Библиотека    Новые поступления    Словарь    Карта сайтов    Ссылки





назад содержание далее

Часть 5.

сомнительность даны, так сказать, в документах, в самой жизни. Доказывать это вмешательство или это противоречие - вот задача, которую историк должен выполнить и фактически выполняет, какими бы двусмысленными ни были результаты, к которым он приходит.

Вообще думают, что заинтересованное лицо могло бы нам показать абсолютную истину. Действительно, участник событий, как и историк, занимается постреконструкцией прожитого времени своего сознания. Часто он знает лучше, чем наблюдатель, особенно отдаленный, то, чего хотел (цели, которые он представлял себе еще до действия). Но это превосходство связано со сведениями, которыми он располагает, а не с его непогрешимостью или профессиональными знаниями. Одновременно можно заметить, что в случаях, когда свидетельств много, сомнение не означает провала для науки, но воспроизводит своего рода двусмысленность, связанную с сущностью человеческого сознания и с интерналом, который разделяет сознание и жизнь.

Судя по предыдущему анализу, частичная интерпретация является скорее ненадежной, чем релятивной (под прикрытием этой ненадежности пристрастие проявляется в полной мере). Является ли психологическая или рациональная полная интерпретация в основном релятивной по отношению к интерпретатору?

Чтобы истолковать поведение, мы облечем в логическую форму размышление, которое теоретически ему предшествовало и, может быть, осталось в нем имплицитно. Мы должны себя поставить на место другого установить то, что он знал, понять то, что он хотел. Если мы снова свяжем поступок с личностью, то это будет совсем другое знание и другая иерархия ценностей, которые мы с полным правом хотим воссоздать. Является ли такая задача невозможной и чуждой науке? Нисколько: в самом деле, как только речь заходит о людях или далеких периодах, у нас нет другого средства. Поле исторического понимания расширяется, оно в меньшей степени имеет целью постигать индивидов, чем охватить пониманием мир.

Достаточно одного примера для иллюстрации этих замечаний. Работы Леви-Брюля как раз имели целью заново найти подлинную логику, которой подчинялся первобытный дух. В них стремление поставить себя в чуждые, незнакомые условия было продвинуто насколько возможно далеко, и вместо того, чтобы интерпретировать реакции другого в свете нынешних методов или нынешней морали, он лишил себя права смешивать эти оба менталитета. С помощью скрупулезного метода было признано, что они якобы чужды друг другу.

Но нет ли противоречия между признанным отличием менталитетов и постулированной надежностью? Можем ли мы снова думать так, как думал первобытный человек? Иерархизировать ценности, как делал это он? Отметим вначале своего рода практическую неспособность к этому (связанную с недостаточностью сведений или с ограниченностью нашего воображения). Самоотстранение и симпатия к другому требуют редких дарований и, может быть, никогда не достигают своего завершения. Но вопрос не в этом. Поскольку.речь идет не о разделении чувств другого, а о реконструкции системы его умственной жизни и нравственности, в принципе, нельзя отрицать возможность понимания (при условии, что существует минимум общности между двумя мирами мышления). Релятивность сюда рискует проникнуть окольным путем. Согласимся с пунктуальностью этнолога. Тем не менее выделенный им способ мыслить не существовал для первобытного человека в таком виде, как для интерпретатора. Для цивилизованного человека первобытный человек есть другой человек. Это отношение диктует выбор используемых понятий. Леви-Брюль использует категории в их современной форме: вторичная причина (упорядоченный антецедент и неэффективная сила), принцип тождества для определения от противного, живые силы и участие, которые понимали первобытные люди. Заодно здесь представляется другая система ссылок и другие критерии отбора, т.е. другая интерпретация (если даже предположить, что эта интерпретация полностью соответствует документам).

На мой взгляд, эта релятивность, в сущности, неизбежна и вытекает из результатов, которые мы получили в предыдущем параграфе. Мы го-

304

305

ворили, что интерпретатор углубляется в интерпретацию, которую предлагает, потому что идеи существуют только в уме, и что два ума никогда не совпадают. Истолкователь сознаний в качестве объекта берет не идею как таковую, он познает только пережитые идеи и не обходится без рациональной интерпретации, зависящей от историка, который хотя и противостоит другому, но всегда мир этого другого понимает через собственный мир. Образ другого как в науке, так и в жизни всегда отражает общение двух персон.

Могут сказать, оставим глобальное видение произволу биографа. Не позволяет ли научная психология (например, психоанализ) выяснить объективно характер и историю индивида?

Не вдаваясь в исследование, которое отвлекло бы нас от нашего объекта, мы прежде всего отметим, что психоаналитическая интерпретация по природе своей является частичной, она не элиминирует и не отвергает других: религиозная аскеза, которую психоаналитик сводит к сублимации, как таковая остается, т.е. в том виде, в каком предлагалась психологу или историку религии. С другой стороны, психоанализ частного случая всегда зависит от психологической теории, примененной историком: следовательно, интерпретация имела бы однозначный характер только тогда, когда только одна теория была бы признана и доказана. Наконец, она достигает истины только тогда, когда располагает достаточным количеством документов. Но этих документов об исторических персонажах, в сущности, не хватает, ибо только анализ (в медицинском смысле слова) был бы в состоянии их поставлять. Несмотря на эти оговорки, если предположить, что такие условия налицо, что наблюдатель ограничивает свое личное влияние, то психологическое понимание достигает объективности, хотя, как и всякое научное познание, оно не завершено, потому что никогда не улавливает первый опыт и исследование бессознательного бесконечно. Связи, установленные между возбуждением и реакцией, чувствами и побуждениями20, побуждениями и сознательными мыслями, не менее верны, чем верно суждение о фактах и закономерном характере преемственности, соответствующих законам и подтвержденных свидетельствами.

Тем более что в определенных обстоятельствах интерпретатор, будучи более проницательным, чем участник события, способен уловить подлинное желание, несмотря на защиту. Двусмысленность самопознания для психолога, прежде всего, означает сложность документов, а не непреодолимость сомнений. При условии наблюдения за личностью, за ее поведением, эмоциями можно одновременно зафиксировать ее поступки, намерения, четкие желания и порою незаметные для нее самой стремления. Но психолог заявляет не о фиктивном или иллюзорном сознании и реальном бессознательном: защита также реальна, как и желание. Больше того, если возбуждение и защита идут в одном и том же направлении, то нельзя измерить ту часть, которая в детерминации относится к возбуждению, которая - к защите. Если они противоречат друг другу, то невозможно ни заранее предвидеть решение, ни ретроспектни-но сделать вывод о поступке, связанном с соответствующим побуждени-

ем Мотивы, которые индивиды приписывают себе, оказываются эффективными.

Наконец, эти интерпретации представляют ценность в той мере, в какой они устанавливаются психологическим анализом. За отсутствием анализа изучение побудительных причин, чтобы, по крайней мере в истории, носило объективный характер, должно пройти через рациональную интерпретацию (особенно, когда речь идет о социальных группах, импульсы которых скорее представляют, чем наблюдают).

Таким образом, мы пришли к последней, самой интересной проблеме, речь идет о проблеме отношений между двумя системами интерпретаций.

