Общение свойственно всем коллективным животным и, надо полагать, наши предки едва ли проиграли бы сравнение, скажем, с современными приматами в разнообразии "лексики" и иных знаковых средств. Между тем, о современных человекообразных обезьянах известно, что они обладают весьма совершенной сигнальной системой, включающей в себя не только обозначения собственных инстинктивных состояний, но и "имена" различных внешних объектов. "Если животные способны пользоваться языком, - пишет, например, Д.Мак-Фарленд, - тогда можно ожидать, что ближе всего к людям в этом отношении будут высшие обезьяны. У этих животных голосовые реакции и мимические движения отличаются утонченностью и сложностью. ...Было обнаружено, что некоторые виды животных издают сигналы тревоги, которые различаются в соответствии с видом опасности. Взрослые зеленые мартышки... производят различные тревожные звуки, когда увидят питона, леопарда или африканского воинственного орла. Другие обезьяны, услышав эти звуки, предпринимают действия, соответствующие характеру обнаруженной опасности. Если это змея, то они начинают смотреть вниз, а если орел, то, напротив, - вверх. Если они слышат сигнал, предупреждающий о близости леопарда, они спасаются бегством в ветвях деревьев... Эти наблюдения свидетельствуют о том, что обезьяны способны обмениваться информацией о внешних стимулах, но мы не можем быть уверены в том, что они не сообщают друг другу всего лишь о различных эмоциональных состояниях, вызванных этими стимулами". (Д.Мак-Фарленд. "Поведение животных". - М., "Мир",1988 г., с. 445, 446).
Последнее замечание Мак-Фарленда характеризует описанный им "язык" обезьян как средство именно животного общения. Обезьяна сигнализирует об опасности или ином раздражителе, когда видит их. В этот момент вид стимула и переживание его в ее собственном восприятии совершенно совпадают, поэтому их и невозможно различить наблюдателю. Обезьяне "не придет в голову" обозначать какой-либо стимул в его отсутствие, т.е. обозначать фактически не стимул, а свое представление о нем - так, чтобы и у наблюдателя не оставалось сомнений насчет того, подает ли она известие о внешнем стимуле или о своем состоянии. Кроме того, сигнал животного, хотя он и воспринимается стадом, не адресован никому. Это "автоматическая" реакция на раздражитель, сохраняющаяся и тогда, когда обезьяна изолирована от стада. Наконец, хотя сигнал и вызывает определенную реакцию стада, в нем самом не заключено никакого требования этой реакции. Каждая особь, так сказать, вольна поступать в ответ на него так, как ей самой заблагорассудится. Никакого конкретного поступка обезьяна, подающая сигнал, от нее не ожидает.
И нашим предкам на ступени предсоциального развития была доступна, по-видимому, лишь животная форма общения. Даже если количественно их "язык" был более разнообразен, чем "язык" зеленых мартышек, то и в этом случае он вряд ли отличался от "языка" мартышек качественно. Не полежит сомнению лишь сам факт наличия у них "лексики", упражняясь в которой они, подобно ребенку в период гуления и лепета, уже имели возможность тренировать свой артикуляционный аппарат.
Однако практика обмена поставила их перед необходимостью качественного усовершенствования средств своего общения. Подаваемый сигнал должен был означать конкретное требование, обращенное к конкретному субъекту. И поскольку он был обращен именно к субъекту, а не к объекту, он должен был символизировать объект в отвлечении от него. Эти особенности как раз и делают знак социального общения отличным от знака общения животного.
Естественно, наши предки поначалу не изобретали для этого особые знаки. Они пользовались теми, которые и прежде верно служили им. Но по мере того, как сами они втягивались в практику обмена, их знаки наполнялись новым содержанием, исходящим от самой этой практики.
Что для субъекта, подающего сигнал в отвлечении от объекта, составляет содержание сигнала? Изначально - собственное внутреннее состояние, обусловленное потребностью в объекте. Своим сигналом он как бы говорит: "Я хочу эту вещь". Но для субъекта, принимающего сигнал, он означает только то, что сможет усмотреть в нем сам этот субъект. Его реакция будет определяться тем, как сам он его поймет. Обязательно ли эта реакция должна отвечать намерению первого субъекта? Разумеется, нет. Она может быть и неожиданной для него. Но в любом случае она отразится в его психике в ассоциации с данным сигналом, в любом случае она теперь станет для него ожидаемой реакцией другого субъекта на данный сигнал. Это позволит ему в следующий раз пользоваться тем же сигналом как требованием, обращенным к другому субъекту и понятным для него.
Таким образом, в ходе общения по поводу обмена вырабатывается новое содержание сигналов, выражающее уже не собственное состояние субъектов, передающих их, а отражающее внешнюю реакцию на них других субъектов. Это новое содержание и становится смыслом таких сигналов. А сами сигналы, по мере наполнения их смыслом, перестают быть знаками животного общения и становятся элементами человеческого языка, становятся словами.
Итак, животный символ превращается в слово человеческой речи, когда для субъекта, пользующегося им, начинает обозначать уже не непосредственно созерцаемый объект и не отвлеченную от него собственную потребность в нем, а отвлеченное уже и от этой потребности восприятие его другим субъектом. Вспоминая сказанное выше о механизме усвоения смысловых стереотипов речи ребенком, нетрудно заключить, что природа не балует человека разнообразием приемов научения языку. Отличие этих двух процессов - исторического и генетического - сводится лишь к тому, что ребенок овладевает смыслом слова, наблюдая реакцию на него взрослого, а первобытное существо - наблюдая реакцию такого же, как оно, существа. Во всем остальном каждый малыш, пока - до становления его самосознания - не принадлежит себе, с примерной точностью и последовательностью проходит в своем индивидуальном развитии эволюционный путь своих далеких предков.
