Гомперц Т. Т.2. Сократ и сократики//Греческие мыслители. - Мн.: Харвест, 1999. -519-752с. -(Классическая философская мысль).
Нумерация в конце страницы.
519
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Перелом в религии и нравах
1. Гомеровские произведения рисуют нам лишь зачатки городской жизни. Увеличение плотности населения и разделения труда и в результате стечение больших масс народа в городах, значение которых растет с каждым годом, - все это, без сомнения, главные факторы дальнейшей эволюции. Широкое развитие городской жизни оказывает свое влияние в моральном и религиозном отношениях. Социальные инстинкты, коренящиеся в семейных чувствах и обнаруживающие свое влияние в героическую эпоху вне узкого круга кровного родства только там, где они основываются на отношениях личной верности, захватывают теперь область более широкую. Социальная мораль достигает гораздо большей силы, когда она медленно с преодолением многочисленных препятствий постепенно распространяется на широкие круги людей. Правда, пропасть, разделяющая враждующие сословия, очень велика, партийная ненависть исключает, по-видимому, всякое общение между борющимися сторонами. Необузданная ненависть мегарского аристократа Феогнида доходит до того, что он хочет «пить темную кровь» своих недругов (вторая половина VI столетия), а гомеровские герои хотят «сырьем поесть» тела своих врагов. И партийный дух настолько владеет умами, что в поэтических произведениях того же Феогнида слова «хорошо» и «дурно» означают не моральную ценность, а служат исключительно для обозначения двух борющихся между собой сословий. Но наш взор не должен сосредоточиваться исключительно на том, что разделяет людей. Внима-
520
ния нашего заслуживает и объединяющая их связь, которая постепенно крепнет.
Человеческая жизнь стала цениться выше. У Гомера уплата выкупа ограждала убийцу от мести родственников. Кровная месть не есть правило, она - исключение. Нравственное мерило послегомеровского времени гораздо строже. Смерть всегда требует кровной мести: пока она не выполнена, община считается запятнанной, боги оскорбленными, а потому сама государственная власть исполняет обязанность мщения, правда, не без участия потерпевшего. Эту эволюцию объясняли уже описанным нами раньше углублением веры в души и влиянием ряда пророков, которым дельфийский оракул указал, по-видимому, путь нравственной реформации. Это отчасти правильно, но не полностью. Что наказание за злодеяние есть дело общины, что на ней лежит пятно, если за преступлением не последовало наказание, на эту перемену во взглядах указанные выше причины должны были оказать влияние; сама по себе кровная месть не указывает непременно на прогресс нравов. В современной Аравии среди обитателей пустыни в обычае наследственная месть, а городские жители довольствуются выкупом. Нравы гомеровского времени не имеют характера первобытности: скорее здесь можно говорить о разрушении первоначальных нравов, которое могло наступить в эпоху переселений и воинских походов, когда ценность жизни падает ниже нормы и когда ослабляются родовые связи. Мы уже встречали примеры, когда вера и обычаи послегомеровского времени оказывались наследием далекого прошлого, а гомеровские поэмы рисуют нам такое состояние, которое не лежит на прямом пути развития, а представляет собой как бы отклонение от него.
Нужно указать еще на одно обстоятельство. Если в этом культурном прогрессе сказалось влияние боговдохновенных людей, то они были только орудиями прогресса, происшедшего от общих причин. Замена неоседлой жизни на войне оседлой и мирной, преоб-
521
ладающее значение городского населения со свойственными ему представлениями изменили представление о мире богов. Силы природы, почитаемые только за их власть над человеком, возводятся в сан защитников и хранителей правопорядка, которого требует общественное благо. Так как одновременно с этим прогресс естествознания содействовал связыванию мира в одно целое и потому деятельность богов не представлялась более игрой сталкивающихся настроений и страстей, то можно сказать, что уже были налицо условия для указанного изменения религиозных воззрений, которые с приблизительной точностью мы можем обозначить как облагораживание первоначальных потенций. Мы говорим: с приблизительной точностью, ибо греческая религия всегда оставалась религией природы. Но в центре ее теперь стоит власть охраняющая право, карающая злодеяние, власть главным образом воплощенная в высшем или небесном боге, в Зевсе, к которому, однако, обращаются также как к богу» вообще, или к божественному», причем вера в многобожие не терпит при этом серьезного ущерба. Такое противоречивое воззрение на божество мы уже видели у Геродота. Мы встречаем его и у великих поэтов, иногда у трагиков, и прежде всего у Эсхила.
2. Мы не хотим пройти мимо величайшего греческого поэта, не сказав о нем нескольких слов. О просветляющем влиянии поэзии говорят многие и, по-видимому, гораздо больше, чем они его испытали. Кто хочет непосредственно испытать это чувство, тому нужно лишь заглянуть в драмы Эсхила. Достаточно прочесть из них двадцать строчек, чтобы почувствовать себя внутренне освобожденным, возвышенным, обогащенным. Мы стоим здесь перед пленительной загадкой человеческой природы. Поэзия, как и музыка, в меньшей степени другие искусства и красота природы, способна вызывать в душе мир, связанный с господством цельной личности над ее элементами, и
522
давать высокое наслаждение, свойственное этому психическому состоянию равновесия. Как происходит такое влияние, об этом лучше скажет нам будущее, когда решение эстетических и моральных вопросов будет опираться на биологию. Два обстоятельства мешают нам, однако, счесть великого поэта и его последователей показателями перемены образа мысли эллинов. Вряд ли поэт менее руководствуется художественными задачами, чем спекулятивными и религиозными намерениями; драматург вынужден наделять своих персонажей мыслями и настроениями, которые лишь отчасти совпадают с его собственными. Но если мы примем к сведению эти ограничения, все же остается достаточно, чтобы признать огромное значение свидетельств этого человека, который является не только зеркалом, но и участником разбираемого нами культурного процесса.
Эсхил, это тот, который больше, чем всякий другой, наделил образ высшего бога, «повелителя повелителей», «блаженнейшего из блаженных», чертами карающего и награждающего судьи. Для него незыблемо убеждение, что всякая несправедливость должна быть искуплена, и искуплена здесь, на земле. Этот оптимизм не должен нас удивлять. Эсхил боролся при Марафоне, при Саламине, при Платеях! Он пережил то чудо, когда мировое могущество «великого царя» разлетелось в прах перед маленькой Грецией, перед его скромным родным городом. Как мог сомневаться во всемогуществе божественной справедливости тот, кто видел подобный суд Божий и удостоился быть участником его выполнения! В этой мысли, в утешительном ожидании, что о «скалу права» «разобьется» всякая неправда, живет поэт и с этой мыслью он творит. Эта надежда делает его счастливым. «Ибо если сила и право идут рядом, то кто видел более дивную пару?» Поэтому и взор его редко проникает за грани здешнего мира (как мы уже говорили). Восторги потустороннего мира, о которых так вдохновенно говорит фиванский
523
поэт Пиндар, имеют мало значения для афинского драматурга. Если на драмах Эсхила сияет блеск освободительных войн и побед, то все же ему не совсем чужды и темные, первобытные, иррациональные черты греческой религии. Как и Геродоту, ему также знакомы и зависть и неблаговоление богов.