Напомним, прежде всего одно уже указанное замечание. Предпочтения историка диктуют выбор системы. Объяснение сверху и объяснение снизу всегда имеют успех. Можно вспомнить знаменитую фразу: «Нет великих людей для камердинеров», которой можно было бы противопоставить другую фразу: «Любой человек может быть великим для кого-то». Трезвость и наивность, желание принижать или возвеличивать сочетаются при умножении количества и противопоставлении различных интерпретаций одного и того же поступка.

С другой стороны, интерпретация побудительных причин в крайнем случае может проистекать стихийно при наблюдении поступка: скорее ищут побудительные причины, чем мотивы того, кто в гневе бьет кулаком. Психология по праву не вмешивается после рационального понимания, но она в данном случае ограничивается реализованными интенциями, которые даны в восприятиях. Таким образом, приоритет рациональной интерпретации вообще правомерен.

Больше того, в истории, если можно так сказать, она занимает привилегированное положение, ибо проявление побудительных причин ведет к размыванию своеобразия исторического феномена. Все революции легко объясняются через озлобленность, поскольку все они представляют вначале ситуацию классов, которая оправдывает гипотезу, но вместе с тем дают возможность избегать самого интересного, т.е. изучения, например, черт, из-за которых нельзя сравнить черты современного рабочего движения с чертами восстания рабов под предводительством Спартака. Больше того, свобода историка не знает границ. Можно приписать низменной побудительной причине все исторические движения, которые хотят обесценить, и, наоборот, приписать благородной побудительной причине те исторические движения, которые хотят прославить. По этому вопросу мы отсылаем читателя к эссе Шелера об озлобленности: революционеры XVIII в., якобы обуреваемые завистью к высшим ценностям, разрушали их, а христиане якобы героически преодолевали эти же ценности путем смирения. Это полностью произвольное решение, ибо ни одно, ни другое учение не заключает в себе озлобленности, и люди в обоих случаях, бесспорно, испытывали ее в Разных пропорциях.

Трактат Парето представляет еще более разительный пример софизмов, который допускает колебание между системами. Логика поступков якобы должна быть соизмерима со знаниями и личными достоинствами Участника событий. Парето идет от рациональной интерпретации к суб-

307

стратам, но не стремится понять смысл, который люди сами придают своим поступкам. С этого момента он постоянно смешивает критику политических идеологий, критику, зависящую от его собственной теории, с психологией общества, чуждой истории, которая удерживает только универсальные черты и защищает безнадежный консерватизм. Чтобы делать выводы из мотивов о побудительных причинах, важно уловить мотивы в мире другого: достаточно приписать другому свои собственные предпочтения или свои собственные познания, чтобы превратить его в лицемера или глупца.

Могут спросить, можно ли выделить одну или две исторические психологии и затем остаться психологом, но не признавать историю? По этой необъятной проблеме ограничимся несколькими замечаниями. В самом деле, так называемая историческая психология большую часть времени была сведена к рациональной интерпретации. Достигают симпатии либо через чувства, либо через реагирование; за пределами понимания мира понимают жизнь, которая протекает в этом мире. Выделяет ли затем историк психическую структуру типа людей? Признаем, что очень часто побудительные причины используются для объяснения поступков, достаточно лишенных своеобразия, чтобы сразу соответствовать общим правилам или понятиям.

Есть исследования по социальной или исторической психологии, если под этой психологией понимают описание характеров, присущих группе или эпохе. Также психоаналитики ставят под сомнение постоянство неврозов: т.е. в зависимости от воспитания, от первоначальных ситуаций, в которых развивается ребенок, и от характера коллективных запретов начинают развиваться другие комплексы или, по крайней мере, основные импульсы получают другие облики. Однако нельзя было бы отрицать, что психологическое объяснение стремится к обобщению фактов и типизации людей, т.е. что в конечном счете оно стремится использовать их в качестве иллюстраций или примеров истины. Во всяком случае, если предположить, что можно добиться (это нисколько не исключается) точного описания озлобленности или восстания, тем не менее вся психология по природе своей возвышается над связями или супраисторическими понятиями: действительный вопрос состоит в том, чтобы знать, на каком уровне формализма она их достигает. (Является ли Эдипов комплекс одним из тех данных, которое выше обстоятельств, не нужно ли более определенно говорить о комплексах, которые порождаются отношениями ребенка и людей его окружения и которые меняются вместе с изменением общества?)

Идет ли речь о мотивах или побудительных причинах, историк должен отрешиться от самого себя и думать, как другой, чтобы затем выделить бессознательные импульсы. Только в целостности системы фактов и пережитых ценностей, а также путем анализа личности можно было бы преодолеть колебания, свойственные частичным интерпретациям, но глобальные интерпретации из-за заключенных в них селекции и реконструкции всегда несут отпечаток неизбежной релятивности.

До сих пор мы предполагали, что историк хочет поставить себя на место своей модели. Что касается биографа, то это другое дело, ибо он сразу использует все системы интерпретации. С этого момента двусмысленность по существу занимает место, предоставленное каждой системе интерпретации, и сразу же исчезает мысль об истине.

Биограф простодушно не принимает мнение, которое заинтересованное лицо имеет о самом себе. Огюст Конт, например, открывал для себя и конструировал прошлое, где люди и события были расположены в зависимости от роли и значения, которые им отводила религия. Такая биография для биографа есть документ. Но биография в свою очередь становится документом для будущего биографа. Самая полная интерпретация, которая объединила бы все системы и показала бы их связи, не была бы окончательной, так как оценка, данная каждой системе и включенная навсегда в объект исследований, зависела бы еще от одного вывода. Как мы уже выше отмечали, для человека нет истины существования. Каждая интерпретация дает только представление, один Бог постиг бы единство всех намерений.

§ 4. Понимание фактов

Суждения, продолжение которых составляет рассказ, касаются прежде всего событий. Но они, в сущности, не являются ни результатом индивидуального решения, ни проявлением идей. Может ли концептуальная реконструкция выявить интеллигибельные связи, имманентные действительности, в тех случаях, когда она не восходит от действий к их участникам? Вначале мы рассмотрим на примерах понимание фактов. Затем мы попытаемся уточнить условия объективности.

* * *

Снова возьмем два традиционных примера: «Иоанн Безземельный прошел там-то» (часто говорили: вот только это интересует историка), и Марафонская битва (или битва при Ватерлоо) - любимый пример Зим-меля и всех литературных критиков истории. Можно ли в этом случае говорить об объективном понимании?

Если бы историк ограничивался фиксацией видимого события (Иоанн Безземельный там прошел), то это событие, действительно, было бы избавлено от недостоверности, которая связана с познанием психики, но оно сразу же было бы лишено всякой истинной интелли-гибельности, и констатировались бы только вещественные данные, единство которых было бы произвольно сконструировано суждением историка. Но это другое дело. Факт это не только, так сказать, физическое действие - переход Иоанна Безземельного на другое место, это также намерение в том. что он должен там пройти или. точнее, это Действие, заключающееся в том, чтобы идти от одного места к другому. Принятый в своей воспринимаемой реальности факт можно было

309

бы уподобить падению скалы; будучи историческим, он вместе с тем воспринимаем и понятен, ибо во фразе, которая используется для его выражения, принимают во внимание только реализованный мотив-таким образом, не отказываясь от понимания, избегают двусмысленности. В этом смысле констатация, высказывание об историческом факте, по крайней мере, высказывание такого рода, достигнет полной объективности.

Но, возразят, а дает ли другой пример такой же результат? Совсем наоборот, несоответствие между событием и рассказом не возникает ли здесь с такой очевидностью, что скептицизм в различных его формах от Стендаля и Толстого до Кро и Валери всегда ссылается на военную историю.