Становление межплеменных социальных связей сопровождается интенсивным обменом уже известными, привычными отдельным племенам знаковыми формами, а со временем - и конструированием новых. По мере усложнения фонетического строя языка (усложнение жестикуляции и мимики играло, быть может, и весьма важную, но все же вторичную, вспомогательную роль) происходили дифференциация и обогащение смыслового содержания речи. Рост разнообразия знаков (фонетического разнообразия) способствовал росту семантического разнообразия, накапливаемого общающимися сторонами. В свою очередь, практическая потребность в развитии семантических возможностей языка обусловливала совершенствование его выразительных средств. Вероятно, между тем и другим существовала та же зависимость, которая задолго до этого связывала развитие кисти и мозга гоминида.
До сих пор, говоря о субъекте общения, мы подразумевали под ним племя - племя в целом. Между тем, реальными носителями языка, реальными субъектами общения племен выступали, разумеется, их представители, члены племен. А усваивая привычку межплеменного общения, они неизбежно должны были следовать ей и во внутриплеменных отношениях. Слово уже стало средством воздействия на другого человека, вызывающим у него одну и ту же реакцию независимо от того, принадлежит ли он к этому племени или к иному. И тот полезный эффект, который оно производит во "внешних" отношениях племен, оно привносит и в отношения между членами племени: оно увеличивает возможности предметной деятельности и удовлетворения предметных потребностей каждого из них пропорционально соответствующим возможностям всех остальных. Поэтому язык, возникая как средство взаимодействия племен, не мог не прорасти внутрь каждого племени, не мог не стать средством взаимодействия их членов друг с другом.
Надо заметить, что на этой стадии развития члены племени еще не умели отличать себя от своих соплеменников. Для всякого из них другой человек еще не был другим, отдельным от него самого существом. Поэтому общение между ними строилось в форме, так сказать, "чисто социального" отношения: в нем господствовала потребность субъекта общения в объекте, а субъект-посредник воспринимался им как свое естественное продолжение, не имеющее собственной воли и потребностей. Слово не могло нарушить органической животной сращенности членов племени в одно целое, но оно позволяло возместить тот ущерб, который был нанесен стадному укладу усвоением орудийной деятельности: взамен утраченной сообществом стадной организации оно связывало его членов в новый, социальный союз. Таким образом, благодаря языку не только племя в целом, но и каждый член племени оказывался вовлечен в процесс социального перерождения.
Теперь нам очевиден ответ на вопрос о том, что позволило стаду пережить постигший его кризис и не распасться, остаться единым сообществом. Стадо крепится инстинктом. Орудийная форма жизнедеятельности не укладывается в его рамки и разрушает, а точнее - оттесняет его. И на смену инстинкту приходит новая, еще более прочная связь - социальное единство, средством и основой которого служит язык.
Итак, вместо той обезьяны, с которой мы познакомились в начале этой главы, перед нами теперь социальное существо, обитающее в племени, вооруженное искусственным орудием, умеющее отличать себя от окружающего мира (но еще не от себе подобных), открывшее для себя способ общения с другими такими же существами посредством предметов - обмен - и извлекшее из него форму языкового общения. А кроме того, еще на предыдущей ступени развития обнаружившее признаки идеального отражения действительности. Можем ли мы теперь назвать это существо разумным? Вправе ли мы сказать, что оно уже имеет сознание?
Да, теперь для этого есть все основания, и главным доводом в пользу такого вывода служит, опять же, факт использования этим существом языка. Не орудия, подчеркнем, сколь бы искусным оно ни было, но именно языка.
Объект, уже "переселенный" в процессе выработки орудия "воображением" предчеловека в это орудие, тем же порядком "переселяется" теперь воображением человека в слово. Смысл слова составляет образ предметной реакции других существ на его звучание. Но поскольку другие существа произносящему слово безразличны и не отличаются им от себя, в нем отпечатывается образ именно предмета их реакции, т.е. предмета потребности субъекта, произносящего слово. А отражение предмета в виде смысла слова есть уже понятие предмета.
Назначение понятий состояло в том, чтобы служить средством овладения обозначаемыми ими предметами. Они и исполняли это назначение, направляя поведение субъектов, опосредующих отношение говорящего к называемым им вещам. Между тем, сам говорящий, не отличая второго субъекта (посредника) от себя, его роль - роль силы, обеспечивающей удовлетворение потребности говорящего в вещи - приписывал самому слову. Само слово представлялось ему центром концентрации этой силы, оно само казалось инструментом господства над вещами. И во владении словом для него заключалось владение вещами. В восприятии перволюдей, назвать вещь - это уже и значило овладеть ею. (Подобное восприятие знака распространялось на все знаковые средства, в том числе и на графические, на рисунки. По убеждению наших предков, нарисовать бизона было то же самое, что вызвать его к жизни. Нарисованный бизон становился объектом охоты, хотя и разыгрываемой в их воображении, но не менее азартной, чем настоящая. Этому отношению к знаку мы обязаны наскальными рисунками, а в конечном счете - и всем искусством. Аналогичное отношение к самому слову оказалось очень устойчивым и сохранилось на века в виде, например, табу на произнесение названий священных предметов, имен священных животных и богов, в виде заклинаний и проклятий, в сказочных представлениях о "волшебных словах" и т.п. Отблеск этого представления лежит, кстати сказать, и на учении парапсихологии).
Таким образом, слово и его смысл, понятие, становится таким же объектом деятельности перволюдей, как и вещи, ими обозначаемые. Но операции с понятиями, в отличие от операций с вещами, осуществляются за счет не внешних, физических, а внутренних, волевых усилий. И эти усилия наш предок, стремясь овладеть вещами, должен был совершать, чтобы овладеть их понятиями. Происходящие вследствие этого в его мозгу превращения образов внешней действительности оказываются уже никак не связаны с самой действительностью, но становятся отражением его собственных побуждений. Образы приобретают качество самодвижения, а вместе с ним и качество самостоятельной психической действительности. Иначе говоря, его внутренний мир становится идеальным и именно за счет этого - реальным для него самого. То есть, он становится его сознанием.
