Часть 5.
Письмо LIII
Сенека приветствует Луцилия!
(1) На что только меня не уговорят, если уж уговорили плыть морем!
Отчалил я в затишье, но небо было в тяжелых серых тучах, которые непре-
менно должны разразиться либо дождем, либо ветром. Все же я думал, хотя
погода ненадежна и грозит ненастьем, мне удастся проскользнуть, благо от
твоей Партенопеи до Путеол немного миль. Итак, чтобы уйти побыстрее, я
направился через открытое море прямо к Несиде1, срезав все излучины. (2)
Едва мы отплыли настолько, что было уже все равно, вперед ли идти или
назад, как подкупившая меня гладь исчезла: бури еще не было, но море
взволновалось, а потом зыбь пошла чаще. Я стал просить кормчего высадить
меня где-нибудь на берегу. Он же говорил, что на здешних скалистых бере-
гах нету стоянок и что не так страшна буря, как суша. (3) Но я слишком
мучился, чтобы думать об опасности: меня изводила тошнота, слабая и бе-
зысходная, которая, взбаламутив желчь, не позволяет еще ее извергнуть. Я
пристал к кормчему и заставил его, хочет не хочет, плыть к берегу. Когда
мы подошли, я не стал ждать, пока мы выполним наставления Вергилия 2,
чтобы
Носом в простор корабли повернулись,
или чтобы
С носа якорь слетел,
но, вспомнив мое искусство, бросился в море, как подобает старому лю-
бителю холодных купаний, в плотной одежде. (4) Подумай сам, чего только
я не натерпелся, пока полз через утесы, пока искал дорогу, пока прошел
ее! Я понял, что моряки недаром боялись суши. Просто невероятно, сколько
я вынес, не имея сил выносить самого себя! Знай, Улисс был от рожденья
обречен гневу моря: не потому, что всюду шел ко дну, а потому, что стра-
дал морской болезнью. И я, если мне придется куда-нибудь плыть, доберусь
до места на двадцатый год3.
(5) Едва я привел в порядок желудок, который - ты знаешь сам - не из-
бавился от тошноты, избавившись от моря, едва восстановил силы ума-
щеньем, как стал думать про себя вот о чем. До чего же легко мы забываем
о своих изъянах, и телесных, хоть они часто о себе напоминают, и, конеч-
но, тех, которые тем глубже скрыты, чем они больше. (6) Легкий жар может
обмануть, но когда он поднимется и начнется настоящая лихорадка, она у
самого твердого и терпеливого вырвет признание. Ноги болят, в суставах
немного колет - мы это скрываем, говорим, что подвернули щиколотку или
перетрудили каким-нибудь упражнением. Пока хворь сомнительна и только
подкрадывается, мы ищем ей имя, но когда болезнь начнет раздувать щико-
лотки опухолями и сделает обе ноги правыми, то тут поневоле признаешь,
что это подагра. (7) А с теми болезнями, что поражают душу, все обстоит
наоборот: каждый, чем больше ими страдает, тем меньше это чувствует. И
удивляться тут, милый мой Луцилий, нечему. Кто спит неглубоко и в дремо-
те видит какие-то образы, тот иногда во сне понимает, что спит, а тяже-
лый сон прогоняет даже сновидения, и душа так глубоко в него погружает-
ся, что сама себя забывает. (8) Почему никто не признается в своих поро-
ках? Потому что тонет в них и сейчас. Рассказывать сны - дело бодрствую-
щего; признать свои пороки - признак выздоровления. Проснемся же, чтобы
изобличить наши заблужденья. Но разбудит нас только философия, только
она заставит нас стряхнуть тяжелый сон. Посвяти ей всего себя: она дос-
тойна тебя, а ты достоин ее. Устремитесь же друг другу в объятия! Смело
и открыто откажись от всех остальных дел! Философией нельзя заниматься
урывками. (9) Если бы ты заболел, то оставил бы домашние заботы, забыл о
судебных делах и никого не считал стоящим того, чтобы пойти за него хо-
датаем даже в дни облегчения. Ты делал бы все, чтобы поскорей избавиться
от болезни. Так разве теперь ты занят другим? Оставь же все, что тебе
мешает, добудь себе досуг: кто занят, тот не достигнет благомыслия!
В руках философии - царская власть; она распоряжается твоим временем,
а не ты уделяешь ей час-другой. Она не есть нечто побочное, - она есть
главное; она - повелительница, ей и приказывать. (10) Александр ответил
на предложение какого-то города4 отдать ему часть земли и половину бо-
гатств: "Я пришел в Азию не затем, чтобы брать, сколько вы дадите; это
вы будете иметь столько, сколько я вам оставлю". Так и философия говорит
прочим занятиям: "Я не желаю, чтобы мне доставалось то время, которое
останется от вас, - это вы получите столько, сколько я на вас отпущу".
(11) Отдай ей все мысли, не разлучайся с нею, чти ее - и ты сразу увели-
чишь разрыв между тобою и остальными. Намного обогнав всех смертных, ты
ненамного отстанешь от богов. Ты спросишь, в чем будет между вами разни-
ца? - Они долговечнее тебя. Но ведь, право, нужно быть великим искусни-
ком, чтобы в ничтожно малое вместить все. Для мудрого его век так же до-
лог, как для богов - вечность. А кое в чем мудрец и превосходит бога:
тот избавлен от страха благодаря природе, а этот - благодаря себе само-
му. (12) И это очень немало - при человеческой слабости обладать
бесстрашием бога! Трудно поверить, какова сила философии и способность
отбить всякую случайную силу. Никакое оружие не вонзается в ее тело: она
защищена и неуязвима. Одни копья она затупляет и, словно легкие стрелы,
отражает широким своим одеяньем, другие отбрасывает и даже посылает в
того, кто их метнул. Будь здоров.
Письмо LIV
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Долгий отпуск дала мне внезапно налетевшая хворь. - "Что за
хворь?" - спросишь ты, и не без причины: ведь нет болезни, с которой я
не был бы знаком. Но один недуг словно бы приписан ко мне; не знаю, за-
чем называть его по-гречески, если к нему вполне подходит слово
"удушье". Начинается оно сразу, подобно буре, и очень сильно, а примерно
через час прекращается. Кто же испускает дух долго? (2) Я прошел через
все, что мучит тело и грозит ему опасностью, но ничего тяжелее, по-мое-
му, нет. Почему? Всем остальным, каково бы оно ни было, мы болеем, а тут
отдаем душу. Из-за этого врачи и называют такую хворь "подготовкой к
смерти". Ведь однажды дух сделает то, что пытается сделать так часто.
(3) Ты думаешь, я пишу тебе так весело оттого, что избегнул смерти?
Радоваться окончанию приступа, словно выздоровлению, было бы глупее,
чем, получив отсрочку, мнить себя выигравшим тяжбу. А я, даже задыхаясь,
не переставал успокаивать себя радостными и мужественными мыслями. (4)
"Что же это такое, - говорил я, - почему смерть так долго ко мне приме-
ривается? Пусть уж сделает свое дело! Я-то давно к ней примерился". - Ты
спросишь, когда. - Прежде чем родился. Смерть - это небытие; но оно же
было и раньше, и я знаю, каково оно: после меня будет то же, что было до
меня. Если не быть - мучительно, значит, это было мучительно и до того,
как мы появились на свет, - но тогда мы никаких мук не чувствовали. (5)
Скажи, разве не глупо думать, будто погашенной светильне хуже, чем до
того, как ее зажгли? Нас тоже и зажигают, и гасят: в промежутке мы мно-
гое чувствуем, а до и после него - глубокая безмятежность. Если я не
ошибаюсь, Луцилий, то вот в чем наше заблуждение: мы думаем, будто
смерть будет впереди, а она и будет, и была. То, что было до нас, - та
же смерть. Не все ли равно, что прекратиться, что не начаться? Ведь и
тут и там - итог один: небытие.
(6) С такими ободряющими речами (конечно, безмолвными: тут не до
слов!) я непрестанно обращался к себе, потом понемногу одышка, которая
уже переходила в хрип, стала реже, успокоилась и почти прекратилась.