Мы оставим в стороне проблемы, которые ставит Толстой: мало значит роль руководителей, историк обязан заново ее оценивать в каждом случае. (Мы только объясним стремление историка ее переоценивать) Мы также не ставим вопрос о надежности как литературных, так и исторических описаний. Вначале речь идет о документах (и об их критике), которые мы исключили из нашего исследования. Затем, найдется место для литературы, по крайней мере, для того, чтобы различать частную истину и полную истину. Вместе с накоплением материально точных фактов не обязательно передается подлинное впечатление, не всегда определяется человеческая истина войны. Итак, мы исключили проблемы, которые выдвигает историческая экспрессия. Из литературной критики мы сохраняем только противоположность между неоформленной, хаотической и случайной реальностью и упорядоченностью рассказа. Эта рефлексия романиста (битва на берегу Москвы-реки в «Войне и мире» или битва при Ватерлоо в «Пармской обители») присоединяется к анализу логика. Действительно, Зиммель настаивает на невозможности изоляции исторического атома, невозможности, из которой он вначале делает вывод о несуществовании исторических законов (ибо действительные законы касаются элементов), затем о существовании границ расчленения, так как для возвращения науке непрерывности пережитого становления нужно, чтобы изолированные фрагменты сохранили достаточно свойств внутреннего времени и качественной особенности.

Мы охотно согласимся с тем, что историку никогда не удастся выделить исторический атом, поскольку один жест самого маленького гренадера возвратил бы нас к прошлому этого человека и обстановке этого события. С другой стороны, нет ничего более очевидного, чем то, что историк реконструирует, но не воспроизводит факт. Но после всего этого все же не там находится основное различие между коллективным фактом (например, битва) и индивидуальным фактом, в обоих случаях материальные данные представляют собой одну и ту же множественность; единство, неважно является оно творением восприятия или памяти, исходит из духа, оно является результатом своего рода концептуального выражения. Различие связано со степенью сложности. Множество участников событий влечет за собой множественность пережитого опыта: каждый по-своему наблюдал или испытывал событие. Предпочел ли рассказ историка одну из спонтанных версий или преодолел относительность видений и индивидуальных

импульсов? Является ли это особой точкой зрения или объективной реконструкцией?

Битва, пережитая генералом, ничего общего не имеет с битвой, кото-DVK) пережил простой солдат. Конечно, битва, которую описывает исто-пик ближе к битве генерала, чем солдата, ибо, чтобы описать всю бит-?? действительно необходимо снова найти планы сражения и приказы, исходившие сверху, так как передвижения войск, по крайней мере вначале, представляют следствия этих понятных причин. Затем наблюдают рывок и констатируют результаты: левый фланг вышел вперед, центр ушел вглубь. Следовательно, исторический рассказ не имеет в виду ни собственно опыт командующих, ни опыт других людей, он сохраняет кое-что из того и из другого в общих чертах, из замыслов и команд командующих, из действий остальных людей. Особенно он избегает релятивности сознания и точек зрения, тяготея к видимым и бесспорным

фактам.

Концептуальное истолкование этих фактов (понимание мотивов, реализованных в поступках) нас снова приводит к предыдущему примеру. Намерения командиров и действия солдат в большей степени реальны и понятны объективно (двусмысленность снова возникает, когда роются в сознании командира либо для объяснения того или иного несвоевременного решения, либо для выяснения высшего намерения, первым выражением которого было реализованное намерение).

Без сомнения, битва, увиденная историком, имеет идеальный характер в том смысле, что она реальна только в уме: идеализирована ли она? Тут идет речь в меньшей степени о характере науки, чем о привязанностях ученого. Как рассказчик, пронизанный духом неосознанного национализма, он занимает место на одной стороне битвы (в то время как на манер воздушного наблюдателя он должен был бы находиться над противником), когда показалась победа в результате стратегии или тактики, когда битва, как нечто материальное, начинает исчезать, когда пренебрегают мертвыми, ранеными, исполнителями, а иногда даже техническими средствами, тогда незаметно начинают скатываться к легенде. По праву рассказ, который в своем понятийном построении представляет собой творение историка, не менее полезен для всех.

Только напрашиваются две оговорки. Мы указали первое действие, с помощью которого конструируют факт (выход вперед левого крыла), это концептуальное истолкование, а не отбор. В самом деле, никакое событие не исключается, хотя никакое и не описывается. Понятийное выражение представляет собой множество данных, схваченных вместе, в своей совокупности или в своем результате. Но в той мере, в какой над уровнем сконструированного факта историк замечает тот или иной эпизод, он выбирает свободно. Часто настаивают на том, что этот элементарный отбор способен подорвать объективность. В действительности, эти записи (свободных эпизодов) главным образом имеют в виду создать атмосферу или вызвать в памяти ситуацию. Произвольность выбора имеет мало значения. С другой стороны, понятия, с помощью которых мы ретроспективно восстанавливаем битву, могут нести на себе отпечаток сонременной военной науки, как и наше понимание современной войны может быть искажено воспоминаниями и традицией.

31 1

Техника, стратегия, тактика эволюционировали: может быть, историк проецирует свои собственные категории в прошлое. Анахронизм, который содержит в себе долю легитимности, когда действие предшествует осознанию, когда современная теория освещает поведение, которое ее не знало.

Возникает последнее возражение: а понятна ли еще битва в своей целостности или ее нужно констатировать так же, как дождь или хорошую погоду, победу или поражение? У битвы та же структура, что и у истории в ее целостности. Сконструированная одновременно из разумных намерений, неожиданных совпадений и материальных сил, она поочередно становится то понятной как поведение шги человеческое творение, то абсурдной или, по крайней мере, детерминированной, как удар камня или борьба животных. Она понятна или нет в зависимости от того уровня, где находятся наблюдатели. За бессвязностью индивидуальных передвижений, возникает благодаря дисциплине войск и отдаленности наблюдателя, упорядоченное видение командира или историка. Но эти уже организованные события не всегда совершаются в соответствии с планом, снова появляются сопутствующие обстоятельства, в конечном счете люди противостоят друг другу, и решают мужество, материальные средства или Фортуна. Конечно, на этом уровне снова находят логику. Но иногда порядок растворяется в хаосе, паника овладевает толпой. И начинают спрашивать себя, не составляют ли микроскопические факты и случайности, которыми пренебрегают в пользу совокупности, подлинную и действенную реальность. Желания и разумные реакции наблюдают всюду, но исход, которого никто не хотел, поражает. Загадка одновременно находится в корне и на поверхности. Элемент и целостность остаются неуловимыми, но между этими двумя терминами строится объективное познание.

Теперь рассмотрим два совсем различных примера институционных событий (т.е. событий, свершающихся внутри институтов). Директор банка решает поднять учетную ставку; судья произносит приговор. Чтобы понять эти действия, достаточно знания юридической или банковской системы, психология этих личностей как таковая имеет мало значения. Особый случай, когда рациональная интерпретация совершается внутри социальной логики.