Упражняясь в подобных превращениях, наш предок все более овладевает миром своих образов, все более ставит его под контроль своих потребностей, осуществляя в воображении то, чего хотел бы добиться в действительности, а тем самым и освещая своим воображением путь к достижению действительной цели. Его сознание становится силой, управляющей его поведением, но вместе с тем остается под контролем его воли. Благодаря этому его поведение делается поведением разумного, мыслящего существа, умеющего сознавать свои нужды и умеющего найти средства к их удовлетворению.
В итоге сознание, получив первую форму своего внешнего выражения в слове, овладевает затем и поведением человека. Так из-под свода его черепной коробки оно выходит на свет. Так рождается сознание человека, а вместе с ним рождается и сам человек.
* * *
Мы проследили, как социальная форма жизни, возникая вначале как форма межплеменных отношений, становится вскоре формой существования каждого племени. Вследствие ее врастания во внутриплеменной быт каждый член племени окончательно обособляется от природной среды, овладевает языком и сознанием. Благодаря ей разрешается биологический кризис сообщества, вызванный распадом его прежней, стадной организации, и обеспечивается устойчивость приходящего ей на смену племенного уклада.
Но эта устойчивость временна. Она сохраняется лишь до очередного, на этот раз уже социального кризиса, который подготавливается вызреванием личного самосознания членов племени и который разрушит племенную форму объединения людей.
ПЕРВОБЫТНОЕ САМОСОЗНАНИЕ.
В литературе, рассматривающей проблему происхождения человека и общества, первобытному обмену продуктами труда не уделяется почти никакого внимания. Это трудно объяснить, особенно если учесть, сколь существенную роль играет обмен во всяком историческом обществе, в том числе и в современном. Как уже говорилось, он обеспечивает само существование общества, т.е. социального единства людей, образующих его. Люди вступают в социальное взаимодействие, испытывая потребность не друг в друге, а в тех благах, которые, благодаря друг другу, они способны себе приобрести. Их взаимное стремление есть не более, чем превращенная форма их стремления к присвоению этих благ. И сила этого стремления есть как раз та сила, которая сплачивает их в человеческое общество, в единый социальный организм. В ее отсутствие общество немедленно рассыпалось бы на множество частных человеческих единиц. Но и сами эти "единицы", именно как единицы "человеческие", не могли бы тогда уцелеть, ибо - и об этом тоже уже говорилось - человеческой личностью живое существо становится лишь в процессе труда, а труд, имея форму "С - О - С", как раз и представляет собой "чистое отношение обмена". Поэтому, лишившись его, люди вместе с ним утратили бы и источник приобретения личного "Я", источник самосознания.
Таким образом, в современном обществе обмен продуктами труда представляет собой важнейший фактор существования и самого общества, и каждой отдельной личности. С учетом этого, казалось бы, сам собой напрашивается вопрос о причинах, обстоятельствах и сроках возникновения обмена; сам собой напрашивается вывод о том, что происхождение человека не может не быть связано с открытием им практики обмена. Поэтому и удивительно, что в литературе обмен вообще не рассматривается как фактор антропогенеза.
Основное внимание уделяется в ней, как известно, морфологическим изменениям гоминид - приобретению способности к прямохождению, развитию стопы, кисти, мозга, - а также усвоению "социальных форм поведения", к числу которых, помимо "речи", "общинности", относят также и "труд". И если объяснения биологической эволюции, обусловившей видовое формирование человека, даже при наличии в них существенных пробелов, складываются все же в достаточно логичную и убедительную картину, то происхождение "социальных качеств", в сущности, не получает никакого объяснения вообще. Оно просто постулируется. Что, например, лежит в основе "человеческой общинности" и чем "человеческая общинность" отличается от "общинности животной"? Обычно дело изображается так, будто "общинность" есть просто иное наименование "стадности", будто стадо постепенно становится общиной по мере того, как его члены приобретают сознание, речь и способность к труду. В свою очередь, когда возникает нужда объяснить происхождение речи, последняя рисуется как следствие общинности и появления сознания, сознание - как следствие усвоения привычки трудиться, а под трудом понимается либо всякая деятельность "общественных животных", либо деятельность, связанная только с изготовлением орудий труда. Нередко подобные выкладки сопровождаются указанием также и на то, что умением выделки орудий владеют, помимо человека, и многие виды животных. Иными словами, следуя логике таких суждений, невозможно понять, что здесь впереди чего - телега или лошадь, и даже - что из них есть что. То есть, кто из фигурирующих в тексте существ на самом деле животное, а кто - человек, есть ли между ними разница и в чем, наконец, она состоит. В итоге это неумение уяснить себе и отчетливо показать границу, разделяющую две формы жизни - животную и социальную, - неумение понять и внятно назвать причины, обусловливающие становление последней, не только создает безнадежную путаницу в освещении данной проблемы, но служит также неиссякаемым источником совершенно фантастических гипотез на этот счет.
Конечно, возможность обмена продуктами труда между первобытными общинами в литературе не отрицается. Да это и трудно было бы сделать, учитывая факт неизбежности их контактов, при том, что эти контакты не могли завершаться лишь их схватками на взаимное уничтожение или тем, что, случайно встретившись, они расходились бы, не испытав никакого интереса друг к другу и не унося с собой никаких свидетельств взаимного знакомства. Первобытные люди едва ли были гораздо более агрессивными и вряд ли - менее любопытными, чем современные человекообразные обезьяны. Но к поступкам, превышающим возможности обезьян, они на стадии формирования социальной общности уже наверняка были способны. А таким поступком мог быть только обмен продуктами своей деятельности.