Несмотря на это, дышу я и сейчас не так, как положено природой: я
чувствую, как дыханье прерывается и застревает в груди. Ну да ладно,
лишь бы не вздыхать из глубины души! (7) Обещаю тебе одно: в последний
час я не задрожу - ведь я к нему готов и даже не помышляю о целом дне.
Воздавай хвалы и подражай тому, кому не тяжко умереть, хоть жизнь его и
приятна. А велика ли доблесть уйти, когда тебя выбрасывают за дверь?
Впрочем, и тут есть доблесть: если ты будешь выброшен так, будто сам
уходишь. Поэтому мудрого выбросить за дверь невозможно: ведь выбросить -
значит, прогнать оттуда, откуда уходишь против воли. А мудрый ничего не
делает против воли и уходит из-под власти необходимости,. добровольно
исполняя то, к чему она принуждает. Будь здоров.
Письмо LV
Сенека приветствует Луцилия!
(1).Я как раз вернулся с прогулки в носилках; впрочем, если бы я
столько же прошел пешком, усталость была бы не больше. Когда тебя подол-
гу носят, это тоже труд и, видно, еще более тяжелый из-за своей противо-
естественности. Природа дала нам ноги, чтобы мы сами ходили, и глаза,
чтобы мы сами глядели. Изнеженность обрекла нас на бессилие, мы не можем
делать то, чего долго не хотели делать. (2) Однако мне необходимо было
встряхнуться, для того ли, чтобы растрясти застоявшуюся в горле желчь,
или для того, чтобы по какой-то причине стеснившийся в груди воздух раз-
редился от качания носилок. И я чувствовал, что оно мне помогает, и поэ-
тому долго и упорно двигался туда, куда манила меня излучина берега меж-
ду усадьбой Сервилия Ватии и Кумами, узкого, словно дорога, и сжатого
между морем и озером1. После недавней бури песок был плотный, потому
что, как ты знаешь, частый и сильный прибой разравнивает его, а долгое
затишье разрыхляет, так как уходит вся связывающая песчинки влага. (3)
По привычке я стал озираться вокруг, не найдется ли чего такого, что
пошло бы мне на пользу, и взгляд мой упал на усадьбу, когда-то принадле-
жавшую Ватии. В ней он, богатый, как бывший претор, и ничем, кроме без-
делья, не знаменитый, состарился, почитаемый за одно это счастливцем.
Ибо всякий раз, когда кого-нибудь топила дружба с Азинием Галлом2, либо
вражда, а потом и приязнь Сеяна3 (и задевать его, и любить было одинако-
во опасно), люди восклицали: "О Ватия, ты один умеешь жить!" А он умел
не жить, а прятаться. (4) Ведь жить свободным от дел и жить в праздности
- не одно и то же. При жизни Ватии я не мог пройти мимо этой усадьбы и
не сказать:
"Здесь покоится Ватия". Но философия, мой Луцилий, внушает такое поч-
тение и священный трепет, что даже сходство с нею, пусть и ложное, прив-
лекает людей. Человека, свободного от дел, толпа считает добровольно уе-
динившимся, безмятежным, независимым и живущим для себя, между тем как
все эти блага никому, кроме мудреца, не доступны. (5) Этот, живущий в
тревоге, неужто умеет жить для себя? И, самое главное, умеет ли он вооб-
ще жить? Кто бежит от дел и людей, неудачливый в своих желаниях и этим
изгнанный прочь, кто не может видеть других более удачливыми, кто пря-
чется из трусости, словно робкое и ленивое животное, тот живет не ради
себя, а - куда позорнее! - ради чрева, сна и похоти. Кто живет ни для
кого, тот не живет и ради себя. Но постоянство и упорство в своем наме-
рении - вещи такие замечательные, что и упорная лень внушает уважение.
(6) О самой усадьбе не могу ничего написать тебе наверняка: я знаю
только ее лицевую сторону и то, что видно проходящим мимо. Там есть две
пещеры, просторнее любого атрия, вырытые вручную ценой огромных трудов;
в одну солнце не заглядывает, в другой оно до самого заката. Платановую
рощу делит на манер Еврипа4 ручей, впадающий и в море, и в Ахерусийское
озеро. Рыбы, что кормится в ручье, хватало бы вдосталь и для ежедневного
лова, однако ее не трогают, если можно выйти в море; когда же буря дает
рыбакам отпуск, то нужно только протянуть руку за готовым. (7) Самое
большое преимущество усадьбы в том, что от Бай она отделена стеной и,
наслаждаясь всем, что есть там хорошего, не знает тамошних неудобств.
Эти лучшие ее свойства я знаю сам и полагаю, что она годится на все вре-
мена года. Ведь ее овевает Фавоний 5, который она даже отнимает у Бай,
принимая его на себя. Видно, Ватия был неглуп, если выбрал это место,
чтобы жить в безделье и старческой лени.
(8) Но место не так уже способствует спокойствию; наша душа делает
для себя каждую вещь такой или иной. Я видел опечаленными обитателей ве-
селых и приятных усадеб, видел живущих в уединении, которые не отлича-
лись от самых занятых. Поэтому не думай, будто тебе живется не очень
уютно оттого, что ты далеко от Кампании. Да и далеко ли? Достигни этих
мест мыслями! (9) Можно общаться и с отсутствующими друзьями так часто и
так долго, как тебе самому угодно. В разлуке мы еще больше наслаждаемся
этим общением, прекрасней которого нет ничего. Жизнь рядом делает нас
избалованными, и хотя мы порой вместе сидим, вместе гуляем и беседуем,
но, разойдясь порознь, перестаем думать о тех, с кем только что виде-
лись. (10) Потому и должны мы переносить разлуку спокойно, что каждый
подолгу разлучен даже с теми, кто близко. Во-первых, считай ночи, прове-
денные врозь, затем - дела, у каждого свои, потом уединенные занятия,
отлучки в загородные, - и ты увидишь, что пребывание на чужбине отнимает
у нас не так много. (11) Друг должен быть у нас в душе, а душа всегда с
нами: она может хоть каждый день видеть, кого захочет. Так что занимайся
со мною, обедай со мною, гуляй со мною. Мы жили бы очень тесно, если бы
хоть что-нибудь было недоступно нашим мыслям. Я вижу тебя, Луцилий, я
даже слышу тебя, я так близко к тебе, что сомневаюсь, не слать ли тебе
вместо писем записки. Будь здоров.
Письмо LVI
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Пусть я погибну, если погруженному в ученые занятия на самом деле
так уж необходима тишина! Сейчас вокруг меня со всех сторон - многоголо-
сый крик: ведь я живу над самой баней. Вот и вообрази себе все разнооб-
разие звуков, из-за которых можно возненавидеть собственные уши. Когда
силачи упражняются, выбрасывая вверх отягощенные свинцом руки, когда они
трудятся или делают вид, будто трудятся, я слышу их стоны; когда они за-
держат дыханье, выдохи их пронзительны, как свист; попадется бездельник,
довольный самым простым умащением, - я слышу удары ладоней по спине, и
звук меняется смотря по тому, бьют ли плашмя или полой ладонью. А если
появятся игроки в мяч и начнут считать броски, - тут уж все кончено. (2)
Прибавь к этому и перебранку, и ловлю вора, и тех, кому нравится звук
собственного голоса в бане. Прибавь и тех, кто с оглушительным плеском
плюхается в бассейн. А кроме тех, чей голос, по крайней мере, звучит ес-
тественно, вспомни про выщипывателя волос, который, чтобы его заметили,
извлекает из гортани особенно пронзительный визг и умолкает, только ког-
да выщипывает кому-нибудь подмышки, заставляя другого кричать за себя. К
тому же есть еще и пирожники, и колбасники, и торговцы сладостями и вся-
кими кушаньями, каждый на свой лад выкликающие товар. - (3) Ты скажешь
мне: "Ты железный человек! Ты, видно, глух, если сохраняешь стойкость
духа среди всех этих разноголосых нестройных криков, между тем как наше-
го Криспа1 довели до могилы чересчур усердные утренние приветствия". -
Нет, клянусь богом, я обращаю на этот гомон не больше внимания, чем на
плеск ручья или шум водопада, - хоть я и слышал про какое-то племя, ко-
торое перенесло на другое место свой город только из-за того, что не
могло выносить грохот нильского переката. (4) По-моему, голос мешает
больше чем шум, потому что отвлекает душу, тогда как шум только наполня-
ет слух и бьет по ушам. К числу тех, что шумят, не отвлекая меня, я от-
ношу проезжающие мимо повозки, и плотника в моем доме, и кузнеца по со-
седству, и того, кто у Потной меты2, пробуя дудки и флейты, хоть и кри-
чит, но не поет. (5) При этом звук, то и дело прерывающийся, тяготит ме-
ня больше, чем непрерывный. Но я уже так закалился, что мог бы слушать
даже начальника над гребцами, когда он противным голосом отсчитывает
такт. Ведь я принуждаю мой дух сосредоточиться на себе и ни на что внеш-
нее не отвлекаться. Пусть за дверьми все шумит и гремит, - лишь бы внут-
ри не было смятения, лишь бы не ссорились между собой вожделение и
страх, не затевали распрю и не мучили друг друга расточительность и ску-
пость. Пусть по всей округе тишина - много ли нам в ней пользы, если на-
ши страсти бушуют?