Понимание экономического события, происходящее по частям, оказывается избавленным от двусмысленности сознания. Внешнему наблюдению представляется техника поведения, зафиксированная в текстах. Сведения, в которых нуждается интерпретатор, не соответствуют собственно психическим данным. В выбранном примере каждый сразу же узнает цель, которую имеет в виду такая мера. Исследование касалось бы точной цели, которой оно отвечает в такой определенной ситуации (ограничение спекуляции, остановка инфляции банковской ссуды и повышение цен, защита валюты и т.д...). И еще, обстоятельства почти всегда указывают на цель, которую историк обнаруживает посредством изучения окружающей среды. Следовательно, рациональная интерпретация

312

^ономического события достигает универсальной надежности как концептуальное истолкование факта, но с той разницей, что экономист конструирует меньше, чем историк, ибо он открывает непосредственно в действительности интеллигибельные связи, воспроизведением которых

ОН довольствуется.

Может ли такая интерпретация продолжаться бесконечно? Банкир в своих размышлениях предвидит и учитывает реакции других на свои решения. Поэтому в принципе одна и та же интерпретация была бы возможна до тех пор, пока поведение индивидов подчиняется одной и той #е логике, которую мы видим в этом примере - логике интереса, логике максимальной прибыли: система поддалась бы полной реконструкции в той мере, в какой исключительное влияние желания и экономической рациональности обеспечило бы ей независимость.

Мы знаем, что такие предположения никогда не соответствуют реальности. Уже мера относительно учета векселя часто в своих началах и целях содержит долю иррациональности (аргументы, чуждые экономической рациональности). Движение свободно переливающихся капиталов сегодня подчиняется меньше различиям показателей интересов, чем ожиданиям выигрышей или потерь, которые вытекали бы из изменения денежных паритетов. Вообще отметим, что экономические действия не соответствуют полностью экономическим схемам (тем более что государственное вмешательство часто включает рассмотрение посторонних и плохо определенных целей).

Если абстрагироваться от разницы между конкретным человеком и homo oeconomieus21, между реальной экономикой, на которую всегда более или менее оказывают влияние внешние феномены, и чистой экономикой, то можно ли будет развить универсально пригодную полную рациональную интерпретацию? Для ответа на этот вопрос нужно было бы кратко изложить критику экономических теорий. Укажем только, от каких данных зависел бы ответ. Определена ли однозначно для любого общества экономическая рациональность? Позволяет ли сложность ситуаций, а также импульсов предвидеть заранее решение, которое принимается за достоверное определение? Другими словами, определены ли достаточно, хотя бы абстрактно, цель и средства, чтобы дать разрешение на реконструкцию идеального функционирования?

Во всяком случае будет существовать разрыв между этой реконструкцией и ходом событий. Чтобы добиться конкретности, историк использует теорию, но как средство.

Юридический акт более сложен. Если мы рассматриваем контракт между двумя индивидами, то должны различать контракт, заключенный в своем легальном смысле, т.е. в том смысле, в котором его интерпретировал бы идеальный юрист, и, возможно, различные интересы обеих партнеров, цель, которой каждый надеется добиться, значение, которое они придают своему соглашению (значение, которое, может быть, не совпадает с юридически признанной законностью). Другими словами, юридический акт, заключенный между частными лицами, содержит в себе два понимания, они всегда солидарно необходимы, одно понимание через мотивы сторон, другое в юридической системе. Назовем первое

313

пониманием историка, другое - пониманием юриста, потому что юрист имеет в виду юридический смысл, минуя пережитый смысл, историк наоборот, имеет в виду пережитый смысл, через посредство юридического смысла.

Действия судьи представляют еще большую сложность: результат часто объективно ощутим (обвиняемый осужден на столько-то лет или оштрафован на такую-то сумму), но эти ощутимые данные выражают решение, которое определяется посредством интерпретации одного частного случая в соответствии с существующими правилами, интерпретации, которая одновременно предполагает интерпретацию текстов и поступков (а иной раз и сознания другого).

Частичное понимание, независимо от того, является оно пониманием договаривающихся сторон или судьи, ведет нас к двум уже изученным случаям. Оно избегает двусмысленности сознаний, когда связывается со смыслами, отмеченными в текстах (контракта или законов), не обращаясь к мотивам заинтересованных лиц или законодателей. Всегда, когда оно исходит от историка или юриста, оно представляется как реконструкция либо юридической системы, либо пережитого юридического опыта. Оно объективно и фактически, и по праву, когда связывается с видимыми фактами, и ненадежно, когда намерения личностей ставятся под сомнение; оно объективно по праву, если не фактически, когда юридический смысл (текста, частного акта или закона) должен быть однозначным.

Для нашей цели неважно, продолжать или углублять этот анализ, являющийся бесконечно сложным в деталях, учитывая множество форм юридического понимания. Нам важно было только поставить для права и для экономики один и тот же вопрос о возможности полной и универсально действительной интерпретации. Не потому, что он предполагает один и тот же ответ, а совсем наоборот, он ведет к совершенно разным замечаниям. Экономическая система одновременно является рациональной и реальной. Юридическая система, реконструированная историком, была бы идеальной или, по крайней мере, концептуальной.

Понятие юридической реальности двусмысленно. Либо, в самом деле, за реальность принимают поведение людей. Реальное экономическое право определенной эпохи есть право, которое тогда эффективно применялось. Существование правила определяется внешне через вероятность санкций в случае нарушения. Такая реальность будет множественной, бессвязной, сконструированной одновременно из наблюдаемых поступков и психологических состояний. Фрагментарное юридическое понимание будет частным случаем всякого исторического понимания убеждений либо внешних фактов (с единственным осложнением, которое рациональная интерпретация будет проходить через посредство, по крайней мере, частично рационализированных совокупностей). Либо, наоборот, юридическая реальность есть реальность господствующих императивов. Наука о праве, конструкция настолько рациональная и логичная, насколько возможно для системы определенного законодательства, представляет собой идеальную форму интерпретации, которой пользуется юрист. В этом случае идеология определяется

по отношению к чистому праву, к духовному бытию права, а не по отношению к жизни22. Различия частного и публичного права, права и государства являются идеологическими (хотя осмысленными многими личностями и, следовательно, эффективными), потому что они не имели бы места в том интеллигибельном здании права, которое воссоздает ученый.

Может ли взятое само по себе понимание исторической реальности либо чистой реальности права достичь однозначности? Действительно, плюралнеточность систем с трудом отделяется от плюралистичности внутри системы. Предположив, что существует первоначальный и наивный юридический опыт, историк, чтобы его понять, начинает его реконструировать, и наука придает строгое единство многочисленным и часто противоречивым данным. Как для определения объекта, так и для его организации историк углубляется, по крайней мере, через понятия, которые использует. Неважно, что различия подчиняются вечной идее права или что они сопоставляются в своей несхожести, замена ретроспективного порядка хаосом поступков и психологических состояний снова неизбежно связывает историю с теорией.

Кажется, эти примеры подсказывают два заключения: во-первых, возможность благодаря внешнему характеру банковской техники и юридических текстов констатировать и понимать объективно действия без их связи с индивидуальными сознаниями. Во-вторых, в тот или иной момент неизбежен возврат к психологическому, потому что никогда не замкнутая в самой себе социальная система сталкивается с внешними силами и особенно потому, что сама реальность проявляется то на уровне интеллигибельного порядка, то на уровне поведения и пережитого опыта.

* * *

Могли бы справедливо возразить нашему анализу безличного понимания, что полностью объективированное событие перестает быть историческим, потому что как историческое событие оно никогда не смешивается со своими последствиями. Оно продолжается благодаря своему воздействию на сознания. Политические и социальные последствия бегства короля являются составной частью факта до такой степени, что трудно бывает прочертить его границы.