Не исключено, что этот обмен поначалу имел ту форму, которую в наши дни мы можем наблюдать в детской песочнице, когда малыш, увлеченный чужой игрушкой, на время теряет интерес к своей и утрачивает ее, или, иначе, когда на приобретение чужой игрушки им просто затрачивается больше сил и энергии, чем на удержание своей. В итоге между малышами происходит обмен, совершать который у них не было и в мыслях, который они даже не сознают, который имеет форму, когда не "хозяева" меняются своими игрушками, а, так сказать, игрушки - своими "хозяевами". Подобный обмен, совершаемый еще инстинктивно, стихийно, не мог не возникнуть, а затем и закрепиться в поведении древних людей, поскольку приносил им удовлетворение потребности в благах, которых у них самих в этот момент не было и которые помимо обмена были бы им недоступны или труднодоступны.
Понятно, что возникнуть он мог только в ситуации, когда наши предки могли реально созерцать чужие блага, т.е. при встрече с другим племенем. Внутри отдельного племени такой ситуации создаться не могло. В нем все наличные блага принадлежат непосредственно всем его членам. Ни у кого из них нет того, чего не было бы у другого. Отождествляя себя с племенем в целом, каждый из первобытных людей все "имущество" племени воспринимал как "свое собственное". Не отличая себя от других, наши предки не способны были увидеть друг в друге субъектов обмена. Иначе говоря, внутри племени нет ничего "чужого", поэтому в нем нет основания, нет почвы для обмена.
В межплеменных отношениях такое основание всегда имеется. Другое племя всегда обладает "чужим", т.е. привлекательным, но непосредственно недоступным благом. Чужое племя опосредует отношение к нему в том же смысле, в каком охотник племени опосредует отношение всех его членов к добыче, т.е. в том смысле, что оно производит, создает это благо. Но будучи "чужим" племенем, оно препятствует присвоению его. Поэтому у первого племени имелось лишь две возможности овладеть этим благом: либо устранить посредника, уничтожить чужое племя - а вместе с ним, возможно, уничтожить и источник данного блага, - либо использовать чужое племя подобно тому, как оно "использует" собственных охотников. Поэтому мы полагаем, что открытие нового способа приобретения благ - открытие обмена - произошло скорее всего в процессе развития практики межплеменных контактов, а не в ходе эволюции внутриплеменных связей. По-видимому, именно племена, а не отдельные их члены, явились первыми в истории человечества субъектами социального отношения.
Для прорастания социального типа отношений внутрь племени в нем самом должна была созреть та же причина, которая обусловливает его рождение в межплеменном взаимодействии. А именно, восприятие его членами продуктов взаимной деятельности как "чужих", т.е. как продуктов, потребление которых предполагало бы взаимодействие не с ними самими, а с другими членами племени.
Важнейшим источником формирования такого мироощущения явился язык. Мы уже отмечали выше, что первобытный человек на этой ступени развития еще не умел воспринимать соплеменников как существ, отдельных от него самого. Он не видел в них "партнеров" по общению, как не видел в них и "партнеров" по обмену. Поэтому внутриплеменное общение возникало, вероятно, в той же форме, в какой мы наблюдаем этот процесс у ребенка: когда слово обращается не ко взрослому, не к другому существу, а к предмету; когда произнесение слова заменяет воздействие на предмет. Но реакция на слово всегда следует от человека. В итоге животная форма непосредственного потребления благ сменяется формой потребления, опосредованного другими членами общины. Причем, роль посредника сводится не к инстинктивной реакции на знак, подаваемый другим существом, а к действию, обусловливаемому его пониманием, его интерпретацией этого знака, т.е. к сознательному поступку. Ребенку, как мы видели, не просто освоиться с ситуацией, когда не он "командует" взрослым, а сам должен выполнять команды взрослого, открыв для себя их смысл, когда он впервые должен совершить волевое усилие над собой, чтобы отреагировать на них, впервые поступить не по побуждению собственных потребностей, а по внешнему, незнакомому еще ему побуждению. Но он достаточно скоро справляется с этой задачей. Нашим предкам, конечно, потребовалось для этого гораздо больше времени, но итог совершенных ими усилий оказался принципиально тем же, что и в случае с ребенком: усвоение формы речевого общения - "С - С - О" - как формы новых внутриплеменных отношений. И благодаря этому - отчуждение от себя предмета потребления, т.е. приобретение нового восприятия его как "чужого", как предмета, присвоение которого обусловливается сознательным поведением и волей другого существа. А это в конечном счете и превращает его в такой же предмет обмена внутри племени, каким он является в отношениях племен.
Складывающийся способ взаимодействия членов племени, как уже говорилось, объединяет их в новую, социальную общность. В ее рамках происходит дальнейшее совершенствование языка, трудовых навыков и приемов коллективных действий. Все это способствует развитию способности к мышлению. Но социальная форма коллективной жизни не создает причины обособления членов племени друг от друга, без чего невозможно было зарождение их личного самосознания. Чтобы это произошло, в жизнь племени должен был войти еще один новый фактор. И он возникает из той же практики обмена.
Уже говорилось, что первые опыты как межплеменного, так и внутриплеменного обмена имели, скорее всего, случайный характер. Случайный в том, в частности, смысле, что для совершения обмена племена должны были иметь в наличии некоторый избыток собственных благ, добытых отнюдь не ради обмена. К обмену побуждал сам факт случайного наличия этих благ и возбуждаемая их созерцанием потребность в них. Производить их с заведомой целью обмена племена поначалу, конечно, не умели. Такой же характер, вероятно, носили и первые "обменные операции" внутри племени.