Но этим наследственным чертам отцовской веры он уделил место на заднем плане той мировой картины, которую набросал. Вспомним трилогию «Прометей». Вина титана - его благоволение к людскому роду, по этой причине и терпит он, Зевсом ниспосланную на него, невыразимо тяжелую муку. Однако она не бесконечна. Великое творение заканчивалось примирением с Богом небес и освобождением прикованного благодетеля людей. Здесь мы встречаемся с тем, что можно назвать прогрессом, приближением к более чистому и высшему идеалу в среде богов. Это необычайное событие, аналогичное установлению мира в природе после борьбы, допускает единственное объяснение. Дело заключалось в разрешении противоречия между религиозным преданием и собственным убеждением поэта. Та же черта исторической эволюции лежит и на «Орестее». Заповедь беспощадной мести за убийство выполняется Орестом по внушению дельфийского бога. Но убийцу матери охватывает безумие, насланное мстительными духами Клитемнестры. Другими словами, гуманное чувство поэта и его времени восстает против беспощадной строгости древнего кровавого обычая. Основание ареопага, руководящегося более человеческими чувствами, примиряет противоречивые требования. К вышеупомянутому мотиву при обработке сказания присоединялся, может быть, еще и другой, более субъективный. Могучая натура поэта обрела мир в своей душе, наверное не без борьбы. Может быть, он хотел изобразить этот процесс медленно и мучительно приобретенного просветления; может быть, он бессознательно ввел свои психические переживания в историю богов. Но
524
если Эсхил является для нас главным свидетелем облагорожения и гуманизации богов, то он не всецело покинул родную почву греческой естественной религии. Колебания в религиозных вопросах, которые мы видели у Геродота, встречаются и у нашего, несравненно более последовательного драматурга. В отрывке из «Дочерей Солнца», на который мы уже указывали однажды по другому поводу, Эсхил выступает провозвестником пантеистического миросозерцания, отождествляя Зевса со Вселенной. Такое признание ясно показывает нам, насколько религиозные понятия той эпохи были лишены догматической неподвижности.
Рядом с новым цепко держится и старое. Оно даже временами осиливает новое, например, у второго великого поэта-трагика, у Софокла. Последний стоит несколько ближе к Гомеру, чем его предшественник. Правда, дух драм Эсхила коснулся и его. Почти все основные мысли Эсхила повторяются у Софокла, но в более мягких тонах, хотя часто с резким диссонансом. Преимущества и недостатки его духовного склада ясно выступают здесь. У него меньше силы мысли, но больше наблюдательности. Про него можно сказать, что он менее априорист и более эмпирик, чем Эсхил. Отсюда большее разнообразие индивидуальных фигур и более отчетливое их изображение, отсюда же и меньше единства жизне- и миросозерцания. Раньше много говорили о «нравственном миропорядке», присутствующем в трагедиях Софокла. Более внимательная и беспристрастная критика разрушила это обманчивое представление. Судьбой человека, по мнению Софокла, руководят боги. Однако между характером действующего лица и судьбой, его поражающей, часто наблюдается резкая дисгармония. Поэт беспомощно взирает на ужасную, подчас жесточайшую судьбу, но он молитвенно склоняется перед загадками божественного управления миром. Недаром современники называли его «одним из самых благочестивых», а также «одним из смелейших афинян». Он не претен-
525
дует на понимание всего и не дерзает восставать против непонятного. Только порой в разных творениях его слышится крик оскорбленного чувства справедливости или боязливого сомнения. Но, в общем, он терпеливо сносит суровость мирового потока. Можно здесь говорить и об отречении, а также, насколько это допустимо для удивительно уравновешенной натуры, исполненной патриотической гордости и художественного творчества, об «отреченном унынии». Оно продиктовало ему суровое изречение: «Самое большое благо - не родиться». Это то же настроение, которое мы находим в творениях Геродота, его друга, и в поэзии Вакхилида. Непостоянство счастья, изменчивость всего земного, непрочность человеческого существования - все это, правда, темы, трактовавшиеся с различными оттенками и в разной степени интенсивности во многие не вполне поверхностные эпохи. На светлом небе греческого миросозерцания, в период времени от Гомера до Геродота, все больше и больше сгущались тучи. И когда только что упомянутый историк жалуется, что Греция в его время поражена более тяжелыми болезнями, чем в течение двадцати предшествующих поколений, то это утверждение дает нам ключ к пониманию особого тона, которым Геродот, Софокл и прежде всего Еврипид говорят о бедствиях, связанных с человеческой жизнью.