С этой точки зрения исследования Симиана обладают исключительным свойством. Цифры помогли ему установить, в каких случаях рабочие и предприниматели приходят к соглашению по поводу повышения интенсивности труда. Таким образом была установлена иерархия тенденций, соответствующих социально определенному способу действия. В этом случае объективация имеет полный характер, и тем не менее факт, Доступный всем, остается историческим: действие не отличается от своих

видимых результатов.

Ни институты, ни обычаи не входят в этот разряд. И те. и другие, напротив, происходят от двусмысленности сознания и идей. Больше того, коллективные привычки представляют особые трудности, поскольку они часто появляются беспричинно. Они выражают больше восприимчи-

314

315

вость, чем пользу. Может быть, когда-то в системе верований они имели рациональный характер и сохранились в силу традиции. В этом случае понимание состоит меньше в том, чтобы снова находить знание или ценности, которые их делали интеллигибельными, чем разделять очевидности, интерпретировать символы, симпатизировать человеческим позициям.

С этого момента все частичные интерпретации, которые мы выделили, становятся недостаточными. Их используют, но преодолевают. Хотят охватить именно всю жизнь, целостность, которая составляется постепенно посредством сближения этих частичных улавливаний. Но вместе с тем исчезают выгоды объективации. Несмотря на собранные документы, всестороннее понимание, если только оно не интуитивное, подчеркивает роль решения. Ибо единство, к которому стремятся, единство эпохи или культуры, есть только фиктивный источник творений и поступков, и лишь они доступны.

Заключение Распад объекта

На наш взгляд, из предыдущего анализа вытекает фундаментальная идея: распад объекта. Не существует такой исторической реальности, которая была бы создана до науки и которую следовало бы просто верно воспроизвести. Историческая реальность, поскольку она есть человеческая реальность, неоднозначна и неисчерпаема. Неоднозначны множественность духовных миров, в коигрых разворачивается человеческое существование, разнообразие совокупностей, в которых получают место идеи и элементарные действия. Неисчерпаемо значение человека для человека, творения для интерпретаторов, прошлого для современников.

Три момента, которые мы выделили - возобновление идеи, построение факта на основе пережитого, формирование сознаний - различны. Сконструированный факт, ограниченный своими характерными чертами, понятными со стороны, лишен всякой ненадежности, но эта объективность мыслится, а не дается. Больше того, если мы даже пренебрегаем тем, чтобы обогащать факт его последствиями (аналогично тому же для идеи через ее продолжение), то история в этом смысле никогда не является объективной, потому что, отрываясь от людей, она теряет свою сущность.

Обновление идей (в широком смысле слова «идей») приводит непосредственно к историчности исторического познания. Чистая идея нуждается в системе, а идея, вовлеченная в жизнь, нуждается в новом понимании. Одна обновляется благодаря бесконечному продвижению знания, а другая благодаря непредсказуемым трансформациям существования. Отсюда невозможность разделения познания прошлого и становления духа.

Что касается организации сознаний, то она неизбежно завершается обозначением связи. Человек, о котором мы вновь думаем, есть для нас

316

«дугой или тот же, мы отдаляем его или приближаем к себе, он является образцом для подражания или врагом. Был бы индифферентным, все равно для нас был бы тем же.

В каждом случае мы также наблюдали определенное безразличие к объективности. Познание бывает пристрастным, когда выбирает систе-иу в соответствии с субъективными предпочтениями (рациональное объяснение для возвышения, объяснение посредством побудительных Причин для принижения), оно пренебрегает реконструкцией системы ценностей или знаний, которая дает возможность симпатизировать участнику событий. То же самое касается понимания идей, оно становится произвольным, когда освобождается полностью от психологии автора и начинает путать эпохи и миры под предлогом того, чтобы вернуть жизнь прошлому или выявить вечную истину творений.

Эта диалектика безразличия и присвоения склонна гораздо меньше возводить в обычай ненадежность интерпретации, чем свобода духа (к которому имеет отношение историк как творец), она показывает подлинную цель исторической науки. Последняя, как и всякая рефлексия, если можно так выразиться, является как практической, так и теоретической. Идеи, которые ищут, хотят интегрировать с существующей системой, дошедшие памятники призваны обогатить нашу культуру, воссозданные биографии должны служить примером или рекомендацией, поскольку человек признается и определяется только путем сравнения.

Может быть, объективность находится за пределами этой относительности. Так же как единство рассказа будет преодолевать, но признавать множественность духовных миров, так и понимание, не устраняя обновления творений, будет достигать все большей надежности, подчиняющейся пониманию и настоящего, и теории. Установленная в настоящее время истина позволяет уловить истину предыдущих исследований.

Часть третья

Эволюция и плюралистичное^ перспектив

Частичное или глобальное понимание, которое мы исследовали в предыдущей части, всегда имело статический характер. Неминуемо наш |нализ оставался абстрактным и, так сказать, искусственным. В соответствии с классической схемой мы противопоставляли субъект и объект, чтобы измерить интервал между пережитым и конструкцией Пережитого, моделью и портретом. Пришло время снова восстановить Непрерывность, историк и исторический человек различаются, но они относятся к одному и тому же целому. Таким образом мы реинтегриру-СМ определяющее измерение исторической реальности, каким являет-СЯ эволюция.

По всей строгости термин «эволюция» применяется к онтогенезу, к Развитию возможностей, находящихся и зародыше. Единство связано

317

одновременно с идентичностью трансформирующегося человека, с взаимозависимостью последовательных фаз трансформации, наконец, с необратимой направленностью процесса к цели, имплицированной первоначальным состоянием, если она не включена в него. Следовательно, в первую очередь надо спросить себя, в какой мере историческое движение заслуживает эпитета эволюции. Три критерия являются решающими: происходят ли изменения в одном и том же человеке, который продолжает жить? Присущ ли внутренне этому человеку принцип этих изменений? Какова связь различных моментов и, в частности, первоначального и конечного состояний?

Эта проблема, которую мы можем назвать «природа исторической эволюции», действительно ставится. Но мы ее будем рассматривать не прямо, соотнося различные формы становления с типичными чертами эволюции. В самом деле, не всегда делают акцент на развитии ее взаимосвязанных форм, подчеркивают также плодотворность времени. Важна новизна форм, а не их предыдущее присутствие в зародыше. В парадоксальном альянсе слов «творческая эволюция» нюанс творчества превалирует над нюансом эволюции, как эпигенез над преформацией. Еще можно было бы сказать, что за модель теперь берут филогенез, а не онтогенез. Таким образом, историческое движение измеряется двумя различными критериями: с одной стороны, - критерием единства и непрерывности, а с другой, критерием глубины изменений.

Впрочем, одновременного употребления двух критериев недостаточно. Решающим вопросом и на этот раз является альтернатива объективного и субъективного. Здесь, как и всюду, наука, которая неотделима от реальности, содержит две противоречивые интерпретации. Либо мы настаиваем на активности историка: не достаточно ли сопоставления тех или иных экономических трансформаций, чтобы породить фикцию экономической эволюции? Достаточно концептуального истолкования для придания событиям некоторого единства. Точка зрения ретроспективного наблюдателя, который видит, как прошлое ведет к настоящему, дает направление становлению. Либо, наоборот, мы рассматриваем само движение, скажем, движение Германии к авторитарному режиму, капитализма к управляемой экономике. Но ограничивается ли пересказ воспроизведением совокупностей, включенных в объект? Как и в царстве животных, эволюция в царстве людей является изначально данным.