Но в отношении "С - С - О" уже присутствует и другое отношение, а именно, то, в котором оказывается субъект-посредник к субъекту обмена, к первому субъекту. Оно совершается не непосредственно, а за счет объекта, который переходит к первому субъекту. Причем, сам факт физического отчуждения его от себя посредником уже является объективным свидетельством того, что в момент отчуждения этот посредник не чувствовал потребности в нем. Иначе говоря, участвуя в обмене, он сам становился субъектом "обменного" отношения, имеющего форму "С - О - С", в котором объект выполнял для него функцию не предмета потребления, а средства взаимодействия с другим субъектом. И если этот объект был им же и добыт, то фактически он уже, тем самым, становился субъектом производства блага ради обмена.
Как видим, такое производство не нужно было изобретать - оно уже присутствовало внутри формы случайного обмена. От наших предков требовалось лишь осознать его, чтобы использовать как новый, наиболее продуктивный способ действий. А осознание его было не только доступно им, но и на деле происходило за счет осознания предмета потребления именно как предмета обмена в ходе совершения обмена.
Таким образом, новая форма практики - создание благ не для собственного потребления, а для обмена, - по мере укоренения привычки к обмену, входила в быт племени и дополняла форму его социальной жизнедеятельности. При этом сама она уже не являлась формой социального существования. Как мы уже знаем, она представляет собой форму труда - "С - О - С", т.е. форму, в которой совершается внешняя производительная деятельность человека в отличие от деятельности всякого животного. В ней субъект потребления объекта представлен в субъекте производства только идеально, в воображении. Все внимание последнего вместе с его деятельностью концентрируется на объекте. Благодаря этому в нем и рождается чувство обособленности от всякого члена племени. Восприятие своей новой деятельности - восприятие своего труда - создает в нем новое восприятие и своих соплеменников, и себя среди них. С помощью продукта своего труда, когда продукт перестает быть для него собственной "материальной потребностью", когда он превращается в "материализацию" "чужого интереса", он создает то отражение себя самого в каждом другом субъекте, которое воспринимается им уже не как внутреннее переживание своего существования, а как нечто внешнее - как свое "Я". Благодаря своему продукту он открывает свою личность, сознание которой награждает его самосознанием.
Впрочем, самосознание, как и сознание, впервые стало складываться, по-видимому, в системе не внутриплеменных, а межплеменных взаимосвязей. Подтверждением этому может служить, в частности, сохранившаяся на века и наблюдавшаяся у отсталых племен традиция наименования их членами себя именем племени как личным именем. Например, член племени Жирафа на вопрос о своем имени мог ответить: "Я - Жираф", - так, как если бы не имел представления о разнице между ним и племенем в целом. Но поскольку в ряде случаев члены таких общин и не имели никаких других имен, можно полагать, что они и в самом деле находились к моменту их обнаружения на полпути от племенного самосознания к формированию личного.
Такую последовательность этого процесса можно объяснить и чрезвычайным консерватизмом внутриплеменных отношений, который не свойственен отношениям между разными племенами. Общность совместного быта, общее прошлое и настоящее, тесная зависимость друг от друга - все это неизбежно препятствовало приобретению членами племени чувства личной самостоятельности и отдельности от других, продолжало питать животное восприятие каждым из них своей нераздельности с остальными, своей тождественности им. Рудиментарным остатком такого самовосприятия, уцелевшим до наших дней, остается так называемое "стадное чувство", т.е. чувство слияния с коллективом или толпой и утраты в этом слиянии своего личного "Я". Но между племенами такого единства не существовало. Они изначально были обособлены друг от друга, поэтому самосознанию было легче возникнуть именно в их отношениях, т.е. возникнуть в форме племенного самосознания. И лишь затем, по мере развития мышления, языка и трудовой практики, когда сознание производителя, "овеществленное" в его продукте, само стало являться предметом отношений внутри общины, а следовательно, и предметом осмысленного созерцания, оно смогло прорасти и в общине в виде личного самосознания ее членов.
Овладение трудовой формой деятельности дало толчок ко внутриплеменному разделению труда. Простое усложнение производственных операций (например, при выделке орудий труда), хотя бы оно и сопровождалось стихийным выделением в племени групп более умелых и менее умелых членов, а следовательно, специализацией этих групп на тех или иных операциях, само по себе обеспечить возникновение этого процесса не могло. Оно сохраняло характер животного (внутристадного) "разделения труда", обусловливаемого различием членов стада по признакам силы, возраста и пола. Чтобы сложиться в новую, свойственную человеческому обществу, структуру производственной организации, деятельность членов племени должна была стать именно трудом, принять форму, в которой предмет деятельности не является предметом потребности производителя, а предназначен к отчуждению в пользу другого субъекта, представляемого производителем идеально, в обмен на продукт его деятельности.
Но неся в себе предпосылки возникновения в будущем ремесел, торговли, правового института собственности, а следовательно, и государства, и всего того, что именуется "цивилизацией", труд, вместе с тем, дает начало и другому процессу. А именно, благодаря его проникновению в быт племени, социальная общность племени поглощается трудовой. Непосредственная связь его членов сменяется их отчуждением и обособлением друг от друга. И подробно тому, как прорастание в стаде социальных основ жизни привело к распаду и гибели стада, усвоение племенем трудовой формы союза ведет к распаду и гибели племени. На место племенной организации людей приходит новая форма их объединения - нация.
* * *
Итог сказанного здесь можно свести к следующему заключению.
Труд нельзя рассматривать только как "способ производства материальных и духовных благ", как "процесс между человеком и природой". В первую очередь он представляет собой процесс между человеком и человеком, форму общественных отношений ("С - О - С"), и его главным продуктом являются не те или иные потребительные блага, а сам человек. Этим именно он и отличается от животной производительной деятельности. Овладение трудом стало тем историческим достижением наших предков, благодаря которому они смогли превратить себя в людей, а свое общество - в человечество.
