Библиотека    Новые поступления    Словарь    Карта сайтов    Ссылки





назад содержание далее

Часть 1.

Гомперц Т.

Сократ и сократики. т.2. 1895.

Гомперц Т. Т.2. Сократ и сократики//Греческие мыслители. - Мн.: Харвест, 1999. -519-752с. -(Классическая философская мысль).

Нумерация в конце страницы.

519

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Перелом в религии и нравах

1. Гомеровские произведения рисуют нам лишь за­чатки городской жизни. Увеличение плотности насе­ления и разделения труда и в результате стечение больших масс народа в городах, значение которых растет с каждым годом, - все это, без сомнения, глав­ные факторы дальнейшей эволюции. Широкое разви­тие городской жизни оказывает свое влияние в мо­ральном и религиозном отношениях. Социальные инстинкты, коренящиеся в семейных чувствах и обнаруживающие свое влияние в героическую эпоху вне узкого круга кровного родства только там, где они ос­новываются на отношениях личной верности, захва­тывают теперь область более широкую. Социальная мораль достигает гораздо большей силы, когда она медленно с преодолением многочисленных препят­ствий постепенно распространяется на широкие кру­ги людей. Правда, пропасть, разделяющая враждую­щие сословия, очень велика, партийная ненависть исключает, по-видимому, всякое общение между бо­рющимися сторонами. Необузданная ненависть мегарского аристократа Феогнида доходит до того, что он хочет «пить темную кровь» своих недругов (вторая половина VI столетия), а гомеровские герои хотят «сы­рьем поесть» тела своих врагов. И партийный дух на­столько владеет умами, что в поэтических произведе­ниях того же Феогнида слова «хорошо» и «дурно» означают не моральную ценность, а служат исключи­тельно для обозначения двух борющихся между собой сословий. Но наш взор не должен сосредоточиваться исключительно на том, что разделяет людей. Внима-

520

ния нашего заслуживает и объединяющая их связь, которая постепенно крепнет.

Человеческая жизнь стала цениться выше. У Гоме­ра уплата выкупа ограждала убийцу от мести родствен­ников. Кровная месть не есть правило, она - исклю­чение. Нравственное мерило послегомеровского времени гораздо строже. Смерть всегда требует кров­ной мести: пока она не выполнена, община считается запятнанной, боги оскорбленными, а потому сама го­сударственная власть исполняет обязанность мщения, правда, не без участия потерпевшего. Эту эволюцию объясняли уже описанным нами раньше углублением веры в души и влиянием ряда пророков, которым дель­фийский оракул указал, по-видимому, путь нравствен­ной реформации. Это отчасти правильно, но не пол­ностью. Что наказание за злодеяние есть дело общины, что на ней лежит пятно, если за преступлением не пос­ледовало наказание, на эту перемену во взглядах указан­ные выше причины должны были оказать влияние; сама по себе кровная месть не указывает непременно на про­гресс нравов. В современной Аравии среди обитателей пустыни в обычае наследственная месть, а городские жители довольствуются выкупом. Нравы гомеровского времени не имеют характера первобытности: скорее здесь можно говорить о разрушении первоначальных нравов, которое могло наступить в эпоху переселений и воинских походов, когда ценность жизни падает ниже нормы и когда ослабляются родовые связи. Мы уже встречали примеры, когда вера и обычаи послего­меровского времени оказывались наследием далекого прошлого, а гомеровские поэмы рисуют нам такое со­стояние, которое не лежит на прямом пути развития, а представляет собой как бы отклонение от него.

Нужно указать еще на одно обстоятельство. Если в этом культурном прогрессе сказалось влияние боговдохновенных людей, то они были только орудиями прогресса, происшедшего от общих причин. Замена неоседлой жизни на войне оседлой и мирной, преоб-

521

ладающее значение городского населения со свой­ственными ему представлениями изменили представ­ление о мире богов. Силы природы, почитаемые толь­ко за их власть над человеком, возводятся в сан защитников и хранителей правопорядка, которого требует общественное благо. Так как одновременно с этим прогресс естествознания содействовал связыва­нию мира в одно целое и потому деятельность богов не представлялась более игрой сталкивающихся настрое­ний и страстей, то можно сказать, что уже были налицо условия для указанного изменения религиозных воззре­ний, которые с приблизительной точностью мы можем обозначить как облагораживание первоначальных по­тенций. Мы говорим: с приблизительной точностью, ибо греческая религия всегда оставалась религией природы. Но в центре ее теперь стоит власть охраня­ющая право, карающая злодеяние, власть главным об­разом воплощенная в высшем или небесном боге, в Зевсе, к которому, однако, обращаются также как к богу» вообще, или к божественному», причем вера в многобожие не терпит при этом серьезного ущерба. Такое противоречивое воззрение на божество мы уже видели у Геродота. Мы встречаем его и у великих по­этов, иногда у трагиков, и прежде всего у Эсхила.

2. Мы не хотим пройти мимо величайшего гречес­кого поэта, не сказав о нем нескольких слов. О про­светляющем влиянии поэзии говорят многие и, по-ви­димому, гораздо больше, чем они его испытали. Кто хочет непосредственно испытать это чувство, тому нужно лишь заглянуть в драмы Эсхила. Достаточно прочесть из них двадцать строчек, чтобы почувство­вать себя внутренне освобожденным, возвышенным, обогащенным. Мы стоим здесь перед пленительной загадкой человеческой природы. Поэзия, как и музы­ка, в меньшей степени другие искусства и красота при­роды, способна вызывать в душе мир, связанный с гос­подством цельной личности над ее элементами, и

522

давать высокое наслаждение, свойственное этому пси­хическому состоянию равновесия. Как происходит та­кое влияние, об этом лучше скажет нам будущее, когда решение эстетических и моральных вопросов будет опираться на биологию. Два обстоятельства мешают нам, однако, счесть великого поэта и его последовате­лей показателями перемены образа мысли эллинов. Вряд ли поэт менее руководствуется художественны­ми задачами, чем спекулятивными и религиозными намерениями; драматург вынужден наделять своих персонажей мыслями и настроениями, которые лишь отчасти совпадают с его собственными. Но если мы примем к сведению эти ограничения, все же остается достаточно, чтобы признать огромное значение сви­детельств этого человека, который является не только зеркалом, но и участником разбираемого нами куль­турного процесса.

Эсхил, это тот, который больше, чем всякий другой, наделил образ высшего бога, «повелителя повелите­лей», «блаженнейшего из блаженных», чертами кара­ющего и награждающего судьи. Для него незыблемо убеждение, что всякая несправедливость должна быть искуплена, и искуплена здесь, на земле. Этот оптимизм не должен нас удивлять. Эсхил боролся при Марафо­не, при Саламине, при Платеях! Он пережил то чудо, когда мировое могущество «великого царя» разлете­лось в прах перед маленькой Грецией, перед его скромным родным городом. Как мог сомневаться во всемогуществе божественной справедливости тот, кто видел подобный суд Божий и удостоился быть участ­ником его выполнения! В этой мысли, в утешительном ожидании, что о «скалу права» «разобьется» всякая не­правда, живет поэт и с этой мыслью он творит. Эта на­дежда делает его счастливым. «Ибо если сила и право идут рядом, то кто видел более дивную пару?» Поэто­му и взор его редко проникает за грани здешнего мира (как мы уже говорили). Восторги потустороннего мира, о которых так вдохновенно говорит фиванский

523

поэт Пиндар, имеют мало значения для афинского драматурга. Если на драмах Эсхила сияет блеск осво­бодительных войн и побед, то все же ему не совсем чужды и темные, первобытные, иррациональные чер­ты греческой религии. Как и Геродоту, ему также зна­комы и зависть и неблаговоление богов.

