Библиотека    Новые поступления    Словарь    Карта сайтов    Ссылки





назад содержание далее

Часть 4.

Глава 2. Объяснение/понимание

мер, Робер Мандру, все творчество которого проходит под эгидой «исторической психологии»22. Именно ему «Encyclopaedia Universalis» доверила представление и обоснование истории мен-тальностей23. Мандру так определяет свой объект: «[Историческая ментальность] ставит своей целью воссоздание поведения, высказываний и умолчаний, выражающих коллективное мировосприятие и коллективные чувствования; представления и образы, мифы и ценности, признанные или пассивно усвоенные группами либо обществом в целом и составляющие содержание коллективной психологии, являются главными объектами исследований». (Можно видеть, что «ментальность» у франкоязычных авторов приравнивается к немецкому понятию «Weltanschauung», наше понятие ментальное™ - как бы перевод его.) Что касается метода, то «историческая психология», которой сам Мандру придерживается, опирается на оперативные концепты, имеющие точное определение: видение мира, структура, конъюнктура. С одной стороны, видение мира обладает собственной внутренней связностью, с другой - определенная структурная непрерывность придает ему замечательную устойчивость. Наконец, ритмы и колебания, продолжительные и краткие, размечают конъюнктурные пересечения. Мандру выступает, таким образом, как историк коллективной ментальности, который склонен больше всего доверять интел-лигибельности истории ментальностей, в духе, близком Лаб-руссу (структура, конъюнктура, событие), и меньше всего - в отличие от Мишеля де Серто - психоаналитическому переписыванию заново коллективной психологии.

Жан Пьер Вернан, также в русле школы «Анналов», публикует в 1965 году свой главный труд, впоследствии много раз переиздававшийся, «Миф и разум у греков»24, который он именует «Очерк исторической психологии» и помещает под патронаж психолога Иньяса Мейерсона (ему же посвящен труд), в близком соседстве с другим эллинистом, Луи Герне. Речь идет об «исследованиях, посвященных внутренней истории грека, его

22 Mandrou R. Introduction ? la France moderne. Essai de psychologie historique (1961), r??d., Paris, Albin Michel, 1998. De la culture populaire en France aux XVIIe et XVIIIe si?cles et La Biblioth?que bleue de Troyes (1964), r??d, Paris, Imago, 1999. Magistras et Sorciers en France au XVIIe si?cle. Une analyse de psychologie historique, Paris, ?d. du Seuil, 1989.

23 Encyclopaedia Universalis, 1968, t. VIII, p. 436-438.

24 VernantJ.-P. Mythe et Pens?e chez les Grecs: ?tudes de psychologie historique, Paris, Maspero, 1965; r??d., La D?couverte, 1985.

273

Часть вторая. История/Эпистемология

ментальной организации, переменам, затронувшим его с VIII по IV вв. до нашей эры, всю картину его деятельности и психологических функций, как-то: рамки пространства и времени, память, воображение, личность, воля, символические практики и использование знаков, способы рассуждения, мыслительные категории» («Mythe et Pens?e chez les Grecs», p. 5). Спустя двадцать лет Вернан признает, что метод его близок структурному анализу, применяемому многими учеными к другим мифам или группам мифов; среди них - Марсель Детьен, в соавторстве с которым он публикует «Уловки рассудка: metis греков» (Flammarion, 1974). На работе, опубликованной в соавторстве с Пьером Видаль-Наке, «Миф и трагедия в Древней Греции» (Maspero, 1972), безусловно лежит та же печать. Примечательно, что Жан Пьер Вернан не порывает с гуманизмом первого поколения «Анналов». В конечном счете ему важен извилистый путь, ведущий от мифа к разуму. Как и в «Мифе и трагедии», речь идет о том, чтобы показать, «каким образом сквозь античную трагедию V века проступают первые, еще нечеткие, черты человека - субъекта действия, хозяина своих поступков, ответственного за них, субъекта, наделенного волей» («Mythe et Pens?e chez les Grecs», p. 7). Автор подчеркивает: «От мифа к разуму: таковы были два полюса, между которыми, как это видно при панорамном обозрении в заключении книги, как бы разыгрывались судьбы греческой мысли» (ibid.); при том не оставлен без внимания специфичный и даже странный характер этой формы ментальное™, о чем свидетельствует исследование «превращений этой особой, типично греческой, формы изворотливого ума, который весь - хитрость, лукавство, пронырливость, обман и находчивость в любом виде», metis греков, «не восходящий полностью ни к мифу, ни к разуму» (ibid.).

Как бы то ни было, главное направление истории менталь-ностей в рамках «Анналов» вынуждено было при втором поколении, поколении Лабрусса и Броделя, и еще более - в пору так называемой «новой истории», перейти к защите - не вполне уверенной -- своего права на существование; с одной стороны, мы становимся свидетелями утраты опоры, что позволило заговорить о раздробленной истории, и даже - об истории «в осколках», с другой, именно благодаря этой распыленности - об определенном улучшении ситуации: так, вся история мен-тальностей, полностью, фигурирует особняком среди «новых объектов» «новой истории» в третьем томе коллективного труда «Писать историю», во главе которого стояли Жак Ле Гофф и

274

Глава 2. Объяснение/понимание

Пьер Нора. В едином раду с «новыми проблемами» (часть первая) и «новыми подходами» (часть вторая), история ментально-стей обретает самостоятельность в момент, когда проект тотальной истории оказывается размытым. От прежней опеки со стороны экономической истории у некоторых авторов осталось пристрастие к большой длительности и количественному анализу, за счет устранения фигуры человека эпохи гуманизма, бывшей еще объектом притяжения для Блока и Февра. В частности, история климата поставляет свои мерки и методы этой «истории без людей»25. Такое упорное пристрастие к серийной истории подчеркивает, в силу контраста, концептуальную расплывчатость понятия ментальное™ под пером тех, кто покровительствует этой специфической истории. В этом отношении характеристика, данная Жаком Ле Гоффом этому «новому объекту»26, а именно, ментальностям, является для последовательной мысли еще более обескураживающей, чем предыдущие «инвентарные итоги» Дюби и Мандру. Возрастание значения топоса (topos) - предвещавшее его вероятный отход на задний план - Марсель Пруст приветствовал словами, которые не могли не внушить беспокойства: «Ментальность мне по вкусу. Так запускаются в обиход новые слова». Имеет ли это выражение под собой научную реальность, обладает ли содержательной связностью - вопрос остается нерешенным. Исследователь тем не менее хочет верить, что сама неопределенность понятия делает его способным вывести нас «за пределы истории» («au-del? de l'histoire»), читай: экономической и социальной истории. Тем самым история ментальностей предлагает «переселение [...] всем, кто пострадал от интоксикации экономической и социальной историей и, в первую очередь, вульгарным марксизмом», перемещая их в «ту потусторонность» («cet ailleurs»), каковую можно было усмотреть в ментальное™. Таким способом находят удовлетворение чаяния Мишле, поскольку «воскресшим morts-vivants* возвращается живой облик» («Писать историю»). В то же самое время восстанавливается связь с Блоком и Февром; понятие мен-тальности модулируют на манер этнологов и социологов соответственно эпохам и среде. Если здесь говорить об археологии, это будет не в том смысле, какой придал этому слову М. Фуко,

25 Leroy-Ladurie E. Histoire du climat depuis Tan mil. Paris, Flammarion, 1967.

26 Le GoffJ. Les mentalit?s: une histoire ambigu? // Faire de l'histoire, t. III, Nouveaux Objets, p. 76-94.

* см. с. 504-514 наст, издания.

275

Часть вторая. История/ Эпистемология

а в обычном смысле стратиграфии. Ментальное™ функционируют автоматически, без ведома их носителей: это не столько оформленные, высказанные мысли, сколько общие места, в той или иной мере расхожее культурное наследие, картины мира, запечатлевшиеся в том, что отваживаются называть коллективным бессознательным. Если история ментальностей смогла на какое-то время по праву занять место среди «новых объектов», это произошло в результате расширения ее документальной сферы, с одной стороны, за счет всякого следа, ставшего коллективным свидетелем эпохи, с другой - за счет любого документа, касающегося отклонений в поведении относительно господствующей ментальное™. Этим колебанием понятия между господствующим и маргинальным - в силу несоответствий, обнаруживавших отсутствие у современников со-временности, совпадения во времени (contemporan?it?), - по всей видимости, оправдывалось обращение к категории ментальностей, несмотря на ее семантическую зыбкость. Но в таком случае в качестве нового объекта должна была бы рассматриваться не история ментальностей как таковая, а темы, в беспорядке собранные в третьем томе книги «Писать историю», от климата и до праздников, включая книгу, тело27 и не названные глубокие переживания частной жизни28; не забыты также девушка и смерть29.

Это занесение понятия ментальное™ в число «новых объектов» истории благодаря упомянутому выше его расширению совершенно необоснованно. Глубинная причина отрицания этого факта не сводится к указанию на семантическую расплывчатость понятия: она вызвана более серьезной путаницей, а именно - недифференцированной трактовкой понятия одновременно как предмета изучения, как категории социального отношения, иного характера нежели отношение экономическое или политическое, и как способа объяснения. Такое смешение следует отнести на счет наследия Л. Леви-Брюля и его понятия «примитивной ментальное™». Примитивной ментальностью объясня-

27 Delumeau J. La Peur en Occident, Paris, Fayard, 1978; r??d., coll. «Pluriel», 1979. Vovelle M. Pi?t? baroque et d?christianisation en Provence au XVTIIe si?cle. Les attitudes devant la mort d'apr?s les clauses des testaments, Paris, Pion, 1973.

