содержания, органа и функции; интеллектуальная способность требует ясности наблюдения, расчленения научного материала, точного соподчинения его частей. Там, где отдельное восприятие так ясно и определенно, естественно должна была возникнуть и утвердиться потребность сохранить от затемнения и спутанности и комплексы восприятий и их умственные копии. Богатства и полноты созерцания и представлений достигает только тот, кто умеет тщательно и толково их разделять, расчленять, упорядочивать. Мы наталкиваемся здесь на источник одного из двух главных течений научного мышления, аналитического. По-видимому, труднее проследить начало другого течения, дедуктивного мышления, и связать эту способность ионийцев к величайшим научным построениям с другими проявлениями духовного склада этого племени. Между жизнерадостной любезностью ионийца, его любовью к краскам и любованию всем, что услаждает ухо и глаз, и стремлением к научной точности, к холодным и бесцветным абстракциям (как, например, «бесконечное» Анаксимандра), по-видимому, находится пропасть. Первоисточник абстракции, потребность упрощения и обобщения, есть в действительности потребность облегчения. Для того чтобы большое количество образов не ощущалось как обременяющая тяжесть, они должны быть сведены к возможно меньшему количеству возможно простых основных понятий. Тогда можно, по крайней мере, временно освобождать сознание от бесчисленных частных случаев, сохраняя в то же время уверенность, что обладаешь ими и что можешь всегда ими воспользоваться, когда это необходимо. Душе становится легче и свободнее дышать. Таким образом, вопреки видимости, дедуктивное мышление в своем источнике соприкасается с интересом к пестрой полноте созерцания. При дальнейшей эволюции отдельных ветвей знания наступает разделение, и в результате оказывается, что занятия абстракциями меры и числа принес-
551
ли наиболее богатые плоды дорийцам, а не ионийцам. Два обрисованных течения соединяются и образуют то, что можно назвать систематическим мышлением, которое ни на одну частность не смотрит как на нечто отдельное, а как на часть законченного целого здания (системы). Это было высшим преимуществом и . вместе с тем большой опасностью эллинского духовного склада. Этим объясняются наиболее блестящие успехи исследования, отсюда же немало поспешных и ошибочных обобщений. В сетях, которые должны охватить факты, легко запутывается ум исследователя. И опять нам нужно вспомнить об искусстве, этом близнеце науки; лучшие знатоки искусства склонны объяснять причину остановки в его развитии стремлением к системе, к правилам, к установлению канона. Однако сейчас нас занимают не тени великого света. Полезно указать еще нa одну ветвь этого могучего стремления. К господству над материалом знания, к теории, присоединялось желание подчинить высшим господствующим основным принципам и мир практики. Вскоре речь пойдет о человеке, который стремился к осуществлению этого со всей силой страсти.
3. До сих пор мы говорили об ионийцах и об афинянах как об однородной массе. Там, где надо указать на общее в народе или племени, нельзя избежать такого представления, но в данном случае оно особенно опасно. Как раз обилие ярких индивидуальностей, может быть, наиболее характерная черта афинской истории. Этой чертой объясняются оригинальность и богатство гениальных дарований, отличающих в такой сильной степени славную эпоху Афин. Едва ли когда-нибудь так полно осуществились требования, выставленные Вильгельмом Гумбальдтом, а после него Джонам Стюартам Миллем. Вряд ли когда-нибудь так удачно были соединены «свобода» и «разнообразие положений», следствием которых явилась «яркая индивидуальность» и «крайнее разнообразие». Что заво-
552
евание и прогрессивное развитие политической свободы содействовало расцвету Афин, это обстоятельство не укрылось уже от древних. «Не в одной какой-нибудь области, а повсюду, обнаруживается как важная вещь равенство прав. Афиняне были на войне не сильнее своих соседей, пока были подчинены самодержавной власти. Но как только они освободились от нее, они тотчас заняли первое место». Если даже это мнение Геродота о могуществе Афин, для которых мудрая политика Писистрата была очень выгодна, и преувеличено, оно все же совершенно справедливо в отношении проявления духовных сил.
Обычные выражения: свобода, народовластие и т.п., дают мало представления об афинской политической жизни. Существенное здесь не то, что собирающееся на Пниксе мужское население принимало решение большинством голосов и управляло этим путем государством. Гораздо большее значение имеет установленное намного раньше демократии бесконечно мелкое расчленение государства, которое можно сравнить с удивительным строением, какое представляет маленькое животное под микроскопом. От семьи до всей общины шли постепенно расширяющиеся концентрические круги. «Дом», «род», «братство», «племя» - каждая из этих корпораций объединяла своих представителей в общей работе, в общем богослужении, в общих празднествах; всюду было радостное сотрудничество и соревнование, которое шло на пользу целому тем, что содействовало процветанию отдельных частей. И здесь ничего не изменилось, когда Клисфен одной остроумной комбинацией заменил родовые союзы местными, роды - округами и так связал два противоположных принципа, что недостатки обоих были по возможности смягчены, а их преимущества увеличились. Получившееся в результате объединение, восторжествовавшее и над местным началом и над рознью, между аристократией и старыми горожанами, совсем не было чем-то застывшим, центростремительной силой, которая да-
553
вила самостоятельную жизнь мелких кругов. Наоборот, община еще больше раздробилась. И в каждой ячейке била ключом жизнь, удовлетворявшая и практическим, и духовным потребностям. Религиозное общение и общность интересов являлись связующим звеном как в целой общине, так и в мелких объединениях. Общие святилища, общие могилы, земли, книгохранилища и т.д. сближали членов объединений, благодаря им возникала атмосфера как бы семейной теплоты, без которой иониец, и в особенности афинянин, не мог обойтись даже и в общественной жизни. Нo где же, спросит удивленный читатель, индивидуум, его свобода и свободное развитие? Разве все эти объединения не являлись препятствиями, стеснениями индивидуальной жизни в пользу жизни общества? Ответ на этот вопрос даст сравнение Афин со Спартой. В последней значение родовых союзов рано упало, coin не совершенно исчезло, вследствие непрерывного напряжении, связанного с постоянными войнами. Даже семейная жизнь потеряла в значительной степени свое влияние. Воспитание детей было всецело вверено государственным органам.. Жилищем юношей, даже только что женившихся, была казарма, муж обедал не в крyгy семьи, а в сисситиях, т.е. в галереях, ставших обычными и в мирное время. Деление общины было чисто военным. Между общиной и отдельным индивидом почти не было посредствующих объединений или они стали чисто механическими делениями. И каковы же были последствия? Отдельный человек, направленный исключительно на выполнение государственной цели, всецело занятый мыслью о государстве, o6наруживает минимум художественной и научной деятельности. Как раз пpoтивоположное мы видим в Афинах. Отсюда мы можем сделать вывод, что эти промежуточные союзы являются как бы оболочками, в которых могут возникать своеобразие, разнообразие и оригинальность. Вполне ясно, что государственная свобода может получить устойчивость и оказать благодетельное влияние лишь
554
там, где она основывается на самоуправлении маленьких кружков, так как без этой основы народная свобода вообще не может существовать или должна привести к тирании большинства и, в конце концов, к несвободе отдельной личности.