(6) Ночь утишила все и мирный покой даровала. . .3
Это ложь! Нет мирного покоя, кроме того, который даруется нам разу-
мом: ночь не устраняет наши тяготы, а усугубляет их ощущенье и заменяет
одни тревоги другими. Ведь и сновидения спящих бывают не менее бурными,
чем их дни. Подлинна только та безмятежность, чей корень - совершенство
духа. (7) Взгляни на него: безмолвие просторного дома манит к нему сон,
его слух не будет потревожен ни единым звуком, ибо вся толпа рабов мол-
чит и только на цыпочках приближается к спальне. А он ворочается с боку
на бок, стараясь среди огорчений поймать хоть легкую дрему, и, ничего не
слыша, жалуется, будто слышит. (8) Какая тут, по-твоему, причина? Шум у
него в душе: ее нужно утихомирить, в ней надо унять распрю; нельзя счи-
тать ее спокойной только потому, что тело лежит неподвижно. Иногда и в
покое нам нет покоя. Поэтому нужно проснуться и взяться за дела или за-
нять себя благородными искусствами всякий раз, когда начинает нас одоле-
вать лень, которая сама себе в тя гость. (9) Великие полководцы, когда
замечают плохое повиновение у солдат, усмиряют их трудом и держат в узде
походами. Кто занят, у того нет времени на озорство; и вернее верного
то, что дело искореняет пороки, порожденные бездельем. Часто мы уходим в
тень - по-видимости из-за того, что нам опостылели общественные дела и
претит наше положение, не сулящее удачи и неблагодарное, но в уединении,
куда загнали нас страх и усталость, порой вновь крепнет честолюбие. Зна-
чит, оно оставило нас не потому, что было искоренено, а потому что уто-
милось и было подавлено не слишком ему благоприятными обстоятельствами.
(10) То же самое и страсть к роскоши: иногда она по-видимости отступает,
а потом опять донимает мнимых сторонников воздержности и посреди присту-
па бережливости тянется к покинутым, но не преданным осуждению удо-
вольствиям, - тянется скрытно и оттого еще сильнее. Ведь не так опасны
пороки, не скрытые от глаз; даже больные идут к выздоровлению, если бо-
лезнь прорвалась из глубины и обнаружила всю свою силу. Знай, что и ску-
пость, и честолюбие, и другие недуги человеческого духа пагубнее всего
тогда, когда прячутся под личиной здоровья.
(11) Мы только кажемся спокойными. Вот если мы будем чистосердечны,
если протрубим отступление, если научимся презирать внешний блеск, то,
как я сказал, нас уже ничто не отвлечет, никакие хоры человеческих или
птичьих голосов не прервут наших благих размышлений, стойких и неизмен-
ных. (12) Слишком легок и не сосредоточен еще на самом себе дух того,
кого любой голос и случайный звук заставляют насторожиться. Значит, есть
в нем тревога и ранее возникший страх, которые и будоражат любопытство.
Как говорит наш Вергилий,
Я, кто недавно ни стрел, летевших в меня, не боялся,
Ни бессчетных врагов, толпой мне путь преграждавших,
Ныне любых ветерков, любого шума пугаюсь:
Страшно за ношу мою и за спутника страшно не меньше.4
(13) Первый - это мудрец, которого не пугают ни занесенные копья, ни
сшибающиеся мечи тесно сплоченных отрядов, ни грохот разрушаемого горо-
да; второй же - человек неискушенный, он боится за свое добро и пугается
всякого шума, любой звук кажется ему грохотом и валит с ног, малейшее
движение лишает его чувств. Поклажа делает его робким.
(14) Возьми на выбор любого из тех счастливцев, что много несут на
себе и много тащат за собой, - и ты увидишь, что
Страшно за ношу ему и за спутника страшно. ..
Знай, ты достиг спокойствия, если никакой крик до тебя не доносится,
если тебя ничей голос - ни зазывный, ни угрожающий, ни впустую нарушаю-
щий тишину - не выведет из себя. - (15) "Как так? Но разве не лучше
иногда побыть вдали от шума?" - Признаюсь, ты прав. И я переберусь с
этого места: ведь я хотел только испытать себя и закалиться. Какая мне
надобность мучиться дольше, если Улисс давно нашел простое средство, и
оно спасло его спутников даже от сирен? Будь здоров.
Письмо LVII
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Когда мне понадобилось вернуться из Бай в Неаполь, я легко пове-
рил, что на море буря, - лишь бы снова не пытать судьбу на корабле. Од-
нако по дороге оказалось столько грязи, что поездка эта была все равно
как плаванье. В тот день я вытерпел все, что назначено терпеть атлетам
{: после умащения нас осыпала пыль неаполитанского склепа2. (2) Нет ни-
чего длиннее этого застенка и ничего темнее факелов в нем, которые поз-
воляют не что-нибудь видеть во мраке, а видеть самый мрак. Впрочем, даже
будь там светло, пыль застила бы свет. Она и под открытым небом неприят-
на и тягостна; что же говорить о месте, где она клубится сама в себе и,
запертая без малейшей отдушины, садится на тех, кто ее поднял. Так приш-
лось нам терпеть две несовместимые неприятности зараз: на одной дороге,
в один день мы страдали и от грязи, и от пыли.
(3) Однако и эта темнота дала мне повод для размышлений: я почувство-
вал в душе некую перемену - не страх, но подавленность, вызванную новиз-
ной непривычного места и его гнусностью. Я не говорю о себе - ведь мне
далеко до людей терпеливых, а до совершенных и подавно, - но и у того,
над кем фортуна потеряла власть, душа тут заболит и лицо побледнеет. (4)
Есть вещи, Луцилий, от которых ничьей добродетели не уйти3: ими природа
напоминает о неизбежности смерти. Каждый нахмурится при виде грустного
зрелища, каждый вздрогнет от неожиданности, у каждого потемнеет в гла-
зах, если он, стоя у края бездны, взглянет в ее глубину. Это - не страх,
а естественное чувство, неподвластное разуму. (5) Так храбрецы, готовые
пролить свою кровь, не могут смотреть на чужую, так некоторые падают без
чувств, если взглянут на свежую или старую, загноившуюся рану либо при-
коснутся к ней, а другие легче вынесут удар меча, чем его вид. (6) И я
почувствовал, повторяю, если не смятенье, то перемену в душе; зато, сно-
ва увидав первый проблеск света, я ощутил, как она воспрянула без моего
ведома и принужденья. Потом я принялся сам с собою рассуждать, как глупо
одного бояться больше, другого меньше, хотя исход всюду один. В самом
деле, какая разница, рухнет ли на тебя будка или гора? Никакой! И все же
иные больше боятся обвала горы, хоть и то и другое одинаково смертонос-
но. Вот до чего слеп страх: он видит не исход, а только орудия.