28 Histoire de la vie priv?e (sous la dir. de P. Ari?s et G. Duby), Paris, ?d. du Seuil, 1987, r??d. 1999, coll. «Points».

29 Ari?s P. L'Homme devant la mort, Paris, ?d. du Seuil, 1977. Этим темам посвящены и замечательные работы Алена Корбена (Corbin), в том числе: Le Miasme et la Jonquille. L'odorat et l'imaginaire social, XVlIIe-X?Xe si?cle, Paris, Flammarion, 1982.

276

Глава 2. Объяснение/понимание

ются взгляды, иррациональные с точки зрения научной рациональности и логики. Создается иллюзия освобождения от предубеждения наблюдателя, которое Л. Леви-Брюль начал критиковать в своих «Записных книжках», опубликованных в 1949 году, применяя понятие ментальностей к достаточно характерным мыслительным процессам или совокупности взглядов, присущих группам или целым обществам, чтобы представить ментальность как черту в одно и то же время описательную и экспликативную. В качестве характерного рассматривается не содержание дискурса, а нечто скрытое, подспудная система взглядов: однако, интерпретируя понятие ментальное™ одновременно как описательную черту и как принцип объяснения, нельзя выйти за рамки концепта примитивной ментальности, сложившегося в социологии начала XX века.

Попытку самым решительным образом разобраться в этой мешанине предпринял Джеффри Ллойд в эссе, озаглавленном «Демистифицированные ментальности»30; оно носило разгромный характер. Аргумент Ллойда прост и прямолинеен: понятие ментальности бесполезно и вредно. Бесполезно в качестве описания, вредно в качестве объяснения. Леви-Брюлю оно служило для описания дологических и мистических черт, таких как «партиципация», приписываемых «примитивным» обществам. Современным историкам оно служит для описания и объяснения расходящихся, диссонирующих модальностей взглядов той или иной эпохи, в которых сегодняшний наблюдатель не обнаруживает своего видения мира: для логически, последовательно, научно мыслящего наблюдателя эти взгляды прошлого и даже настоящего времени выглядят загадочными, парадоксальными, а то и вовсе абсурдными: всё остаточное донаучное и паранаучное рассыпается под этим описанием. Это - конструкция наблюдателя, проецируемая на видение мира действующих лиц31. В результате понятие ментальности делает вираж от описания в сторону объяснения и из бесполезного становится

30 Lloyd G. E.R. Demystifying Mentalities, Cambridge University Press, 1990; trad. fr. de F. Regnot, Pour en finir avec les mentalit?s // La D?couverte/Poche, Paris, coll. «Sciences humaines et sociales», 1996.

31 «Главное различие, которое надо тщательно соблюдать - это различие, устанавливаемое социальной антропологией между категориями «действующее лицо» (acteur) и «наблюдатель». В оценке того, что внешне загадочно или попросту парадоксально, я показываю, что есть узловой вопрос, а именно: надо выявить, существуют ли эксплицитные концепты лингвистических или иных категорий» (Lloyd G. ibid., p. 21).

277

Часть вторая. История/Эпистемология

вредным, поскольку избавляет от необходимости реконструировать контекст и обстоятельства, сопутствовавшие появлению «эксплицитных категорий, к которым мы обычно прибегаем в наших описаниях, где важное место занимает оценка: наука, миф, магия, а также противоположность между буквальным и метафорическим» («Demystifying Mentalities», p. 21). Всю остальную часть труда Ллойда занимает прекрасная реконструкция контекстов и обстоятельств появления категорий рационального и научного наблюдателя, главным образом в эпоху классической Греции, а также в Китае. Переход к различению донаучного отношения к миру (магия и миф), с одной стороны, научного - с другой, является в книге объектом тщательного анализа, сосредоточенного, главным образом, на политических условиях и риторических ресурсах публичного использования слова в контексте полемики. Это - подход к проблемам, сравнимый с подходом Ж.-П. Вернана, П. Видаль-Наке и М. Детьена32. Так называемое невысказанное, имплицитное, которое понятие ментальное™ якобы должно тематизировать глобальным, недифференцированным образом, растворяется в сложном переплетении постепенных завоеваний.

Покончил ли Ллойд тем самым с ментальностями? Да, разумеется, - если речь идет о пассивном (букв.: ленивом - paresseux. - Г. Т.) способе объяснения. Ответ будет более осторожным, если дело касается эвристического понятия, прилагаемого к тому, что в системе взглядов не растворяется в содержании дискурса: доказательство тому - настойчивое обращение самого Ллойда к «стилю поиска» при реконструкции присущей грекам формы рациональности33. И в этом случае речь в гораздо

32 Vernant J.-P. Les Origines de la pens?e grecque, Paris, PUF, 1962; r??d., 1990, coll. «Quadrige». Mythe et Pens?e chez les Grecs, 1.1, D?tienne M. et VemantJ.-P. Les Ruses de l'intelligence: la m?tis des Grecs. Vidal-Naquet P. La raison grecque et la cit? // Le Chasseur noir. Formes de pens?e et formes de soci?t? dans le monde grec, Paris, Maspero, 1967, 1981, 1991.

33 Говоря о различении'буквального и метафорического в эпоху классической Греции, автор замечает: «Здесь надо видеть одновременно элемент и продукт резкой полемики, где поиски нового стиля были устремлены на то, чтобы отличаться от соперников, притом не только от тех, кто традиционно претендует на мудрость» (Lloyd G. Pour en finir avec les mentalit?s, p. 63). Говоря далее о связи между развитием философии и греческой науки, с одной стороны, и политической жизнью, с другой, автор задается вопросом, может ли данная гипотеза «позволить нам подойти ближе к характерным чертам стилей поиска, выработанным в античной Греции» (ibid., р. 65). По поводу частого употребления выражений «стиль поиска», «стиль мыслей» см. р. 66, 208, 211, 212,215, 217, 218.

278

Глава 2. Объяснение/понимание

большей мере идет о том, что можно назвать le croyable disponible, о совокупности представлений эпохи, чем о «высказываниях или взглядах по видимости (то есть для наблюдателя) удивительных, странных, парадоксальных или исполненных противоречий» (op. cit., p. 34). Разумеется, эта совокупность, croyable, определяется относительно наблюдателя: но она является disponible - ею располагают - действующие лица. Именно в этом смысле Л. Февр утверждал, что последовательный атеизм не мог быть продуктом croyable disponible человека XVI века. Таким способом подчеркивается не иррациональный - донаучный, дологический - характер воззрения, а его дифференциальный, отличный, характер, в плане того, что Ллойд собственно и называет «стилем поиска». В таком случае понятие ментальности сводится к своему статусу «нового объекта» исторического дискурса в пространстве, оставленном без прикрытия экономикой, сферой социального и политического знания. Это - то, что нуждается в объяснении, explicandum, a не «ленивый» принцип экспликации. Если полагать, что наследие неадекватного понятия «примитивной ментальности» продолжает оставаться первородным грехом понятия ментальности, то лучше, в самом деле, от него отказаться и предпочесть ему понятие репрезентации.

Наша цель - трудное обретение права приступить к этому семантическому замещению, вначале - обратившись к учениям нескольких выдающихся мэтров (раздел второй), а затем прибегнув к опосредствующему понятию, понятию масштаба и «смены масштабов» (раздел третий).

II. СТРОГАЯ МЫСЛЬ МЭТРОВ: МИШЕЛЬ ФУКО, МИШЕЛЬ ?? СЕРТО, НОРБЕРТ ЭЛИАС

Я не хотел бы предоставить лабруссовскую и броделевскую модели истории ментальностей и репрезентаций суду позднейшей историографии, не дав прежде прозвучать трем голосам, два из которых донеслись извне, раздались за пределами историографии stricto sensu, но подняли при этом на новую, небывало радикальную ступень дискуссию, касающуюся наук о человеке в целом. Это, с одной стороны, вызов, брошенный Мишелем Фуко во утверждение науки, заявляющей о своей беспрецедентности, науки, названной археологией знания; с другой - выступление Норберта Элиаса, ратующего за науку о социальных формациях, науку, которая полагает, что враждебна истории, однако развива-

279

Часть вторая. История/Эпистемология

ется неумолимо по откровенно историческим параметрам. И между обоими - Мишель де Серто, аутсайдер в доне самой истории.

Идеи Фуко и Элиаса стоит рассмотреть вкупе, чтобы дать почувствовать всю силу давления, которое выдвинутое ими требование строгости оказывало на дискурс историков по профессии, воспротивившихся моделированию, бывшему в чести у школы «Анналов».

Мы прервали критический анализ «Археологии знания»34 в тот самый момент, когда теория архива уступает место теории археологии. Фуко описывает этот поворот как инверсию всего подхода, а именно: после регрессивного анализа, сводящего дискурсивные образования к простым высказываниям, наступает момент возвращения к возможным сферам приложения, причем речь отнюдь не идет о повторении начала.