Мы хотели бы избежать как метафизического декрета, так и чисто логического соглашения (соглашения, заключающегося в том, чтобы квалифицировать историческую эволюцию Wertbezogen23, относящуюся к ценностям). Следовательно, мы прибегаем еще раз к описанию. Оно нам позволяет сразу же исключить схематические решения. Например, некоторые во имя номинализма предпочитают субъективизм. Однако, бесспорно, что по сравнению с онтогенезом историческая эволюция всегда в какой-то степени метафорична, ее носителем не является биологическая индивидуальность, но отсюда не следовало бы непроизвольно делать вывод о том, что единство исторического становления полностью фиктивно (если даже оно при анализе превращается во множество индивидуальных фактов). Другими словами, мы признаем с самого начала

объективность эволюции как совокупностей, но мы также признаем их плюралистичность и двойственность. Историк не составляет целостности искусственно с помощью разбросанных и несвязных элементов, но выстраивает целостности, имманетные историческому миру.

По правде говоря, этот третейский суд не является собственно объектом нашего исследования. Мы стремимся к тому, чтобы выяснить границы объективного познания. Рассмотрение эволюции ставит два вопроса: в каком смысле прошлое соотносится с настоящим? Является ли эта ссылка на будущее принципом относительности и ненадежности или, наоборот, позволяет выявить после жизни истину истории?

Мы снова возьмем различения, которые сделали в предыдущей части и пойдем от понимания идей к истории идей (§ 1), от безличного понимания к рассказу и истории фактов (§ 2). В § 3 мы сравним две возможные интерпретации ретроспективной рациональности; наконец, в последнем параграфе рассмотрим проблему в более сложном случае, а именно, проблему исторической эволюции.

§ 1. История идей

Мы снова вернемся к проблемам истории идей с того места, где мы их оставили, в § 2 предыдущей части. Мы показали, что историк имеет в виду идеи как таковые, а также - отдельные сознания через идеи, что он должен сам определить объект путем выбора теории. Затем мы показали несоответствие между пережитым смыслам и ретроспективным смыслом, несоответствие, которое является принципом посмертного возобновления произведений.

Мы постараемся вначале уточнить природу и содержание этих предшествующих исследованию теорий. Затем мы спросим себя, не предписывает ли реальная история науки или философии некоторую теорию. Мы покажем, что значит перспектива внутри определенной системы, затем мы укажем на взаимозависимость исторического знания и самой истории, которая подтверждает некий объективизм без устранения плюра-листичности перспектив.

* * *

Возьмем в качестве примера науку: в самом деле, мы видим различные способы описания ее становления. В глазах Шпенглера позитивистская наука Запада виновата в особенностях современного человека: фа-Устовская воля могущества выковала себе инструмент, так же как Древний грек построил математику миров, статическое и гармоническое о них представление. Другие социологи, не противопоставляя абсолютно несовместимые миропонимания, снова связали механическую физику с философией, которая сама выражала жизненную позицию или общественные связи: замена каузальных связей сущностями или качествами включает в себя произвольное расчленение природы, представленной в одной плоскости, отданной безраздельно технике. Наконец марксизм, далекий от того, чтобы видеть в развитии науки

все возрастающее раскрытие Разума, связал бы это становление с капитализмом. Естественные науки, представляющие исторический феномен так же как и все человеческие творения, якобы неотделимы от экономической системы.

Этот пример представляет своеобразное упрощение (и вот почему мы ограничимся этим грубым резюме различных методов). В самом деле, все признают права как внутринаучной интерпретации, так и социологической. Откажутся как раз признать, что они противоречивы и несовместимы. Можно понять законы Кеплера из психологии автора и, с другой стороны, выявить значение, которое они сохраняют в современной физике. Таким же образом в более широком смысле можно проследить за формированием современной теории науки, исходя из философий природы, одновременно с этим находят высказывания, сформулированные в ту эпоху и действительные сегодня. Историк возвращается к состояниям духа и социальным условиям, не пренебрегая ценностью творений, т.е. их истиной.

Эта комбинация различных интерпретаций не представляет особого случая позитивистской науки. Зато теория науки по отношению к теории философии имеет два преимущества. Никто не оспаривает существования науки как таковой, с другой стороны, в нашей цивилизации за таковую признают науку западного образца (по крайней мере, для математики и физики). Более того, наука сама по себе определяет различие между ложью и истиной, так что о современном содержании математической или физической истины установлено согласие. Таким образом элмини-руются плюралистичность теорий, а внутри духовного мира - двусмысленность (нужно нюансировать эти утверждения: эта убежденность в истинности или ложности представляет ценность только для необработанных результатов и уравнений, которые их выражают, воображаемые представления и общие (научные) интерпретации эволюционируют как философия, а не как наука).

Следовательно, вопрос о ритме эволюции имеет совсем разный смысл в зависимости от того, представляли ли эволюцию идей как таковых или эволюцию научных идей, интегрированных в различные эпохи. В той мере, в какой прошлое наук соотносится с настоящим, научное становление неизбежно связывается с ходом прогресса. Теория универсума есть вместе с тем теория эволюции этого универсума. Поскольку наука в своем современном состоянии является или более продвинутой или более полной, чем предыдущая наука, прогресс неизбежно представляет собой закон истории при условии, если слово «прогресс» брать в широком смысле: полагали просто, что прогресс есть аккумуляция, в то время как физика развивается путем обновления, путем возобновления, по-видимому, самых надежных принципов.

Зато если рассмотреть ритм, в соответствии с которым наука фактически развивалась, то можно заметить регресс, прерывистость. Одна эпоха была плодородной, другая бесплодной. Были забыты приобретенные знания, сама идея науки и метода, которую вырабатывали для себя, изменилась. Значит ли это, что ритм реальной истории зависит только от наблюдения? Да. бесспорно, если история сводится к рядоположению данных; именно эмпирия устанавливает, когда та или иная концепция

была сформулирована впервые. Но история есть также и в особенности организация целостностей, и в зависимости от того, как связывают на-yigy с культурой и экономическими режимами, ход ее движения будет изменяться. Могут ли быть одновременно приемлемыми различные версии? Конечно, эмпирически одна версия может, по крайней мере, казаться более правдоподобной, чем другая, можно было бы, например, показать, что детерминирующие условия являются скорее социальными или экономическими, чем культурными. Но право же, разнообразие условий понятно, так же, как и множественность интерпретаций, которую философия науки или всеобщей истории позволяет иерархизировать, если не свести к единству.

Теперь рассмотрим историю науки (как таковую): избегает ли она относительности? Не кажется ли, что остается один фактор обновления: современное состояние науки, которое диктует конкретную организацию прошлого и предоставляет часто прежним результатам в строении знания другое место и придает новую ценность. Ньютоновское понятие излучения, которое отвергалось опытом, приобрело значение, в котором ему еще недавно отказывали. Вместо того чтобы представлять соперничество, решенное в пользу одного из противников, сегодня в конечном итоге замечают примирение, которое устраняет сам конфликт. Несомненно, скажут, что пример касается теории, а не закона. Но история использует понятия, более или менее связанные с теориями, которые являются ин-тегративной частью позитивного знания, и, следовательно, она имеет отношение к их превратностям. До тех пор пока наука не завершена, т.е. до тех пор, пока человек живет, знание будет обновляться, либо через последствия, которые из него вытекают, либо через целостность, в которую оно включено. Если мы перспективой называем взгляд в прошлое, диктуемый отношением к настоящему, то история науки (как таковая) знает множественные и переменчивые перспективы. История - воссоздание предыдущей науки - солидарна с историей - становлением науки. Сознание, которое наука имеет о своем прошлом, есть только форма самосознания.