(7) Ты, верно, думаешь, что я говорю как стоики, которые полагают,
будто душа человека, раздавленного большой тяжестью, не может уцелеть,
но немедля рассеивается, не имея свободного выхода? - Нет! И мне кажет-
ся, что утверждающие это заблуждаются. (8) Как нельзя придавить пламя
(оно обтекает любой гнет и вырывается наружу), как невозможно рассечь
ударом или пронзить острием воздух, ибо он, поддавшись, сразу же слива-
ется снова, так и душу, которая состоит из тончайшего вещества, нельзя
удержать и придавить в теле: благодаря этой тонкости она прорывается
сквозь все, что бы ни навалилось сверху. Как молнии, даже когда она ши-
роко сотрясает и озаряет все вокруг, открыт выход через самую узкую щел-
ку, так и душе, чье вещество тоньше огненного, по всему телу свободен
путь к бегству. (9) Вопрос только в том, может ли она остаться бессмерт-
ной. Но в этом даже не сомневайся; если она пережила тело, то никоим об-
разом погибнуть не может - по той самой причине, по которой не погибает
никогда, ибо нет бессмертия с каким-нибудь исключением, и тому, что веч-
но, невозможно повредить. Будь здоров.
Письмо LVIII
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Вчера я, как никогда прежде, понял всю бедность и даже скудость
нашего языка. Случайно заговорив о Платоне, мы натолкнулись на бессчет-
ное множество таких предметов, которые нуждаются в именах и не имеют их
или таких, что имели имя, но потеряли его из-за нашей привередливости.
Но терпима ли привередливость при такой бедности? (2) Насекомое, у гре-
ков называемое оГотрое, преследующее скот и разгоняющее его по всему
урочищу, наши называли "оводом". В этом поверь хотя бы Вергилию:
Возле Силарских лесов и Альбурна, где падубов рощи,
Есть - и много его - насекомое с римским названием
Овод - а греки его называют по-своему "оистрос".
Жалит и резко жужжит; испуганный гудом, по лесу
Весь разбегается скот.1
Я думаю, понятно, что слово это исчезло. (3) Или, чтобы тебе не ждать
долго, вот еще: раньше употреблялись простые слова - например, говорили
"решить спор железом". Доказательство даст тот же Вергилий:
Сам Латин дивится, увидев
Вместе могучих мужей, что родились в разных пределах
Мира и встретились здесь, чтобы спор их решило железо 2
А теперь мы говорим "разрешить спор", простое слово вышло из употреб-
ленья. (4) В старину говорили "велю" вместо "повелю" - тут поверь не
мне, а надежному свидетелю Вергилию:
Вы же, куда я велю, за мною следуйте в битву.3
(5) Я так усердно этим занимаюсь не затем, чтобы показать, как много
времени потерял я у грамматика, но чтобы ты понял, как много слов из Эн-
ния и Акция оказались в забвенье, если позабыты даже некоторые слова из
того, кого мы ежедневно берем в руки 4.
(6) Ты спросишь, для чего такое долгое предисловие, куда оно метит. -
Не скрою: я хочу, чтобы ты, если это возможно, благосклонно услышал от
меня слово "бытие". А если нет, я скажу так же, несмотря на твой гнев.
За меня - Цицерон5, создатель этого слова, поручитель, по-моему, вполне
состоятельный; если же ты потребуешь кого поновее, я назову Фабиана, чье
изящное красноречие блистательно даже на наш привередливый вкус. Что же
делать, Луцилий? Как передать понятие усия, столь необходимое, охватыва-
ющее всю природу и лежащее6 в основе всего? Поэтому позволь мне, прошу
тебя, употреблять это слово, а я постараюсь как можно бережливее пользо-
ваться данным мне правом и, может быть, даже довольствуюсь тем, что имею
его. (7) Много ли мне будет пользы от твоей уступчивости, если я все
равно не смогу перевести на латинский то, из-за чего я и упрекал наш
язык? Ты еще строже осудил бы римскую скудость, если бы знал то слово в
один слог, которое я не могу заменить. Ты спросишь, какое. - То он. На-
верно, я кажусь тебе тупоумным: ведь ясно, как на ладони, что можно пе-
ревести его "то, что есть". Но я усматриваю тут большое различие: вместо
имени мне приходится ставить глагол. (8) Но раз уж необходимо, поставлю
"то, что есть".
Наш друг, человек обширнейших познаний, говорил сегодня, что у Плато-
на это сказано в шести значениях. Я перечислю тебе все, но раньше объяс-
ню вот что: есть род, а есть и вид. Теперь поищем самый первый из родов,
от которого зависят все виды, с которого начинается всякое разделение,
который охватывает все и вся. Мы найдем его, если начнем перебирать все
в обратном порядке: так мы придем к первоначалу. (9) Человек - это вид,
как говорит Аристотель, лошадь - тоже вид, и собака - вид; значит, нужно
найти нечто общее между ними всеми, что их охватывает и заключает в се-
бе. Что же это? Животное. Значит, сначала родом для всего названного
мною - для человека, лошади, собаки - будет "животное". (10) Но есть
нечто, имеющее душу, но к животным не принадлежащее: ведь мы согласны,
что у растений, у деревьев есть душа, коль скоро говорим, что они живут
и умирают. Значит, более высокое место займет понятие "одушевленные",
потому что в него входят и животные, и растения. Но есть предметы, ли-
шенные души, например камни; выходит, есть нечто более древнее, нежели
"одушевленные", а именно тело. Если я буду делить это понятие, то скажу,
что все тела либо одушевленные, либо неодушевленные. (11) Но есть нечто,
стоящее выше, чем тело: ведь об одном мы говорим, что оно телесно, о
другом - что лишено тела. Что же разделяется на эти два разряда? Его-то
мы и назвали сейчас неудачным именем "то, что есть". Оно и делится на
виды, о нем мы и говорим: "То, что есть, либо телесно, либо лишено те-
ла". (12) Это и есть первый и древнейший из родов, самый, так сказать,
всеобщий; все остальные, хоть и остаются родами, причастны и видам. Че-
ловек - тоже род; в нем содержатся виды: и народы (греки, римляне, пар-
фяне), и цвета кожи (белые, черные, желтые), и отдельные люди (Катон,
Цицерон, Лукреций). Поскольку это понятие охватывает многое, оно отно-
сится к числу родов; поскольку стоит ниже других - к числу видов. Всеоб-
щий род - "то, что есть" - ничего выше себя не имеет. Он - начало вещей,
в нем - все.
(13) Стоики хотят поставить над ним еще один род, более изначальный;
я скоро скажу о нем, но прежде объясню, что тот род, о котором я раньше
говорил, по праву признается первым, коль скоро он охватывает все пред-
меты. (14) "То, что есть" я делю на два вида: телесное и бестелесное, а
третьего нет. Как разделить тела? Они бывают либо одушевленные, либо не-
одушевленные. Опять-таки, как мне разделить одушевленные предметы? Одни
из них имеют дух, другие - только душу, или так: одни из них - самодви-
жущиеся, они ходят и меняют место, другие прикреплены к почве и растут,
питаясь через корни. На какие же виды мне расчленить животных? Они либо
смертны, либо бессмертны. (15) Некоторые стоики полагают, будто самый
первый род - "нечто". Почему они так полагают, я сейчас скажу. По их
словам, в природе одно существует, другое не существует. Природа включа-
ет в себя и то, чего нет, что лишь представляется нашему духу; так, кен-
тавры, гиганты и прочее, будучи создано ложной мыслью, обретает образ,
хоть и не имеет истинной сущности.