Археология пробивает себе путь, побуждаемая прежде всего столкновением с историей идей. Свою суровую школу она противопоставляет науке, которая, по ее убеждению, не сумела найти собственный путь. В самом деле, история идей то «рассказывает о чем-то второстепенном, маргинальном» («L'Arch?ologie du savoir», p. 179), - алхимия и всякие животные духи, альманахи и иная туманная литература, - то «реконструирует развитие в линейной исторической форме» (ор. cit., p. 180). Однако мы видим здесь почти сплошное отрицание: нет ни интерпретации, ни реконструкции непрерывности, ни сосредоточенности на смысле работ в психологическом, социологическом, антропологическом плане; короче, археология не стремится реконструировать прошлое, воспроизводить то, что было. Но чего же она хочет и что она может? «Она - не более как и не что иное как написание заново (r??criture), иными словами, сохраняющаяся форма экстери-орности, упорядоченное преобразование (transformation) уже написанного» (op. cit., p. 183). Допустим, но что это значит? Дескриптивная способность археологии разворачивается на четырех фронтах, как-то: новизна, противоречие, сравнение, преобразование. На первом фронте она выступает арбитром между оригиналом (это - не исток, l'origine, a точка разрыва с уже сказанным, d?j?-dit), и упорядоченным (которое представляет собой не противоположность отклонению, а накопление уже сказанного). Упорядоченность (r?gularit?) дискур-

34 Foucault M. L'Arch?ologie du savoir, Paris, Gallimard, coll. «Biblioth?que des sciences humaines», 1969.

280

Глава 2. Объяснение/понимание

сивных практик зиждется на аналогиях, обеспечивающих повествовательную однородность, и на иерархиях, структурирующих эти последние и позволяющих устанавливать древо ответвлений, как мы это видим в лингвистике Проппа и в естественной истории Линнея. На втором фронте описательная способность археологии полагается на когерентность истории идей вплоть до того, что считает ее «эвристическим правилом, обязательством, диктуемым процедурой, едва ли не моральным ограничением, налагаемым на исследование» (ор. cit., p. 195). Разумеется, эта когерентность - результат исследования, а не его предпосылка; но она расценивается как оптимум: «наибольшее число противоречий, разрешаемых самыми простыми средствами» (op. cit., p. 196). Как бы то ни было, противоречия сами по себе остаются объектом описания, где можно вновь обнаруживать отклонения, расхождения, шероховатости дискурса. На третьем фронте археология становится интердискурсивной, не ведя при этом к конфронтации между видениями мира; в этом отношении состязание между общей грамматикой, естественной историей и анализом богатств в работе «Слова и вещи» продемонстрировало в действии сравнение, абстрагировавшееся от идеи выражения, отражения, влияния. Никакой герменевтики интенций и мотиваций, только сличение специфических форм выражения. Но истинное свое предназначение археология выполняет на четвертом фронте изменений и трансформаций. Фуко не попадается в ловушку ни мнимой синхронности неподвижных мыслей (незабвенная элейская школа), ни линейной последовательности событий (блаженной памяти историцизм). Разыгрывается тема прерывности с разрывами, сдвигами, зияниями, внезапными перераспределениями, которую Фуко противопоставляет «привычке историков» (op. cit., p. 221), слишком поглощенных непрерывностью, переходами, предвосхищением, предварительными наметками. Это - сильная сторона археологии: если существует парадокс археологии, он - не в том, что посредством ее якобы множатся различия, а в том, что она отказывается их редуцировать, опрокидывая тем самым привычные представления. «Для истории идей различие, каким оно выступает, - ошибка или западня: проницательный анализ должен не останавливаться перед ним, а пытаться развязать этот узел. [...] Археология же, напротив, берет в качестве объекта описания то, что принято считать препятствием; Цель ее - не преодолеть различия, а проанализировать их,

281

Часть вторая. История/Эпистемология

сказать, в чем они на самом деле заключаются, и их дифференцировать» (op. cit., p. 222-223). По правде говоря, следует отказаться от самой идеи изменения, слишком отмеченной этой живой силой, в пользу идеи трансформации, совершенно нейтральной по отношению к великой метафорике потока. Можно ли упрекать Фуко в том, что идеологию непрерывного он подменит идеологией прерывности? Он честно возвращает комплимент35. Вот урок, который я хотел бы удержать в памяти, и парадокс, который я дальше попытаюсь заставить работать.

Как я уже говорил в связи с темой архива у Фуко, тема археологии вызывает схожее замешательство своей процедурой, которую я охарактеризовал как интеллектуальный аскетизм. Под знаком двух кульминирующих идей, архива, как реестра дискурсивных образований, и археологии, как описания интердискурсивных трансформаций, Фуко очертил абсолютно нейтральный - или, скорее, нейтрализованный дорогой ценой - участок высказываний без высказывающего. Кто мог бы оставаться за его пределами? И как продолжать мыслить формацию и трансформацию не таким вот образом нейтрализованных дискурсов, а отношений между репрезентациями и практиками? Переходя от архива к археологии, Фуко призывал «изменить направление усилий» и «двинуться в сторону возможных сфер приложения» (op. cit., р. 177). Это именно тот проект, который следует продолжить после Фуко, отказавшись, однако, от идеи нейтральности очищенной области высказываний. Для историографии, которая считает ближайшим референтом собственного дискурса социальные связи, а существенным правилом - учет отношений между репрезентациями и социальными практиками, задача состоит в том, чтобы

35 «А тем, кто склонен упрекать археологию в том, что она предпочитает рассматривать прерывность,- всем этим агорафобиям истории и времени, всем, кто путает разрыв с иррациональностью, я отвечу: "Вашим обращением с непрерывностью вы ее обесцениваете. Вы ее используете как опору, с которой все остальное должно соотноситься; вы возводите ее в верховный закон, центр тяжести любой дискурсивной практики; вам бы хотелось, чтобы всякое изменение рассматривалось в поле этой инерции, подобно тому как всякое движение рассматривается в гравитационном поле. Но вы придаете ей этот статус, лишь нейтрализуя ее, подталкивая к крайнему пределу времени, к исконной неподвижности. Археология видит свою задачу в том, чтобы опрокинуть этот порядок или, скорее (поскольку речь не идет о том, чтобы отвести непрерывности роль, до сих пор отводившуюся прерывности), столкнуть между собой прерывность и непрерывность: показать, что непрерывное образовано согласно тем же условиям и по тем же правилам, что и рассеивание, и что оно вступает - через различия, изобретения, новшества, отклонения - в поле дискурсивной практики"» (Foucault M. Ibid., p. 227-228).

282

Глава 2. Объяснение/понимание

выйти из зоны нейтральности чистых высказываний с целью постичь отношения между дискурсивными образованиями, в строгом смысле теории высказываний, и образованиями недискурсивными, где сам язык противится любому сведению к высказыванию. По правде говоря, Фуко не игнорирует проблему, возникающую в связи с «институтами, политическими событиями, практиками и экономическими процессами» (op. cit., p. 212). Скорее, когда он говорит об этих примерах, заимствованных из «недискурсивной области», и делает это в рамках «сравнительных фактов», он видит задачу археологии в том, чтобы «определить специфические формы выражения» (ibid.). Но может ли она это сделать, не прибегая к выходу и перемещению (d?placement), о которых я сказал выше36? Коль скоро понятия зависимости и автономии перестали функционировать, слово «выражение» (articulation) остается программным в самом широком смысле. Важно сделать его оперативным - ценой перемещения, в свою очередь, того «перемещения», которое осуществил Фуко.

Я не хотел бы расстаться с Фуко, не обратившись еще раз к Мишелю де Серто, поскольку он предлагает своего рода контрапункт к археологии знания37. Существует «момент Серто» и в плане объяснения/понимания: он выражен в основном во втором элементе триады «места», «процедур анализа» и «конструирования текста» («L'?criture de l'histoire»38, p. 64). Это время, на которое наложило глубокий отпечаток понятие «практика» (ор. cit., p. 79-101); к этому надо присовокупить заключение к работе «Отсутствующий в истории»39 (p. 171sq.), не забыв и страниц

36 Возьмем пример классической медицины, рассматриваемый в «Истории клиники», к которому Фуко обращается вновь в «Археологии знания». Что представляет собой археологическая интерпретация ее взаимоотношения с медицинскими и немедицинскими, в том числе и политическими, практиками? Мы видим, что здесь отвергается: феномен выражения, отражения, символизации, причинное отношение, транслируемое сознанием говорящих субъектов. Однако какова позитивная связь с недискурсивными практиками? Фуко ограничивается тем, что предписывает археологии показывать, каким образом и на каком основании «политическая практика» составляет часть «условий возникновения, включения и функционирования» (op. cit., p. 213), например, медицинского дискурса. Но речь вовсе не идет о том, что она определяет смысл его и форму.

37 Фигура Мишеля де Серто уже дважды «возвращалась» на эти страницы (см. с. 191 и с. 210-2111). Она будет возвращаться на каждом новом этапе нашего обзора.

38 Certeau M. de. L'?criture de l'histoire.

39 Certeau M. de. L'Absent de l'histoire, Paris, Marne, coll. «Rep?res sciences humaines et sociales», 1973.

283

Часть вторая. История/Эпистемология

того же труда, непосредственно адресованных Мишелю Фуко: «черное солнце языка» (op. cit., p. 115-134).