Именно тирании большинства в значительной мере и не было в Афинах и не только в политическом отношении, но и в социальном. В отсутствии этой тирании Фукидид или Перикл (если мы должны приписать последнему мысли надгробной речи, вложенные в его уста историком) видит главное благо и самое важное основание величия Афин.
В достопамятных, многозначительных словах этой речи восхваляется афинское государственное устройство, при котором не остается неиспользованной ни одна сила, желающая служить обществу, и не предоставляется никаких преимуществ никакому классу, а всякая заслуга признается и вознаграждается, не взирая на ранг или богатство. Тот же дух свободы господствует и в частной жизни; мы не раздражаемся против ближнего, если он устраивает свою жизнь согласно своему вкусу, и мы не портим ему существование косыми взглядами и досадой, которые вызываются нетерпимостью. Вообще же жизнь исполнена радости и лишена мучительных мрачных сторон. «Мы соединяем красоту с простотой, занимаемся познанием, не становясь бездеятельными. Богатством мы пользуемся как средством к полезной деятельности, а не для пустого хвастовства; сознание бедности у нас не бесчестно, бесчестна боязнь труда, который спасает от бедности. Одни и те же люди способны у нас заниматься одновременно и своими частными, и государственными делами; да и люди, занятые ремеслами, не лишены понимания общественных дел. Ибо только мы одни почитаем того, кто не занимается ими, не безобидным, а бесполезным членом общества». В конце концов, указывается на то, что «как афинское государство в своей совокупности является школой эллинов,
555
так и каждый в отдельности делается способным к разнообразной деятельности и к большой ловкости, соединенной с изяществом, и таким образом представляет собой цельную, завершенную в себе личность», а не часть ее (можем мы прибавить), не четверть, не восьмую.
Нет сомнения, что Перикл верно обрисовывает условия, необходимые для роста оригинальности и гениальности. Чем слабее в нас власть косного обычая и чем менее мы стеснены в нашей деятельности, тем скорее следуем влечениям и голосу нашей природы, поскольку это допускает благо других и собственное психическое здоровье, и не следуем рабски чужим образцам: тем более вероятно, что мы деятельно и полно проживем жизнь, что мы сохраним и разовьем наши задатки и, наконец, что благодаря нестесненной игре чувств и мыслей и живому непрерываемому потоку представлений мы достигнем высших для нас возможностей. Конечно, сказанное относится преимущественно к людям, занимающимся научным и художественным творчеством. Нo число их будет возрастать именно там, где не все наклонности будут одинаково втискиваться в одни и те же государственные или общественные рамки и вследствие этого частью извращаться, а частью глохнуть. И, таким образом, если многие богато и своеобразно развитые личности, стоящие выше обычного уровня, выделяются из массы, естественно предположить, что там познают и откроют новые пути и источники красоты и прежде всего новые истины. Два глаза видят меньше, чем много глаз. Различие увеличивается, если это множество глаз неоднородно, если их преимущества и недостатки взаимно уничтожаются, если зоркость одних достигает высшей степени вблизи, зоркость других - вдали и третьих - на промежуточных расстояниях.
