаны с природой нашего государства. Каждый из этих фактов генеалогического характера, так же как и другие помехи извне, воздействуя на государство, оказали весьма важное влияние на процесс его становления. Все эти факты, рассматриваемые совместно, словно бы рисуют картину некоей ограниченной регулярности, некоего осциллирующего феномена - что может соблазнить опрометчивого историка сформулировать следующее правило: эволюция государственного правления, среди прочего, определяется регулярно ожидаемым чередованием сильных и слабых периодов власти. Но такому историку достался бы разве что журавль в небе, тогда как у другого в руках была бы синица живого знания. Логическая ценность подобного понятия «развития» была бы равна нулю; как историческое знание такая формулировка была бы в высшей степени банальной и ни на что не пригодной.
Итак, понятие Развития, наличествующее в биологии, применительно к истории лишь затрудняет ее постижение. Да и по самой его сути там явно что-то не сходится. Даже если закрыть глаза на историю, понятие это имеет довольно условное и ограниченное значение. Полностью как метафора, оно едва ли слишком полезно. Признать его означает согласиться с безусловной необходимостью знания частных особенностей для объяснения любого фрагмента истории.
Не хотелось бы задаваться вопросом, не предстоит ли нам, вообще говоря, вместе с жестким понятием Развития отказаться и от всякого
234
применения каузального объяснения в истории - как того хочет Шпенглер30*. В настоящий момент принципу причинности в научной теории познания приходится весьма и весьма непросто. Резкому ограничению его применения в качестве орудия познания, по-видимому, отвечает определенное возрождение старого аристотелевско-схоластического различения между causa materialis, efficiens и finalis31*. Как бы то ни было, историческое знание редко, если вообще когда-либо, означает указание на строго замкнутую причинность. Оно всегда есть понимание взаимосвязи. Такая взаимосвязь, как уже указывалось, всегда открыта, иными словами, ее никогда не следует представлять в образе некоей цепи, состоящей из звеньев, - но как неплотно связанную охапку прутьев, в которую, пока позволяет веревка, можно добавлять все новые и новые веточки. Быть может, вместо охапки прутьев здесь более подходящим будет букет полевых цветов. По своей несхожести и разнообразию всякое новое понятие, добавляемое к выдвинутой концепции исторической взаимосвязи, может быть уподоблено вновь сорванному цветку: с каждым из них вид всего букета меняется.
III. Наша культура претерпевает ущерб, если писание истории для широкой публики попадает в руки приверженцев эстетизирующей, эмоциональной истории, тех, которые исходят из литературных потребностей, прибегают к литературным средствам и стремятся к достижению литературных эффектов
Ни одна наука не распахивает так широко двери широкой публике, как история. Ни в одной другой науке переход от дилетанта к профессионалу не происходит столько гладко. Специальные предварительные знания научного характера нигде не требуются в столь незначительной степени, как для понимания истории или для деятельности историка. Историю во все времена гораздо больше взращивала жизнь, нежели школа. В системе средневековой схоластики, в том виде, в котором она сформировалась как наследие поздней античности, для истории не было места. Семь artes liberales [свободных искусств] и увенчивающие их три великих науки - теология, право и медицина32* - были той почвой, на которой, разветвляясь и обособляясь, выросло большинство современных наук, Но не история. Историография произрастает там, где находится центр данной фазы культуры: на агоре33*, в монастыре, при дворе, в шатре военачальника, в кабинете министров, в газетной редакции. Тот факт, что artes liberales имели весьма мало касательства к изучению истории, если имели вообще, привел к тому, что и в эпоху, сменившую Средневековье, история была представлена в университетах весьма незначительно. Ведь система университетского образования вплоть до
235
XIX в. основывалась на средневековой модели. Даже среди тех, кого можно считать сведущими в истории, в период от эпохи Гуманизма до эпохи Романтизма со школой были связаны лишь очень немногие. Из крупных исторических сочинений этого времени едва ли хоть одно вышло из стен университета. В Англии фигура государственного деятеля-историка имеет немаловажное значение и по сию пору.
XIX в. внес значительные изменения в изучение истории и тем самым изменил весь характер этой науки. С конца XVIII в. наука вообще стала более интегрированной составной частью культуры и общества, чем до этого. Она поставила перед собою более строгие и более высокие требования, такие, удовлетворять которым можно было лишь при условии обучения в «колыбели» знания - университете. Таким образом, история тоже сделалась академической дисциплиной, и Германия, страна, возвысившая ее до этого положения, в XIX в. бесспорно дала наибольшее число выдающихся историков, и при этом все они работали в университетах.