Историографическая практика вступает в свою критическую фазу сперва как исследование производства документов, которые выводятся из сферы реальной практики людей жестом отделения (и здесь нельзя не вспомнить коллекцию «раритетов» в форме архивов, по Фуко: «L'?criture de l'histoire», p. 185). Сер-то не преминул отметить собственной печатью эту начальную операцию, определив ее как перераспределение пространства, которое превращает исследование в модальность «продуцирования места». Однако «печать» Фуко узнается в настойчивом сохранении понятия отклонения (?cart), самым явным образом связываемого с понятием модели: именно по отношению к моделям различия, признаваемые существенными, образуют отклонения. В области истории репрезентаций, к которой относится создаваемая Серто религиозная история, такими отклонениями являются «колдовство, безумие, праздники, народная литература, забытый мир крестьян, Окситания и др., - все молчаливые зоны» (op. cit., p. 92). Всякий раз важно «выявить различия в условиях или единицах, на которых основывается анализ» (ibid.). «Работа на пределе» недвусмысленно противопоставляет себя той претензии на тотальность, какая в прошлом могла быть свойственна истории (ibid.). Но о каких моделях идет речь? Речь идет не о системах высказываний (?nonc?s), согласно археологии Фуко, а о моделях, заимствованных из других наук - эконометрии, урбанистики, биологии (как науки о гомогенном). Фуко поместил бы модели такого рода в число «дискурсивных образований», о которых говорится в самом начале «Археологии знания». Тем не менее этого обращения к заимствованным моделям достаточно, чтобы оправдать смелую экстраполяцию, позволяющую Серто утверждать, что частное в истории располагается «на пределе мыслимого», а такая позиция требует, в свою очередь, риторики исключительного, черты которой проступают на, последующем этапе репрезентации и литературного письма - что можно считать самым значительным вкладом Мишеля де Серто в проблематику историографической операции.

Но прежде надо сказать, каким образом работа «Отсутствующий в истории» еще больше расширяет смысловое пространство идеи отклонения, сочетая последнюю с идеей отсутствующего (de l'absent), которая - об этом точнее будет сказано в части, посвященной истине в истории, - является, согласно

284

Глава 2. Объяснение/понимание

Серто, отличительной чертой самого прошлого. В этом смысле история представляет собой обширную «гетерологию» («L'Absent de l'histoire», p. 173), обозрение «следов другого». Но разве это не было уже притязанием памяти (упомянутой на последней странице работы) - создать первый дискурс отсутствующего в виде образа, ic?ne (op. cit., 180)? Как бы сдержанно мы ни относились к сведению памяти и истории единственно к возвеличиванию отсутствия, мы больше не можем со свойственной Фуко непреклонностью противопоставлять подчеркнутую прерывность исторического дискурса предполагаемой непрерывности дискурса памяти. Возможно, именно здесь Серто начинает обозначать собственное отклонение от линии Фуко. В кратком и колком эссе, озаглавленном «Черное солнце языка: Мишель Фуко» (ор. cit., p. 115-132), Серто как бы отправляется на поиски своего отличия. Он высказывает поочередно и вперемешку свое восхищение, свой протест, вновь соглашается, делает последние оговорки. Правда, он ссылается не столько на археологию знания, сколько на трилогию, венчаемую работой «Слова и вещи». Перемежающаяся игра порядка, свойственного «эпистемологическому основанию» каждой эпистемы, и разрыва, возникшего между последовательными эпистемами, восприняты Мишелем де Серто положительно, однако неудовлетворенность остается: что за «черное солнце» скрывается за самим этим чередованием? Не смерть ли это, которую Фуко называет и сам? Но последний, в конечном счете, отделывается «рассказом» об этих чередованиях связности и события. Между тем именно в подоплеке рассказа разум действительно «ставится под сомнение собственной историей» (op. cit., p. 125). Таким образом, археология не избегает «двусмысленности», следующей из этого невысказанного (non-dit). Именно в кильватере этого подозрения Серто дистанцируется от Фуко: «Кто он, чтобы знать то, чего не знает никто?» (op. cit., p. 16). «Кто говорит и откуда» в произведениях Фуко? (Ibid.) Вопрос вырастает из мая 68-го года. И - выпущена стрела, еще более отточенная: «Говорить о смерти как плавящей всякий язык еще не значит встретить ее лицом к лицу; возможно, это значит избежать смерти, которая поражает сам этот дискурс» (op. cit., p. 132). Боюсь, что здесь Серто заблуждается; я не уверен, что он с большим успехом, чем Фуко, уклоняется от вопроса, возникающего в самой сердцевине его работы, об отношении исторического дискурса к смерти. Читатель, имея перед глазами одновременно «Археологию знания» и «Писание истории», попытается нащупать истинное

285

Часть вторая. История/Эпистемология

расхождение между Фуко и Серто с другой стороны, а именно - со стороны продуцирования, еще точнее - продуцирования места. Археология знания, можем мы заметить в духе Серто, не называет места собственного продуцирования. Серто отдаляется от Фуко, выходя из сферы абсолютной нейтральности дискурса о дискурсе и начиная сочленять этот дискурс с другими существенными практиками, что как раз и является задачей истории репрезентаций. Тем самым Серто переносит затруднение, возникающее в связи с вопросом о месте продуцирования, на изначальный момент, когда акт делания истории отклоняется от практик, посредством которых люди творят историю. В последний раз мы встретимся с Серто, когда речь пойдет об истине в истории. Подлинную причину расхождения Мишеля де Серто с Фуко следует видеть в том, что исследования первого уходят корнями в философскую антропологию, где соотнесенность с психологией носит фундаментальный, основополагающий характер. И если мы встречаем в «Писании истории» большую статью, посвященную «историографической операции» (которую я вычленяю на протяжении всей своей работы), и две статьи, помещенные под общим заголовком «?critures freudiennes», то это не случайное совпадение заглавий: речь идет о психоанализе и о записи, точнее, о психоаналитической записи в ее связи с писанием истории историками. Первый из этих очерков - «Что Фрейд делает из истории» - был опубликован в «Анналах» (1970). Вопрос в том, чтобы знать, что Фрейд как аналитик делает из истории. Так вот - это выясняется не при попытках «набросить на темные области истории» («L'?criture de l'histoire», p. 292) «концепты», считающиеся фрейдистскими, как, например, имя отца, Эдип, перенос, короче, при использовании психоанализа и того, чему он научил, а тогда, когда мы повторяем - перед лицом столь не-обычного события, как пакт, заключенный с дьяволом, - работу психоаналитика, делающего из «легенды» (представленной для чтения) «историю»40. И, что касается Фрейда, заключение Серто таково: уроки Фрейда поучительны не тогда, когда он делает что-либо с историей, рассказанной другими, прежде всего историками, а тогда, когда он на свой лад делает историю.

40 Certeau M. de. La Possession de Loudun (Paris, Gallimard, coll. «Archives», 1980). Здесь ставится проблема, схожая в том, что касается построения истории, - не говоря уже о вкладе работы в то, что станет французской микроисторией, с точки зрения выбора масштаба.

286

Глава 2. Объяснение/понимание

Значительная часть работ Серто представляет собой результат этого взаимообмена между разными способами делать историю; более того, сам этот взаимообмен оправдывает обращение к психоанализу в эпистемологии исторического познания. Второй очерк - «Писание Моисея и монотеизм» («L'?criture de Mo?se et le Monoth?isme»)6*: ему дан подзаголовок «Вымысел истории». То, что Фрейд стремится прояснить в этом спорном тексте, - это не этнологическая истина, согласно канонам этой дисциплины, а соотношение его «построения», которое Фрейд называет «романом», «теоретическим вымыслом», с фабулой, а именно, с «легендой», созданной в определенной традиции; письмо, сравнимое, следовательно, в этом плане с письмом историков, возникает, совершенно некстати, на территории истории. Исторический роман занимает место рядом с письмом историков. Неопределенность литературного жанра - между историей и вымыслом, - с которой мы столкнемся в следующей главе, увеличивает трудность и, по правде говоря, создает ее. В данный момент нас интересует вопрос, относительно какого рода письма, создаваемого подобным образом, должно определить свое место письмо историческое. Сам поиск этого «местонахождения» исторического дискурса среди способов делать историю оправдывает внимание к психоанализу со стороны эпистемологии, которая из внутренне присущей историческому дискурсу превращается во внешнюю, экстериоризирует себя по отношению к нему с учетом других способов делать историю. Тем самым расширяется сама территория истории и ее способ объяснения/понимания. Это скрупулезно осваиваемое расширение также связано с неукоснительной точностью Мишеля де Серто.

Образцовое творчество Норберта Элиаса предлагает размышлению историков строгость иного рода, нежели та, что исповедуется прежде всего Мишелем Фуко: это уже не точность дискурса по поводу дискурсивных операций вне практического поля, а строгость дискурса по поводу концептуального аппарата, применявшегося реальной исторической наукой, в общем виде рассматривавшей продвижение и рост политической власти с конца Средних веков до XVIII века. Если этот труд и может быть подвергнут критике, то вовсе не под углом зрения его концептуальной последовательности, а в связи с выбором макроисто-рического масштаба, остающегося непроблематизированным, поскольку он не сопоставлен с иным выбором, как мы это

287

Часть вторая. История/Эпистемология

увидим в следующем разделе. Надо к тому же добавить, что труд Элиаса не останется без поддержки в перспективе чтения, которое мы будем практиковать по выходе из зоны путаницы и семантической расплывчатости, через которую сейчас пробивались.