Но этим наследственным чертам отцовской веры он уделил место на заднем плане той мировой карти­ны, которую набросал. Вспомним трилогию «Проме­тей». Вина титана - его благоволение к людскому роду, по этой причине и терпит он, Зевсом ниспослан­ную на него, невыразимо тяжелую муку. Однако она не бесконечна. Великое творение заканчивалось прими­рением с Богом небес и освобождением прикованно­го благодетеля людей. Здесь мы встречаемся с тем, что можно назвать прогрессом, приближением к более чистому и высшему идеалу в среде богов. Это необы­чайное событие, аналогичное установлению мира в природе после борьбы, допускает единственное объяснение. Дело заключалось в разрешении проти­воречия между религиозным преданием и собствен­ным убеждением поэта. Та же черта исторической эво­люции лежит и на «Орестее». Заповедь беспощадной мести за убийство выполняется Орестом по внушению дельфийского бога. Но убийцу матери охватывает бе­зумие, насланное мстительными духами Клитемнест­ры. Другими словами, гуманное чувство поэта и его времени восстает против беспощадной строгости древнего кровавого обычая. Основание ареопага, ру­ководящегося более человеческими чувствами, при­миряет противоречивые требования. К вышеупомяну­тому мотиву при обработке сказания присоединялся, может быть, еще и другой, более субъективный. Могу­чая натура поэта обрела мир в своей душе, наверное не без борьбы. Может быть, он хотел изобразить этот процесс медленно и мучительно приобретенного просветления; может быть, он бессознательно ввел свои психические переживания в историю богов. Но

524

если Эсхил является для нас главным свидетелем об­лагорожения и гуманизации богов, то он не всецело покинул родную почву греческой естественной рели­гии. Колебания в религиозных вопросах, которые мы видели у Геродота, встречаются и у нашего, несравнен­но более последовательного драматурга. В отрывке из «Дочерей Солнца», на который мы уже указывали од­нажды по другому поводу, Эсхил выступает провозве­стником пантеистического миросозерцания, отожде­ствляя Зевса со Вселенной. Такое признание ясно показывает нам, насколько религиозные понятия той эпохи были лишены догматической неподвижности.

Рядом с новым цепко держится и старое. Оно даже временами осиливает новое, например, у второго ве­ликого поэта-трагика, у Софокла. Последний стоит не­сколько ближе к Гомеру, чем его предшественник. Правда, дух драм Эсхила коснулся и его. Почти все ос­новные мысли Эсхила повторяются у Софокла, но в более мягких тонах, хотя часто с резким диссонансом. Преимущества и недостатки его духовного склада ясно выступают здесь. У него меньше силы мысли, но больше наблюдательности. Про него можно сказать, что он менее априорист и более эмпирик, чем Эсхил. Отсюда большее разнообразие индивидуальных фи­гур и более отчетливое их изображение, отсюда же и меньше единства жизне- и миросозерцания. Раньше много говорили о «нравственном миропорядке», при­сутствующем в трагедиях Софокла. Более вниматель­ная и беспристрастная критика разрушила это обман­чивое представление. Судьбой человека, по мнению Софокла, руководят боги. Однако между характером действующего лица и судьбой, его поражающей, час­то наблюдается резкая дисгармония. Поэт беспомощ­но взирает на ужасную, подчас жесточайшую судьбу, но он молитвенно склоняется перед загадками боже­ственного управления миром. Недаром современни­ки называли его «одним из самых благочестивых», а также «одним из смелейших афинян». Он не претен-

525

дует на понимание всего и не дерзает восставать про­тив непонятного. Только порой в разных творениях его слышится крик оскорбленного чувства справедли­вости или боязливого сомнения. Но, в общем, он тер­пеливо сносит суровость мирового потока. Можно здесь говорить и об отречении, а также, насколько это допустимо для удивительно уравновешенной натуры, исполненной патриотической гордости и художе­ственного творчества, об «отреченном унынии». Оно продиктовало ему суровое изречение: «Самое большое благо - не родиться». Это то же настроение, которое мы находим в творениях Геродота, его друга, и в по­эзии Вакхилида. Непостоянство счастья, изменчи­вость всего земного, непрочность человеческого су­ществования - все это, правда, темы, трактовавшиеся с различными оттенками и в разной степени интен­сивности во многие не вполне поверхностные эпохи. На светлом небе греческого миросозерцания, в пери­од времени от Гомера до Геродота, все больше и боль­ше сгущались тучи. И когда только что упомянутый историк жалуется, что Греция в его время поражена более тяжелыми болезнями, чем в течение двадцати предшествующих поколений, то это утверждение дает нам ключ к пониманию особого тона, которым Геро­дот, Софокл и прежде всего Еврипид говорят о бед­ствиях, связанных с человеческой жизнью.

3. У Еврипида подобные утверждения встречаются не как случайные и единичные. Мысль, заключающая­ся в вышеприведенном изречении Софокла, является для него общим местом. Наиболее ярко это пессимис­тическое воззрение на жизнь выразилось в следующих строках: «Новорожденного встречает глухой стон, предвещающий об ожидающем его страдании; в мо­гилу, после освобождения смертью, его сопровожда­ет радостное, праздничное пение». Если нас спросят об общих причинах такого настроения, то прежде все­го придется указать усиление рефлексии. Это кажет-

526

ся парадоксом, но это так. Предположим, что изобре­тательность нашего времени достигла необычайного, ей удалось освободить наши органы чувств от всякой пространственной границы, совершенно уничтожить различие близкого и далекого для зрения и слуха. Воз­можно, что наша жизнь станет тогда невыносимой, ибо прилив мучительных впечатлений будет неот­ступно нас осаждать. Мы непрестанно будем слышать стоны и рождающихся, и умирающих. Вряд ли торжественные возгласы счастливых могут уравновесить неприятные восприятия звуков страдания. Подобное же действие производит рефлексия. Она в большой степени смягчает различие близкого и далекого во времени. Она значительно усиливает способность и воображения, и воспоминания. Прошедшее и будущее соперничают при ее помощи с настоящим. Беззабот­ную веселость юности она превращает в серьезность зрелого возраста, который с сожалением смотрит на­зад или озабоченно - вперед. Такое действие произ­водила в описываемую нами эпоху рефлексия, сила которой еще не притупилась от привычки. Что такое объяснение правильно, по крайней мере, в отношении Еврипида, об этом свидетельствуют те его фразы, ко­торые рисуют пессимизм поэта не как сложившееся мироощущение, а как развивающееся. Иметь детей считалось в наивные времена и считается еще теперь в наивных кругах безусловным благословением. Скеп­тицизм Еврипида не оставляет в покое и это народное верование. Он не только описывает страдания, по­сланные судьбой родителям, он ставит вопрос, не име­ет ли преимущества бездетная жизнь: «Ибо неудачные дети, это самое большое несчастье; удачные являются источником нового горя: мучительного страха, чтобы с ними не случилось чего-нибудь плохого». В таком же духе говорит Еврипид о богатстве и об аристократи­ческом происхождении. К радости обладания присо­единяется мучительный страх потерять его. Благородное происхождение кажется ему опасным, потому что