3. У Еврипида подобные утверждения встречаются не как случайные и единичные. Мысль, заключающаяся в вышеприведенном изречении Софокла, является для него общим местом. Наиболее ярко это пессимистическое воззрение на жизнь выразилось в следующих строках: «Новорожденного встречает глухой стон, предвещающий об ожидающем его страдании; в могилу, после освобождения смертью, его сопровождает радостное, праздничное пение». Если нас спросят об общих причинах такого настроения, то прежде всего придется указать усиление рефлексии. Это кажет-
526
ся парадоксом, но это так. Предположим, что изобретательность нашего времени достигла необычайного, ей удалось освободить наши органы чувств от всякой пространственной границы, совершенно уничтожить различие близкого и далекого для зрения и слуха. Возможно, что наша жизнь станет тогда невыносимой, ибо прилив мучительных впечатлений будет неотступно нас осаждать. Мы непрестанно будем слышать стоны и рождающихся, и умирающих. Вряд ли торжественные возгласы счастливых могут уравновесить неприятные восприятия звуков страдания. Подобное же действие производит рефлексия. Она в большой степени смягчает различие близкого и далекого во времени. Она значительно усиливает способность и воображения, и воспоминания. Прошедшее и будущее соперничают при ее помощи с настоящим. Беззаботную веселость юности она превращает в серьезность зрелого возраста, который с сожалением смотрит назад или озабоченно - вперед. Такое действие производила в описываемую нами эпоху рефлексия, сила которой еще не притупилась от привычки. Что такое объяснение правильно, по крайней мере, в отношении Еврипида, об этом свидетельствуют те его фразы, которые рисуют пессимизм поэта не как сложившееся мироощущение, а как развивающееся. Иметь детей считалось в наивные времена и считается еще теперь в наивных кругах безусловным благословением. Скептицизм Еврипида не оставляет в покое и это народное верование. Он не только описывает страдания, посланные судьбой родителям, он ставит вопрос, не имеет ли преимущества бездетная жизнь: «Ибо неудачные дети, это самое большое несчастье; удачные являются источником нового горя: мучительного страха, чтобы с ними не случилось чего-нибудь плохого». В таком же духе говорит Еврипид о богатстве и об аристократическом происхождении. К радости обладания присоединяется мучительный страх потерять его. Благородное происхождение кажется ему опасным, потому что
527
оно не защищено от бедности, а аристократическая гордость является для обнищалого аристократа препятствием к заработку. Глаз поэта, подобно той ночной птице, которой привычнее в темноте, чем при свете, повсюду находит только зло, порождаемое обладанием благами. Конечно, здесь с наклонностью к мучительному раздумью связан и тяжелый опыт. Мы подходим к вопросу об объективных причинах склонности к пессимизму. Отчасти ответ дает нам вышеприведенная фраза Геродота. Наряду с бедствиями непрерывной войны нужно указать на ухудшение внутренних условий. Вряд ли можно сказать, что экономическая жизнь Афин и Греции была нормальной. Временно стихнувшая распря сословий оживает с новой силой и проявляется в жестоких формах. Ужасы революции, поступки, вызванные отчаянием, сопровождающие различные этапы Пелопоннесской войны, так бесподобно описанные Фукидидом, - все это нельзя объяснить иначе, как сильным нарушением экономического равновесия. Непрерывные войны должны были еще более ослабить экономически слабых, а экономически сильные должны были еще более окрепнуть, так как бурные времена давали много поводов для обогащения. Социальные противоречия в известном смысле обострились. Важным свидетелем здесь является сам Еврипид - своим трогательным восхвалением среднего сословия. Так хвалят обыкновенно то, что потеряли или что боятся потерять. Растущие требования, предъявляемые народными массами государству, могут объясняться отчасти и увеличением алчности; но действительная нужда, непрерывные опустошения Аттики, затрудненность торговли и ремесленной деятельности в долгую войну - все это не могло не оказать значительного влияния.
Ко всему этому присоединялось беспокойство, свойственное всякой переходной эпохе. Наряду с пессимизмом в духовном облике Еврипида мы обнаруживаем отсутствие устойчивости, постоянные колебания между крайне противоположными направлениями
528
мысли. В этом отношении он верно отражает свою эпоху, оторвавшуюся от власти авторитета и обычая. Как в любимом месте, в прохладном гроте на берегу Саламина, где он обычно творил, он охотно подставлял свое лицо морскому бризу, так он отдавался и веяниям то одного, то другого мнения. В одном случае он поет восторженную хвалу естествознанию, не отступающему ни перед каким дерзновением; он увлекался им в учении Анаксагора и Диогена, учеников которых он прославляет, между прочим, и за их гражданские добродетели. В другой раз в пылких стихах он «отбрасывает кривой путь исследователей неба», «лживый язык которых, покинувший истинный путь познания», отрицает божество и утверждает, что он познает непознаваемое. При разнообразии подобных взглядов трудно найти их общее основание. Трудно, но не невозможно. По пути облагораживания веры в богов Еврипид шел по стопам Эсхила. «Если боги делают злое, значит они не боги». Эта основная мысль выражает его взгляд на божество. В нем заключены все возражения и обвинения, которые он без устали выдвигал против религиозных преданий своего народа. В одном пункте он существенно отличается от своих предшественников, как от Софокла, так и от Эсхила и Пиндара. Каждый из этих последних является в религиозных вопросах тем, что англичане в политике называют «Trimmer». Все они хотят влить новое вино в старые меха. Они преобразовывают народные предания, желая приблизить их к своему нравственно-религиозному чувству. Они пытаются устранить все то, что кажется им обидным и недостойным богов. Еврипид, в действительности гораздо менее наивный, поступает иначе, по-видимому, еще наивнее. Он точно следует старым преданиям. Иногда можно думать, что он поступает так, чтобы не лишать себя материала для критики бытующих религиозных представлений. В действительности же он отказывается от роли посредника, потому что задача такого посредничества кажется ему
529
почти неразрешимой. Между его взглядами и обычны ми религиозными воззрениями различие слишком велико. Вместо того чтобы сглаживать предосудительные черты в мифологии, он точно сохраняет их и относится безусловно отрицательно к таким богам. В этом вопросе он обнаруживает смелость, которая напоминает старого Ксенофана; с последним он имеет еще то общее, что рядом с антропоморфическими религиозными понятиями он беспощадно нападал и на другие основные пункты эллинского миросозерцания, например, на обожествление победителей атлетов на национальных играх.
Облагораживание богов идет у Эсхила рядом с доверчивой верой в божество, у Еврипида - рядом с сомнением. Что боги с человеческими слабостями и страстями недостойны почитания, это для него несомненно. Но существуют ли в действительности боги, достойные почитания, соответствующие своему идеалу? Иногда он верит этому - нередко сомневается. В одном из самых смелых его изречений, дошедших до нас, он вполне серьезно ставит вопрос, не тождественен ли Зевс с «необходимостью природы» или также и с «человеческим духом». Однако он не всегда сомневается и не всегда восстает против религии свое--го народа. Совершенно иным является он нам в «Вакханках», написанных им в старости. Можно сказать, что ему надоел и разум, и разумничанье; мистическо-религиозное настроение рвет здесь оковы мышления, здесь господствует религиозное воззрение, освобожденное от всяких стеснений рассудочности и морали; преобладает экстатическое вдохновение безумствующих во славу Диониса менад, оно торжествует над моралью и трезвостью. Поэт как будто кается в том, что он отпал от гения своего народа, как будто снова хочет испытать мир природы, не исковерканное ощущение природы. Не вполне свободны от подобных настроений и предшествующие его произведения. В «Ипполите» Еврипид рисует образ девственного и
530
строго нравственного юноши, которого он наделяет, между прочим, и чертами орфико-пифагорейского аскета. Афродита, от почитания которой он отказывается, губит его, воспламеняя страстью к нему его мачеху, Федру; она заставляет ее жестоко отомстить презирающему ее возлюбленному. На чьей стороне симпатии автора? Нет никакого сомнения, он с большим сочувствием относится к невинному юноше, обреченному судьбе. Однако в его гибели он видит не только дело рук жестокой богини. Высокомерное желание Ипполита уйти из-под естественной власти любви кажется ему сопротивлением закону природы, в этом он вполне эллин. Предостерегающие слова, которые поэт влагает в уста старому слуге в начале драмы, не оставляют сомнения на этот счет.