В конечном счете действительный вопрос касается историчности науки (а не истории науки). Конечно, она развивалась в течение времени, подчинялась внешним случайностям, часто отклонялась в сторону, останавливалась или даже отступала. Являются ли математика и физика тем, чем они обязательно должны были быть или, напротив, их сделала такими случайная история? Случайность, которую мы имеем в виду, больше не является случайностью, которая возникает из их зависимости, от человеческой или социальной психологии, мы имеем в виду важнейшую случайность, которую можно сравнить со случайностью изобретения, противоположного открытию. Можно ли продвигаться в науке дальше после эксперимента Майкельсона иначе, чем через гипотезу Эйнштейна? Само собой разумеется, что мы здесь не претендуем на приведение к какому-либо решению: у нас нет такой компетенции, и на это должны ответить специалисты. Нам только важно довести анализ до такой точки: если система науки есть или становится постепенно необходимой, то история окончательно элиминируется, по-

320

321

скольку современное состояние могло бы быть сразу охвачено более богатым смыслом. Исчезла бы перспектива (или сама бы подчинилась своего рода прогрессу), и стала бы напрасной наука о прошлом в тот момент, когда история завершилась бы тем, что растворилась в надис-торической истине. Еще раз: история-наука разделяет участь реальной истории.

В случае с философией основная трудность состоит в нахождении определения, которое бы приблизительно установило границы принадлежащей ей сферы. С другой стороны, историк определяет свой предмет путем выбора той или иной философской теории (которая тоже является теорией своей истории), но это последнее утверждение, бесспорно, столкнется с возражениями, в нем увидят своего рода скептицизм или нигилизм; если философия не раскрывает свою природу через свою историю, то как историк может избежать произвольных решений?

Пытаются опровергнуть две разные точки зрения: точку зрения, принимающую историю за лабораторию философа и утверждающую, что история сама способна различать, и точку зрения историка позитивистского направления, которая не решится признать эту роль неминуемо за философским решением и попытается открыть в фактах закон становления.

Первая проблема поставлена в следующих строках: «Какова природа этой истории? Обязательно ли она остается, как, например, история религий, источником частных мнений, связанных с величием или падением той или иной социальной группы? Или имеют право сказать, что она, как, например, история наук, соответствует постепенному распознаванию истины и лжи?»24. Без сомнения, историю нужно понимать в объективном смысле. Но если распознавание не приходит ко всем (и сам факт постановки вопроса показывает, что так не бывает), то это будет возложено на историю (в субъективном смысле: познание философского прошлого). Отсюда ремарка: «...подобный вопрос не относится к тем вопросам, которые априори можно решить диалектикой слов...»

Действительно, диалектика слов не смогла бы априорно решить ни один вопрос, но такое выражение слишком легко скрывает действительную трудность. Требуют от науки о прошлом устранить сомнение, которое касается сущности философского движения. Историк будет призван доказывать, что история (реальность) есть постепенное распознавание истины и лжи. Но не там находится один из вопросов, который эмпирический метод решает апостериори с помощью накопления фактов. И в той мере, в какой он его решает, не кажется ли, что он уже был ориентирован ответом, который должен был дать?

Наука реализует это распознавание, поскольку располагает критерием: экспериментальной верификацией. Каков же критерий философской верификации? Согласно самой букве той науки, на которую мы намекаем: истории наук. Мы сразу видим причину, по которой отвергали диалектику слов. Выбор этого критерия предшествует исследованию и по-

322

этому не может быть им оправдан; он является составной частью решения, через которое каждый историк определяет свой объект, предпочитая ту или иную теорию духовного мира. В самом деле, ясно, что история наук дает возможность распознавать философскую истину только при условии, что будет признана теория, которая уж точно находится под вопросом: а именно, что философия исчерпает свое призвание вместе с осознанием научного прогресса.

Но, скажут: к чему такое решение? Научная история не есть ни рассказ, ни развитие, рассказ предшествует пониманию, развитие находится за пределами позитивистского метода. Мы не должны определять философию, но мы должны собрать многочисленные и изменчивые определения, которые ее помещают между искусством, религией и наукой. К тому же термин «философия» абстрактен и предлагает ложную проблему: все, что знает историк, это то, что есть люди, которые философствуют.

Нет сомнения в том, что эти замечания подсказывают один из мыслимых методов. Когда речь идет об авторе, то это связывают с пережитым смыслом, когда речь идет об общности, то излагают последовательность учений и революций мышления на уровне коллективного существования. Ограничивают часть постулатов в той мере, чтобы они умещались в сознании. Мы больше не вернемся к критике, которую изложили в предыдущей части о том, что пережитой смысл есть фикция. Несмотря на это, он указывает направление интерпретативного усилия: историк-позитивист имеет в виду смысл, который дал создатель своему творению. Не может ли он так же следовать за становлением, ничего не отсекая и не добавляя к сложности и множественности реального?

Остается спросить себя, существует ли в этих условиях история философии, т.е. представляет ли наблюдаемое разнообразие минимум единства или непрерывности, которые ее определяют как историю. Концепции, объекты, методы философии изменились. То она применяется к целостности познаваемых вещей, то редуцируется к рефлексии над наукой. То она почти совпадает с религией, то противопоставляется ей и требует автономии. Конечно, можно было бы путем сравнения выделить определенное число признаков, которые характеризуют все доктрины, обычно называемые философией, и можно прийти к туманному определению такого рода: размышление человека о своем предназначении, о своем месте в универсуме и о высших проблемах знания и бытия. Но в таком случае можно заранее определить ритм движения: такая философия проходит через непредвиденные альтернативы, она вместе с эпохой меняет свое значение и свою функцию, она связана с чередованием энтузиазма и мудрости, романтизма и рационализма. Нет ничего за пределами этих превратностей, разве что сам человек, всегда спрашивающий и всегда не знающий.

Итак, это отказ от решения равносилен некоторому решению. В случае с наукой мы показали, что, так сказать, наблюдают становление по факту, но теоретически его определяют по праву (или, если хотите, наблюдают становление идей, втянутых в жизнь, определяют становление идей как таковых). Различение здесь имеет значение. Можно констатировать преемственность школ, но истинный ритм, прогресс, пре-

323

емственность без порядка, диалектика, углубление, вечные антиномии, - все это дано непосредственно через понятие философии. Например, философия, понятая как осознание науки, есть, безусловно, по праву, развитие (развитие в сторону открытия призвания, развитие в сторону более точного и ясного осознания).

Что касается позитивистской истории, то она колеблется между традиций, из которых происходит и которые стремится преодолеть. Между историей сект и эволюционизмом она ищет промежуточную линию. Первая ведет к сектаризму или скептицизму, а второй увековечивает необходимость времени и следует в прошлом за наступлением разума. История людей возвышается до истории философии в той мере, в какой она содержит либо альтернативу первого метода, либо имманентную рациональность, включающую в себя второй метод. В конечном итоге история философии выражает либо всегда обновленный вопрос, либо развитие знания и мудрости (вдобавок в данном случае была бы только история философствующего человека: единство пришло бы не из философии, а из единства психологических типов или ситуаций).