527

оно не защищено от бедности, а аристократическая гордость является для обнищалого аристократа пре­пятствием к заработку. Глаз поэта, подобно той ночной птице, которой привычнее в темноте, чем при свете, повсюду находит только зло, порождаемое обладани­ем благами. Конечно, здесь с наклонностью к мучитель­ному раздумью связан и тяжелый опыт. Мы подходим к вопросу об объективных причинах склонности к пес­симизму. Отчасти ответ дает нам вышеприведенная фраза Геродота. Наряду с бедствиями непрерывной войны нужно указать на ухудшение внутренних условий. Вряд ли можно сказать, что экономическая жизнь Афин и Греции была нормальной. Временно стихнувшая рас­пря сословий оживает с новой силой и проявляется в же­стоких формах. Ужасы революции, поступки, вызванные отчаянием, сопровождающие различные этапы Пело­поннесской войны, так бесподобно описанные Фукидидом, - все это нельзя объяснить иначе, как сильным нарушением экономического равновесия. Непрерыв­ные войны должны были еще более ослабить эконо­мически слабых, а экономически сильные должны были еще более окрепнуть, так как бурные времена да­вали много поводов для обогащения. Социальные про­тиворечия в известном смысле обострились. Важным свидетелем здесь является сам Еврипид - своим тро­гательным восхвалением среднего сословия. Так хвалят обыкновенно то, что потеряли или что боятся потерять. Растущие требования, предъявляемые народными мас­сами государству, могут объясняться отчасти и увели­чением алчности; но действительная нужда, непрерыв­ные опустошения Аттики, затрудненность торговли и ремесленной деятельности в долгую войну - все это не могло не оказать значительного влияния.

Ко всему этому присоединялось беспокойство, свойственное всякой переходной эпохе. Наряду с пес­симизмом в духовном облике Еврипида мы обнаружи­ваем отсутствие устойчивости, постоянные колебания между крайне противоположными направлениями

528

мысли. В этом отношении он верно отражает свою эпоху, оторвавшуюся от власти авторитета и обычая. Как в любимом месте, в прохладном гроте на берегу Саламина, где он обычно творил, он охотно подстав­лял свое лицо морскому бризу, так он отдавался и вея­ниям то одного, то другого мнения. В одном случае он поет восторженную хвалу естествознанию, не отсту­пающему ни перед каким дерзновением; он увлекался им в учении Анаксагора и Диогена, учеников которых он прославляет, между прочим, и за их гражданские добродетели. В другой раз в пылких стихах он «отбра­сывает кривой путь исследователей неба», «лживый язык которых, покинувший истинный путь познания», отрицает божество и утверждает, что он познает не­познаваемое. При разнообразии подобных взглядов трудно найти их общее основание. Трудно, но не не­возможно. По пути облагораживания веры в богов Ев­рипид шел по стопам Эсхила. «Если боги делают злое, значит они не боги». Эта основная мысль выражает его взгляд на божество. В нем заключены все возражения и обвинения, которые он без устали выдвигал против религиозных преданий своего народа. В одном пунк­те он существенно отличается от своих предшествен­ников, как от Софокла, так и от Эсхила и Пиндара. Каждый из этих последних является в религиозных вопросах тем, что англичане в политике называют «Trimmer». Все они хотят влить новое вино в старые меха. Они преобразовывают народные предания, же­лая приблизить их к своему нравственно-религиозно­му чувству. Они пытаются устранить все то, что кажет­ся им обидным и недостойным богов. Еврипид, в действительности гораздо менее наивный, поступает иначе, по-видимому, еще наивнее. Он точно следует старым преданиям. Иногда можно думать, что он по­ступает так, чтобы не лишать себя материала для кри­тики бытующих религиозных представлений. В дей­ствительности же он отказывается от роли посредника, потому что задача такого посредничества кажется ему

529

почти неразрешимой. Между его взглядами и обычны ми религиозными воззрениями различие слишком ве­лико. Вместо того чтобы сглаживать предосудитель­ные черты в мифологии, он точно сохраняет их и относится безусловно отрицательно к таким богам. В этом вопросе он обнаруживает смелость, которая на­поминает старого Ксенофана; с последним он имеет еще то общее, что рядом с антропоморфическими ре­лигиозными понятиями он беспощадно нападал и на другие основные пункты эллинского миросозерца­ния, например, на обожествление победителей атле­тов на национальных играх.

Облагораживание богов идет у Эсхила рядом с до­верчивой верой в божество, у Еврипида - рядом с со­мнением. Что боги с человеческими слабостями и страстями недостойны почитания, это для него несом­ненно. Но существуют ли в действительности боги, достойные почитания, соответствующие своему иде­алу? Иногда он верит этому - нередко сомневается. В одном из самых смелых его изречений, дошедших до нас, он вполне серьезно ставит вопрос, не тождестве­нен ли Зевс с «необходимостью природы» или также и с «человеческим духом». Однако он не всегда сомневается и не всегда восстает против религии свое--го народа. Совершенно иным является он нам в «Вак­ханках», написанных им в старости. Можно сказать, что ему надоел и разум, и разумничанье; мистическо-религиозное настроение рвет здесь оковы мышления, здесь господствует религиозное воззрение, освобож­денное от всяких стеснений рассудочности и морали; преобладает экстатическое вдохновение безумствую­щих во славу Диониса менад, оно торжествует над мо­ралью и трезвостью. Поэт как будто кается в том, что он отпал от гения своего народа, как будто снова хо­чет испытать мир природы, не исковерканное ощуще­ние природы. Не вполне свободны от подобных на­строений и предшествующие его произведения. В «Ипполите» Еврипид рисует образ девственного и

530

строго нравственного юноши, которого он наделяет, между прочим, и чертами орфико-пифагорейского аскета. Афродита, от почитания которой он отказыва­ется, губит его, воспламеняя страстью к нему его ма­чеху, Федру; она заставляет ее жестоко отомстить пре­зирающему ее возлюбленному. На чьей стороне симпатии автора? Нет никакого сомнения, он с боль­шим сочувствием относится к невинному юноше, об­реченному судьбе. Однако в его гибели он видит не только дело рук жестокой богини. Высокомерное же­лание Ипполита уйти из-под естественной власти любви кажется ему сопротивлением закону природы, в этом он вполне эллин. Предостерегающие слова, ко­торые поэт влагает в уста старому слуге в начале дра­мы, не оставляют сомнения на этот счет.