4. Но если внутренние условия в такой значительной степени благоприятствовали духовной продук-
556
тивности маленького народа и маленькой страны, которая была не больше Люксембурга или Форальберга, то и внешние условия не меньше способствовали такому же результату. Победоносный исход персидских войн вызвал огромный прилив материальных богатств, которые скопились в Афинах, принявших наследство ионических торговых и промышленных городом, отрезанных теперь от материка. Они стали столицей союза или государства, охватывающего весь греческий восток. Все, что было талантливого между союзниками или подданными, устремлялось в обширное предместье. Даже сам характер афинян значительно изменился. Прежний размеренный строй жизни, характерный для древних Афин, совершенно исчез отчасти вследствие значительного усиления их могущества, отчасти вследствие более тесного сближения с ионийцами Малой Азии; смелый дух предприимчивости, бодрая и жизнерадостная способность к деятельности, которыми прежде отличались милетцы, перешли теперь к афинянам. Афины стали более ионическими, чем они были перед этим. Но увы! Им пришлось разделить и судьбу ионийцев. Большое напряжение сил скоро привело к ослаблению; за блестящим расцветом последовало начало падения. Тут были две причины. С одной стороны, страстная жажда власти, которую ничто не могло утолить: афинянам, говоря словами Фукидида, «всякое неосуществленное предприятие казалось только упущенным успехом», а шансы неуспеха они редко учитывали. С другой стороны, государственное устройство было таково, что хотя могло развивать и дисциплинировать все внутренние силы незначительной общины, но было совершенно неспособно удерживать в спокойном русле ход могущественно разросшегося большого государства. Если государственные установления позволительно назвать механизмом, состоящим из групп людей и в конечном счете из отдельных людей, то преимущество афинской конституции заключалось гораздо более в
557
том действии, которое оказывало целое на отдельные части, и гораздо менее в совокупной работе, которая должна была быть произведена. Менее всего эти учреждения могли вести внешнюю политику в большом масштабе; задачу эту, насколько нас учит исторический опыт, были способны выполнять монархии и аристократии, а демократии лишь в том редком и счастливом случае, когда у кормила правления стоял какой-нибудь Кромвель или Перикл, так что, говоря снова словами Фукидида, народовластием «оно было лишь по имени, а в действительности было господством одного человека». Для нас государственные судьбы Афин представляют в данный момент лишь второстепенный интерес, и мы можем остановиться на эпохе расцвета и на незабвенных делах сынов этого государства, не обращая внимания на тучи, собирающиеся вокруг них. Мы познакомимся сейчас с одним величайшим из этих сынов, который стал родоначальником славных потомков.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Жизнь и деятельность Сократа
1. Во все столетия встречались ясные, холодные и сильные умы, редко также ощущался недостаток в горячих сердцах. Но соединение горячего сердца с холодным умом встречается редко, а самое редкое - это необычайная работа сердца, направленная к тому, чтобы сохранить холодность ума, наподобие того, как паровая машина поддерживает деятельность холодильника. Такая комбинация в большом масштабе встречается едва ли чаще, чем один раз в тысячелетие. И как бы для того чтобы вознаградить нас за свою редкость, она оказывает влияние, которое длится, не ослабевая, в течение ряда столетий. Такое явление почти противоестественно. Всякий энтузиазм имеет тенденцию не прояснять, а затемнять ум. Именно таково вли-
558
яние аффекта. Он вызывает те представления, которые его питают, и устраняет те, которые не поддерживают его. Необходимое спокойствие при восприятии и обсуждении фактов возможно лишь там, где есть беспристрастие, т.е. отсутствие аффекта. Бенджамина Франклина называли энтузиастом трезвости. В гораздо большей степени эта характеристика подходит к Сократу. Господствующая в его могучей природе страсть, доходящая до упоения мученичеством, была направленa на просветление интеллекта. Он с такой же страстностью стремился к чистоте понятий, с какой мистик мечтает о единении с божеством. Он дал тот импульс, который вызвал к жизни многочисленные школы, или, вернее, секты философов-моралистов, возместившие угасающую религию для бесчисленного количества образованных лиц. Мы должны по достоинству оценить это необычайное историческое явление. В этом одна из задач настоящего сочинения.
Сократ, сын ваятеля Софрониска, родившийся в Афинах в 469 г. до н.э. или на несколько лет ранее, научился с ранней юности искусству своего отца. Произведение, вышедшее из-под его резца, представляющее харит, показывалось еще в поздней древности на акрополе, и не совсем невероятно, что найденный там рельеф в стиле той эпохи и есть именно его работа. Скоро, однако, Сократ отказался от занятия этим ремеслом, посвятил остаток своей жизни исключительно философии и стал мало заботиться о домашних делах, это, наверное, в немалой степени содействовало неприятностям семейной жизни с Ксантиппой, которая родила ему трех сыновей. В философии его будто бы наставил Архелай, уже известный нам ученик Анаксагора, с которым Сократ близко общался некоторое время на острове Самосе. У нас нет основания верить этим сведениям, дошедшим от надежного и беспристрастного человека, трагика Иона из Хиоса; они приведены им в его «Путевых картинах». Это тем более вероятно, что из всех систем натурфилософии
559
именно в системе Анаксагора наибольшую роль играет понятие цели, которое имеет большое значение и у Сократа. Кроме того, Архелай был как раз тем анаксагорейцем, который в круг своих исследований, кроме естествознания, ввел и вопросы человеческой жизни. Таким образом, он был как бы предназначен для того, чтобы возбудить спекулятивный интерес в том, кто (говоря словами Цицерона) свел философию с неба на землю, т.е. на место Вселенной центром исследования поставил человека. Но, по-видимому, ошибаются те, которые, отрицая свидетельство современника, не отвергаемое и Теофрастом, разделываются и с сообщениями других лиц, говорящих об этических исследованиях Архелая, ссылкой на то, что предполагаемого учителя Сократа нельзя себе представить без этической философии. Правда, этот анаксагореец заронил лишь искру в душу Сократа; богатый горючий материал, на который она попала, великий афинянин ни у кого не заимствовал. Самобытность его дарования ясно обнаруживается в неиссякаемом богатстве мыслей, в мелких чертах, рисующих его рассеянность, или в крайней самопоглощенности, почти одержимости проблемами, занимающими его в каждое данное время. «Когда однажды рано утром (в лагере у Потидея) его охватило раздумье, он стоял на месте, и так как не мог осилить мысли, то, не уступая, продолжал стоять и размышлять. Наступил полдень, и они обратили на него внимание и с удивлением говорили один другому, что Сократ стоит с раннего утра на одном месте, размышляя о чем-то. Наконец, когда настал вечер и они уже поели, некоторые ионийцы вынесли свои постели - тогда было лето - отчасти для того, чтобы было прохладнее спать, отчасти - чтобы наблюдать, останется ли он стоять ночью. Он продолжал стоять до утра и до восхода солнца; тогда он помолился Гелиосу и ушел». Так рассказывает в платоновском «Пире» Алкивиад, бывший спутником Сократа в этом походе. Невольно вспоминается Ньютон, который од-
560
нажды, погруженный в размышление, весь день просидел полуодетый на своей кровати. В другой раз внезапно охваченный мыслями он остался в погребе, куда спустился за бутылкой вина для своих гостей.