(16) А теперь я вернусь к тому, что тебе обещано, и скажу, как Платон
распределяет на шесть разрядов все, что только существует. Первое - это
"то, что есть", не постигаемое ни зрением, ни осязанием, ни одним из
чувств, но только мыслимое. Что существует вообще - например "человек
вообще", - не попадается нам на глаза, а попадается только человек как
вид - Катон или Цицерон. И "животное" мы не видим, а только мыслим о
нем, а доступны зрению его виды: лошадь, собака.
(17) На второе место из того, что есть, Платон ставит все выдающееся
и возвышающееся над прочим. Это и значит, по его словам, "быть" по преи-
муществу. Так, мы говорим "поэт", без различия прилагая это слово ко
всем стихотворцам; но уже у греков оно стало обозначением одного из них.
Услышав просто "поэт", ты поймешь, что имеется в виду Гомер. Что же это?
Бог, разумеется, - самый великий и могущественный из всего.
(18) Третий род - это то, что истинно существует, в неисчислимом мно-
жестве, но за пределами нашего зрения. - Ты спросишь, что это. - Пла-
то-нова утварь: идеи, как он их именует, из которых возникает все види-
мое нами и по образцу которых все принимает облик. (19) Они бессмертны,
неизменны и нерушимы. Слушай, что такое идея, то есть что она такое по
мнению Платона: "Идея - вечный образец всего, что производит природа". А
я прибавлю к этому определенью истолкование, чтобы тебе было понятнее. Я
хочу сделать твой портрет; образцом моей картины будешь ты сам, из тебя
мой дух извлекает некие черты и потом переносит их в свое творение. Твое
лицо, которое учит меня и наставляет, которому я стремлюсь подражать, и
будет идеей. В природе есть бесконечное множество таких образцов - для
людей, для рыб, для деревьев: с них-то и воспроизводится все, что должно
в ней возникнуть. (20) На четвертом месте стоит ei5os. Слушай внима-
тельно, что такое elSoe, и в том, что это вещь непростая, обвиняй не ме-
ня, а Платона; впрочем, простых тонкостей и не бывает. Только что я при-
водил для сравнения живописца; если он хотел изобразить красками Верги-
лия, то глядел на самого поэта; идеей было лицо Вергилия - образец буду-
щего произведения; а_ то, что извлек из него художник и перенес в свое
произведение, есть eiSo;. (21) Ты спросишь, какая между ними разница?
Идея - это образец, а е18о; - это облик, взятый с него и перенесенный в
произведение. Идее художник подражает, si3o; создает. У статуи такое-то
лицо: это и будет е15ос. Такое лицо и у образца, на который глядел вая-
тель, создавая статую: это - идея. Ты хочешь, чтобы я привел еще одно
различие? ElSoe - в самом произведении, идея - вне его, и не только вне
его, но и предшествует ему. (22) Пятый род - это то, что существует во-
обще; он уже имеет к нам отношение, в него входит все: люди, животные,
предметы. .Шестым будет род вещей, которые как бы существуют, как, нап-
ример, пустота, как время.
Все, что мы видим и осязаем, Платон не относит к числу вещей, истинно
существующих. Ведь они текут и непрестанно прибывают или убывают. Никто
не остается в старости тем же, кем был в юности, завтра никто не будет
тем, кем был вчера. Наши тела уносятся наподобие рек; все, что ты ви-
дишь, уходит вместе со временем, ничто из видимого нами не пребывает не-
подвижно. Я сам изменяюсь, пока рассуждаю об изменении всех вещей. (23)
Об этом и говорит Гераклит: "Мы и входим, и не входим дважды в один и
тот же поток". Имя потока остается, а вода уже утекла. Река - пример бо-
лее наглядный, нежели человек, однако и нас уносит не менее быстрое те-
чение, и я удивляюсь нашему безумию, вспоминая, до чего мы любим тело -
самую быстротечную из вещей, и боимся однажды умереть, меж тем как каж-
дый миг - это смерть нашего прежнего состояния. Так не надо тебе бо-
яться, как бы однажды не случилось то, что происходит ежедневно. (24) Я
говорил о человеке, существе нестойком и непрочном, подверженном любой
порче; но даже мир, вечный и непобедимый, меняется и не остается одним и
тем же. Хоть в нем и пребывает все, что было прежде, но иначе, чем преж-
де: порядок вещей меняется.
(25) Ты скажешь: "Какая мне польза от этих тонкостей?" - Если спро-
сишь меня, то никакой. Но как резчик опускает и отводит на что-нибудь
приятное утомленные долгим напряжением глаза, так и мы должны порой дать
отдых душе и подкрепить ее каким-нибудь удовольствием. Однако пусть и
удовольствие будет делом; тогда и из него ты, если присмотришься, извле-
чешь что-нибудь целительное. (26) Так и привык я поступать, Луцилий: из
всякого знания7, как бы далеко ни было оно от философии, я стараюсь
что-нибудь добыть и обратить себе на пользу. Что мне все, о чем мы рас-
суждали, если оно никак не связано с исправлением нравов? Как Платоновы
идеи могут сделать меня лучше? Можно ли извлечь из них что-нибудь для
обуздания моих желаний? Да хотя бы вот что: все вещи, которые, как рабы,
служат нашим чувствам, которые нас распаляют и подстрекают, Платон не
считает истинно существующими. (27) Значит, все вещи - воображаемые,
лишь на короткий срок принявшие некое обличье; ни одна из них не прочна
и не долговечна. А мы желаем их так, словно они будут при нас всегда или
мы всегда будем владеть ими. Беспомощные и слабые, мы находимся среди
вещей пустых и мнимых8; так направим свой дух к тому, что вечно, а свой
взгляд - на витающие в высоте образы всех предметов и на пребывающего
среди них бога, помышляющего о том, как бы защитить от смерти все, что
из-за сопротивления материи не удалось ему сделать бессмертным, и побе-
дить разумом пороки тела! (28) Ведь все остается не потому, что оно веч-
но, а потому что защищено заботой властителя. Бессмертному опекун не ну-
жен, а остальное охраняет творец, одолевая своей силой хрупкость мате-
рии. Будем же презирать все настолько лишенное цены, что приходится сом-
неваться, существует ли оно вообще. (29) И подумаем вот о чем: коль ско-
ро провидение обороняет от опасностей мир, смертный, как и мы, то и наше
провидение может хоть немного удлинить срок этому ничтожному телу, если
мы научимся обуздывать и подчинять себе наслаждения - главную причину
нашей гибели. (30) Сам Платон своими стараньями продлил себе жизнь до
старости. Ему досталось тело крепкое и здоровое, даже своим именем он
обязан ширине плеч9; но странствия по морю и опасности отняли у него
много сил, и только воздержность, соблюдение меры во всем, что будит
алчность, и тщательная забота о себе помогли ему, вопреки всем пре-
пятствиям, дожить до старости. (31) Я думаю, ты знаешь это: благодаря
таким стараниям Платон и достиг того, что умер в день, когда ему испол-
нился ровно восемьдесят один год. Поэтому маги 10, как раз тогда оказав-
шиеся в Афинах, принесли усопшему жертву, веря, что жребий его выше че-
ловеческого, ибо он прожил девятью девять лет, - а это число совершен-
ное. Но я не сомневаюсь, что он охотно отдал бы несколько дней из этого
срока вместе с жертвоприношением. (32) Умеренность может продлить ста-
рость, хотя по-моему не нужно к ней ни стремиться, ни отказываться от
нее. Приятно пробыть с собою как можно дольше, если ты сумел стать дос-
тойным того, чтобы твоим обществом наслаждались. Итак, нам надо вынести
решение, следует ли, гнушаясь последними годами старости, не дожидаться
конца, а положить его собственной рукой. Тот, кто в бездействии ждет
судьбы, мало чем отличается от боязливого, - как сверх меры привержен
вину тот, кто осушает кувшин до дна, вместе с отстоем. (33) Но посмот-
рим, что такое конец жизни - ее отстой или нечто самое чистое и прозрач-
ное, - если только ум не пострадал, и чувства, сохранившиеся в целости,
помогают душе, и тело не лишилось сил и не умерло до смерти. Ведь все
дело в том, что продлевать - жизнь или смерть. (34) Но если тело не го-
дится для своей службы, то почему бы не вывести на волю измученную душу?