Однако в гораздо большей степени Еврипид был представителем просвещения и его широких требо­ваний. Он всегда ратовал за равенство всех людей. Он не только оспаривает преимущество аристократичес­кого происхождения, но отваживается колебать устои древнего общества, рабство. Только имя отличает не­законнорожденного от законнорожденного, только законы, а не природа, знают различие между рабом и свободным. Часто в груди презренного раба живет более возвышенное чувство, чем в сердце его госпо­дина. Здесь мы встречаем мысли, уже, может быть, высказанные Гиппием из Элиды, или, по крайней мере, он подготовил их введением понятий: природа и законы. Мы встретимся с этими понятиями в школах сократиков. Они долго не получали признания со стороны главных мыслителей. Можно думать, что здесь сказал­ся инстинкт самосохранения древнего общества, по­строенного на рабстве общества, которое долго про­тивилось допускать эти мысли, противилось им сильнее, чем религиозным ересям.

Можно ли предполагать, что мысли, подобные вы­шеприведенным, возникали только в голове, не каса­ясь сердца? Мы не напрасно связываем их с эпохой

531

просвещения, так как именно в эту эпоху должны были быть разрушены старые предрассудки, прежде чем возникли новые взгляды. Просвещение расчистило для них поле. Но истинные корни этого, более гуманного, воззрения лежат не здесь. Воззрение это распространялось, ибо трудно предположить, чтобы подоб­ная перемена взгляда ограничивалась одним или несколькими лицами. Демократия в Афинах и в дру­гих местах стерла классовые различия, и этот процесс нивелирования не мог остановиться на какой-нибудь произвольной границе. Олигархический автор сочи­нения «О государстве Афинском», достаточно знако­мый нашим читателям, постоянно говорит о дерзос­ти метеков и рабов. При этом он делает очень важные для нас замечания. Главное орудие Афин, флот, требо­вало больших расходов, и потребность в деньгах воз­мещалась отчасти податями с метеков и рабов. Таким образом, государство должно было предоставить им известные права, и граждане не должны были медлить с освобождением рабов, и таким образом, в результат те они, афиняне, стали «холопами рабов». Другим важ­ным обстоятельством было следующее. Если бы было позволено ударить чужого раба, метека или вольноот­пущенника, то можно было бы нечаянно ошибиться и ударить свободного гражданина; настолько мало было отличия в одежде, внешнем виде между свобод­ным гражданином и человеком, принадлежащим к одному из этих классов. Отсюда мы можем заключить, что с рабами стали обращаться менее жестоко (Пла­тон называл это баловством), а вместе с тем стали гу­маннее и взгляды. Если бы мы имели статистику того времени, то, по всей вероятности, оказалось бы, что преступления насилия, жертвой которых в значитель­ной степени являлись люди, принадлежащие к неза­щищенным классам общества, уменьшились, а наряду с этим увеличилось количество поступков, требующих хитрости и изобретательности. Ибо можно заранее предположить, что формальная ловкость и хитроу-

532

мие, вызванные ростом просвещения, прогрессом ди­алектики и риторики, направлялись и в дурную сторо­ну. Жалобы Еврипида на вредоносность «слишком хо­роших речей», на красноречие, умеющее приукрасить всякую неправду, или изображенное Аристофаном в «Облаках» состязание олицетворенных справедливой и неправедной речей подтверждают это предположе­ние. Правда, у нас совершенно нет способов точно взвесить эти противоположные влияния и учесть вы­году или ущерб, ими приносимые.

Полезно, однако, остановиться на гуманизирую­щем влиянии «просвещения», так как и теперь часто приписывают ужасы и крайности конца V столетия влиянию «просвещения», так называемой «софистике» и ее мнимым результатам, «крайнему индивидуализ­му» и «этическому материализму». Что все это чистая фантазия, ясно уже из сказанного нами ранее; отчас­ти мы будем еще иметь поводы касаться этого вопро­са. Но разве можно серьезно думать, что в эпоху, пред­шествующую эпохе просвещения, люди были менее эгоистичны или что их эгоизм был менее жесток? Раз­ве возможно забыть, что Гесиод, совершенно не затронутый никаким просвещением, советует крестьянину лишать крова батрака, т.е. выбрасывать его на улицу, когда в его услугах нет надобности? Или разве просве­щение заставило аттических евпатридов эпохи до Со­лона ввергнуть массу народа в задолженность, превра­тив в шестидольников, и продать тысячи из них в рабство? Разве учеником софистов был Феогнид, который жалеет о тех временах, когда сельчане броди­ ли, как запуганные животные, и были лишены всяко­ го участия в политических делах? Борьба сословий, возгоревшаяся вновь во время Пелопоннесской войны, и ее жестокие проявления не требуют объяснения. Проблема, в действительности заключающаяся здесь, совершенно другая. Как случилось, что, начиная с Эписфена (конец VI столетия) почти до половины столетия, борьба сословий, бушевавшая до того вре-

533

мени во всей Греции и преимущественно в Афинах, почти совершенно затихла, а затем, за исключением отдельных проявлений (например, убийство Эфиальта) вплоть до Пелопоннесской войны протекала в го­раздо более мягких формах?

Правильный ответ на это следующий. Тут оказали влияние различные причины отчасти экономическо­го, отчасти политического характера: расцвет атти­ческого государства, усиление промышленности и торговли, защищенных сильным флотом, временное преобладание выросшего среднего сословия, обеспе­чение масс, которое не доходило, однако, до истоще­ния средств союзных государств; затем мудрое законо­дательство, направленное на смягчение классовых противоречий и слияние различных слоев народа, за­конодательство, вдохновляемое вышеупомянутым ве­ликим государственным человеком и его последовате­лями. В пределах афинского союза был еще идеальный фактор, влияние которого не следует преувеличивать, но и нельзя отрицать, по крайней мере, на протяже­нии двух десятилетий. Мы имеем в виду национальное чувство, усилившееся после персидских войн, - чув­ство, которое должно было сблизить различные госу­дарства. Это было кратким блеском греческой, в особен­ности же афинской истории, краткая, но плодотворная пауза между предшествующими и последующими клас­совыми раздорами. Об экономических изменениях, которые дали новую пищу сословной розни и вызва­ли междоусобия, мы уже говорили. Если характер афин­ского государства становится все насильственнее, то отчасти это происходило оттого, что неопределен­ность греческого понятия государства противилась всяческому, даже регулируемому законом подчинению одного государства другому. Вследствие нежелания со­юзников подчиняться и естественной тенденции к преобладанию со стороны афинян произошли пагуб­ные конфликты. Отсюда попытки к отделению, чему Пелопоннесская война благоприятствовала. За таки-

534

ми попытками следовали суровые меры наказания, ко­торые многими принимаются за признак морального одичания и приписываются также влиянию просвеще­ния. Чтобы правильно судить о справедливости таких обвинений, необходимо рассмотреть интернациональ­ную мораль этой эпохи и эпохи, ей предшествующей.