Однако в гораздо большей степени Еврипид был представителем просвещения и его широких требований. Он всегда ратовал за равенство всех людей. Он не только оспаривает преимущество аристократического происхождения, но отваживается колебать устои древнего общества, рабство. Только имя отличает незаконнорожденного от законнорожденного, только законы, а не природа, знают различие между рабом и свободным. Часто в груди презренного раба живет более возвышенное чувство, чем в сердце его господина. Здесь мы встречаем мысли, уже, может быть, высказанные Гиппием из Элиды, или, по крайней мере, он подготовил их введением понятий: природа и законы. Мы встретимся с этими понятиями в школах сократиков. Они долго не получали признания со стороны главных мыслителей. Можно думать, что здесь сказался инстинкт самосохранения древнего общества, построенного на рабстве общества, которое долго противилось допускать эти мысли, противилось им сильнее, чем религиозным ересям.
Можно ли предполагать, что мысли, подобные вышеприведенным, возникали только в голове, не касаясь сердца? Мы не напрасно связываем их с эпохой
531
просвещения, так как именно в эту эпоху должны были быть разрушены старые предрассудки, прежде чем возникли новые взгляды. Просвещение расчистило для них поле. Но истинные корни этого, более гуманного, воззрения лежат не здесь. Воззрение это распространялось, ибо трудно предположить, чтобы подобная перемена взгляда ограничивалась одним или несколькими лицами. Демократия в Афинах и в других местах стерла классовые различия, и этот процесс нивелирования не мог остановиться на какой-нибудь произвольной границе. Олигархический автор сочинения «О государстве Афинском», достаточно знакомый нашим читателям, постоянно говорит о дерзости метеков и рабов. При этом он делает очень важные для нас замечания. Главное орудие Афин, флот, требовало больших расходов, и потребность в деньгах возмещалась отчасти податями с метеков и рабов. Таким образом, государство должно было предоставить им известные права, и граждане не должны были медлить с освобождением рабов, и таким образом, в результат те они, афиняне, стали «холопами рабов». Другим важным обстоятельством было следующее. Если бы было позволено ударить чужого раба, метека или вольноотпущенника, то можно было бы нечаянно ошибиться и ударить свободного гражданина; настолько мало было отличия в одежде, внешнем виде между свободным гражданином и человеком, принадлежащим к одному из этих классов. Отсюда мы можем заключить, что с рабами стали обращаться менее жестоко (Платон называл это баловством), а вместе с тем стали гуманнее и взгляды. Если бы мы имели статистику того времени, то, по всей вероятности, оказалось бы, что преступления насилия, жертвой которых в значительной степени являлись люди, принадлежащие к незащищенным классам общества, уменьшились, а наряду с этим увеличилось количество поступков, требующих хитрости и изобретательности. Ибо можно заранее предположить, что формальная ловкость и хитроу-
532
мие, вызванные ростом просвещения, прогрессом диалектики и риторики, направлялись и в дурную сторону. Жалобы Еврипида на вредоносность «слишком хороших речей», на красноречие, умеющее приукрасить всякую неправду, или изображенное Аристофаном в «Облаках» состязание олицетворенных справедливой и неправедной речей подтверждают это предположение. Правда, у нас совершенно нет способов точно взвесить эти противоположные влияния и учесть выгоду или ущерб, ими приносимые.
Полезно, однако, остановиться на гуманизирующем влиянии «просвещения», так как и теперь часто приписывают ужасы и крайности конца V столетия влиянию «просвещения», так называемой «софистике» и ее мнимым результатам, «крайнему индивидуализму» и «этическому материализму». Что все это чистая фантазия, ясно уже из сказанного нами ранее; отчасти мы будем еще иметь поводы касаться этого вопроса. Но разве можно серьезно думать, что в эпоху, предшествующую эпохе просвещения, люди были менее эгоистичны или что их эгоизм был менее жесток? Разве возможно забыть, что Гесиод, совершенно не затронутый никаким просвещением, советует крестьянину лишать крова батрака, т.е. выбрасывать его на улицу, когда в его услугах нет надобности? Или разве просвещение заставило аттических евпатридов эпохи до Солона ввергнуть массу народа в задолженность, превратив в шестидольников, и продать тысячи из них в рабство? Разве учеником софистов был Феогнид, который жалеет о тех временах, когда сельчане броди ли, как запуганные животные, и были лишены всяко го участия в политических делах? Борьба сословий, возгоревшаяся вновь во время Пелопоннесской войны, и ее жестокие проявления не требуют объяснения. Проблема, в действительности заключающаяся здесь, совершенно другая. Как случилось, что, начиная с Эписфена (конец VI столетия) почти до половины столетия, борьба сословий, бушевавшая до того вре-
533
мени во всей Греции и преимущественно в Афинах, почти совершенно затихла, а затем, за исключением отдельных проявлений (например, убийство Эфиальта) вплоть до Пелопоннесской войны протекала в гораздо более мягких формах?
Правильный ответ на это следующий. Тут оказали влияние различные причины отчасти экономического, отчасти политического характера: расцвет аттического государства, усиление промышленности и торговли, защищенных сильным флотом, временное преобладание выросшего среднего сословия, обеспечение масс, которое не доходило, однако, до истощения средств союзных государств; затем мудрое законодательство, направленное на смягчение классовых противоречий и слияние различных слоев народа, законодательство, вдохновляемое вышеупомянутым великим государственным человеком и его последователями. В пределах афинского союза был еще идеальный фактор, влияние которого не следует преувеличивать, но и нельзя отрицать, по крайней мере, на протяжении двух десятилетий. Мы имеем в виду национальное чувство, усилившееся после персидских войн, - чувство, которое должно было сблизить различные государства. Это было кратким блеском греческой, в особенности же афинской истории, краткая, но плодотворная пауза между предшествующими и последующими классовыми раздорами. Об экономических изменениях, которые дали новую пищу сословной розни и вызвали междоусобия, мы уже говорили. Если характер афинского государства становится все насильственнее, то отчасти это происходило оттого, что неопределенность греческого понятия государства противилась всяческому, даже регулируемому законом подчинению одного государства другому. Вследствие нежелания союзников подчиняться и естественной тенденции к преобладанию со стороны афинян произошли пагубные конфликты. Отсюда попытки к отделению, чему Пелопоннесская война благоприятствовала. За таки-
534
ми попытками следовали суровые меры наказания, которые многими принимаются за признак морального одичания и приписываются также влиянию просвещения. Чтобы правильно судить о справедливости таких обвинений, необходимо рассмотреть интернациональную мораль этой эпохи и эпохи, ей предшествующей.