И может быть, это следует сделать немного раньше должного, чтобы в долж-
ный срок не оказаться бессильным это сделать. И поскольку жалкая жизнь
куда страшнее скорой смерти, глуп тот, кто не отказывается от короткой
отсрочки, чтобы этой ценой откупиться от большой опасности. Лишь немно-
гих долгая старость привела к смерти, не доставив страданий, но многим
их бездеятельная жизнь как бы даже и не пригодилась. Что ж по-твоему,
более жестокая участь - потерять кусочек жизни, которая и так кончится?
(35) Не надо слушать меня против воли, словно мой приговор касается и
тебя, но все же взвесь мои слова. Я не покину старости, если она мне
сохранит меня в целости - сохранит лучшую мою часть; а если она поколеб-
лет ум, если будет отнимать его по частям, если оставит мне не жизнь, а
душу, - я выброшусь вон из трухлявого, готового рухнуть строения. (36) Я
не стану бежать в смерть от болезни, лишь бы она была излечима и не зат-
рагивала души; я не наложу на себя руки от боли, ведь умереть так - зна-
чит, сдаться. Но если я буду знать, что придется терпеть ее постоянно, я
уйду, не из-за самой боли, а из-за того, что она будет мешать всему, ра-
ди чего мы живем. Слаб и труслив тот, кто умирает из-за боли; глуп тот,
кто живет из страха боли.
Но я слишком многоречив, да и сам этот предмет таков, что можно рас-
суждать о нем весь день. Как может вовремя кончить жизнь тот, кто не мо-
жет кончить письмо? Будь здоров! Эти слова ты прочтешь охотнее, чем чи-
тал все про смерть да про смерть. Будь здоров.
Письмо LIX
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Твое письмо доставило мне великое наслаждение (позволь мне упот-
ребить слова общепринятые и не приписывай им смысла, какой имеют они у
стоиков). Мы считаем наслажденье пороком. Пусть так, но слово это мы
ставим, и чтобы обозначить испытываемое душою веселье. (2) Я знаю, что,
если сообразовать слова с нашими указами, наслажденье есть нечто постыд-
ное, а радость - удел одних лишь мудрецов: ведь она есть некая приподня-
тость души, верящей в собственные и подлинные блага1. Однако в повсед-
невной речи мы говорим: нам доставило большую радость и то, что такой-то
избран консулом, и то, что жена родила, и чья-то свадьба, хотя все это -
никакая не радость, а нередко даже начало будущей скорби. У радости же
один непременный признак: она не может ни прекратиться, ни обернуться
своей противоположностью. (3) Поэтому, когда наш Вергилий говорит: "И
злые радости духа"2, то слова эти красноречивы, но не очень точны: ведь
радости не бывают злыми. К наслаждениям приложил он это имя и так выра-
зил все, что хотел, имея в виду людей, довольных тем, что для них зло.
(4) И все же я не напрасно сказал, что твое письмо доставило мне наслаж-
дение; ведь если невежда радуется и по какой-либо достойной причине, его
чувство, не подвластное ему самому и готовое перейти в нечто иное, я на-
зываю наслаждением, родившимся из ложного мнения о благе, не знающим ни
удержу, ни меры.
Но вернусь к тому, с чего я начал. Послушай, чем порадовало меня твое
письмо. Слова подчиняются тебе, речь не заносит тебя ввысь и не увлекает
дальше, чем ты был намерен. (5) Многих красота какого-нибудь полюбивше-
гося слова уводит к тому, о чем они писать не собирались; с тобою такого
не бывает: все у тебя сжато, все по делу. Ты говоришь столько, сколько
хочешь, и смысла в сказанном больше, чем слов. Это - признак чего-то
большого: души, в которой также нет ничего лишнего, ничего напыщенного.
(6) Нахожу я и переносные выражения, не настолько дерзкие3, чтобы нельзя
было на них отважиться. Нахожу и образы, которыми нам порой запрещают
пользоваться, полагая их дозволенными только поэтам, - запрещают те,
кто, по-моему, не читал никого из древних, не произносивших речей ради
рукоплесканий. У них, говоривших просто, старавшихся только разъяснить
дело, полным-полно иносказаний, которые кажутся мне необходимыми не по
той причине, по какой нужны они поэтам, но чтобы служить опорами нашей
слабости, чтобы ученика или слушателя ввести в суть дела.
(7) Вот я прилежно читаю Секстия4; философ великого ума, он писал
по-гречески, мыслил по-римски. Один образ у него меня взволновал. Там,
где врага можно ждать со всех сторон, войско идет квадратным строем, го-
товое к бою. Так же, говорит он, следует поступать и мудрецу: он должен
развернуть во все стороны строй своих добродетелей, чтобы оборона была
наготове, откуда бы ни возникла опасность, и караулы без малейшей сума-
тохи повиновались бы каждому знаку начальника. Мы видим, как в войсках,
если во главе их великий полководец, приказ вождя слышат сразу все отря-
ды, расставленные так, чтобы сигнал, поданный одним человеком, сразу
обошел и пехоту, и конницу; то же самое, говорит Секстий, еще нужнее
нам. (8) Ведь солдаты часто боятся врага без причины, и дорога, что ка-
жется самой опасной, оказывается самой надежной. Для глупости нигде нет
покоя: и сверху, и снизу подстерегает ее страх, все, что справа и слева,
повергает ее в трепет, опасности гонятся за ней и мчатся ей навстречу;
все ей ужасно, она ни к чему не готова и пугается даже подмоги. А мудрец
защищен от любого набега вниманьем: пусть нападает на него хоть бед-
ность, хоть горе, хоть бесславье, хоть боль - он не отступит, но смело
пойдет им навстречу и пройдет сквозь их строй. (9) Многое связывает нам
руки, многое нас ослабляет; мы давно погрязли в пороках, и отмыться не-
легко: ведь мы не только испачканы, но и заражены.
Чтобы нам не скакать от образа к образу, я разберусь в том, о чем
часто размышляю про себя: почему глупость держит нас так упорно? Во-пер-
вых, потому, что мы даем ей отпор робко и не пробиваемся изо всех сил к
здоровью; во-вторых, мы мало верим найденному мудрыми мужами, не воспри-
нимаем его с открытым сердцем и лишены в таком важном деле упорства.
(10) Как добыть довольно знаний для борьбы с пороками тому, кто учится
лишь в часы, не отданные порокам? Никто из нас не погрузился в глубину,
мы срывали только верхушки и, занятые, считали, что с избытком довольно
уделять философии самое ничтожное время. (11) А больше всего мешает то,
что мы слишком скоро начинаем нравиться самим себе. Стоит нам найти та-
ких, кто назовет нас людьми добра, разумными и праведными, - и мы согла-
шаемся с ними. Нам мало умеренных похвал: мы принимаем как должное все,
что приписывает нам бесстыдная лесть; мы киваем тем, кто утверждает,
будто мы лучше всех, мудрее всех, хотя и знаем их за лжецов. Мы так к
себе снисходительны, что хотим похвал за то, вопреки чему поступаем. Об-
рекающий на пытки слушает речи о своей кротости, грабящий чужое - о сво-
ей щедрости, предающийся пьянству и похоти - о своей воздержности. (12)
Александр, когда расхаживал уже по Индии, разоряя войной племена, о ко-
торых и соседи мало что знали, при осаде какого-то города объезжал сте-
ны, чтобы высмотреть слабые места, и при этом был ранен стрелой, однако
остался в седле и продолжал начатое. Потом, когда кровь остановилась,
сухая рана стала болеть сильней, а голень, свешивавшаяся с коня, посте-
пенно опухла, он вынужден был отступиться и сказал: "Все клянутся, будто
я сын Юпитера, но это рана всем разглашает, что я человек". (13) Будем и
мы поступать так же. Хотя лесть всех делает дураками, каждого в свою ме-
ру, скажем и мы: "Вы называете меня разумным, а я сам вижу, сколько бес-
полезных вещей желаю, как много вредного хочу; я не понимаю даже того,
что животным указывает насыщенье, - меры в еде и в питье, и не ведаю,
сколько могу вместить".