4. Интернациональная мораль греков распадается на две резко отличающиеся морали. Она различна смотря по тому, касается ли она отношения греческих государств друг к другу, или отношения греков к не­грекам, т.е. варварам. В последнем случае эгоистичес­кий интерес безграничен, - в первом случае ему ста­вятся известные пределы, хотя и очень растяжимые. Что эллину приличествует господствовать над варва­рами, в этом не сомневаются, хотя бы за отдельными лицами среди варваров и признавались высокие че­ловеческие достоинства. Этот взгляд возвещает и поэт просвещения, может быть, не без молчаливой оговор­ки, конечно, не разделяемой слушателями. «Пусть чу­жеземец всегда служит греку; мы свободны, они рабы», - таково выражение убеждения, которое не изменилось до самых поздних времен. По крайней мере, на практике мы не видим случая, который бы противоречил подобному воззрению вплоть до вре­мен Александра, когда начавшееся слияние постепен­но лишало такие взгляды почвы. Практика государств допускала похищение людей и угнетение самой безо­бидной негреческой общины, в практике отдельных лиц были обычными такие поступки по отношению к варварам, которые были часто в резком противоречии с другими поступками. Как странно, что Ксенофонт, этот благочестивый ученик Сократа, так усердно за­нимавшийся морально-философскими исследовани­ями, свирепствовал огнем и мечом среди мирных жи­телей Фракии, находясь на службе у фракийского князя Севта. Можно подумать, что в данном случае Ксенофонт опустился ниже обычного уровня современ-

535

ной ему морали. Однако такое заключение немедлен­но уступает место соображению, что этот честолюбивый офицер постоянно заботился о том, чтобы пред­ставить свою карьеру в лучшем свете, и в данном случае он, без сомнения, не чувствовал нарушения обычной среди его соотечественников морали. Ведь одним поколением позже не кто иной, как Аристотель; объявил, что похищение людей у варваров и массовое обращение их в рабство вполне допустимо и даже в интересах варваров, неспособных к самоуправлению. Прогресс культуры мало что изменил здесь. Только в одном пункте (о более гуманном обращении с раба­ми мы уже говорили) произошло некоторое смягче­ние нравов. Согласно описанию в «Илиаде», один гре­ческий герой за другим втыкают свой меч или свое копье в тело павшего Гектора: «никто не приближался к нему, не ранив его». Против такого поругания и обе­зображивания мертвых восстают в V столетии не толь­ко поэт (драматург Мосхион), но и историк Геродот и, если справедливо свидетельство последнего, также и спартанский царь Паасаний. Победитель при Платеях якобы резко отказался последовать совету ото­мстить за поругание мертвого Леонида поруганием тела персидского полководца Мардония.

Значительно большего прогресса можно ожидать в области того, что позволительно назвать междуэл­линской моралью. Сознание общего происхождения греческих племен возникло постепенно. Гомер почти не знает общего обозначения для всей эллинской на­ции. Здесь не место объяснять, как эта нация осознала свое единство, как национальное сознание возросло и окрепло под влиянием общих святилищ, оракулов, на­циональных игр и литературных произведений и, на­конец, под влиянием войн, ведущихся сообща против чужеземных врагов. Мы не можем также останавливаться на возникновении многочисленных, тесных и свободных союзов. Общность интересов целых стран, необходимость охраны мореплавания, потребность

536

оградить некоторые основные условия существования от изменчивого счастья войны - вот причины, выз­вавшие возникновение всякого рода союзов, которые были поставлены под защиту общих богов. Наиболее значительным по своему долгому, то благодетельно­му, то губительному влиянию, был союз амфиктионов, центром которого было святилище Аполлона в Дельфах. Члены этой амфиктионии давали клятвенное обещание ставить известные границы военному пра­ву, так, например, не лишать друг друга доступа к ис­точникам и не разрушать до основания завоеванных городов; затем они обязывались защищать дельфийс­кое святилище и принадлежавшую ему «священную землю и охранять словом, рукой, ногой и всей силой» против всякого врага. Правда, эти торжественные клятвы не помешали тому, что священная земля стала яблоком раздора между союзниками и что за облада­ние ею не однажды возникали «священные войны». Правда, не было недостатка и в справедливых жало­бах на подкупы Пифии, на злоупотребление дельфий­скими предсказаниями в интересах отдельных госу­дарств, партий, даже в антинациональных целях. Все же, в общем, за жрецами этого святилища нельзя не признать большой заслуги в деле национального еди­нения народа, раздробленного на отдельные государ­ства. Сакральное право, строительство дорог, установ­ление календаря получили отсюда одинаковое или приблизительно одинаковое устройство. Рядом с Дельфами нужно назвать Олимпию. Праздновавшие­ся там игры неоднократно давали повод для выраже­ния общегреческого патриотизма, и Божий мир на время праздничных игр, по крайней мере, в погранич­ных странах, выражался временным перемирием.

В конце концов, война, война и война, - вот что было уделом жизни греческих государств. Маленькая нация терзалась непрестанными войнами. Если ве­рить Геродоту, то перс Мардоний выражал удивление, почему греки, «которые ведь говорят одним языком»,

537

предпочитают всегда хвататься за оружие, вместо того чтобы мирно улаживать дела «при помощи герольдов и посланников». Как понятно, что поэт просвещения благословляет мир и жалуется на неразумие, из-за ко­торого всегда вновь возгорается война и слабые ока­зываются порабощенными. Однако пути человеческо­го прогресса крайне запутаны, и у нас появляется сомнение, достигла ли бы столь многого в искусствах и в науках Эллада, если бы она пользовалась миром, была бы организована в одно союзное государство, а не находилась в постоянной горячке войны, в которой закаливались ее силы и от которой она скоро погиб­ла. Не говоря о других исторических примерах, ведь Италия эпохи Возрождения являет собой точную ис­торическую параллель греческому расцвету, представ­ляет совершенно схожую картину, такую же огорчи­тельную для не слишком глубоко вникающего друга людей и такую же радостную для поклонника высших достижений человеческого гения. В конце концов, указанные нами факторы национального единения оказали некоторое влияние, смягчив крайнюю жесто­кость, проявлявшуюся на войне. Прежде всего следует упомянуть об уважении к мертвым. Перемирие, устра­иваемое для погребения павших, считается человечес­кой обязанностью даже в одном месте «Илиады». Но вся поэма в целом противоречит такому взгляду, и мы должны поэтому видеть в этом месте позднейшее до­бавление. В самом начале эпоса поэт возвещает, что гнев Ахилла отошлет много душ храбрых мужей в пре­исподнюю, а тела их отдаст на съедение псам и пти­цам. В другой раз богиня Афина, враждебная троян­цам, восклицает: «Или, упав близ судов, кто-нибудь из троянцев, быть может, птиц плотоядных и псов сво­им жиром и мясом накормит»1. А герой Диомед похва­ляется силой своего лука: пораженный им сгинет, обагряя землю кровью, «а кругом больше птиц собе-

1 Илиада, VIII, 378. Пер. И.И. Минского.