Первой формой подлинно человеческого объединения явилась нация. Своеобразие этого общественного союза заключается вовсе не в том, что он, якобы, строится на основе общности территории, языка, истории, культуры, традиций, характера и т.п. Все эти признаки в не меньшей мере могут служить для характеристики и племени. Но именно в том, что в этом союзе людей связывает личный труд каждого, та индивидуальная деятельность человека, которая без другого человека не только лишена цели и смысла, но просто не может совершаться - как не может, например, происходить диалог без собеседника.
Однако для нас особое значение имеет тот факт, что труд оказался для человека источником его самосознания. Именно в труде совершается последнее перерождение человека, перерождение его самовосприятия: от "Я не знаю своего Я", через "Я - это мое племя" к "Я - это Я". С обретением самосознания человек окончательно преодолевает в себе свое животное начало.
На этом превращение обезьяны в человека завершается.
ОТСТУПЛЕНИЕ. ДЕТСТВО ЧЕЛОВЕЧЕСТВА.
Человечество еще очень молодо. Суждения о его глубокой древности - и научные, и поэтические - весьма условны, поскольку в них за масштаб берется срок отдельной человеческой жизни, но не делается сравнения с ее этапами. Важно не само по себе время существования человечества, а степень развития, качество присущего ему мышления, ясность и истинность его самосознания. По этим же параметрам оно, похоже, находится на уровне ребенка, только-только научившегося сознавать себя.
Отдельный человек может полагать, что более отчетливого и верного представления о себе, чем то, которое он усвоил в детстве и с которым прожил всю жизнь, достичь невозможно. Его самосознание формируется в первые годы жизни и в дальнейшем остается почти неизменным. Из собственного опыта ему легко сделать вывод, что не способно меняться и самосознание человечества, что оно уже достигло поры зрелости.
Но это иллюзия. Перемены в качестве самосознания человечества происходят, и если они остаются незамечены отдельным человеком, то потому главным образом, что срок его жизни слишком мал, и потому еще, что они происходят в нем самом.
Об уровне личного самосознания каждый может судить сам, если, проведя ревизию своего прошлого, взвесит на весах критического разума, с одной стороны, все свои ошибки и искренние заблуждения, нелепые поступки и ложные цели, достижение которых оборачивалось совсем не тем, чего он ожидал, если припомнит все случаи, когда ему приходилось краснеть за себя, корить за собственную глупость, за зло, которое он причинил другим и которое копотью осело на его собственной совести, за вред, нанесенный себе от неумения понять, в чем же состояло благо, за самообман, за зависть, лицемерие и леность - если припомнит все, что хотел бы вычеркнуть из своей жизни, а с другой стороны, попробует собрать все то, что хотел бы оставить и умножить - все полезное, доброе и разумное. И, подведя итог, попробует вывести из всего этого смысл своей жизни.
Но детскость человечества видна еще яснее. Как ребенок, оно не любит трудиться, не отдавая себе отчета в том, что труд - это способ его существования, единственное средство самосохранения. Как ребенок, оно хочет свободы, но не умеет пользоваться ею, не понимает ее природы и боится ее последствий, не желая отвечать за них перед собой. Оно по-ребячьи драчливо, агрессивно и нетерпимо. К силе почтительно более, чем к разуму. В своем максимализме оно стремится только к победе, к победе любой ценой, быстрой и беспощадной, наполняя свою историю непрерывной чередой войн, восстаний и революций. Но, как ребенок, не может обойтись без покровителя и авторитета, без поддержки наставника, которого создает себе в Боге, не находя и не умея почувствовать его в себе самом. Оно доверчиво к любому обману и любит сказки, особенно социальные. Готово уверовать в любую утопию с той же искренностью и силой, с какой порою способно отвергать истину. Испытывая пиетет перед необъятностью и загадочностью природы, оно ее дарами пользуется точно так, как ребенок, оставленный без присмотра взрослого - расточительно и неряшливо. Свои потребности оно еще не научилось удовлетворять без вреда для себя. Его самосознание еще настолько свежо и наивно, что, едва выкристаллизовавшись из племени, тут же растворяется в нации: с тем же энтузиазмом, с каким оно прежде служило племенному фетишу, оно предается служению "национальной идее".
По поводу этих параллелей, которые, конечно, легко продолжить, можно возразить в том смысле, что они искусственны и надуманны, сославшись при этом на достижения цивилизации и успехи науки. Но такая ссылка, пожалуй, могла бы только лишний раз подтвердить исходный тезис о детской беспомощности и самоуверенности человечества, ибо достижения цивилизации пока что таковы, что оно все еще не способно даже прокормить себя, мирясь с ежегодной смертью от голода миллионов людей, а успехи науки столь "велики", что задаваясь детским вопросом: "Откуда я взялось?" - человечество не может дать себе на него ответа, не может объяснить себе ни своего происхождения, ни происхождения жизни, ни происхождения той Вселенной, в которой обитает. Оно все еще спрашивает себя: "Кто я? Зачем я существую?", - не зная своего будущего и с трудом вспоминая прошлое.
Поэтому вряд ли будет большой натяжкой сказать, что развитие самосознания человечества еще только начинается, что самосознание пока только укореняется в нем. Мы попробовали проследить логику его возникновения, но его взросление и расцвет - это, вероятно, перспектива будущей истории человечества.
ИТОГ.
Каждый новый этап в развитии предка человека был обусловлен и предрешен переменами в его образе жизни, а вследствие этого - и в психике, происходившими на предыдущем этапе. Подбирание орудий, с которого мы начали, является для обезьяны - тогда еще обезьяны - той первой ступенькой, взойдя на которую, она ставит себя в особое положение и с миром, и с самой собой. А именно, не получив от природы естественных средств, необходимых ей для выживания - толстой шкуры, густой шерсти, мощных челюстей с острыми зубами, быстрых ног - она создает себе другое средство, ничуть не худшее - в виде орудия. Создает сама, усваивая привычку пользования им и, тем самым, превращая себя в животное, не похожее на других. Орудие меняет ее поведение, а значит, и психику. Оно вклинивается в ее отношение с природой, придавая ей новый взгляд на нее: она начинает видеть не орудие в природе, а природу - в орудии.