(14) Я научу тебя, как узнать, что ты еще не стал мудрым. Мудрец по-
лон радости, весел и непоколебимо безмятежен; он живет наравне с богами.
А теперь погляди на себя. Если ты не бываешь печален, если никакая на-
дежда не будоражит твою душу ожиданием будущего, если днем и ночью сос-
тоянье твоего духа, бодрого и довольного собою, одинаково и неизменно,
значит, ты достиг высшего блага, доступного человеку. Но если ты стре-
мишься отовсюду получать всяческие удовольствия, то знай, что тебе так
же далеко до мудрости, как до радости. Ты мечтаешь достичь их, но заб-
луждаешься, надеясь прийти к ним через богатство, через почести, словом,
ища радости среди сплошных тревог. К чему ты стремишься, словно к источ-
никам веселья и наслажденья, в том - причина страданий. (15) Я повторяю,
радость - цель для всех, но где отыскать великую и непреходящую радость,
люди не знают. Один ищет ее в пирушках и роскоши, другой - в честолюбии,
в толпящихся вокруг клиентах, третий - в любовницах, тот - в свободных
науках, тщеславно выставляемых напоказ, в словесности, ничего не исцеля-
ющей. Всех их разочаровывают обманчивые и недолгие услады, вроде опьяне-
ния, когда за веселое безумие на час платят долгим похмельем, как рукоп-
лесканья и крики восхищенной толпы, которые и покупаются, и искупаются
ценой больших тревог. (16) Так пойми же, что дается мудростью: неизмен-
ная радость. Душа мудреца - как надлунный мир, где всегда безоблачно.
Значит, есть ради чего стремиться к мудрости: ведь мудрец без радости не
бывает. А рождается такая радость лишь из сознания добродетелей. (17)
Радоваться может только мужественный, только справедливый, только уме-
ренный. - "Что же, - спросишь ты, - разве глупые и злые не радуются?" -
Не больше, чем львы, дорвавшись до добычи. Когда они изнурят себя вином
и блудом, когда ночь промчится в попойке, когда от насильственных нас-
лаждений, которые не способно вместить хилое тело, пойдут нарывы, тогда
несчастные воскликнут словами Вергилия:
Как последнюю ночь провели мы в радостях мнимых,
Знаешь ты сам.5
(18) Любители роскоши каждую ночь, - как будто она последняя, - про-
водят в мнимых радостях. А та радость, что достается богам и сопер никам
богов, не прерывается, не иссякает. Она бы иссякла, будь она заемной,
но, не будучи чужим подарком, она не подвластна и чужому произволу. Что
не дано фортуной, того ей не отнять. Будь здоров.
Письмо LX
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Я жалуюсь, ссорюсь, сержусь. И теперь ты желаешь того же,. чего
желала тебе кормилица, или дядька, или мать? До сих пор ты н& понял,
сколько зла они тебе желали? Да, мольбы близких для нас - все равно что
мольбы врагов! И тем они опасней, чем счастливей сбываются. Я не удивля-
юсь тому, что все дурное преследует нас с малых лет: ведь мы выросли
среди родительских проклятий. Пусть боги услышат и нашу бескорыстную
мольбу за себя. (2) До каких пор мы будем чего-нибудь требовать от бо-
гов, словно не можем еще сами себя прокормить? До каких пор будем засе-
вать для себя столько полей, сколько впору большим городам? До каких пор
целый народ будет снимать для нас урожай? До каких пор ради одного нак-
рытого стола будут приплывать бессчетные корабли из разных морей? Нес-
колько югеров1 пастбища досыта кормят быка, один лес питает стадо сло-
нов, - человек собирает пищу и с суши, и с моря. (3) Что же? Неужели
природа, дав нам такое небольшое тело, наделила нас ненасытной утробой,
так что мы побеждаем алчностью самых огромных и прожорливых зверей? Ни-
чуть нет! Много ли воздается природе? Она довольствуется малым! Нам до-
рого обходится не голод, а тщеславие. Тех, кто, по словам Саллюстия 2,
подчиняется желудку, мы должны причислить не к людям, а к животным, а
некоторых даже не к животным, но к мертвецам. Жив тот, кто многим прино-
сит пользу; жив тот, кто сам себе полезен. А кто прячется и коснеет в
неподвижности, для того дом - словно гроб. Можешь хоть начертать у поро-
га его имя на мраморе: ведь они умерли раньше смерти. Будь здоров.
Письмо LX1
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Не будем больше желать того, чего желали. Я, старик, стараюсь,.
чтобы даже не казалось, будто желания у меня те же, что в отрочестве. На
это идут мои дни, мои ночи, это - мой труд, мой помысел: положить конец
былому злу. Я стараюсь, чтобы каждый день был подобием целой жизни. Я не
ловлю его, словно он последний, но смотрю на него так, что,. пожалуй, он
может быть и последним. (2) И это письмо я пишу тебе с таким настроени-
ем, будто смерть в любой миг может оторвать меня от писания. Я готов уй-
ти и потому радуюсь жизни, что не слишком беспокоюсь, долго ли еще про-
живу. Пока не пришла старость, я заботился о том, чтобы хорошо жить, в
старости - чтобы хорошо умереть; а хорошо умереть - значит, умереть с
охотой. Старайся ничего не делать против воли! (3) Все предстоящее
предстоит по необходимости тому, кто сопротивляется; в ком есть охота,
для того необходимости нет. Я утверждаю: кто добровольно исполняет пове-
ленье, тот избавлен от горчайшего в рабской доле: делать, чего не хочет-
ся. Несчастен не тот, кто делает по приказу, а тот, кто делает против
воли. Научим же нашу душу хотеть того, чего требуют обстоятельства; и
прежде всего будем без печали думать о своей кончине. (4) Нужно подгото-
вить себя к смерти прежде, чем к жизни. У жизни всего есть вдоволь, но
мы жадны к тому, что ее поддерживает: нам кажется и всегда будет ка-
заться, будто чего-то не хватает. Довольно ли мы прожили, определяют не
дни, не годы, а наши души. Я прожил, сколько нужно, милый мой Луцилий, и
жду смерти сытый. Будь здоров.
Письмо LXII
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Лгут те, кто хочет показать, будто куча дел не оставляет им вре-
мени для свободных наук. Такие притворяются занятыми, множат дела и сами
у себя отнимают дни. А я свободен, Луцилий, свободен и принадлежу себе
везде, где бы ни был. Делам я себя не отдаю, а уступаю на время и не ищу
поводов тратить его впустую. В каком бы месте я ни остановился, я про-
должаю свои раздумья и размышляю в душе о чем-нибудь спасительном для
нее. (2) Предав себя друзьям, я не покидаю себя самого и подолгу остаюсь
не с теми, с кем свели меня время или гражданские обязанности, а лишь с
самыми лучшими: к ним я уношусь душой, в каком бы месте, в каком бы веке
они не жили. (3) Повсюду при мне Деметрий1, лучший из людей, и, удалив-
шись от блещущих пурпуром, я беседую с ним, полуодетым, и им восхищаюсь.
И как им не восхищаться? Я вижу, что он ни в чем не чувствует недостат-
ка. Некоторые могут все презреть, все иметь никто не может. Кратчайший
путь к богатству - через презрение к богатству. А наш Деметрий живет не
так. будто он все презрел, а так, будто все уступил во владение другим.
Будь здоров.
Письмо LXIII
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Ты тяжело переживаешь кончину твоего друга Флакка; но я не хотел
бы, чтобы ты горевал сверх меры. Чтобы ты совсем не горевал, я навряд ли
решусь потребовать, хоть и знаю, что это лучше. Но разве досталась в
удел такая твердость духа кому-нибудь, кроме тех, кто уже стал много вы-
ше фортуны? И его такая вещь затронула бы, но только затронула. А нам
можно простить и невольные слезы, если они были не слишком обильны, если
мы сами их подавили. Пусть при утрате друга глаза не будут сухими и не
струят потоков: можно прослезиться - плакать нельзя. (2) Суровый,
по-твоему, закон налагаю я на тебя? Но ведь и величайший из греческих
поэтов1 дал право лить слезы всего один день, ведь он сказал: "Даже Нио-
ба думала о пище".