538

рется, чем женщин». Та же «Илиада» полна битв, кото­рые ведутся из-за трупов павших героев. Оба войска напрягают крайние усилия, чтобы вырвать друг у дру­га не только доспехи, украшавшие умерших, но и тела, их уже лишенные. Даже в заключении поэмы, где чув­ствуется некоторое смягчение, предполагается, что принятие выкупа за тело не правило, а редкое исклю­чение. Ведь для того, чтобы Ахилл отказался от тела Гектора, потребовалось вмешательство и приказание высшего бога. Только позднейший эпос, эпос, в кото­ром описывались сражения греков с греками, а не с варварами, «Фиваида», заканчивался торжественным погребением всех павших борцов с согласия победи­телей, удержавших поле сражения. С тех пор устанав­ливается, как правило, что нельзя не только уродовать мертвых воинов, нельзя также и лишать их почести погребения.

Эллинское чувство выставило новые требования не только в отношении мертвых, но и живых. Жизнь и свободу побежденных нужно щадить, но не их соб­ственность. Насколько можно касаться последней, ка­кова была вообще судьба покоренных, это зависело от природы войны, от размеров победы, а также от каче­ства приобретенного. Очень редко желали совершен­но стереть с земли греческую общину, и даже такая по­пытка требовала особого оправдания, которое вряд ли когда-либо считалось достаточным. Но изгнание по­коренного народа, конфискация его земли или превращение самостоятельных земельных собственни­ков в платящих оброк крестьян - а эти меры и осуществлялись фактически в войнах греков с грека­ми - не считались нарушением права войны, хотя в огромном большинстве случаев довольствовались го­раздо меньшим. Но в историческое время считалось недостойным убивать пленных; в гомеровских песнях убийство пленника признается «приличествующим», хотя часто это и не выполнялось. И ужасная судьба, рисуемая «Илиадой» в следующих строках: «Мужи уби-

539

ты оружием, дома превращаются в пепел, дети уводят­ся в плен и пышно одетые жены», не распространялась на покоренные греческие города. Правда, нет недо­статка и в исключениях, но они не многочисленны и, если не оправдываются обстоятельствами, то, по край­ней мере, объясняются ими. Фиванцы, считавшие себя законными господами и свой город естественной столицей Беотии, не щадили военнопленных других беотийских городов. Сиракузы, которые восприняли как глубокую несправедливость вмешательство афинян в сицилийские дела, после блестящей победы над после­дними заточили тысячи в каменоломни, где и предос­тавили им умирать под открытым небом. И Афины во время Пелопоннесской войны не могли удержаться от подобных крайностей. После взятия нарушившего до­говор союзного города Тороны женщины и дети были проданы в рабство; мужчины едва избегли самой худ­шей участи; при заключении мира они частью были освобождены, частью обменены на пленников. Иначе обошлись с другим бывшим союзником, с обитателя­ми города Скионы. Продажа женщин и детей в рабство сопровождалась умерщвлением мужчин и конфиска­цией земли, которую афиняне подарили платейцам, бежавшим со своей родины. Пять лет назад Платеи после долгой осады были взяты спартанцами; фиван­цы убедили победителей наказать город за измену: женщины были проданы в рабство, оставшиеся в жи­вых воины казнены, и город разрушен. Такие же жес­токости, проявленные афинянами в отношении оби­тателей острова Мелоса, еще возмутительнее, так как остров, колонизированный спартанцами, был, однако, самостоятельной общиной, которая не только не нару­шила союзнической верности, но даже не принимала участия в войне, она только хотела остаться нейтраль­ной. Правда, существуют и современные параллели по­добного насилия, - вспомним обстрел англичанами Копенгагена в 1807 году! Спартанцы в таком же роде поступали с капитанами нейтральных судов. Когда им

540

было это нужно, они захватывали такие суда и жесто­чайшим образом расправлялись с капитанами. Но как понять это оригинальное изображение Фукидидам событий на Мелосе? В известном диалоге афиняне под его пером совершенно открыто, без всяких прикрас возвещают о своей политике насилия. Лишь немногие были столь наивны, чтобы видеть в глубокомыслен­ном обсуждении вопросов естественного права точ­ную передачу дипломатических переговоров. Другие античные и современные писатели думали, что исто­рик хотел изобличить бессовестную политику тогдаш­них руководителей афинян. Мы вынуждены возражать против такого понимания, которое разделяется даже Гротам. В речах афинских послов чувствуется боль­шое презрение к предсказаниям и оракулам, а к тео­логическому взгляду на историю они относятся с хо­лодным сомнением. Фукидид не был противником такого взгляда, а потому не мог желать и дискредити­ровать его. Но даже помимо этого презрение к фразе­ологии (например, «мы не будем говорить прекрасных слов, не будем напоминать о победе над персами и строить на этом наши притязания на господство»), этот здоровый политический реализм, может быть с мело признан собственностью Фукидида, а не пред­метом его осуждения. Он, наверное, не думал, что афиняне сделали бы лучше, если бы пустили в ход крас­норечие и под покровом лицемерных правовых требований старались скрыть то, что в действительности было вопросом силы. По нашему мнению, ис­торик следует здесь исключительно своему чувству правды, нелюбви к фразам и глубокому политическо­му пониманию; он стремится вскрыть проблему до возможной ясности и указать на то, что интересы и проявления силы государств являются самым суще­ственным и решающим в интернациональных отно­шениях. Этому вполне соответствуют и те лишенные аффектации и холодные выражения, в которых он говорит о заключительной катастрофе.

541

Хладнокровие гораздо более свойственно гордому своим рассудком афинскому историку, часто устра­нявшему свое человеческое чувство, нежели афинско­му народу. Афиняне легко приходили в возбуждение, но их нельзя назвать невеликодушными. Они были очень доступны влиянию страстей, но человечность их проявлялась в том, что даже тогда, когда они были во власти гнева или когда вопрос шел о самом жизнен­ном их интересе, они не заглушали в себе раскаяния и прощения. В том же году, когда спартанцы свиреп­ствовали в несчастных Платеях, в Афинах был произ­несен кровавый приговор жителям города Митилены на острове Лесбосе, который нарушил союзнический договор. Было решено умертвить всех мужчин, спо­собных носить оружие, и продать в рабство детей и женщин. Но через некоторое время мнение измени­лось. Ужасный приговор был аннулирован новым го­лосованием народа, и радостная весть с величайшей поспешностью сообщена, причем гребцы должны были напрячь все свои силы. Правда, и смягченный приговор был все же очень строг по современным понятиям: более тысячи наиболее виновных были об­речены на смерть; но все-таки факт сам по себе сви­детельствует о том, что из всех греков только афиня­не оказывались способными взять назад жестокое решение. Они не могли проявить того коварства, с которым спартанцы завлекли в западню две тысячи илотов под предлогом дарования им свободы.