Я буду ориентироваться на вторую часть труда «Динамика Запада» («Dynamique de l'Occident»), озаглавленную «Очерк теории цивилизации» («Esquisse d'une th?orie de la civilisation»)41. То, что Н. Элиас называет «процессом цивилизации», имеет прямое отношение к нашим проблемам, связанным с определением истории репрезентаций. Речь идет о процессе, происходящем, как подчеркивает уже самим заголовком своего предисловия к «Придворному обществу»42 Роже Шартье, там, где смыкаются крупная общественная формация, центральная власть, государство, зафиксированное в его монархической фазе Старого порядка, и модификации восприимчивости и поведения людей, называемые цивилизацией, или, лучше сказать, процессами цивилизации. По отношению к будущей микроистории, которая смело утверждается на уровне социальных агентов, социология Норберта Элиаса представляет собой макроисторию, сравнимую с макроисторией «Анналов». И это - в двояком отношении: с одной стороны, цивилизационный процесс коррелиру-ется с феноменами широкой амплитуды на уровне организации общества в государство, такими как монополизация силы, монополизация налогов и прочих сборов; с другой, этот процесс описан как система принуждений, постепенно интериоризи-руемых, вплоть до того, что они становятся феноменом посто-

41 «La Dynamique de l'Occident» - французский вариант заглавия второго тома двухтомного труда Но.рберта Элиаса; самим автором этот том озаглавлен так же, как труд в целом: ?ber den Prozess der Zivilisation (Ire ?d., 1939; 2e ?d., 1969. (Trad. fr. de Pierre Kamnitzer, P., Calmann-L?vy, 1975.) Норберт Элиас включает сюда наиболее важные результаты своего исследования «Придворное общество», судьба которого сложилась необычно: завершенное в 1933 году автором, в ту пору - ассистентом Карла Манхейма во Франкфуртском университете, оно было опубликовано лишь в 1969 году с предисловием, носящим заголовок «Социология и история». (На русск. яз.: Элиас Н. О процессе цивилизации. (Социогенетические и психогенетические исследования.) В 2-х т. М.-СПб., 2001. Перев. с нем. А. Руткевича. Т. II. Изменения в обществе: Проект теории цивилизации.)

42 Elias N. Die h?fische Gesellschaft, Neuwied u. Berlin, Hermann L?chterhand Verlag, 1969; trad. fr. de Pierre Kamnitzer et Jeanne Etor?, La Soci?t? de cour, Paris, Calmann-L?vy, 1974; r??d., Paris, Flammarion, coll. «Champs», 1985; pr?face de Roger Chartier: «Formation sociale et ?conomie psychique: la soci?t? de cour dans le proc?s de civilisation» (p. I-XXVIII).

288

Глава 2. Объяснение/понимание

янного самопринуждения, который Элиас называет habitus. Именно человеческое «я» - ставка в цивилизации, оно цивилизуется в условиях институционального принуждения. Проведение по нисходящей анализа, охватывающего социальную шкалу сверху донизу, обнаруживает свою особую эффективность на примере придворного общества, где социальные модели распространяются в направлении от центрального ядра, двора, проникая в смежные (coordonn?es) и подчиненные слои общества. Естественным образом приходят на ум отношение между структурой и конъюнктурой у Эрнеста Лабрусса и иерархия масштабов длительностей у Броделя. Однако на деле все обстоит сложнее, категория habitus вбирает в себя все черты, отличающие динамичное явление исторического характера от механического феномена физического порядка. Примечательно, что Элиас говорит не о детерминизме, даже когда речь идет о принуждении, а о взаимозависимости между модификациями политического устройства и изменениями в восприимчивости и поведении людей.

Ввиду этого ключевые понятия Элиаса должны быть полностью сохранены в их строго очерченной специфичности: «формация» или «конфигурация» - для обозначения контура феноменов социальной организации, например, придворного общества; «равновесие напряженностей» - для обозначения пружин социальной динамики: таковы, к примеру, приближение ко двору воинов, определившее формирование придворного общества, и соперничество между аристократией и должностной буржуазией, которое в дальнейшем способствовало расколу этого общества43; «эволюция формаций» - для обозначения регулируемых трансформаций, затрагивающих одновременно распределение и перестановки внутри политических властных структур, и психическую экономию, управляющую влечениями, чувствами, представлениями. Если бы понадобилось обозначить единым словом используемый Норбертом Элиасом аппарат дескрипции и анализа, таким словом стала бы

43 В том, что касается отношения между историей и социологией, предисловие 1969 года не является итоговым, поскольку критика здесь направлена на историю в духе Ранке, а именно, историю, где приоритет отдается индиви-ДУ, воле тех, кто принимает решения, разумным намерениям политических Деятелей. Но исторический характер социальных образований, таких, как двор, отвергает любую идентификацию с предполагаемыми инвариантами, неподвластными изменениям. Концепция социального изменения ставит Элиаса, невзирая ни на что, в ряд историков. Введение Р. Шартье не оставляет сомнений на этот счет.

Ю - 10236 289

Часть вторая. История/Эпистемология

«взаимозависимость», оставляющая приоткрытым выход в направлении того, что при более внимательном подходе к реакции социальных агентов будет определено как присвоение (appropriation). Этот порог (он же - важное следствие неуверенности) - Элиас его, конечно, не преступил, но место, где он мог бы находиться, обозначено четко: он помещается на траектории социального принуждения к самопринуждению, которое «Проект теории цивилизации» выносит на первый план. Категория habitus, как итога, становится проблемой. Этот путь Элиас прослеживает только в одном плане; остается проследить его в другом. С точки зрения Элиаса важно, прежде всего, то, что процесс не рационален в том смысле, что он желаем и согласован самими индивидами: рационализация уже - результат самопринуждения; лишь затем социальная дифференциация, следствие возросшего давления соперничества, приводит к растущей дифференциации и, следовательно, к более твердому, более регулярному и контролируемому, выражению поведенческих форм и представлений - что очень хорошо отражено в понятии психической экономии (понятие habitus является его точным синонимом). Разумеется, речь идет о принуждении - но это самопринуждение, сохраняющее резерв возражений, которые могут быть выражены на уровне равновесия напряжений. Все характерные для текста Элиаса понятия: дифференциация, стабильность, непрерывность, контроль, предвидимость - поддаются диалектизации. Все описанные феномены самопринуждения представляют собой формулы распространения отклонений в сторону крайностей, которые процесс цивилизации стремится разрешить: habitus заключается таким образом в регулировании, санкционированном равновесием между крайними отклонениями44. В этом отношении интересен феномен распространения самопринуждения: он дает повод ввести одновременно с понятием социального слоя (вначале с парой «воин/придворный», затем с парой «аристократ/буржуа») понятие слоя психического, близкого к инстанциям психоаналитической теории («сверх-Я», «Я», «Оно»), невзирая на недоверие Элиаса ко всему тому, в чем он усматривает антиисторизм фрейдовской теории. Этот

44 «В действительности [же] лишь в сравнительно малом числе случаев результаты индивидуального процесса цивилизации можно однозначно оценить как благоприятные или неблагоприятные. Большинство «цивилизованных» людей оказываются где-то посередине между этими двумя крайностями. У них в разной пропорции смешиваются социально приемлемые и неприемлемые черты, несущие в качестве тенденции удовлетворенность или неудовлетворенность». (Цит. соч., с. 252.)

290

Глава 2. Объяснение/понимание

феномен распространения от слоя к слою (социального и психического) тоже демонстрирует явления рассеивания и нового концентрирования благодаря феномену уменьшения контрастов, делающему из нас «цивилизованных».

Самый значительный вклад книги «О процессе цивилизации» в историю ментальностей и репрезентаций надо, на мой взгляд, искать в исследовании автором двух важнейших модальностей самопринуждения - рационализации и стыдливости (pudeur). Именно в жизни двора с его раздорами и интригами Норберт Элиас, вдохновляемый Лабрюйером и Сен-Симоном, усматривает один из важнейших моментов победы рефлексии, упорядочения эмоций, познания человеческого сердца и социального поля - всего, что можно обобщить понятием рационализации. В этом отношении наследие двора может быть прослежено вплоть до Мопассана и Пруста. Речь идет о феномене более значительном, чем то, что история идей называет разумом. Здесь наблюдается четкое соответствие между социальным общежитием людей и тем, что «социальная психология истории» («О процессе цивилизации») полагала в качестве habitus психической экономии, рассматриваемой в ее целостности. История идей признает лишь содержания, «идеи», «мысли», социология познания - идеологии, даже надстройку, психоанализ - конфликт между соперничающими инстанциями, оторванными от социальной истории. Рационализация заключается во внутреннем отношении к каждому человеческому существу, эволюционирующем в корреляции с межчеловеческими отношениями. Процесс цивилизации - не что иное как эта корреляция между изменениями, затрагивающими психические структуры, и изменениями в социальных структурах: habitus находится на пересечении этих двух процессов45. Стыдливость - вторая победа, которую одержал habitus Запада. Она заключается в регулировании страха перед лицом внутренних опасностей, которые, в режиме цивилизованности, стали продолжением внешних угроз насилия. Боязнь обнаружить свою неполноценность - а в этой боязни и заключена сущность слабости перед превосходством другого46 - является главной составляющей конфликта, на котором строится

45 Рационализация была бы удачным отправным моментом для дискуссии, в которой сопоставлялись бы позиция микроистории, делающей упор на неуверенности, и концепция рационализации как регуляции влечений, обосновываемая Элиасом.