4. Интернациональная мораль греков распадается на две резко отличающиеся морали. Она различна смотря по тому, касается ли она отношения греческих государств друг к другу, или отношения греков к негрекам, т.е. варварам. В последнем случае эгоистический интерес безграничен, - в первом случае ему ставятся известные пределы, хотя и очень растяжимые. Что эллину приличествует господствовать над варварами, в этом не сомневаются, хотя бы за отдельными лицами среди варваров и признавались высокие человеческие достоинства. Этот взгляд возвещает и поэт просвещения, может быть, не без молчаливой оговорки, конечно, не разделяемой слушателями. «Пусть чужеземец всегда служит греку; мы свободны, они рабы», - таково выражение убеждения, которое не изменилось до самых поздних времен. По крайней мере, на практике мы не видим случая, который бы противоречил подобному воззрению вплоть до времен Александра, когда начавшееся слияние постепенно лишало такие взгляды почвы. Практика государств допускала похищение людей и угнетение самой безобидной негреческой общины, в практике отдельных лиц были обычными такие поступки по отношению к варварам, которые были часто в резком противоречии с другими поступками. Как странно, что Ксенофонт, этот благочестивый ученик Сократа, так усердно занимавшийся морально-философскими исследованиями, свирепствовал огнем и мечом среди мирных жителей Фракии, находясь на службе у фракийского князя Севта. Можно подумать, что в данном случае Ксенофонт опустился ниже обычного уровня современ-
535
ной ему морали. Однако такое заключение немедленно уступает место соображению, что этот честолюбивый офицер постоянно заботился о том, чтобы представить свою карьеру в лучшем свете, и в данном случае он, без сомнения, не чувствовал нарушения обычной среди его соотечественников морали. Ведь одним поколением позже не кто иной, как Аристотель; объявил, что похищение людей у варваров и массовое обращение их в рабство вполне допустимо и даже в интересах варваров, неспособных к самоуправлению. Прогресс культуры мало что изменил здесь. Только в одном пункте (о более гуманном обращении с рабами мы уже говорили) произошло некоторое смягчение нравов. Согласно описанию в «Илиаде», один греческий герой за другим втыкают свой меч или свое копье в тело павшего Гектора: «никто не приближался к нему, не ранив его». Против такого поругания и обезображивания мертвых восстают в V столетии не только поэт (драматург Мосхион), но и историк Геродот и, если справедливо свидетельство последнего, также и спартанский царь Паасаний. Победитель при Платеях якобы резко отказался последовать совету отомстить за поругание мертвого Леонида поруганием тела персидского полководца Мардония.
Значительно большего прогресса можно ожидать в области того, что позволительно назвать междуэллинской моралью. Сознание общего происхождения греческих племен возникло постепенно. Гомер почти не знает общего обозначения для всей эллинской нации. Здесь не место объяснять, как эта нация осознала свое единство, как национальное сознание возросло и окрепло под влиянием общих святилищ, оракулов, национальных игр и литературных произведений и, наконец, под влиянием войн, ведущихся сообща против чужеземных врагов. Мы не можем также останавливаться на возникновении многочисленных, тесных и свободных союзов. Общность интересов целых стран, необходимость охраны мореплавания, потребность
536
оградить некоторые основные условия существования от изменчивого счастья войны - вот причины, вызвавшие возникновение всякого рода союзов, которые были поставлены под защиту общих богов. Наиболее значительным по своему долгому, то благодетельному, то губительному влиянию, был союз амфиктионов, центром которого было святилище Аполлона в Дельфах. Члены этой амфиктионии давали клятвенное обещание ставить известные границы военному праву, так, например, не лишать друг друга доступа к источникам и не разрушать до основания завоеванных городов; затем они обязывались защищать дельфийское святилище и принадлежавшую ему «священную землю и охранять словом, рукой, ногой и всей силой» против всякого врага. Правда, эти торжественные клятвы не помешали тому, что священная земля стала яблоком раздора между союзниками и что за обладание ею не однажды возникали «священные войны». Правда, не было недостатка и в справедливых жалобах на подкупы Пифии, на злоупотребление дельфийскими предсказаниями в интересах отдельных государств, партий, даже в антинациональных целях. Все же, в общем, за жрецами этого святилища нельзя не признать большой заслуги в деле национального единения народа, раздробленного на отдельные государства. Сакральное право, строительство дорог, установление календаря получили отсюда одинаковое или приблизительно одинаковое устройство. Рядом с Дельфами нужно назвать Олимпию. Праздновавшиеся там игры неоднократно давали повод для выражения общегреческого патриотизма, и Божий мир на время праздничных игр, по крайней мере, в пограничных странах, выражался временным перемирием.
В конце концов, война, война и война, - вот что было уделом жизни греческих государств. Маленькая нация терзалась непрестанными войнами. Если верить Геродоту, то перс Мардоний выражал удивление, почему греки, «которые ведь говорят одним языком»,
537
предпочитают всегда хвататься за оружие, вместо того чтобы мирно улаживать дела «при помощи герольдов и посланников». Как понятно, что поэт просвещения благословляет мир и жалуется на неразумие, из-за которого всегда вновь возгорается война и слабые оказываются порабощенными. Однако пути человеческого прогресса крайне запутаны, и у нас появляется сомнение, достигла ли бы столь многого в искусствах и в науках Эллада, если бы она пользовалась миром, была бы организована в одно союзное государство, а не находилась в постоянной горячке войны, в которой закаливались ее силы и от которой она скоро погибла. Не говоря о других исторических примерах, ведь Италия эпохи Возрождения являет собой точную историческую параллель греческому расцвету, представляет совершенно схожую картину, такую же огорчительную для не слишком глубоко вникающего друга людей и такую же радостную для поклонника высших достижений человеческого гения. В конце концов, указанные нами факторы национального единения оказали некоторое влияние, смягчив крайнюю жестокость, проявлявшуюся на войне. Прежде всего следует упомянуть об уважении к мертвым. Перемирие, устраиваемое для погребения павших, считается человеческой обязанностью даже в одном месте «Илиады». Но вся поэма в целом противоречит такому взгляду, и мы должны поэтому видеть в этом месте позднейшее добавление. В самом начале эпоса поэт возвещает, что гнев Ахилла отошлет много душ храбрых мужей в преисподнюю, а тела их отдаст на съедение псам и птицам. В другой раз богиня Афина, враждебная троянцам, восклицает: «Или, упав близ судов, кто-нибудь из троянцев, быть может, птиц плотоядных и псов своим жиром и мясом накормит»1. А герой Диомед похваляется силой своего лука: пораженный им сгинет, обагряя землю кровью, «а кругом больше птиц собе-
1 Илиада, VIII, 378. Пер. И.И. Минского.