Его бесстрашие на поле сражения, его равнодушие ко всему внешнему (которое Аристотель называет «благородством»), его необыкновенная способность переносить холод и жару, голод и жажду, а также способность пить вино больше всех своих товарищей, совершенно не теряя при этом ясности ума, обо всем этом рассказывается в платоновском «Пире» частью Алкивиадом, частью воспроизводится непосредственно перед нами. Что эта могучая натура была богато одарена сильными инстинктами разного рода и лишь впоследствии просветлена самовоспитанием, в этом чувствуется такая внутренняя правда, что мы не можем не поверить подобным сообщениям у древних. Сирийский предсказатель и физиономист Зопир увидел - рассказывает Федон из Элиды, любимый ученик Сократа, в своем диалоге «Зопир» - на лице учителя отпечаток сильной чувственности. Когда окружавшая Сократа толпа учеников запротестовала против такого мнения, он успокоил их замечанием: «Зопир правильно угадал, но я осилил свои страсти». Говорят, что этот человек с большим темпераментом был подвержен сильным приступам гнева. Хотя это сообщение и недостаточно засвидетельствовано, но само по себе оно не представляет ничего невероятного. Это могло случаться с ним, но нечасто, ибо правильнее наше представление о поразительной власти его воли над всеми аффектами. Его самообладание было необходимым условием избранной им деятельности. Главным занятием его жизни было вести разговоры. Вблизи меняльных столов на рынке, в аллеях, окружавших месса для гимнастики, он постоянный посетитель. В одном месте с юношами, в другом со взрослыми он начинает разговоры о незначительных вещах, переходя постепенно и незаметно к самым важным пробле-
561
мам: эти разговоры стали впоследствии образцом огромной отрасли литературы, сократического диалога, принятого его учениками, и художественная форма которого перешла потом почти ко всем позднейшим философским школам. Если разговора с ним не избегали или, тем более, если его искали, то он не слишком давал чувствовать говорящим с ним свое превосходство над ними. Это было для него тем легче, что он избрал себе область, гораздо более похожую на еще неоткрытую страну, нежели на подробно исследованную. Строго научное исследование человеческих вещей было совершенной новостью, и Сократ имел основание утверждать вплоть до своей смерти, что он просто скромный искатель и что в нем нет гордости познавшего. Но он, конечно намеренно, подчеркивал эту скромность. «Ирония» есть слово, которым грек обозначает мистифицирование и в особенности полушутливое симулирование скромности для «самоуничижения» и которое представляет крайнюю противоположность высокопарному хвастовству и тому, что греки назвали alazoneia (спесь). Эта черта, так прекрасно гармонирующая с тонкостью аттического духа и установившимися в Афинах формами обхождения, чуждыми всего грубого и плоского, особенно отличала Сократа. Указанное свойство афинского народа, культивирование этого приема в разговоре и удобство его применения именно в области исследования, избранной великим новатором, - все это вместе создало прославленную иронию Сократа, про которую столь же неверно будет сказать, что она маска, как и то, что она есть всецело его природное свойство. Среди людей, втянутых Сократом в разговор, попадались и люди очень самолюбивые, а результат разговора - доказательство отсутствия у них ясных понятий в тех вопросах, в которых они считали себя вполне осведомленными, - бывал нередко унизителен для них. Так что, несмотря на всю «иронию» и другие предосторожности, разговор оставлял часто неприятное впе-
562
чатление и тягостное воспоминание. Для Сократа все сводилось к тому, чтобы убедить самого себя и других, что самые важные вопросы суть еще нерешенные загадки, что слова и понятия, которые каждый доверчиво употребляет с детства, в действительности есть гнездо противоречий и неясностей! Пристыженность, с которой уходил собеседник, была не единственным неприятным чувством. Тот, кто ставит вопросы там, где до сего времени господствовало общее согласие, неизбежно заслужит кличку упрямца и всезнайки, несмотря на всю свою скромность. Еще большее недоверие должен был вызвать к себе тот, кто затрагивал такие глубокие проблемы, как: «Что такое справедливость?», «Что такое благочестие?», «Каково лучшее государственное устройство?». Он легко мог показаться нарушителем общественного мира, опасным смутьяном и революционером. Ведь всякий, кто занят закладкой основ общественного строя, редко избегает подозрения в том, что он именно хотел поколебать и разрушить эти основы. Если мы подумаем о том, насколько материальная необеспеченность и отсутствие занятия поддерживали эти подозрения, то нас должно удивлять, что он сам и его странная деятельность, совершенно выходящая из обычных рамок и проходившая так открыто, не подвергались притеснению в течение нескольких десятилетий; мало того, ему удалось сгруппировать вокруг себя многих весьма талантливых, а частью и аристократических, афинских юношей (например, Алкивиада, Крития и родственников последнего, Платона и Хармида), и даже «нищему болтуну», как его называли в комедии, не был закрыт доступ в круг Перикла, стоявшего во главе государства. Из этого мы видим, как высоко ценились в афинском обществе ум и гений и как мало значения имели условности и кичливость высшего класса. Но совершенно иначе должен был смотреть на странного человека средний афинянин, не говоря уже о людях, лично оскорбленных Сократом. Большая часть не знала о
563
нем ничего, кроме того, что он постоянно ведет замысловатые разговоры, касающиеся высоких и священных предметов, что его не останавливает никакой авторитет, даже авторитет суверенного народа, которому повсюду льстят, что он с утра до вечера в одном и том же разорванном одеянии «босой, как бы назло сапожникам», с гордым видом, с пристальным взором бродит повсюду, так что честному гражданину должен был казаться праздным вором и вместе богохульствующим умником. Именно это впечатление и передали авторы комедий. Мишенью своих постоянных насмешек они избрали известного в городе человека с лицом Силена со странными манерами и его товарищей, «сумасшедшего Аполлодора» и худощавого «полуживого, цвета самшитового дерева», Херефонта.