Однако хотя сердце этого благородного народа и следовало часто порывам великодушия, все же афин­ская политика определялась не этим, а хорошо или плохо понимаемым интересом государства. Великоду­шие афинского демоса проявилось при окончании гражданской междоусобицы последних лет V столетия, когда он дал почти полную амнистию мятежникам олигархам, на которой и настоял вопреки различным под­говорам. Его гуманное отношение обнаруживалось ча­сто в законодательстве, направленном на защиту

542

слабых; так, например, в государственной поддержке лиц, неспособных к труду, в предоставлении женам (по крайней мере, известной категории) права жаловаться суду на плохое обращение со стороны супругов, наконец, в попечении о вдовах и сиротах, в особенности в воспитании на государственные средства сирот павших воинов. Гомеровское время не знало участи более печальной, нежели участь сироты, который получает самую скудную долю на пиру и глоток, «увлажняющий губы, но не смачивающий глотки». Даже раб в Афинах не был лишен всякой защиты своих прав. От слишком плохого обращения господина он мог бежать в святилище Тесея. Если жалобы раба оказывались справедливыми, то он мог требовать продажи себя другому; такого рода оградительные меры раба мы находим, правда, и в других государствах Эллады. И внешняя политика Афин не была лишена альтруистических побуждений. Защита слабых есть излюбленная тема аттических ораторов и драматургов. Пока государственный интерес совпадает с подобными чувствами, ему предоставляется место и на практике. При этом здесь так же мало лицемерия, как в современной Великобритании, где воодушевление свободой чужого народа подлинно, сильно и придает силу политике интереса, пока оно не противоречит этой политике, но в других случаях «интерес Англии» (как на гробнице Канинга в Вестминстерском аббатстве) обтекается в форму основного морального закона. Если проследить переменные фазы афинской политики, то обнаруживается поразительный факт: ссылки на право и на мораль становятся тем чаще и определеннее, чем больше ущерба терпит мощь государства. Когда одно коромысло опускается, другое поднимается. Что в одном случае прославлялось как священное предание, и драгоценное наследие древних, то в другом случае высмеивалось как «бессильная ветхозаветность».

Ввиду подобных фактов можно было бы сомневаться в возможности морального прогресса в интернаци-

543

ональных отношениях, однако это было бы ошибкой. Общность чувств следует за общностью интересов, а не предшествует последней. Гуманизирующие влия­ния всякого рода могут временами достигать значи­тельной силы, но они никогда не смогут осилить ин­стинкта самосохранения нации или государства. Никогда не было более благоприятных условий для такого прогресса, как в настоящее время. Сильные войны последнего поколения как будто противоречат такому утверждению. Но это были, если позволитель­но парадоксальное выражение, войны мира. Они за­воевали для мира огромные области. Вместо массы от­дельных государств они образовали два государства с населением в восемьдесят миллионов человек, а в Аме­рике война помешала распадению огромного Север­ного союза. За самим по себе уже значительным прогрессом может последовать и дальнейший. Его можно ожидать от солидарности интересов, если не всех, то, по крайней мере, многих государств. Эта солидар­ность должна возрастать вместе с увеличением разде­ления труда и облегчением путей сообщения, которые создают все более обширные экономические области и завязывают более тесные связи между самыми отда­ленными частями земного шара. Таким образом, может все чаще случаться, что вооруженное столкновение двух государств влечет за собой столь значительный вред для многих других, что последние вынуждены пре­дупредить конфликт, угрожая вмешательством и требуя мирного решения спора. Подобная угроза может стать постоянной, а руководящим принципом для решения вопроса должно служить общее благо в соответствии с обстоятельствами дела. Этим достигалось бы наи­большее приближение к господству внутригосудар­ственного права и внутригосударственной морали, насколько это, по-видимому, совместимо с существо­ванием известного количества самостоятельных и самодержавных государств, так как это разделение человеческого рода вряд ли когда-либо устранимо.

544

Однако вернемся к древней, расчлененной и, может быть, потому и творческой Греции или, вернее, к ее ду­ховной столице. Уже очень часто этот важный центр заменял для нас место целого. Но теперь, когда наш рассказ сосредоточится на берегах Илисса под скалой девственной богини, полезно ознакомить читателя со страной и с людьми этой «школы Эллады».

ГЛАВА ВТОРАЯ

Афины и афиняне

1. В одном никогда не сомневался скептик Еврипид: в красоте своего города. Голос его не переставал сла­вить «славные фиалковенчанные Афины», «сыновей Эрехтея, отпрысков блаженных богов, овеваемых си­яющим эфиром», и их священную страну. И больше чем через две тысячи лет его хвала находит отзвук. Как бедно было бы человечество, восклицаем мы, если бы Афин не существовало! Попытаемся отдать себе отчет в причинах или, по крайней мере, в некоторых усло­виях невероятного умственного расцвета, местом ко­торого был этот завидный уголок земли.

Афинам досталось наследие Милета, нерадостное наследие. Когда драматург Фриних, предшественник Эсхила, изобразил на сцене «Взятие Милета», его вто­ричное покорение персами после ионического вос­стания, то волнение среди зрителей было настолько сильным, что новая постановка драмы была запреще­на, и автор слишком жизненной поэмы был пригово­рен к штрафу. Но именно это глубокое падение Ионии и было причиной возвышения Афин в Греции. Паде­ние Милета, этой колыбели эллинской науки, сделало Афины духовной столицей Эллады. Таким образом, наше исследование ограничено узкими рамками. Сле­дующий анализ имеет задачей объяснить не то, что Афины обязательно должны были достигнуть приобретенного ими высокого положения, а то, что они мог-

545

ли его достигнуть, когда их соперник спустился со сво­ей высоты.

Все, что мы говорили о благоприятных условиях Греции для культуры, в полной и еще большей мере приложимо к Аттике. Эта часть греческого материка, наиболее гористая, обращена спиной к нецивилизо­ванному западу и северу и как бы простирает руки к своей древней цивилизации на востоке. Если стоять на самой южной оконечности, приблизительно на ступе­нях храма Афины на мысе Сунии, то взгляд падает на ближний Кеос и на острова, цепь которых доходит до азиатского побережья. В Аттике на небольшом про­странстве встречались люди самых разнообразных профессий и с самыми различными талантами. Равни­ну населяли земледельцы, горы - пастухи, а длинную береговую полосу - рыбаки и мореходы. В VI столе­тии эти три группы населения образуют три областные партии, «равнинных», «горцев» и «береговых». Жи­тели Аттики считали себя уроженцами своей земли, автохтонами. Это доказывает, что они были оседлы­ми в течение многих столетий, что афинское населе­ние не было ни выгнано из страны, ни покорено. Мо­гучая волна дорического переселения не докатилась. До Аттики. Благодаря этому явилась возможность по­стоянного и прогрессивного развития, которое столь же благоприятно для слагающейся общины, как мир спокойного детства для развития человека. Противо­положная опасность расслабления и застывания уст­ранялась многими обстоятельствами: необходимос­тью проявлять свою силу в пограничных войнах, необходимостью упорного труда на далеко не плодо­родной почве, но хорошо вознаграждающей за труд; море, почти окружающее Аттику, благоприятствовало мореходству, торговле и промышленности. Население принадлежало к ионическому племени, наиболее жи­вому в духовном отношении. Однако на севере ма­ленькой страны обитали эолийские беотийцы, на западе мегарские дорийцы. Народ, населявший Аттику,

546

не мог совершенно избавиться от влияния такого со­седства. Хотя аттическое наречие является связующим звеном между другими ионическими диалектами, с одной стороны, и эолийским и дорическим - с дру­гой, но все же в архитектуре, одежде и воспитании де­тей у афинян есть много общих черт с неионически­ми племенами и в особенности с дорическим. Не было здесь недостатка и в других племенах (финикийцы на соседнем Саламине и в Милете, фракийцы в Элевсине); очень известный род в Афинах вел свою родос­ловную от карийских предков, а изгнанные из других частей Греции княжеские роды избрали своим место­пребыванием Афины (Нелиды и Эакиды). Афины сла­вились своим гостеприимством в отношении людей, богов и культов. Таким образом, все содействовало многостороннему развитию, не исключая и ландшаф­та. «Когда выйдешь из тени оливкового леса, - пишет Эрнст Курциус, - и придешь в гавань, находящуюся на расстоянии получаса ходьбы, то кажется, как будто пришел в другую страну».