538
рется, чем женщин». Та же «Илиада» полна битв, которые ведутся из-за трупов павших героев. Оба войска напрягают крайние усилия, чтобы вырвать друг у друга не только доспехи, украшавшие умерших, но и тела, их уже лишенные. Даже в заключении поэмы, где чувствуется некоторое смягчение, предполагается, что принятие выкупа за тело не правило, а редкое исключение. Ведь для того, чтобы Ахилл отказался от тела Гектора, потребовалось вмешательство и приказание высшего бога. Только позднейший эпос, эпос, в котором описывались сражения греков с греками, а не с варварами, «Фиваида», заканчивался торжественным погребением всех павших борцов с согласия победителей, удержавших поле сражения. С тех пор устанавливается, как правило, что нельзя не только уродовать мертвых воинов, нельзя также и лишать их почести погребения.
Эллинское чувство выставило новые требования не только в отношении мертвых, но и живых. Жизнь и свободу побежденных нужно щадить, но не их собственность. Насколько можно касаться последней, какова была вообще судьба покоренных, это зависело от природы войны, от размеров победы, а также от качества приобретенного. Очень редко желали совершенно стереть с земли греческую общину, и даже такая попытка требовала особого оправдания, которое вряд ли когда-либо считалось достаточным. Но изгнание покоренного народа, конфискация его земли или превращение самостоятельных земельных собственников в платящих оброк крестьян - а эти меры и осуществлялись фактически в войнах греков с греками - не считались нарушением права войны, хотя в огромном большинстве случаев довольствовались гораздо меньшим. Но в историческое время считалось недостойным убивать пленных; в гомеровских песнях убийство пленника признается «приличествующим», хотя часто это и не выполнялось. И ужасная судьба, рисуемая «Илиадой» в следующих строках: «Мужи уби-
539
ты оружием, дома превращаются в пепел, дети уводятся в плен и пышно одетые жены», не распространялась на покоренные греческие города. Правда, нет недостатка и в исключениях, но они не многочисленны и, если не оправдываются обстоятельствами, то, по крайней мере, объясняются ими. Фиванцы, считавшие себя законными господами и свой город естественной столицей Беотии, не щадили военнопленных других беотийских городов. Сиракузы, которые восприняли как глубокую несправедливость вмешательство афинян в сицилийские дела, после блестящей победы над последними заточили тысячи в каменоломни, где и предоставили им умирать под открытым небом. И Афины во время Пелопоннесской войны не могли удержаться от подобных крайностей. После взятия нарушившего договор союзного города Тороны женщины и дети были проданы в рабство; мужчины едва избегли самой худшей участи; при заключении мира они частью были освобождены, частью обменены на пленников. Иначе обошлись с другим бывшим союзником, с обитателями города Скионы. Продажа женщин и детей в рабство сопровождалась умерщвлением мужчин и конфискацией земли, которую афиняне подарили платейцам, бежавшим со своей родины. Пять лет назад Платеи после долгой осады были взяты спартанцами; фиванцы убедили победителей наказать город за измену: женщины были проданы в рабство, оставшиеся в живых воины казнены, и город разрушен. Такие же жестокости, проявленные афинянами в отношении обитателей острова Мелоса, еще возмутительнее, так как остров, колонизированный спартанцами, был, однако, самостоятельной общиной, которая не только не нарушила союзнической верности, но даже не принимала участия в войне, она только хотела остаться нейтральной. Правда, существуют и современные параллели подобного насилия, - вспомним обстрел англичанами Копенгагена в 1807 году! Спартанцы в таком же роде поступали с капитанами нейтральных судов. Когда им
540
было это нужно, они захватывали такие суда и жесточайшим образом расправлялись с капитанами. Но как понять это оригинальное изображение Фукидидам событий на Мелосе? В известном диалоге афиняне под его пером совершенно открыто, без всяких прикрас возвещают о своей политике насилия. Лишь немногие были столь наивны, чтобы видеть в глубокомысленном обсуждении вопросов естественного права точную передачу дипломатических переговоров. Другие античные и современные писатели думали, что историк хотел изобличить бессовестную политику тогдашних руководителей афинян. Мы вынуждены возражать против такого понимания, которое разделяется даже Гротам. В речах афинских послов чувствуется большое презрение к предсказаниям и оракулам, а к теологическому взгляду на историю они относятся с холодным сомнением. Фукидид не был противником такого взгляда, а потому не мог желать и дискредитировать его. Но даже помимо этого презрение к фразеологии (например, «мы не будем говорить прекрасных слов, не будем напоминать о победе над персами и строить на этом наши притязания на господство»), этот здоровый политический реализм, может быть с мело признан собственностью Фукидида, а не предметом его осуждения. Он, наверное, не думал, что афиняне сделали бы лучше, если бы пустили в ход красноречие и под покровом лицемерных правовых требований старались скрыть то, что в действительности было вопросом силы. По нашему мнению, историк следует здесь исключительно своему чувству правды, нелюбви к фразам и глубокому политическому пониманию; он стремится вскрыть проблему до возможной ясности и указать на то, что интересы и проявления силы государств являются самым существенным и решающим в интернациональных отношениях. Этому вполне соответствуют и те лишенные аффектации и холодные выражения, в которых он говорит о заключительной катастрофе.
541
Хладнокровие гораздо более свойственно гордому своим рассудком афинскому историку, часто устранявшему свое человеческое чувство, нежели афинскому народу. Афиняне легко приходили в возбуждение, но их нельзя назвать невеликодушными. Они были очень доступны влиянию страстей, но человечность их проявлялась в том, что даже тогда, когда они были во власти гнева или когда вопрос шел о самом жизненном их интересе, они не заглушали в себе раскаяния и прощения. В том же году, когда спартанцы свирепствовали в несчастных Платеях, в Афинах был произнесен кровавый приговор жителям города Митилены на острове Лесбосе, который нарушил союзнический договор. Было решено умертвить всех мужчин, способных носить оружие, и продать в рабство детей и женщин. Но через некоторое время мнение изменилось. Ужасный приговор был аннулирован новым голосованием народа, и радостная весть с величайшей поспешностью сообщена, причем гребцы должны были напрячь все свои силы. Правда, и смягченный приговор был все же очень строг по современным понятиям: более тысячи наиболее виновных были обречены на смерть; но все-таки факт сам по себе свидетельствует о том, что из всех греков только афиняне оказывались способными взять назад жестокое решение. Они не могли проявить того коварства, с которым спартанцы завлекли в западню две тысячи илотов под предлогом дарования им свободы.