46 Речь идет скорее о том, что в немецком языке зовется Schamangst (стыдливость, смешанная со страхом), чем о том, что другая традиция, традиция Зиммеля и Макса Шелера, чаще всего противопоставляет чувству вины.

10* 291

Часть вторая. История/Эпистемология

психическая экономия. Здесь тоже «не следовало бы говорить о чувстве стыдливости без учета его социогенеза» (op. cit., p. 265). Конечно, многое можно сказать по поводу характеристики стыдливости, которую Элиас сближает с чувством стеснения («g?ne»). Главное здесь касается природы процесса интериоризации страхов, который, в эмоциональном плане, соответствует рационализации в плане интеллектуальном.

Вышесказанного достаточно, чтобы указать пункты, в которых исследования Элиаса допускают диалектизацию процессов, описанных автором односторонне, по нисходящей социальной шкалы от самого верха до низа47. Далее мы проследим, каким образом тема апроприации могла бы уравновесить тему принуждения. Сам Элиас открывает путь к подобной диалекти-зации в прекрасном тексте, где, предварительно подчеркнув нерациональный характер - в упомянутом выше смысле - формирования привычек (habitudes), он замечает: «Но мы вполне в состоянии найти в ней [цивилизации] и нечто «разумное» - в том смысле, что мы можем глубже понять этот механизм и заставить его лучше функционировать. Ведь именно в связи с процессом цивилизации слепая работа механизма переплетения взаимосвязей постепенно предоставляет все большие возможности для планомерного вмешательства в эту сеть взаимоотношений, планомерного habitus на основе лучшего понимания незапланированных закономерностей» (цит. соч., с. 240)48.

47 Здесь я присоединяюсь к Роже Шартье, отмечающему в своем введении к «Придворному обществу»: «Характеризуя каждое образование, конфигурацию исходя из специфического сплетения взаимозависимостей, связывающих там индивидов друг с другом, Элиас должен был бы также учитывать, в их динамике и взаимосвязи, отношения, которые поддерживают между собой различные группы - и тем самым избегать упрощенных, односторонних, застывших представлений о социальном господстве или распространении (diffusion) культуры» (pr?face, p. XXV).

48 Вклад Норберта Элиаса в историю ментальностей и репрезентаций частично находит продолжение в социологическом плане в работе Пьера Бурдьё (Bourdieu). Возвращаясь к понятию habitus, которое, согласно П. Бурдьё, «выражает осознание того факта, что социальные агенты не являются ни материальными частицами, чьи действия предопределены внешними причинами, ни маленькими монадами, руководствующимися исключительно внутренними мотивами и осуществляющими в некотором роде абсолютно рациональную программу действий» (Bourdieu P. [avec Loic J.-D. Wacquant]. R?ponses, Paris, ?d. du Seuil, coll. «Libre examen», 1992), - Бурдьё воспроизводит разработанную Н. Элиасом диалектику самосозидания и институционального принуждения.

Он воспроизводит и дополняет движение от социального принуждения к самопринуждению, обрисованное Норбертом Элиасом, вкладывая обогащенное содержание в понятие habitus: «Структурирующая структура, организую-

292

Глава 2. Объяснение/понимание

III. СМЕНА МАСШТАБОВ

Разнообразие. Город, деревня - издали это город и деревня: но по мере того, как мы приближаемся к ним - это дома, деревья, черепицы, листья, травы, муравьи, ножки муравьев, и так до бесконечности Все это объемлется

словом «деревня».

Паскаль. Мысли.

В предыдущих рассуждениях был обойден один вопрос: вопрос масштаба, а точнее - выбора масштаба историком. Конечно, эвристические модели, предложенные и используемые Лабрус-

щая практики и восприятие практик, habitus является при этом и структурированной структурой: принцип разделения на логические разряды, организующий восприятие социального мира, сам является продуктом инкорпорации деления на социальные классы» (Bourdieu P. La Distinction, critique sociale du jugement, Paris, Ed. de Minuit, 1979, p. 191). Так, habitus позволяет, с одной стороны, связывать воедино представления и формы поведения, с другой - компоновать эти представления и формы поведения с тем, что Бурдьё называет «структурой социального пространства», позволяющего схватить «совокупность точек, с которых обычные агенты (в том числе - социолог или сам читатель, в обычных условиях) вырабатывают свой взгляд на социальный мир» (ibid., р. 189).

Habitus формирует у индивидов «систему классификаций», которая «непрерывно осуществляет трансформацию необходимости в стратегию, принуждений - в предпочтения и порождает, без какой бы то ни было механической детерминированности, совокупность основных «выборов» распределенных и распределяющих стилей жизни, чей смысл, иначе, ценность, обусловлены их положением внутри системы противопоставлений и корреляций» (ibid., р. 195). Так, движение от «структуры социального пространства» (и «полей», которые, согласно Бурдьё, ее выражают) к представлениям и поведению агентов схватывается в его комплексности. Каждое «поле» имеет собственную логику, которая требует «обратного перевода» - к «структурирующей структуре (modus operand?)», порождающей «структурированные продукты (opus operatum)», каковыми являются произведения или поступки агента (ibid., р. 192).

Исследуя вкус, Бурдьё устанавливает, таким образом, соответствие между социальным пластом и пластом психическим, намеченное Элиасом и приведенное выше: «Различные способы [...] вступать в связь с реальностями или вымыслом, верить в вымыслы или изображаемую ими реальность [...] тесно включены в системы предрасположений (habitus), характерные для различных классов или их частей. Вкус классифицирует, он же классифицирует классифицирующего...» (ibid., р. VI). Бурдьё показывает таким образом, как объяснение репрезентации нуждается в постижении этой связи, этого клубка «систем предрасположений», и потому - требует понимания отношений агентов к «структуре социального пространства» в их историческом аспекте: «Глаз - продукт истории, воспроизводимый воспитанием», - пишет Бурдьё в своем исследовании, посвященном вкусу (ibid., р. III).

Итак, понятие habitus в том виде, в каком оно было рассмотрено, позволяет постичь «общие законы, воспроизводящие законы производства, modus operand^ (ibid., p. 193, n. 4), и восстанавливает «единство практики», не довольствуясь одним лишь объяснением «продуктов, opus operatum» (ibid.). Таким образом подтверждается эвристическое значение habitus и его методологического использования Пьером Бурдьё для фазы объяснения/понимания.

293

Часть вторая. История/Эпистемология

сом и Броделем, а также значительной частью представителей школы «Анналов», явственно демонстрируют макроисторичес-кий подход, последовательно распространяющийся от экономического и географического основания истории на социальный и институциональный слой и на явления так называемого «третьего типа», к которым относятся наиболее устойчивые формы преобладающих ментальностей. Однако этот макроисторичес-кий взгляд не является результатом произвольного выбора, то есть предпочтения его другому, считающемуся альтернативным. Ряд «структура, конъюнктура, событие» у Лабрусса, иерархия длительностей у Броде ля имплицитно основывались на смене, варьировании масштабов (jeu d'?chelles); но, как об этом свидетельствует трехчастное построение «Средиземного моря...», остающегося образцом данного жанра, предпочтение, отдаваемое прочтению «сверху вниз» иерархии длительностей, не тематизирова-но, так что можно намереваться изменить масштаб и считать, что сам его выбор остается на усмотрение историка, со всеми свободами и ограничениями, которые это выбор влечет за собой.

Достижение такой подвижности исторического взгляда является важным завоеванием исторической науки последней трети XX века. Жак Ревель смело использует выражение «jeux d'?chelles»49, приветствуя использование этой методологической свободы, каковой мы в надлежащий момент наделим интерпретацию, включенную в поиск истины в истории50.

С этим варьированием масштабов связан микроисторический демарш, предпринятый рядом итальянских историков51. Беря в качестве масштаба рассмотрения деревню, группу семей, индивида в социальном контексте, приверженцы microstoria не только настаивали на важности исследуемого ими микроисторического уровня, но и сделали предметом дискуссии принцип варьирования масштабов52. Однако мы сейчас собираемся заняться не защитой и не популяризацией microstoria как таковой, а анализом самого понятия варьирования масштабов, дабы оценить вклад

49 Jacques Revel (dir.)- Jeux "d'?chelles. La microanalyse ? l'exp?rience.

50 См. ниже, часть третья, глава I.

51 Ж. Ревель отнес сюда, наряду с Б. Лепти («О масштабе в истории») нескольких наиболее активных микроисториков: это Альбан Бенза, Мауричио Гримауди, Симона Черутти, Джованни Леви, Сабина Лорига, Эдоардо Гренди. К этим именам следует прибавить и имя Карло Гинзбурга, к которому мы часто обращаемся.

52 «Сразу же отметим, что измерение "микро" не обладает в этом плане никакими особыми преимуществами. Здесь существен принцип варьирования, а не выбор того или иного масштаба» (Revel J. «Microanalyse et construction du social», in Jeux d'?chelles, p. 19).