Открытие возможности усовершенствования орудия является второй ступенькой, на которую она поднимается, освоив первую. Выделка орудия нарушает ее биологическую сращенность с внешним миром. Ее отношение с ним принимает новую форму - "С - ОТ - О". Отвлекаясь в работе над орудием от объекта, она представление о нем переносит на орудие. Обрабатывая орудие, она уже воздействует в нем и на сам объект. Но результат этого воздействия, совершающегося в голове обезьяны, определяется уже не действительным внешним объектом, а исключительно ее субъективной потребностью в нем. В этом процессе не объект господствует над ней, но она над объектом - в той мере, в какой господствует над орудием. Она овладевает объектом, но это овладевание совершается не физически, а идеально. Образы, связанные с объектом, приходят в самодвижение и становятся идеальными образами. В итоге в глубинах животной психики обезьяны зарождается сознание, а сама она встает на путь выделения себя из природного окружения. Здесь она достигает вершины своего биологического совершенства.
Овладев орудием, она начинает использовать его не только в обращении с объектом, но и в отношениях с другими членами стада. За счет этого расшатываются животные внутристадные отношения ("С - С"), приобретая новый вид - "С - ОТ - С". Органическое единство особей слабеет, создается предпосылка их будущего отчуждения друг от друга. Это - предтрудовое отношение. Оно еще не сознается обезьяной, но уже существует и меняет облик стада: стадо начинает становиться племенем.
Одновременно с тем развивается и еще один процесс - отчуждения обезьяны от орудия.
Как ребенок, отождествляя себя с объектом своего любопытства, вынужден прибегать к помощи взрослого, чтобы овладеть им, так и обезьяна, отождествляя себя с орудием, вынуждена прибегать к помощи другой обезьяны - изготовителя орудия, - чтобы заполучить его. И так же, как взрослый, исполняя роль посредника, приобретает в глазах ребенка значение отдельного объекта внимания и воздействия, так и обезьяна-изготовитель, играя ту же роль, "материализуется" в восприятии пользователя в качестве особого, самостоятельного существа. Иными словами, если обезьяна-изготовитель выступает одновременно и "идеальным пользователем" орудия, то обезьяна-пользователь, будучи безразлична к его происхождению, не испытывает никакой нужды в его "идеальном изготовлении" и поэтому вынуждена относиться к его изготовителю как к реальному, внешнему себе, постороннему субъекту. Кто является этим субъектом - она сама или какая-то другая обезьяна, - для нее совершенно неважно, так как себя от своих сородичей она не отличает. Но поскольку она отличает себя от себя же в разных видах своей деятельности и поскольку этот субъект может явиться ей лишь там, где для нее существует указанное различие, постольку этим субъектом может служить для нее лишь она сама. В этом качестве она сама для себя становится "любой другой обезьяной", "обезьяной вообще", т.е. таким же существом, каким в глазах ребенка является взрослый. В итоге она приходит к новому для себя отношению с орудием - "С - С - ОТ", к предсоциальному отношению, из которого извлекает первые навыки "пользования" другой обезьяной как средством достижения своей цели.
Взойдя на эту ступень развития, она уже не остается обезьяной, хотя еще и не становится человеком. Это - предчеловек.
Следующий виток эволюции возвращает предчеловека к отношению с объектом. Он открывает для себя новый способ его добычи - обмен. За счет этого прежняя форма присвоения объекта - "С - ОТ - О" - дополняется формой "С - С - О". Осваивая ее, предчеловек превращается в социальное существо, в человека. Именно в этой форме его жизнедеятельности возникает и развивается его язык, а в нем рождается на свет и его сознание.
Наконец, и сам обмен становится для него предметом деятельности. Он начинает производить не ради потребления, а ради обмена. Его практика превращается в труд и принимает форму "С - О - С". Благодаря труду, ему открывается факт собственного существования. Он обретает самосознание, становится личностью. Для него делаются тесны рамки племенного быта и он вступает в новый союз с обществом - союз, образующий нацию.
На этом животная предыстория человека заканчивается. Отсюда начинается история его цивилизации.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Если бы нам потребовалось дать определение человека, то это определение могло бы выглядеть следующим образом: человек есть существо, жизнедеятельность которого протекает в формах "С - С - О" и "С - О - С".
В этих формах содержится ясное указание на границу, отделяющую человека от животного. А именно, непосредственная форма отношений к своему окружению ("С - С" и "С - О") показательна для животного поведения. Наблюдая опосредованное отношение названного типа, мы можем быть уверены, что перед нами разумное, социальное существо, обладающее языком, навыком к труду и самосознанием.
Мы постарались проследить переход от одного типа отношений к другому. Не случайно эти краткие формальные обозначения так часто использовались в тексте. Они служили не только удобными сокращениями, избавляющими от лишних словесных разъяснений, но главным образом - знаками качественных перемен в жизни существа, о котором шла речь - ребенка или обезьяны.