Поворот к университету не устранил точек соприкосновения истории с культурной жизнью. Даже одного такого имени, как Ранке или Фрёйн, было бы достаточно для доказательства этого. Если бы такое произошло, это был бы поворот к худшему12. Ибо история, не имеющая живого контакта с национальной культурой, не вызывающая ревностного интереса среди образованной публики, находится на неверном пути, если только дефект здесь не заключается в вырождении самой этой культурной жизни. Сказанное не означает, что всякая работа по истории должна быть популярно изложена. Вовсе не так. В истории, так же как и в любой другой науке, для специалистов есть немало работы, знать о которой широкий читатель не имеет ни потребности, ни желания, да и не располагает для этого соответствующей интеллектуальной подготовкой. Проведение исследований, критическое процеживание, публикация документов, интерпретация, сопоставление и обобщение остаются в полной мере областью научных работников, получивших университетское образование. Однако величественная картина прошлого, которая стоит за всем этим трудом или витает над ним, поистине принадлежит всем. Задача быть органом культуры, органом, при помощи которого культура отдает себе отчет в своем прошлом, - эта задача может быть выполнена только такой исторической наукой, которая живет в атмосфере своего времени и находит широкий жизненный отклик. Всякая наука, стремящаяся быть полноценной, должна внедриться в культуру и плодоносить в ней.
Всякая культура, со своей стороны, в качестве условия для существования должна быть до известной степени проникнута прошлым. В каждой культуре живут определенные образы ушедшей действительности; общество, являющееся носителем этой культуры, не расстается с ними, хранит их в своем сердце. Эти образы принимают совершенно разные формы, не теряя при этом своей общественной роли - служить «историей» для культуры, которая их порождает. В зависимости от при-
236
роды культуры, испытывающей потребность в образах своего прошлого, и духовной предрасположенности, которая их творит, эти образы принимают форму мифа, саги, легенды, хроники, «деяний», исторических народных песен13. Культура, где возникают все эти формы, культура, которой они служат, до некоторой степени видит в них «вправду свершавшееся». Они удовлетворяют не только жизненной потребности, но и потребности в истине. Если же вера в истинность рассказываемого умирает, значит продуктивный период этой формы уже позади, хотя она и может растянуть свою жизнь еще на несколько веков как пародия, а то и чуть ли не заново возродиться. Формы, изображающие сознательный вымысел, будь то пасторальное стихотворение или роман, отделены от вышеупомянутых простых форм глубокой пропастью. От mati?re de France прежних chansons de geste до mati?re de Bretagne подлинного романа34* культура сделала огромный шаг, подобно Тривикраме, который в три шага измерил небо и землю35*. Чем меньше развита культура, в которой реализуются эти формы, тем заметнее выдают они свою связь с культом. Все они в свою очередь являют собою morale en action [мораль в действии]. Для культуры они являются «историей» постольку, поскольку их образы отвечают той форме познания, которая присуща именно этой культуре. Миф во все времена в гораздо большей степени является примитивной наукой, нежели примитивной литературой.
Формой знания современной цивилизации о прошлом является не миф, но критическое научное мышление. Нынешняя культура, которая довольствуется мифическими концепциями (что она проделывает ежедневно), впадает в детский самообман. Делая вид, что мы верим в исторические построения, которые, как нам известно, являются поэтическим вымыслом, мы ведем себя в лучшем случае как тот папа из Панча36*, который играет с паровозиком и вагончиками своего сына. Форма понимания прошлого, отвечающая нашей культуре, внутренне ей присущая, являющаяся ее зрелым плодом, может быть лишь научно-критической. Но для того чтобы этот благородный плод обрел свою полную культурную значимость, вовсе не достаточно такого положения вещей, когда только специалисты владеют всеми приемами своей профессии. Соотношение между культурой и свойственным ей историческим знанием становится все более глубоким и содержательным, по мере того как все возрастающее число образованных людей оказываются в состоянии вкушать очищенный продукт исторической науки.
В нашей культуре, таким образом, качество исторического знания может быть сочтено наивысшим в том случае, когда науке удается поставлять критически очищенный продукт, обладающий настолько очевидной жизненной ценностью, что широкая образованная публика интересуется им, стремится к нему и усваивает его. Чем больший отклик вызывает историческая наука среди читателей, которых уже не пугает строгая деловитость, трезвость подхода и чисто научная направленность изложения, тем больше это свидетельствует о здоровье культуры в целом и о том, что историческая наука выполняет свое призвание. Если
237
же Клио37* способна привлечь к себе почитателей, лишь ослабляя суровые требования, накладываемые на нее необходимостью следовать научной форме, адекватной данному времени, тогда что-то не так и с культурой, и с самою наукой.
Трудно утверждать, что вышеописанная оптимальная ситуация в наши дни действительно существует. Напрашивается даже вопрос, не являлись ли условия здесь более подходящими одно или два поколения тому назад. И нам не удастся ограничиться общими утверждениями. При поверхностном рассмотрении кажется, что спрос на историю сейчас больше, чем когда бы то ни было. Книги по мировой истории, написанные в популярной форме, с акцентом на культуре и искусстве, с многочисленными иллюстрациями расхватывают, как горячие булочки. Так же как и краткие выпуски по отдельным разделам, небольшого формата, большей частью объединяемые в целую серию и нередко превосходно составленные наиболее компетентными авторами. И наконец, мемуары, биографии, исторические