294

Глава 2. Объяснение/понимание

этой оригинальной проблематики в историю ментальностей и репрезентаций, которая, как мы могли убедиться, постоянно оказывалась под угрозой, то увязая изнутри (см. раздел I), то осаждаемая извне требованиями неукоснительной строгости, которым она, использующая расплывчатые понятия, по природе своей не способна удовлетворить (раздел II).

Самый сильный аргумент, связанный с идеей изменения масштабов, заключается в том, что при этой смене нам видны не одни и те же звенья: выступают связи, остававшиеся незамеченными на макроисторическом уровне. В этом - смысл великолепного афоризма, высказанного в «Мыслях» Паскаля; его любит приводить Луи Марен, историк, к которому мы еще обратимся в ходе нашего изложения53.

Понятие масштаба заимствовано из области картографии, архитектуры и оптики54. В картографии имеется внешний референт - территория, которую отображает карта: кроме того, расстояния, отмеченные на картах разного масштаба, соизмеримы между собой по гомотетическим параметрам, что позволяет говорить о сокращении площади согласно заданному масштабу. Но, во всяком случае, от одного масштаба к другому меняется уровень информации, в зависимости от уровня организации. Вспомним о сети шоссейных дорог: при большом масштабе мы видим главные направления движения, при меньшем - расположение жилых домов. В обоих случаях пространство на картах неизменно, территория та же, то есть при дискретном изменении масштаба мы видим ту же местность. Это - позитивный аспект

53 Приведем для сравнения другой фрагмент из Паскаля (fragment 185, ?d. Michel Le Guern, p. 154; fragment 84, ?d. «La Pl?iade»; fragment 71, ?d. Brunschvicg, liasse XV, p. 9 de la copie 9203 en Lafuma). В русском перев.: Паскаль Б. Мысли. М., 1995. Перев. Ю.А. Гинзбург.

«Что такое человек для бесконечности?

Но чтобы представить себе другое, столь же поразительное чудо, пусть он поищет среди вещей ему известных самые крошечные, пусть муравей со своим тельцем заставит подумать о несравненно меньших его членах, о лапках с суставами, о крови в его венах, о гуморах в этой крови, о капельках в этих гумо-рах, парах в этих капельках; пусть, расщепляя и дальше такие вещи, он истощит все свои силы на представление об этом, и пусть тот последний предмет, до которого он дойдет, и станет теперь предметом нашего рассуждения. Быть может, он подумает, что это и есть самая малая вещь в природе». [199 (72). 4] Указ, соч., с. 132.

См. также: Marin L. Une ville, une campagne de loin...: paysage pascalien» // Litt?rature, n 161, f?vrier 1986, p. 10, cit? par Lepetit B. «De l'?chelle en histoire» // Revel J (dir.), Jeux d'?chelles, p. 93.

54 Lepetit В., art. cit?, p. 71-94; Grimaudi M. ?chelles, pertinence, configuration // RevelJ. (dir.) Jeux d'?chelles, p. 113-139.

295

Часть вторая. История/Эпистемология

простого изменения пропорций: здесь нет повода для противопоставления масштабов. Оборотная же сторона - некоторые потери в том, что касается деталей, сложности, иными словами - в информации при переходе к большему масштабу. Эта двоякая черта - разнородность информации при пропорциональности измерений - сказалась и на географии, находящейся в тесной зависимости от картографии55. Разнородная геоморфология возникает и с изменением масштаба в той же геополитике, как это детально подтверждается при внимательном прочтении первой части «Средиземного моря...» Броделя. Понятие «Средиземноморье» помещает объект изучения на уровень того, что Паскаль называет деревней: все это, скажет читатель, ознакомившись с книгой, включает в себя название «Средиземноморье»!

Отнюдь не безразлична для нашего исследования и роль понятия масштаба в архитектуре и урбанистике; отношения пропорций здесь сравнимы с таковыми в картографии, как и соотношение выигрыша и потерь в информации в зависимости от выбранного масштаба. Но, в отличие от отношения карты к территории, референтом для плана архитектора или урбаниста являются здание, город, которые предстоит выстроить; кроме того, отношения здания, города с многоступенчатой реальностью, в которую входят природа, пейзаж, коммуникационная сеть, уже застроенные кварталы города и т.п., носят изменчивый характер. Эта отличительная черта, присущая понятию масштаба в архитектуре и урбанизме, существенна и для историка, поскольку историографическая процедура в определенном смысле является искусством зодчества56. Исторический дискурс предстоит выстроить в виде завершенного творения; любое творение вписывается в уже отстроенное окружение. Прочитывать прошлое заново - это тоже реконструкция, подчас ценой сноса, который нам дорого обходится; строить, сносить, строить заново - вот что большей частью делает историк.

Эти два заимствования* позволяют показать значение «оптической» метафоры для истории. Приемы, связанные с приспособлением взгляда,· остаются незамеченными, поскольку природа и, особенно, красота увиденного зрелища заставляют

55 В качестве вступления к настоящему тексту может рассматриваться сказанное выше о понятии места. (См.: часть вторая, гл. I.)

56 Это подтвердит используемое Ницше понятие монументальной истории, к которому мы обратимся во вступлении к третьей части, а также многократно встречающееся в наших рассуждениях об истории понятие монумента в паре с понятием документа.

* из картографии и архитектуры.

296

Глава 2. Объяснение/понимание

забыть об операциях, связанных с оптическим прибором, цель которого - точность - достигается путем испытанных манипуляций. Так и история функционирует поочередно то как лупа, даже как микроскоп, - то как телескоп.

Но в чем состоит особенность использования историком понятия масштаба, так это в отсутствии соизмеримости масштабов. Изменяя масштаб, мы вовсе не видим те же вещи крупнее или мельче, записанными большими или маленькими буквами, как говорит Платон в «Государстве» по поводу отношения души и государства. Мы видим разные вещи. Мы здесь уже не можем говорить о сокращении масштаба. Это - ряды, различные по своей конфигурации, по причинным связям. Баланс преимуществ и потерь в информационном плане связан с операциями по моделированию, приводящими в действие различные формы эвристического воображения. В этом отношении то, в чем можно упрекнуть макроисторию (коль скоро она не заметила своей зависимости от выбора масштаба), - это тот факт, что она, сама того не ведая, заимствует модель макроскопической оптики, скорее картографическую, нежели специфически историческую. У Броделя можно наблюдать определенное колебание при использовании иерархии длительностей: с одной стороны, предполагается соподчинение линейно однородных длительностей путем включения всех длительностей в единое календарное время, которое само указывается по положению светил - вопреки совершенно явному недоверию в отношении злоупотребления хронологией со стороны событийной истории; с другой стороны, мы видим здесь простое нагромождение длительностей одной на другую, без какой-либо диалектической связи между ними. История ментальностей безусловно пострадала от такой методологической ущербности, проявившейся в отношении смены масштабов, там, где предполагалась связь массовых ментальностей с большой длительностью и при этом не учитывалась специфика их распространения в условиях меньших масштабов. И даже у Норберта Элиаса, мастерски обращающегося с этим понятием, предполагается, что феномены самопринуждения проникают в четко идентифицированные социальные слои (двор, дворянство, полученное на гражданской службе, город и т.д.): однако изменения масштаба, заложенные в рассмотрении распространения моделей поведения и восприимчивости от одного социального слоя к другому, остаются незамеченными. В общем и целом история ментальностей, в той мере, в какой она попросту распространила макроисторические модели экономической истории на социальное и на феномены «третьего

297

Часть вторая. История/Эпистемология

типа», придерживалась трактовки понятия социального давления, в его взаимоотношении с восприятием посланий (messages) социальными агентами, как непреодолимой силы, действующей незримо. Особенно повлияла такая предпосылка, соответствующая прочтению по нисходящей социальной шкалы, на интерпретацию отношений между книжной и народной культурой; другие пары, соединенные в подобные бинарные системы, тоже скреплялись таким ошибочным допущением: сила - слабость, власть - сопротивление, и, в целом, господство-подчинение, по веберовской схеме господства (Herrschaft)51.

Из «подведомственных» итальянской microstoria мое внимание привлекли два свидетельствующих о том же произведения, доступных французскому читателю. Карло Гинзбург58 в кратком, колком предисловии замечает, что только в виде исключения, учитывая «скудость свидетельств об угнетенных классах прошлого», стало возможным рассказать «историю одного фриульского мельника, который провел жизнь в полнейшей безвестности и был сожжен по приговору инквизиции» («Сыр и черви», с. 31). Именно на основе материалов ведшихся против него двух процессов сложилась «широкая картина его мыслей и чувств, его фантазий и чаяний» (цит. соч., с. 31), к чему присовокуплены другие документы, касающиеся его трудовой жизни, его семьи, а также круга его чтения. Следовательно, эта документация касается того, что принято называть «культурой низших классов, или народной культурой». Гинзбург говорит не о масштабе, а об уровне культуры, который рассматривается как предшествующий самоопределившимся наукам. Этот аргу-

57 При чтении текстов, где применяется микроисторический подход, вызывает удивление то обстоятельство, что Джованни Леви и другие авторы упрекают выдающегося антрополога Клиффорда Гирца за описание того, что он считает взглядами, ставшими частью культуры определенных географических широт, в терминах моделей, навязываемых подчиненным реципиентам («I pericoli del Geertzismo», Quaderni storici, процитировано в кн.: RevelJ. [dir.], Jeux d'?chelles, p. 26, n. 22, et p. 33, n. 27). И, напротив, скандинавский автор Фредрик Барт опирается на работы Клиффорда Гирца для общения с социальными агентами в своих опросах, касающихся этнической идентификации (Ethnic Groups and Boundaries, London, Georges Allen, 1969). См.также: Selected Essays of Frederick Barth, t. I, Process and Form in Social Life, London, Routledge and Kegan Paul, 1981. Ему посвящена статья П. Розенталя в книге «Взаимодействие масштабов» (Rosental P.A. Construire le «macro» par le «micro»: Fredrik Barth et la microstoria // Jeux d'?chelles, p. 141-159).