Ты спросишь, откуда берутся стенанья, откуда безудержный плач? Мы
ищем в слезах доказательства нашей тоски и не подчиняемся скорби, а выс-
тавляем ее напоказ. Никто не печалится сам для себя. Злосчастная глу-
пость! И в скорби есть доля тщеславия! (3) - "Так что же, - спросишь ты,
- неужели я забуду друга?" - Недолгую память обещаешь ты ему, если она
минет вместе со скорбью! Скоро любой повод разгладит морщины у тебя на
лбу и вызовет смех - я не говорю уже о более долгом времени, которое
смягчает всякую тоску, утишает самое жгучее горе. Едва ты перестанешь
следить за собой, как личина скорби спадет; ты сам сторожишь свое горе,
но оно ускользает из-под стражи и иссякает тем раньше, чем было острее.
(4) Постараемся же, чтобы память об утраченных была нам отрадна. Никто
по доброй воле не возвращается мыслью к тому, о чем нельзя подумать без
муки. Но пусть это неизбежно, пусть, встретив имя тех, кого мы любили и
потеряли, мы чувствуем укол боли - в самой этой боли есть некая радость.
(5) Ведь недаром наш Аттал повторял: "Воспоминанье об умерших друзьях
приятно нам так же, как терпкость в некоторых плодах, как очень старое
вино, которое тем и вкусно, что горчит: ведь за отдаленностью времени
гаснет все, что нас мучило, и доходит до нас лишь чистая радость". (6)
Если верить ему, то "думать о живых друзьях - все равно что есть мед и
печенье, воспоминание о тех, что были, приятно не без горечи. Кто, одна-
ко, станет отрицать, что и горькое, и не лишенное остроты возбуждает же-
лудок?" (7) Я, впрочем, чувствую иное, для меня думать об умерших
друзьях отрадно и сладко. Когда они были со мной, я знал, что их утрачу,
когда я их утратил, я знаю, что они были со мной.
Делай же, мой Луцилий, так, как подобает твоей невозмутимости, перес-
тань дурно истолковывать милость фортуны. То, что ею отнято, она прежде
дала! (8) Так будем жадно наслаждаться обществом друзей - ведь неизвест-
но, долго ли еще оно будет нам доступно. Подумаем о том, как часто мы
оставляли их, отправляясь в долгое странствие, как часто, живя в одном
месте, не виделись с ними, - и мы поймем, что больше вре мени было упу-
щено при их жизни. (9) А стерпишь ли ты таких, кто пренебрегал друзьями,
а теперь горше всех рыдает, кто не любит их, пока не утратит? Они потому
и скорбят так безудержно, что боятся, как бы кто не усомнился в их люб-
ви, и ищут поздних доказательств своего чувства. (10) Если у нас есть
еще друзья, то мы плохо к ним относимся и нс ценим их, коль скоро они не
могут утешить нас, заменив одного погребенного; если же он был
единственным нашим другом, то не фортуна перед нами виновата, а мы сами:
она отняла у нас одного, а мы ни одного не добыли. (11) И потом, кто не
мог любить больше, чем одного, тот и одного не слишком любил. Если с ко-
го снимут единственную тунику, а он примется оплакивать себя, вместо то-
го чтобы позаботиться о том, как бы избежать холода и чем-нибудь прик-
рыть тело, - разве ты не счел бы такого глупцом? Ты схоронил, кого лю-
бил; ищи, кого полюбить! Лучше добыть нового друга, чем плакать. (12)
То, что я хочу прибавить, избито, я знаю, но все же не откажусь повто-
рить только из-за того, что так говорят все. Если скорби не прекратит
разум, ей положит конец время; однако для разумного человека утомление
скорбью - позорнейшее лекарство от скорби. Так что уж лучше сам оставь
скорбь, раньше чем она тебя оставит, и поскорей перестань делать то, че-
го при всем желании не сможешь делать долго. (13) Предки установили для
женщин один год скорби - не затем, чтобы они скорбели так долго, но что-
бы не скорбели дольше; для мужчин нет законного срока, ибо всякий срок
для них постыден. Впрочем, можешь ли ты назвать мне хоть одну бабу из
тех, которых только что оттащили от костра, оторвали от трупа, которая
лила бы слезы целый месяц? Ничто не становится ненавистно так быстро,
как горе; недавнее находит утешителя и некоторых привлекает к себе, зас-
тарелое вызывает насмешки. И не зря: ведь оно или притворно, или глупо.
(14) И это пишу тебе я - я, так безудержно плакавший по дорогом мне Ан-
нее Серене2, что меня (вот уж чего я не хотел!) можно привести в пример
как человека, побежденного горем. Теперь я осуждаю себя за это и пони-
маю, что было главной причиной такого горя: я никогда не думал, что он
может умереть раньше меня. Только одно было у меня перед глазами: он
младше меня, и младше намного, - как будто судьба соблюдает черед! (15)
Нам надо постоянно думать о том, что смертны и мы, и любимые нами. И мне
следовало тогда сказать себе: "Мой Серен младше, - но при чем тут это?
Он должен умереть позже меня, но может и раньше". Я этого не сделал^ и
удар фортуны застиг меня врасплох. Теперь я думаю так: все смертны, и
для смерти нет закона. Что может случиться всякий день, может случиться
и сегодня. Так будем, мой Луцилий, помнить о том, что скоро сами отпра-
вимся туда, куда отправились оплаканные нами. И быть может, - если прав-
дивы разговоры мудрецов и нас ждет некое общее для всех место, - те, ко-
го мним мы исчезнувшими, только ушли вперед. Будь здоров.
Письмо LXIV
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Вчера ты был с нами. Ты вправе посетовать, что только вчера, но я
потому и написал "с нами" - ведь со мною ты постоянно. Ко мне зашли
друзья, из-за них сильнее пошел дым - не такой, что валит обычно из ку-
хонь наших кутил, пугая караульных, а не слишком густой и только подаю-
щий знак, что пришли гости. (2) Речь шла у нас о многих вещах, но, как
бывает на пиру, мы ни об одной не говорили исчерпывающе, а перескакивали
с предмета на предмет. Потом читали книгу Квинта Секстия-отца, великого,
поверь мне, человека и, хоть он это и отрицает, стоика. (3) О боги вели-
кие, сколько в нем силы, сколько мужества! Такое найдешь не у всякого
философа. Сочинения иных ничем не блещут, кроме имени, а все остальное в
них бескровно. Они наставляют, спорят, мудрствуют - только не укрепляют
нас мужеством, которого у них самих нет. А прочтешь Секстия - скажешь:
"Он жив, силен, свободен, он стал больше чем человеком, от него я ухожу
с великой верой". (4) Признаюсь тебе, в каком я бываю расположенье духа,
когда прочту его: мне хочется бросить вызов любому случаю, хочется воск-
ликнуть: "Что же ты медлишь, фортуна? Нападай! Ты видишь, я готов". Му-
жеством я уподобляюсь тому, кто ищет, где бы испытать себя, кто хочет
показать свою доблесть, кто
Страстно молит, чтоб вдруг повстречался средь смирных животных
С пенною пастью вепрь иль чтоб лев с горы появился.1
(5) Мне хочется, чтобы было над чем взять верх, на чем закалить тер-
пеливость. Ведь у Секстия замечательно еще и то, что он и показывает ве-
личье блаженной жизни, и не лишает надежды на нее. Ты узнаешь, что она
хоть и высоко, но для желающего достижима. (6) Тут так же, как с самой
добродетелью: ты ей дивишься - и все же надеешься. А у меня всегда много
времени отнимает само созерцание мудрости: я гляжу на нее с изумлением,
словно на вселенную, которую подчас вижу как будто впервые.
|