Однако хотя сердце этого благородного народа и следовало часто порывам великодушия, все же афинская политика определялась не этим, а хорошо или плохо понимаемым интересом государства. Великодушие афинского демоса проявилось при окончании гражданской междоусобицы последних лет V столетия, когда он дал почти полную амнистию мятежникам олигархам, на которой и настоял вопреки различным подговорам. Его гуманное отношение обнаруживалось часто в законодательстве, направленном на защиту
542
слабых; так, например, в государственной поддержке лиц, неспособных к труду, в предоставлении женам (по крайней мере, известной категории) права жаловаться суду на плохое обращение со стороны супругов, наконец, в попечении о вдовах и сиротах, в особенности в воспитании на государственные средства сирот павших воинов. Гомеровское время не знало участи более печальной, нежели участь сироты, который получает самую скудную долю на пиру и глоток, «увлажняющий губы, но не смачивающий глотки». Даже раб в Афинах не был лишен всякой защиты своих прав. От слишком плохого обращения господина он мог бежать в святилище Тесея. Если жалобы раба оказывались справедливыми, то он мог требовать продажи себя другому; такого рода оградительные меры раба мы находим, правда, и в других государствах Эллады. И внешняя политика Афин не была лишена альтруистических побуждений. Защита слабых есть излюбленная тема аттических ораторов и драматургов. Пока государственный интерес совпадает с подобными чувствами, ему предоставляется место и на практике. При этом здесь так же мало лицемерия, как в современной Великобритании, где воодушевление свободой чужого народа подлинно, сильно и придает силу политике интереса, пока оно не противоречит этой политике, но в других случаях «интерес Англии» (как на гробнице Канинга в Вестминстерском аббатстве) обтекается в форму основного морального закона. Если проследить переменные фазы афинской политики, то обнаруживается поразительный факт: ссылки на право и на мораль становятся тем чаще и определеннее, чем больше ущерба терпит мощь государства. Когда одно коромысло опускается, другое поднимается. Что в одном случае прославлялось как священное предание, и драгоценное наследие древних, то в другом случае высмеивалось как «бессильная ветхозаветность».
Ввиду подобных фактов можно было бы сомневаться в возможности морального прогресса в интернаци-
543
ональных отношениях, однако это было бы ошибкой. Общность чувств следует за общностью интересов, а не предшествует последней. Гуманизирующие влияния всякого рода могут временами достигать значительной силы, но они никогда не смогут осилить инстинкта самосохранения нации или государства. Никогда не было более благоприятных условий для такого прогресса, как в настоящее время. Сильные войны последнего поколения как будто противоречат такому утверждению. Но это были, если позволительно парадоксальное выражение, войны мира. Они завоевали для мира огромные области. Вместо массы отдельных государств они образовали два государства с населением в восемьдесят миллионов человек, а в Америке война помешала распадению огромного Северного союза. За самим по себе уже значительным прогрессом может последовать и дальнейший. Его можно ожидать от солидарности интересов, если не всех, то, по крайней мере, многих государств. Эта солидарность должна возрастать вместе с увеличением разделения труда и облегчением путей сообщения, которые создают все более обширные экономические области и завязывают более тесные связи между самыми отдаленными частями земного шара. Таким образом, может все чаще случаться, что вооруженное столкновение двух государств влечет за собой столь значительный вред для многих других, что последние вынуждены предупредить конфликт, угрожая вмешательством и требуя мирного решения спора. Подобная угроза может стать постоянной, а руководящим принципом для решения вопроса должно служить общее благо в соответствии с обстоятельствами дела. Этим достигалось бы наибольшее приближение к господству внутригосударственного права и внутригосударственной морали, насколько это, по-видимому, совместимо с существованием известного количества самостоятельных и самодержавных государств, так как это разделение человеческого рода вряд ли когда-либо устранимо.
544
Однако вернемся к древней, расчлененной и, может быть, потому и творческой Греции или, вернее, к ее духовной столице. Уже очень часто этот важный центр заменял для нас место целого. Но теперь, когда наш рассказ сосредоточится на берегах Илисса под скалой девственной богини, полезно ознакомить читателя со страной и с людьми этой «школы Эллады».
ГЛАВА ВТОРАЯ
Афины и афиняне
1. В одном никогда не сомневался скептик Еврипид: в красоте своего города. Голос его не переставал славить «славные фиалковенчанные Афины», «сыновей Эрехтея, отпрысков блаженных богов, овеваемых сияющим эфиром», и их священную страну. И больше чем через две тысячи лет его хвала находит отзвук. Как бедно было бы человечество, восклицаем мы, если бы Афин не существовало! Попытаемся отдать себе отчет в причинах или, по крайней мере, в некоторых условиях невероятного умственного расцвета, местом которого был этот завидный уголок земли.
Афинам досталось наследие Милета, нерадостное наследие. Когда драматург Фриних, предшественник Эсхила, изобразил на сцене «Взятие Милета», его вторичное покорение персами после ионического восстания, то волнение среди зрителей было настолько сильным, что новая постановка драмы была запрещена, и автор слишком жизненной поэмы был приговорен к штрафу. Но именно это глубокое падение Ионии и было причиной возвышения Афин в Греции. Падение Милета, этой колыбели эллинской науки, сделало Афины духовной столицей Эллады. Таким образом, наше исследование ограничено узкими рамками. Следующий анализ имеет задачей объяснить не то, что Афины обязательно должны были достигнуть приобретенного ими высокого положения, а то, что они мог-
545
ли его достигнуть, когда их соперник спустился со своей высоты.
Все, что мы говорили о благоприятных условиях Греции для культуры, в полной и еще большей мере приложимо к Аттике. Эта часть греческого материка, наиболее гористая, обращена спиной к нецивилизованному западу и северу и как бы простирает руки к своей древней цивилизации на востоке. Если стоять на самой южной оконечности, приблизительно на ступенях храма Афины на мысе Сунии, то взгляд падает на ближний Кеос и на острова, цепь которых доходит до азиатского побережья. В Аттике на небольшом пространстве встречались люди самых разнообразных профессий и с самыми различными талантами. Равнину населяли земледельцы, горы - пастухи, а длинную береговую полосу - рыбаки и мореходы. В VI столетии эти три группы населения образуют три областные партии, «равнинных», «горцев» и «береговых». Жители Аттики считали себя уроженцами своей земли, автохтонами. Это доказывает, что они были оседлыми в течение многих столетий, что афинское население не было ни выгнано из страны, ни покорено. Могучая волна дорического переселения не докатилась. До Аттики. Благодаря этому явилась возможность постоянного и прогрессивного развития, которое столь же благоприятно для слагающейся общины, как мир спокойного детства для развития человека. Противоположная опасность расслабления и застывания устранялась многими обстоятельствами: необходимостью проявлять свою силу в пограничных войнах, необходимостью упорного труда на далеко не плодородной почве, но хорошо вознаграждающей за труд; море, почти окружающее Аттику, благоприятствовало мореходству, торговле и промышленности. Население принадлежало к ионическому племени, наиболее живому в духовном отношении. Однако на севере маленькой страны обитали эолийские беотийцы, на западе мегарские дорийцы. Народ, населявший Аттику,
546
не мог совершенно избавиться от влияния такого соседства. Хотя аттическое наречие является связующим звеном между другими ионическими диалектами, с одной стороны, и эолийским и дорическим - с другой, но все же в архитектуре, одежде и воспитании детей у афинян есть много общих черт с неионическими племенами и в особенности с дорическим. Не было здесь недостатка и в других племенах (финикийцы на соседнем Саламине и в Милете, фракийцы в Элевсине); очень известный род в Афинах вел свою родословную от карийских предков, а изгнанные из других частей Греции княжеские роды избрали своим местопребыванием Афины (Нелиды и Эакиды). Афины славились своим гостеприимством в отношении людей, богов и культов. Таким образом, все содействовало многостороннему развитию, не исключая и ландшафта. «Когда выйдешь из тени оливкового леса, - пишет Эрнст Курциус, - и придешь в гавань, находящуюся на расстоянии получаса ходьбы, то кажется, как будто пришел в другую страну».