Описания "качественных скачков" нередко страдают тем недостатком, что из них нельзя понять, в какой именно момент они совершаются и что, собственно говоря, собой представляют. Скачок порой рисуется так, будто он протекает постепенно, неторопливо, "мелкими шажками". Не входя в рассуждения о характере качественных превращений вообще, отметим, что в нашем случае превращение животного в человека совершается именно путем скачка, и скачок этот отчетливо фиксирован. Находясь в непосредственном отношении с объектом, т.е. самостоятельно оперируя им, животное не может в то же самое время быть и в опосредованном отношении с ним, т.е. "использовать" для операций с ним другое животное. Это не значит, конечно, что животное не может чередовать форм своего поведения, переходить от одной из них к другой. И когда оно чередует их, можно сказать, что оно "тем больше человек", чем чаще прибегает к опосредованному действию. Но в большей ли мере оно является человеком или в меньшей - в любом случае "быть человеком" представляет собой для него нечто принципиально иное, нежели "быть животным". Наглядными символами этого различия и служили по ходу изложения "формулы" тех и иных отношений.
Эволюция животного - не пандус, двигаясь по которому оно могло бы постепенно восходить "к человеку", а лестница, каждой ступени которой отвечает особая форма деятельности и особое состояние психики. Так, например, животное, вступающее в непосредственное отношение с объектом (С - О), не может иметь в своем "языке" иных знаков, кроме знаков самих объектов. Но животное, вступающее с объектом в опосредованное отношение (С - С - О), не может не пользоваться знаками, регулирующими поведение посредствующего субъекта. Этот знак служит не столько цели информирования его об объекте, сколько - цели информирования его о нем самом, о действии, которое он должен совершить. В чем разница этих знаков? В том, что содержание, "смысл" первого целиком сводится к наличной, зримой и осязаемой вещи, а содержание, смысл второго - к действию субъекта, как бы отделенному от самого субъекта, к "вещи" неосязаемой, незримой, "сверхчувственной". Разница между языком животных и языком человека в том и состоит, что значением каждого символа языка животных является чувственно воспринимаемый объект, тогда как значением символов языка человека служат объекты, не менее реальные, но ощущениям недоступные. И эта разница отражается в "формулах" "С - О" и "С - С - О", формулах восходящих ступеней лестницы эволюции животного.
Насколько достоверны наши построения?
В литературе нередко высказывается мнение, согласно которому о фактах сознания и психики нельзя уверенно судить, рассматривая лишь поведение живого существа. С этой точки зрения любые процессы в голове животного или сознании другого человека могут быть описаны лишь предположительно. Наверняка доказать, что данному поведению отвечает данное состояние психики или сознания, якобы, невозможно. Более того, невозможно доказать даже факт существования чужого сознания. Каждый может быть уверен лишь в наличии собственного. Что же касается другого человека, то, руководствуясь названной точкой зрения, о его сознании следовало бы говорить: "Этот человек ведет себя так, как будто обладает сознанием. Но никакого прямого, достоверного подтверждения на этот счет мы не имеем".
Действительно, мы не можем заглянуть под черепную коробку другого человека, тем более младенца или давно вымершей обезьяны. Но значит ли это, что наши суждения о них заведомо вздорны и им нельзя доверять?
Попробуем взглянуть на дело шире и, так сказать, стать на эту точку зрения обеими ногами. Вот человек измеряет градусником температуру своего тела. К какому выводу он должен прийти, глядя на его показания? К тому ли, что его температура равна той, которую показывает градусник? Нет, соблюдая корректность и исходя из этой позиции он, очевидно, должен был бы заключить: "Градусник ведет себя так, как будто у меня есть некоторая температура. Но такова ли она, как он показывает, и имеет ли мое тело вообще какую-нибудь температуру - в этом, на основании лишь показаний градусника, я убежден быть не могу". После чего, задумавшись поглубже, он, наверное, должен был бы прийти и к следующему выводу: "Я рассуждаю так, как будто это рассуждаю я. Но кто рассуждает на самом деле - этого я наверняка не знаю".
Об этой точке зрения можно сказать, что она представляет собой образец законченного нигилизма: сомнения такого рода не оставляют после себя ничего, не оставляют даже самих себя.
Конечно, нельзя не согласиться с тем, что одно и то же поведение животного может быть объяснено разными психическими мотивами, а один и тот же мотив может вызывать разные реакции. Но в данном случае речь идет не о поведенческих актах, а о типичных формах поведения. На основании же этих форм процессы в психике животного (или ребенка) могут быть реконструированы с достаточной достоверностью. Если утверждается, например, что восприятие обезьяной орудия труда тождественно ее восприятию своего действия этим орудием, то как, отказавшись от признания этого тождества, объяснить факт изготовления ею орудия?
К тому же, в отличие от человека, животные (и ребенок во младенчестве) не лгут. Они абсолютно искренни во внешних проявлениях своей психики, и эта искренность объясняется тем, что они не способны контролировать ни эти проявления, ни свои психические состояния. Процессы в их психике совершаются объективно. Но объективные процессы в психике принципиально являются таким же предметом исследования, как и объективные процессы любой иной природы.
Конечно, никаких "прямых доказательств" тех метаморфоз в голове обезьяны или ребенка, о которых говорилось в этой книге, кроме свидетельства их поведения, у нас нет. Но можно ли представить другие, лучшие доказательства?
И последнее. Наши рассуждения об эволюции обезьяны строились так, будто все происшедшие с ней метаморфозы совершались не в реальной истории, на протяжении сотен тысяч лет, а приключились с ней едва ли не в один день и в строгой последовательности одна за другой. Но реальную историю, как уже говорилось, мы и не пытались изобразить. Для нас представляла интерес не она, а логика превращения животного рефлекса в мысль человека, дикого существа - в социального субъекта. Только логическая увязка этих превращений способна убедить в том, что ничего сверхъестественного в них нет и что для их понимания вполне достаточно того научного и житейского материала, который давно и хорошо всем известен. Реальная история наших предков (как и младенческая история каждого из нас) была, конечно, бесконечно богаче событиями и превращениями и совсем не так прямолинейна, как это нарисовано в нашей логической схеме. Но мы и не намеревались изобразить ее во всей ее сложности. Напротив, наша цель именно в том и состояла, чтобы показать ее во всей ее простоте.