2. Для изменения такого взгляда не представлялось случая. Слава Сократа, как смелого солдата, не выходила за пределы узкого круга его ближайших товарищей по оружию, так как он не бывал вождем. Не играл он роли и в гражданских войнах, бывших в Афинах в конце столетия. Тридцать тиранов могли даже вначале считать его своим вследствие его личных отношений с их главой, Критием. Только этим объясняется, что он вместе с четырьмя другими лицами был послан арестовать противника олигархов, саламинца Леонта. Но Сократ отказал в содействии; ибо как ни откровенна была его критика действительных или мнимых недостатков демократии, он все-таки совершенно не был склонен оказывать поддержку олигархическому террору. Сам по себе этот факт был слишком незначителен, чтобы снискать ему расположение народа, если он и был известен в широких кругах. Только однажды Сократ был принужден принять участие в важном политическом акте, но это было мимолетно и без успеха.
В августе 406 года афиняне одержали блестящую победу на море около двух маленьких островков, называемых Аргинузами, находящихся между Лесбосом
564
и малоазиатским побережьем. Однако торжество было омрачено большим несчастьем. Вожди не приняли мер к спасению экипажей многих поврежденных кораблей, а также не пытались спасти тела безвозвратно погибших. Мы не можем сказать, насколько в этом действительно были виновны военачальники. Не в их пользу, по крайней мере, говорит их противоречивый способ оправдания. Вначале они говорили, что разыгравшаяся буря помешала спасти потерпевших кораблекрушение, а затем, что два офицера, на которых было возложено дело спасения, промедлили. Когда дело разбиралось в первый раз в народном собрании, защиту обвиняемых выслушали спокойно и без предвзятости и решили передать дальнейший разбор дела совету пятисот. Но в это время произошло событие, изменившее дело. Праздновался древний ионический праздник Апатурии, во время которого афинский народ собирался по братствам. При этом братствам показывались дети, родившиеся в течение года, они заносились в списки, дети школьного возраста читали наизусть стихи и т.д.; но главным образом приносились торжественные жертвы богам, стоявшим во главе братств. Это было в полном смысле семейное празднество, подобное нашему празднику Рождества. В это время недочет среди родных, произведенный в их рядах смертью, ощущался особенно остро. С новой силой возродилась еще незаглохшая злоба против тех, кто действительно или предположительно был виновником того, что одни погибли, а другие, погибшие, оказались лишенными почести погребения, имевшего большое значение в религиозном представлении древних. Как бы для того чтобы омрачить празднество, отцы и братья погибших ходили по городу в траурных одеждах с обстриженными волосами и возбуждали народные страсти. Под этим впечатлением начался разбор дела в совете. В нем было принято предложение Калликсена. Народу было предложено отказаться от дальнейшего допроса военачальников и сразу решить
565
вопрос об их вине, хотя и тайным голосованием. Приговор должен был иметь последствием казнь стратегов и конфискацию их имущества. Само народное собрание началось очень бурно. Было ли решение, предложенное Калликсеном, незаконным и в какой степени, об этом мнения лучших знатоков аттического государственного права расходятся. Во всяком случае, оно противоречило духу конституции и было опротестовано Эвриптолемом и его товарищами. Этот протест оказал то действие, что разбор дела был прерван до того времени, пока суд не выскажет своего мнения о правильности протеста. Если бы он был признан, то автор решения и участвующие в нем подлежали бы строжайшему наказанию. Даже и в эту минуту, когда страсти так разошлись, собравшийся народ не пренебрег правовыми нормами. С одной стороны кричали: «Нельзя мешать народу иметь свою волю!», с другой возражали: «Народ должен уважать законы, им самим данные». Решающим моментом было, вероятно, появление человека, находившегося на одной из двадцати пяти погибших триер и с трудом спасшегося на бочке. Он сообщил, что последним желанием и просьбой умирающих товарищей было отомстить генералам, покинувшим храбрых и победоносных граждан. Эвриптолема угрозой привлечь к обвинению склонили отступиться от протеста. Однако этим не было устранено всякое сопротивление. Порядком народного собрания заведовала комиссия из пятидесяти человек, называемых пританами, которые в продолжение десятой части года составляли перманентную комиссию совета. Очередь исполнения этой обязанности лежала в это время как раз на филе Антиохиде, к которой принадлежал Сократ. Большинство комиссии отказывалось поставить на голосование предложение Калликсена. Это вызвало снова бурю негодования и снова сопротивление было сломано при помощи той же угрозы. Один Сократ (как сообщают его ученики, Платон и Ксенофонт) непоколебимо оставался при своем убеждении.
566
Однако дальнейшее рассмотрение дела пошло спокойно. Угрозы достигли только того, что предварительный вопрос был решен под влиянием преобладающего настроения народа; но они не могли нарушить правильный ход продолжения собрания. Защитник стратегов, Эвриптолем, не предлагал оправдания, он хотел лишь правильного ведения процесса, который, согласно принятому, хотя и не обязательному для народного собрания обычаю, должен был происходить отдельно для каждого обвиняемого (декрет Каннона); его противник, Калликсен, поддерживал свое первоначальное предложение. Обе речи были выслушаны спокойно. Последовавшее голосование посредством поднятия рук оказалось благоприятным для Эвриптолема. Так, по крайней мере, заявило бюро, на обязанности которого лежал подсчет голосов. Но этот результат был оспариваем, может быть, не без основания. Возможно, что большинство пританов, которые только что уступили сильному давлению, не смогли быть вполне беспристрастными. Голосование было повторено, и на этот раз оказалось против Эвриптолема. Теперь оставалось последнее и тайное голосование; урны были наполнены камешками, которые должны были решить судьбу обвиняемых. Последовало осуждение, которое для шести находящихся в Афинах стратегов означало смерть, для других - конфискацию их имущества.