Все эти анализы приводят к формуле: «...в прошлом есть философия только для того, кто философствует» или еще: «...каждый философ имеет прошлое своей философии». Эти формулы нам кажутся очевидными и банальными в такой степени, что мы бы их едва заметили, если бы в большинстве случаев не стремились от них уклониться, приглашая саму науку (в данном случае историческую науку) принимать решение. В самом деле, опасаются, что философ, если он должен одновременно раскрывать истину и ее историю, будет подвержен капризу своего эстетического чувства.

В основании этого страха кроется недоразумение. Приоритет теории над историей законен. Фактически теория разрабатывается в той мере, в какой философ исследует прошлое. Приоритет означает просто то, что факты не навязывают никакой доктрины и что философское высказывание, даже высказывание, формулирующее дефиницию философии, признает только философское доказательство или, еще, что философия определяется радикальной постановкой вопроса, пересмотром всего.

Мы могли бы взять другие примеры. В случае с искусством мы могли бы наблюдать плюралистичность теорий и перспектив, которые возникают из концептуального истолкования (история стилей), из связи с настоящим в истории духа или в истории становления стиля (точка прибытия ориентирует все движение). Таким же образом история-наука происходила бы от ритма реальной истории, диалектика стилей воспроизводилась бы в диалектике (частично независимой) теорий стилей, преемственность творений в преемственности также непредвиденной их интерпретаций, реальная история и история-наука, обладая некоторой ав-

тономией, фактически подчинились предназначению душ (в смысле

Дильтея). ^.

Было бы небезынтересно воспроизвести этот анализ, который, будучи таким же схематичным, как и предыдущий, ничего нового не принес бы С другой стороны, в этом общем труде мы вынужденно ограничимся принципами. Важно только воспроизвести высказывание, которым завершилась предыдущая часть, а именно: история - реальность и на-«ка - существует не сама по себе, а благодаря историку и для историка. Библиотеки содержат рукописи текстов, которые считаются философскими, документы нас снабжают рядом или совокупностью концепций, мы открываем в фактах элементы истории; но мы никогда бы не пришли к тому, чтобы таким образом составить историю философии, если бы посредством суждения, которое мы выносим о философии, мы не придали бы ей единства и эволюционного развития.

Применим этот пример к религии, и мы сразу же уловим самую трудную проблему. Видимо, не существует религиозной истории ни для неверующего, ни для верующего; для одного - потому что религия не имеет истории, для другого - потому, что нет религиозного порядка, трансцендентного психическим или социальным феноменам. Психология религиозного опыта, социология церквей, распространение и борьба откровения в мире бесспорны. Чтобы история имела собственно религиозный характер, нужно было бы, чтобы церкви были гибки в своем главном предназначении или чтобы стремление людей к вере было сущностью религии. Но церкви сохраняют и передают незыблемое откровение. Диалог со своим Богом одиноких индивидов, разбросанных во времени, не формируется в некое целое. И вера не носит религиозного характера, если не происходит от Бога. В этом смысле историческое измерение противопоставляется фундаментальным образом философии трансценден-ции.

§ 2. История фактов и институтов

В последнем параграфе предыдущей части мы анализировали понимание событий, объективированных либо внутри социальных систем, либо через концептуальное истолкование для историка. Мы возобновляем анализ на той точке, где остановились: как организуются эти элементы, чтобы снова составить становление?

Традиционная логика использует понятие отбора. Среди установленных фактов историк отбирает нужные ему самым строгим образом, и этот отбор соответствует его субъективным предпочтениям. Обычно забывают о критике фактов, как если бы разработка начиналась только с группировки данных. Напротив, если наше предыдущее исследование правильно, то важно различать вначале концептуальное истолкование и элементарный отбор, а затем исторический отбор.

Мы изложим классическую теорию отбора фактов и попытаемся показать, как, исходя из безличного понимания, формируется историческая перспектива.

324

325

Логики и литераторы тоже признают необходимость отбора. Враждебные к истории литераторы, видят в ней осуждение этой псевдопозитивистской дисциплины; что из себя представляет эта так называемая наука, которая, вместо того чтобы объяснять, рассказывает и рассказывает по своему усмотрению, потому что она поддерживает или пренебрегает сколько угодно накопленными эрудицией сведениями. Что касается логиков, то они обсуждали два вопроса. Они спрашивали себя, по какому правилу осуществляется различение: с точки зрения ценности или эффективности? С другой стороны, хотели выяснить последствия отбора для надежности исторического рассказа: является ли он принципом универсальности (одни и те же факты в зависимости от системы ценностей могут быть историческими для всех) или относительности (историк по своей воле вникает в вопросы, которые он задает прошлому и в которых также выражены его любознательность и общественное положение)? Наконец, является ли отбор объективным в том смысле, что сама эволюция им наполняется подобно тому, как память спонтанно упрощает, резюмирует и преобразовывает? Впрочем, по поводу этих вопросов мы долго дискутировали, теперь ограничимся, насколько возможно, коротким напоминанием результатов, в которых мы нуждаемся.

Теория Риккерта (отбор, осуществляемый посредством основных ценностей всей совокупности событий) ограничивается логическим оформлением банальной идеи: каждый отбирает среди событий те, которые по той или иной причине его интересуют. Но чтобы быть философски плодотворным, это оформление должно лишить интерес, проявляемый к истории, его субъективного характера. Таково было действительное намерение Риккерта, который полагал установить, по крайней мере внутри какого-либо коллектива, фактическое соглашение о ценностях, соглашение, которое гарантировало бы объективность отбора. Мы показали, что это решение в действительности остается иллюзорным. Для того чтобы одни и те же факты действительно появились в различных пересказах, нужно было бы, чтобы все изученные ценности эпохи были известны. Больше того, эта ограниченная эпохой логическая объективность предполагает еще полное безразличие историка по отношению к собственной эпохе, безоговорочную верность другому объекту: безразличие и верность, которые нам показались непостижимыми как фактически, так и по праву. Наконец, идея отбора, которую рассмотрел Риккерт, есть обычная идея: идет ли речь о группировании или об организации, его теория ничему не служит именно в тот момент, когда она становится необходимой. Из одних и тех же данных можно составить совокупность самых противоречивых точек зрения.

Нам не кажется удовлетворительной и так называемая концепция эффективности. Якобы те факты являются историческими, которые оказали воздействие на последовательность становления. Но как оценить это воздействие? В какой момент перемещаться? Какой термин (ссылки) использовать? Является ли важным это воздействие на настоящее? Никакой историк в данном случае не использует это предписа-

326

е Много событий, сохраненных в коллективной памяти, не оказало, крайней мере внешне, влияния на настоящее. Недостаточность этого критерия абстрактно легко показать: эффективность измеряется по отношению к какой-то вещи, к какой-то дате. Следовательно, нас отсылают к другому виду отбора, от которого будет зависеть первоначальное различение.

назад содержание далее



ПОИСК:




© FILOSOF.HISTORIC.RU 2001–2023
Все права на тексты книг принадлежат их авторам!

При копировании страниц проекта обязательно ставить ссылку:
'Электронная библиотека по философии - http://filosof.historic.ru'