Роскошь азиатских ионийцев не коснулась афинян. Правда, древние афиняне не могли сравниться в уда­ли и отваге со своими азиатскими соплеменниками. Та страсть к приключениям, которая заставляла милетцев становиться в ряды египетских наемников, самосцев, достигать оазисов Сахары, совершенно отсут­ствовала у афинян VII и VI веков. Затем следует указать на все выгоды маленького государства. Чем подробнее узнаем мы историю древних Афин, тем более поража­ет нас та непрерывность, с которой шло их развитие. Тяжелые сословные раздоры значительно задержали ход развития, но не изменили его характера. Почти не­заметно княжество перешло ко второй ступени кон­ституционного развития, к господству аристократии. Также путем медленного прогресса наступает следу­ющая фаза: постепенно, непрерывными переходами, все более обширные круги общества привлекаются к участию в политических правах, и, в конце концов,

547

господство аристократии заменяется народовласти­ем. Но древние землевладельческие роды, уже лишив­шись своих политических преимуществ, еще долго пользовались значительным влиянием. Среди различных благоприятных условий развития мы укажем еще на одно. В самое цветущее время в Афинах не было лихорадочной страсти наживы и, следовательно, не было плутократии. Преимущество наследственной монархии заключается в том, что в ней высшая долж­ность в государстве не является объектом вожделения для жадных честолюбцев; наследственная аристокра­тия сыграла здесь приблизительно такую же роль. Она закрыла высшие должности для сомнительного сорев­нования жадных авантюристов. Благодаря этому ока­залось возможным преобладание наиболее здоровых традиций; неравенство между людьми не достигло своего крайнего выражения, это было причиной того, что умственная жизнь не ценилась слишком низко.

2. Раскрыть основные причины духовного расцве­та Афин, который нас интересует, дело совершенно невозможное. Вместо того чтобы заниматься пусты­ми гипотезами, обратимся к фактам, которые, если не должны были, то, по крайней мере, могли способство­вать этому расцвету. Но для этого нам нужно вернуть­ся назад. В Милете наука была на службе у жизни. Мо­реплавание огромного торгового города требовало астрономических и математических знаний. Это и было тем стволом, к которому привились ростки фи­лософского учения о Вселенной. Искусство существо­вало в Афинах раньше, чем научное исследование ус­пело пустить в нем корни. Многое побуждало к искусству, которое было связано с ремеслом: необхо­димость пополнить скудную выручку от земли произ­ведениями ремесленного труда; привлечение чуже­земных ремесленников Писистратом и Солоном с вышеуказанной целью; изобилие в стране сырья - материала для искусства и для художественно-ремес-

548

ленных произведений в виде самой тонкой глины для горшечников и богатых залежей мрамора для скульп­торов. Что органы чувств особенно тонки и остры там, где воздух наиболее чист, где свет наиболее полон, - в этом не сомневались уже и в древности. Еще в одном отношении славился климат Аттики. С той поры мно­гое изменилось к худшему. Прославленного Аристо­фаном разнообразия растительности, вследствие ко­торого почти во всякое время года «созревали плоды и произрастали растения», так что различия времен года почти стирались, такого разнообразия теперь нет. Ибо вместе с опустошением лесов количество осадков значительно уменьшилось, а количество пыли сильно увеличилось. Но в другом отношении Аттика осталась до настоящего времени исключительной страной. Не бывает двух дней подряд, чтобы солнца не было видно, а количество прекрасных летних дней равняется половине всех дней в году. Эрнст Курциус указывает на то, что «плоды полей, выросшие на той почве, еще теперь нежнее, тоньше, ароматнее, что ат­тические фрукты вкуснее фруктов всех других стран», что «ни на одной греческой горе не произрастает бо­лее душистых трав, чем на Гиметте, известном в древ­ности как пчелиное пастбище». Стал ли утонченнее и сам человек благодаря этим природным влияниям? Этого мы не знаем. Но одно неоспоримо, ясность и живость ума афинян и духовное превосходство, выде­лявшее их среди остальных греков, которые, в свою очередь, отличались от варваров, - все это общеизве­стные факты, на которые указывал уже Геродот.

Наука и искусство суть близнецы, хотя часто и враждуют друг с другом. В основе обоих лежит дар точного наблюдения. Наблюдение, в свою очередь, обусловливается степенью восприимчивости органов чувств. Где мы имеем одно впечатление, там (как заме­чает глубокомысленный француз, у которого мы за­имствуем кое-что в дальнейшем изложении) грек имел двадцать, и каждое из них заставляло живо звучать его

549

душу. Отсюда, кстати сказать, и то чувство меры, кото­рым отмечено все греческое искусство, боязнь всякой чрезмерности и умеренность в применении средств выражения. Отсюда также повышенная способность верно передавать впечатления, полученные извне, бу­дут ли то впечатления последовательные или одновре­менные, будет ли то резец или кисть, при помощи ко­торых их хотят воплотить в формы и краски, или - творец слова попытается передать их звуками, словами, ритмом речи или стиха. Бесчисленные красоты го­меровских поэм, в особенности «Илиады», изображе­ния болезней у гиппократовских врачей, образцовые произведения пластического искусства и чарующие своей изобразительностью исторические описания Геродота и Фукидида - на все это мы должны смот­реть, как на разветвления единого ствола. Но даже и в тех искусствах, где не требуется подражательности, на­пример, в музыке и в архитектуре, обнаруживается повышенная чувствительность, свойственная эллину. В их гамме различаются не только тона и полутона, как в нашей гамме, но и четверти тона. Части и детали зда­ния указывают на удивительные тонкости, например, каждый желобок на колоннах Парфенона имеет боль­шее углубление на концах, меньшее в середине. Есте­ственно, что рядом с повышением восприимчивости и впечатлительности увеличивается и количество при­емов гения, которые ускользают от наших более тупых органов чувств и раскрываются нам лишь после де­тального рассмотрения, например, греческого Парфенона, или после тщательного анализа всякого словес­ного и ритмического построения. А все преимущества, свойственные грекам, в еще большей степени были присущи ионийцам и, в особенности, афинянам.

До сих пор мы обнаружили общий корень художе­ственных и научных способностей. Но не трудно по­казать и путь дальнейшего раздвоения; художествен­ная способность отличается ясным различием частей, устроением целого, строгим соответствием формы и

550

назад содержание далее



ПОИСК:




© FILOSOF.HISTORIC.RU 2001–2023
Все права на тексты книг принадлежат их авторам!

При копировании страниц проекта обязательно ставить ссылку:
'Электронная библиотека по философии - http://filosof.historic.ru'