После акта насилия в Афинах обычно наступала реакция. Прошло несколько лет, и против агитаторов было возбуждено обвинение, которое закончилось изгнанием, а Калликсена привело к самоубийству. Вспомнили ли теперь о безуспешном сопротивлении странного чудака, называемого Сократом, также и вне круга его близких учеников и научились ли больше ценить его после этого? Это возможно, но маловероятно. Для нас этот случай имеет двоякий интерес: как доказательство силы его характера и как луч света, освещающий его внешнюю жизнь. Если бы сократовская школа не сохранила воспоминание об этом эпи-
567
зоде и не нашла его достойным упоминания, мы никогда не узнали бы, что наш философ был однажды членом совета и не уклонялся от участия в выборах по жребию на эту должность. Приходится верить Платону, что только эту должность Сократ и занимал. Но те самые мотивы, которые заставили его участвовать в этих выборах, должны были оказывать влияние и во многих других случаях. Может быть, более чем один раз он принимал участие в излюбленном занятии необеспеченных престарелых афинян и вместе с дарами друзей получал и скромную плату гелиастов (присяжных). Ведь место суда должно было давать пищу его стремлениям к познанию «человеческих вещей». Главным источником этой пищи были, конечно, разговоры, которые являлись вспомогательным средством для его собственной работы мысли. Теперь время познакомиться с формой, содержанием и результатами исследований Сократа.
3. «Две вещи следует по справедливости приписать Сократу, - говорит его внучатый ученик Аристотель, - индуктивные речи и установление общих понятий». При этом речи эти служат образованию понятий. Слово «индукция» употребляется здесь в ином смысле, чем в современном языке. Для нас индукция есть умственная деятельность, которая из известного числа отдельных случаев выводит общую норму действительного существования или действительных свойств. Индуктивным путем мы доходим до познания однообразия при сосуществовании и последовательности, будут ли это самые последние законы или выводные. Правильной индукцией мы узнаем, что все люди смертны, - неправильной, ибо не совсем полной, - что все млекопитающие не кладут яиц, а производят живых детенышей. Сократовская индукция тоже идет путем сравнения отдельных моментов, но цель ее - получение не естественных норм, а норм понятий. Она стремится прежде всего к определению,
568
или дефиниции, понятий. При этом она поступает двояким образом. Во-первых, она разбирает ряд моментов и стремится путем сравнения их получить общие признаки и отсюда вывести общее определение понятия. Во-вторых, она исходит от уже образованного, ходячего определения понятия, и ставит своей задачей выяснить, насколько эти определения в действительности основываются на общих признаках охватываемых ими отдельных случаев, или насколько эта общность является только видимостью, и какое нужно изменение, расширение или сужение определения понятия, чтобы общность признаков образовала его содержание. Аристотель различает два вида сократовской индукции; само это слово (греческое слово означает «ведение» к какой-нибудь цели) он сохраняет для первого, второй же вид он называет параболой - слово, которое вначале означало сопоставление в целях сравнения. Платоновские диалоги, в особенности первого, сократовского, периода, полны примерами этого метода и послужат нам для ее ощущения. Следующий пример мы заимствуем у человека, отсутствие тонкости которого ручается за то, что он не сам выдумал эти примеры, а приписал их Сократу. Однажды в кругу друзей - рассказывает Ксенофонт - возник вопрос, что такое справедливость. Сократ предлагает написать в одном месте на песке первую букву одного понятия, в другом месте первую букву другого, а поступки, которые могут быть приписаны одной и другой категории, подписывать под ними. Ко второй группе оказываются отнесенными ложь, обман, насилие и т.д. Затем указываются случаи, противоречащие такой группировке. Оказывается, что все эти поступки, когда они совершаются на войне против неприятеля, не признаются несправедливостью. Таким образом, выясняется первая модификация. Указанные поступки попадают в рубрику несправедливости только тогда, когда их совершают в отношении друзей (в широком смысле слова). Но и на этом нельзя успокоиться. Ибо как отнестись к поступ-
569
ку, когда, например, военачальник хочет поднять дух своего войска неверным сообщением о подходе союзных сил? Или когда отец подмешивает к еде лекарство, которое его больной ребенок отказывается принять, и благодаря такому обману вылечивает его? Или когда опасение, что повергнутый в отчаяние друг может лишить себя жизни, заставляет нас отобрать у него оружие? Является опять новая поправка прежних определений. А именно для того чтобы вышеупомянутые поступки могли действительно считаться подвидами несправедливости, они должны быть совершены с намерением вредить лицам, на которых они направлены. Хотя это исследование и не заканчивается собственно определением понятия, но оно есть попытка классификации, которая подготавливает почву для определения. Вначале оно занимается только установлением объема, не содержанием понятия, о котором идет речь. По мере того, как все точнее определялись свойства подвидов этого вида, открывался и путь к более точному определению границ содержания понятия. Каково бы ни оказалось, в конце концов, окончательное определение, но применение хитрости и насилия с целью нанесения вреда другим лицам, исключая неприятелей на войне, не будет там пропущено.
Но если Сократ и был прежде всего философом понятий и если исследования его вследствие этого были направлены на общее, то все же он очень медленно, осторожно и осмотрительно переходил от частного к общему. Ни одна черта его метода не засвидетельствована лучше. Он совершенно так же боится поспешных обобщений, как те исследователи, которых в новое время называют индуктивными. Мы постоянно вспоминаем советы Бэкона против недопустимых обобщений. Материалом для его обобщений были со бытия и представления повседневной жизни и мысли «В своих исследованиях Сократ всегда исходил из самого обычного и наименее сомнительного - он считал это самым правильным путем». Так говорит Ксе-
570
нофонт, и в данном случае он вполне совпадает с Платоном. В речах его постоянно фигурируют сапожники и кузнецы, валяльщики и повара, а также быки, ослы и лошади. Благодаря этому они получали немного тривиальный характер и вызывали насмешки, которые он всегда встречал с равнодушной улыбкой, с тем добрым доверием к божеству, которое для него означало веру в неизменную победу истины.