Роскошь азиатских ионийцев не коснулась афинян. Правда, древние афиняне не могли сравниться в удали и отваге со своими азиатскими соплеменниками. Та страсть к приключениям, которая заставляла милетцев становиться в ряды египетских наемников, самосцев, достигать оазисов Сахары, совершенно отсутствовала у афинян VII и VI веков. Затем следует указать на все выгоды маленького государства. Чем подробнее узнаем мы историю древних Афин, тем более поражает нас та непрерывность, с которой шло их развитие. Тяжелые сословные раздоры значительно задержали ход развития, но не изменили его характера. Почти незаметно княжество перешло ко второй ступени конституционного развития, к господству аристократии. Также путем медленного прогресса наступает следующая фаза: постепенно, непрерывными переходами, все более обширные круги общества привлекаются к участию в политических правах, и, в конце концов,
547
господство аристократии заменяется народовластием. Но древние землевладельческие роды, уже лишившись своих политических преимуществ, еще долго пользовались значительным влиянием. Среди различных благоприятных условий развития мы укажем еще на одно. В самое цветущее время в Афинах не было лихорадочной страсти наживы и, следовательно, не было плутократии. Преимущество наследственной монархии заключается в том, что в ней высшая должность в государстве не является объектом вожделения для жадных честолюбцев; наследственная аристократия сыграла здесь приблизительно такую же роль. Она закрыла высшие должности для сомнительного соревнования жадных авантюристов. Благодаря этому оказалось возможным преобладание наиболее здоровых традиций; неравенство между людьми не достигло своего крайнего выражения, это было причиной того, что умственная жизнь не ценилась слишком низко.
2. Раскрыть основные причины духовного расцвета Афин, который нас интересует, дело совершенно невозможное. Вместо того чтобы заниматься пустыми гипотезами, обратимся к фактам, которые, если не должны были, то, по крайней мере, могли способствовать этому расцвету. Но для этого нам нужно вернуться назад. В Милете наука была на службе у жизни. Мореплавание огромного торгового города требовало астрономических и математических знаний. Это и было тем стволом, к которому привились ростки философского учения о Вселенной. Искусство существовало в Афинах раньше, чем научное исследование успело пустить в нем корни. Многое побуждало к искусству, которое было связано с ремеслом: необходимость пополнить скудную выручку от земли произведениями ремесленного труда; привлечение чужеземных ремесленников Писистратом и Солоном с вышеуказанной целью; изобилие в стране сырья - материала для искусства и для художественно-ремес-
548
ленных произведений в виде самой тонкой глины для горшечников и богатых залежей мрамора для скульпторов. Что органы чувств особенно тонки и остры там, где воздух наиболее чист, где свет наиболее полон, - в этом не сомневались уже и в древности. Еще в одном отношении славился климат Аттики. С той поры многое изменилось к худшему. Прославленного Аристофаном разнообразия растительности, вследствие которого почти во всякое время года «созревали плоды и произрастали растения», так что различия времен года почти стирались, такого разнообразия теперь нет. Ибо вместе с опустошением лесов количество осадков значительно уменьшилось, а количество пыли сильно увеличилось. Но в другом отношении Аттика осталась до настоящего времени исключительной страной. Не бывает двух дней подряд, чтобы солнца не было видно, а количество прекрасных летних дней равняется половине всех дней в году. Эрнст Курциус указывает на то, что «плоды полей, выросшие на той почве, еще теперь нежнее, тоньше, ароматнее, что аттические фрукты вкуснее фруктов всех других стран», что «ни на одной греческой горе не произрастает более душистых трав, чем на Гиметте, известном в древности как пчелиное пастбище». Стал ли утонченнее и сам человек благодаря этим природным влияниям? Этого мы не знаем. Но одно неоспоримо, ясность и живость ума афинян и духовное превосходство, выделявшее их среди остальных греков, которые, в свою очередь, отличались от варваров, - все это общеизвестные факты, на которые указывал уже Геродот.
Наука и искусство суть близнецы, хотя часто и враждуют друг с другом. В основе обоих лежит дар точного наблюдения. Наблюдение, в свою очередь, обусловливается степенью восприимчивости органов чувств. Где мы имеем одно впечатление, там (как замечает глубокомысленный француз, у которого мы заимствуем кое-что в дальнейшем изложении) грек имел двадцать, и каждое из них заставляло живо звучать его
549
душу. Отсюда, кстати сказать, и то чувство меры, которым отмечено все греческое искусство, боязнь всякой чрезмерности и умеренность в применении средств выражения. Отсюда также повышенная способность верно передавать впечатления, полученные извне, будут ли то впечатления последовательные или одновременные, будет ли то резец или кисть, при помощи которых их хотят воплотить в формы и краски, или - творец слова попытается передать их звуками, словами, ритмом речи или стиха. Бесчисленные красоты гомеровских поэм, в особенности «Илиады», изображения болезней у гиппократовских врачей, образцовые произведения пластического искусства и чарующие своей изобразительностью исторические описания Геродота и Фукидида - на все это мы должны смотреть, как на разветвления единого ствола. Но даже и в тех искусствах, где не требуется подражательности, например, в музыке и в архитектуре, обнаруживается повышенная чувствительность, свойственная эллину. В их гамме различаются не только тона и полутона, как в нашей гамме, но и четверти тона. Части и детали здания указывают на удивительные тонкости, например, каждый желобок на колоннах Парфенона имеет большее углубление на концах, меньшее в середине. Естественно, что рядом с повышением восприимчивости и впечатлительности увеличивается и количество приемов гения, которые ускользают от наших более тупых органов чувств и раскрываются нам лишь после детального рассмотрения, например, греческого Парфенона, или после тщательного анализа всякого словесного и ритмического построения. А все преимущества, свойственные грекам, в еще большей степени были присущи ионийцам и, в особенности, афинянам.
До сих пор мы обнаружили общий корень художественных и научных способностей. Но не трудно показать и путь дальнейшего раздвоения; художественная способность отличается ясным различием частей, устроением целого, строгим соответствием формы и