58 Ginzburg C. Le Fromage et les Vers. L'univers d'un meunier du XVIe si?cle, trad, fr., Paris, Aubier-Flammarion, coll. «Histoire», 1980. В русск. переводе: Гинзбург К. Сыр и черви. Картина мира одного мельника, жившего в XVI в. М., 2002. Перев. с ит. М.Л. Андреева и М.Н. Архангельской.

298

Глава 2. Объяснение/понимание

мент о самореференциальном, то есть тавтологическом, определении социальных и профессиональных групп (например, буржуазии), используемом в социальной истории, встречается и у других историков, не затронутых влиянием итальянской microstoria; о них мы скажем позже. Термины культуры: «народная культура», «книжная культура» и, по тому же принципу, понятия господствующего класса и класса низшего, «подначального», фигурировавшие в идеологических баталиях, связанных с вульгарным марксизмом или с антиколониальным движением, - снова в ходу. Оправданием послужил дефицит письменных документов в культуре, устной по своему характеру. Даже Мандру, чье место в истории ментальностей было нами отмечено выше, довольно уязвим в этом вопросе; его можно упрекнуть в том, что он говорит преимущественно о культуре, навязываемой народным классам (позже мы вернемся к этому в связи с работой Серто «La Possession de Loudun»), представляя последнюю как результат победоносного окультуривания59. Если предназначенная для народа литература не должна заслонять литературу, созданную народом, - следовательно, последняя должна существовать и быть доступной. Именно таков случай с признаниями Меноккио, которые, в силу их исключительности, не попали в ведение серийной, квантитативной истории, для которой важны лишь количество и обезличенность. Но как не впасть при этом снова в событийную историю, не вернуться к анекдоту? Ответ первый: подобное возражение может быть адресовано главным образом политической истории. Ответ второй, более убедительный: историк выявляет и орга-

59 «Отождествлять "культуру, созданную народными классами" с "культурой, внедряемой в народные массы", изучать облик народной культуры исключительно через максимы, предписания и сказки «Голубой библиотеки» - абсурдно. Ракурс, намеченный Мандру, чтобы очертить трудности, связанные с реконструированием устной культуры, возвращает нас к исходной точке»7* (Ginzburg С. Le Fromage et les Vers, p. 10). Обращение Женевьевы Боллем (Bolleme) к литературе de colportage может служить мишенью для тех же возражений. И напротив, критика эта не коснулась Бахтина, его фундаментальной работы о взаимоотношениях Рабле с народной культурой его времени, где за основу взяты карнавал, карнавальные темы народной культуры. Впрочем, персонажи слишком явно говорят словами Рабле. Анализ «carnaval de Romans» Эмманюэ-лем Леруа-Ладюри, хоть он и реконструирован на основе вражеской хроники, снискал расположение Гинзбурга. Напротив, тот факт, что Фуко настаивает на исключениях, на запретах, в протесте против которых, по Фуко, сформировалась наша культура, предоставляет народной культуре существовать лишь благодаря «действию, которое ее подавляет», - как в «Истории безумия». Если безрассудство выражается на единственно доступном языке разума, который его [безрассудство] исключает, действующие лица обречены на молчание.

299

Часть вторая. История/Эпистемология

низует в дискурс латентные, разобщенные черты доступного нам исторического языка, неведомые компьютеру. Историк исследует процедуры чтения человека из народа, которому попадаются альманахи, песни, благочестивые книги, жития святых, брошюры всякого рода, и которые честный мельник моделирует на собственный своеобразный манер. Расстаться с квантитативной историей не значит оказаться вне коммуникаций. Кроме того, переформулирование отражает не только способность актуализирующего прочтения заново, проявленную простым человеком из народа, но и выход на поверхность традиций, дремлющих ересей, которым обстоятельства позволяют выплеснуться наружу. Отсюда для нашей проблемы истории ментально-стей следует вывод, что само понятие ментальное™ должно быть отброшено, поскольку эта история, с одной стороны, указывает лишь на «инертные, темные и бессознательные элементы определенного видения мира» («Сыр и черви», с. 19), а с другой, сохраняет от общей культуры лишь коннотацию «межклассовый» - предрассудок, от которого не свободен даже Люсьен Февр, когда он говорит о «людях XVI века». Тем не менее великий французский историк не поддался предрассудкам, неотделимым от злосчастного наследия социологического понятия «коллективной ментальное™». Что же касается Меноккио, его нельзя мыслить в том же русле невежества, ибо уже было изобретено книгопечатание и состоялась эпоха Реформации, они сделали его читающим и аргументирующим человеком60.

Другая книга, привлекшая мое внимание, - книга Джован-ни Леви «Власть в деревне. История одного экзорциста в Пьемонте XVI века»61, с предисловием Жака Ревеля, «История на нижнем уровне» («L'histoire au ras du sol»). Здесь мы - на участке, разрабатываемом Норбертом Элиасом. Однако в нижней части шкалы: в деревне. Это не нечто многочисленное, и не отдельный индивид. Это и не количественные показатели -

60 Тщательно написанное предисловие Карло Гинзбурга завершается смелым прогнозом: Меноккио выводит нас на путь, который был намечен Вальтером Беньямином в его «Тезисах об истории», где мы читаем: «Ничто из случившегося не потеряно для истории [...], но только искупленное человечество имеет право на прошлое в его совокупности». «Искупленное - то есть освобожденное», - добавляет Гинзбург, высказывая тем самым собственные убеждения.

61 Заглавие оригинала: Levi G. L'eredit? immateriale. Camera di un esorcista nel Piemonte del seicento, Torino, Einaudi, 1985. Цитируемое здесь франц. издание: Le Pouvoir au village. Histoire d'un exorciste dans le Pi?mont du XVIe si?cle, Paris, Gallimard, coll. «Biblioth?que des histoires», 1989 (pr?face de J. Revel).

300

Глава 2. Объяснение/понимание

цены или доходы, уровень благосостояния или распределение профессий, - названные, а после подсчитанные, и не закономерности тяжеловесной, и даже неподвижной, истории общих норм и обычаев. Появление и проявление рассматриваемых феноменов - результат изменения масштаба. Вместо устойчивых соединений во времени большой длительности мы видим здесь кишение взаимных связей, поддающихся распутыванию. Но не стоит ожидать воссоздания жизни (du v?cu) социальных агентов, как если бы история перестала быть историей и уподобилась феноменологии коллективной памяти. Не преступать эту еле заметную границу - задача нашего исследования, неизменно признающего эпистемологический разрыв, который отделяет историю от памяти, хотя бы и коллективной. Выискиваются, реконструируются только взаимодействия62. Сейчас было произнесено важное слово: реконструкция; в дальнейшем оно выведет историю ментальностей, которую лучше было бы назвать историей репрезентаций, за рамки образца microstoria, с ее четко установленными пределами. Но прежде чем приступить к этой более или менее контролируемой экстраполяции, необходимо довести до критической точки историю, связанную с выбором микроисторического масштаба. Как уже говорилось, при меньшем, и даже самом малом, масштабе видно то, что не видно при большом. Но надо сказать, что то, что не видно и чего нельзя ожидать увидеть - это жизнь действующих лиц; а то, что видно, относится к области социального во взаимодействии: это тонкая, но уже микроструктурированная интеракция. Я бы еще сказал, хотя и не без некоторого колебания, что попытка реконструкции, предпринятая Джованни Леви, лишь отчасти удовлетворяет знаменитой «парадигме улик», которую Карло Гинзбург выдвигает в своей известной статье «Следы. Корни парадигмы улик»63. Осуществляемый здесь микроанализ не сродни ни интуиции детектива или эксперта в живописи, ни какого-либо рода психомедицинской семиотике. Та же самая операция по реконструкции реальности, которая удаляет от «прожитого», - она же отдаляет таким же образом и от «улик», приближаясь к более классическим операциям отбора, соеди-

62 «Я попытался, таким образом, исследовать маленькую частичку Пьемонта XVI века, применяя интенсивную технику реконструкции биографических событий всех жителей деревни Сантена, оставивших какой-либо документальный след» (цит. Ж. Ревелем в кн.: Jeux d'?chelles, p. XIII).

63 Ginzburg C. Traces. Racines d'un paradigme indiciaire // Mythes, Embl?mes, Traces. Morphologie et histoire.

301

назад содержание далее



ПОИСК:




© FILOSOF.HISTORIC.RU 2001–2023
Все права на тексты книг принадлежат их авторам!

При копировании страниц проекта обязательно ставить ссылку:
'Электронная библиотека по философии - http://filosof.historic.ru'