Этот его метод не ограничивался сферой образования понятий. Ведь понятия не что иное, как элементы суждения. Ничего нет удивительного в том, что Сократ стремился к ясности и правильности суждения не только этим посредствующим путем и что, в конце концов, он остался верным той же тенденции и вне пределов теоретического исследования. Если нужно исцелить юношу от незрелой веры в себя и поколебать его уверенность в способности вести государственные дела, - Сократ расчленяет общее понятие государственного дела на отдельные элементы и незаметно приводит мнящего себя государственным человеком юношу при помощи вопросов и ответов, касающихся всех отраслей управления, к убеждению, что у него совершенно нет необходимых знаний. В другой раз тот же прием служит ему для противоположной цели. Внутренне зрелый, но чрезвычайно застенчивый молодой человек боится выступить в народном собрании. Рядом вопросов ему доказывается, что у него нет оснований испытывать страх ни перед одним из классов, из которых состоит народное собрание, а потому нечего бояться и собрания в целом. Если знание дела является необходимым условием всякой общественной деятельности, то кто же станет выбирать по жребию людей на должность врача, рулевого или плотника, вместо того чтобы поручить эти дела специалистам. Это довольно тривиальные примеры сократовского метода. Он, однако, остается таким же и к гораздо более трудных и запутанных исследованиях. Сократ неутомим в настойчивости, когда ему при-
571
ходится идти по извилистым и разветвляющимся путям исследования и бороться с возрастающими трудностями. При этом решение иногда достигается; во многих же случаях приходится признаваться, что усилие было тщетно и погоню за убегающим зверем нужно отложить до другого раза. Высшая моральная добродетель исследователя - неистощимое терпение соединяется с одним из высших интеллектуальных преимуществ - безусловной непредвзятостью. Мы можем сформулировать сократовское воззрение следующим образом: ни одно положение не настолько понятно само собой и не общезначимо, чтобы его не стоило исследовать и испытать его прочность; ни одно утверждение не настолько странно или парадоксально, чтобы не заслуживало доли внимания, чтобы не стоило исследовать основания, говорящие в его пользу, и не взвесить их с беспристрастностью судьи. Нельзя отказываться ни от какого анализа, как бы ни был он затруднителен; нельзя отбрасывать или пренебрегать никаким мнением, как бы ни было оно нежелательно. Большому сердцу и сильному уму афинского мыслителя удается соединить две почти несоединимые вещи: горячее рвение и самое бесстрастное спокойствие при исследовании высших стремлений человека. Суждение его не подкупается любовью, не затемняется ненавистью. Вообще он ненавидел только одно - «ненависть к слову» (misologia), великое препятствие безгранично свободного и беспристрастного исследования. Жизнь без перекрестного допроса и исследования разума (в форме диалога) - это жизнь, которую «не стоит жить».
От формы и духа сократовских разговоров мы переходим к их содержанию. Здесь, однако, нам нужно идти обходным путем. В предыдущем изложении мы уже не раз упоминали Платона, Ксенофонта, Аристотеля. О них, как учениках и учениках учеников Сократа, мы будем говорить позже. Но в качестве источников наших сведений об учении Сократа они требуют особого рас-
572
смотрения. От самого Сократа мы не имеем никакого письменного наследия, кроме четырех стихов, которые ничего не дают нам, даже если бы подлинность их была твердо установлена. Наше знание о его учении основывается на свидетельстве других лиц, главным образом вышеупомянутых. В отношении метода и духа его исследования среди указанных трех свидетелей совпадение настолько полное, что мы могли до сих пор оставлять вопрос об их достоверности незатронутым. Но во всяком случае вопрос этот требует ответа.
4. Наиболее обильный источник сведений мы имеем в творениях Платона. Все они написаны в форме диалога. Во всех диалогах за одним исключением выступает Сократ как говорящее лицо и - в большинстве случаев - как лицо, ведущее разговор. Это прославление учителя выдающимся учеником дает нам весьма много. Первоклассный художник, портретист слова, равного которому не было во всемирной литературе, Платон дает читателю вполне живой и ясный образ своего почитаемого друга. В верности его изображения нет ни малейшего сомнения. Оно вполне согласуется как само с собой, так и с другими свидетельствами. Об идеализации можно говорить в том смысле, в каком вообще она свойственна творениям великих портретистов. Существенные черты обрисованы ярко, все второстепенное и лишнее опущено или затенено. Правда, не надо забывать, что Платон совершенно не претендует на полноту изображения и поэтому его молчанию о той или иной подробности жизни Сократа или о его личных отношениях (например, к Архепаю, к Ксенофонту и т.п.) не нужно придавать значения. Совершенно иначе обстоит дело с дидактическим содержанием платоновских творений. Будучи творениями первоклассного оригинального мыслителя, они, естественно, содержат более чем простое изображение сократовских доктрин. В довершение всего, от одного свидетеля, притом, как мы скоро увидим,
573
самого важного, от Аристотеля, мы узнаем, что одно из основных учений Платона, так называемое учение об идеях было совершенно чуждо Сократу. Учение это в различных сочинениях Платона подвергалось разным освещениям и испытало несколько изменений, обусловливаемых как прогрессом самого автора, так и влиянием современников. Между тем Платон и свою основную доктрину и все ее видоизменения вкладывает в уста Сократу. Мы видим, таким образом, что в этом отношении он позволяет себе полную свободу. В дальнейшем мы увидим, что известное ядро убеждений у него все-таки было общее с Сократом; увидим также, насколько, как ему казалось, он только развивал главные теории своего учителя в его же духе; увидим наконец, как, достигнув глубокой старости, он порывает со своим прошлым, а благодаря этому разрывает и нить, связующую его с Сократом; личность последнего отходит в диалогах на задний план, а затем и совершенно сходит со сцены.
Гораздо меньше художественной свободы, но несмотря на это, не больше исторической достоверности, в сообщениях Ксенофонта. Он был отличным офицером, но малоталантливым писателем. Досуг своей старости он употребил на то, чтобы в ряде сочинений дать характеристику Сократа и его учения. Наиболее объемное из этих творений - «Воспоминания о Сократе», которые, согласно установившемуся словоупотреблению, мы будем называть «Меморабилиями». Кто знаком с пером Ксенофонта по другим многочисленным его творениям, тот с доверчивым ожиданием отнесется к этому главному его сочинению и к трем, примыкающим сюда, - «Пиру», трактату «О домоводстве» и «Апологии». Можно было предполагать, что при отсутствии спекулятивной оригинальности и художественной потребности изложение выиграет в смысле точности. Но это ожидание оказывается не вполне оправданным, так как, кроме вышеуказанных качеств, у Ксенофонта не было и других необходимых свойств.
574
Сведения Ксенофонта о сократовских разговорах не вполне соответствуют истине. Это явствует из разбора самих его свидетельств. В начале трактата «О домоводстве» он заявляет, что сам присутствовал при разговоре Сократа с Критобулом. Это сообщение неверно. В течение разговора упоминается событие, о котором Ксенофонт не мог слышать от Сократа. Мы имеем в виду смерть Кира Младшего, павшего в битве при Кункасе (401 г.), в лагере которого как раз в то время и находился Ксенофонт; он вернулся на родину через много лет, уже после казни Сократа (399 г.). Возникшее недоверие получает богатую пищу в дальнейшем, например, когда он подробно рассказывает о персидских делах, которые были так близки ученику и так далеки учителю. Ведь последний вообще никогда не посещал чужих стран и, за исключением паломничеств в Дельфы, покидал Афины только однажды, повинуясь долгу военной службы. Точно так же любовное описание всех подробностей возделывания полей, вполне понятное у сельского хозяина Ксенофонта, звучит странно в устах Сократа, который не выходил без нужды за ворота города, потому что луга и «деревья (фраза, вложенная ему в уста Платоном) ничему не учат». Таким образом, книгу о хозяйстве нужно вычеркнуть из числа строго исторических свидетельств. Но напрасно мы захотели бы признать строго исторический характер за «Меморабилиями». Как отнестись к тому факту, что в этом сочинении также подробно гонорится о малоазиатских народностях, мизийцах и низидах, об особенностях их жилищ и способе ведения войны, как и в его «Анабазисе», то есть в той книге, где Ксенофонт описывает возвращение десяти тысяч, в котором он сам принимал участие, и говорит при этом об этих народах, хорошо ему известных по личному опыту? Вполне ясно, что устами Сократа говорит сам Ксенофонт. Должны ли мы вывести отсюда, что пользование Сократом у нашего автора есть лишь художественный прием, что разговоры эти все-
575
цело фиктивны и что так и смотрел на них сам автор? Подобные мнения высказывались в последнее время; однако они представляются нам недоказанными. Уже само предположение, что Ксенофонт не пытается в своих сократовских сочинениях сообщать факты действительности, находится в резком противоречии с задачей, которую он сам себе ставит в «Меморабилиях». Ведь он сам возвещает, что его задача опровергнуть обвинения, выставленные против Сократа (вероятно, по поводу брошюры ритора Поликрата). Он пользуется здесь не исключительно формой диалога, он рассказывает о привычках Сократа и некоторые случаи с ним. Он хочет, говорит он, дополнить также сообщения других учеников. Все это было бы бессмысленно, если бы он смотрел на передаваемые им разговоры как на простые фикции. «Истина и вымысел» - так, совершенно правильно, определили содержание его бесед. Совершенно невероятно, чтобы Ксенофонт мог только выдумывать и ничего не сообщать, чтобы он всячески напрягал свое, не очень богатое воображение и совершенно не пользовался памятью! Вполне определенные признаки свидетельствуют о том, что далеко не все мысли, обороты и формулы, встречающиеся здесь, суть порождения его сравнительно скудного и шаблонного ума. Рядом с невероятно растянутыми фразами попадаются фразы до непонятности сокращенные, рядом с тривиальнейшими мыслями стоят выражения поразительной оригинальности и парадоксальности. Есть и такие беседы, в которых нет настоящего конца, и мы должны предположить, что передающий просмотрел их основную мысль или скорее просто не понял ее.
Но как провести границу между подлинным и не подлинным, хотя бы с приблизительной вероятностью? Только в последнее время близко подошли к этому вопросу, и он получил, как нам думается, принципиально правильное решение. Если не желать следовать субъективному чувству, произвольно принимать или
576
отвергать отдельные черты ксенофонтовского портрета, если хотеть приписать Сократу и Ксенофонту то, что поистине принадлежит им, то необходимо найти критерий оценки. Наши поиски не будут напрасны. С одной стороны, у нас есть другие многочисленные сочинения Ксенофонта, из которых мы получаем ясное представление о его характерных особенностях, отчасти объясняющихся условиями его жизни, а с другой стороны, мы имеем хотя не очень многочисленные, но вполне достоверные данные об учении Сократа. Оба критерия требуют очень осторожного применения.
Представить нашим читателям такое исследование во всех его подробностях не входит в задачи настоящего сочинения. Результат первой части его будет дан в главе, посвященной жизнеописанию и сочинениям Ксенофонта. Второй мы получаем из безусловно заслуживающих доверия, хотя кратких, сведений Аристотеля. В лице последнего мы имеем очень компетентного свидетеля с ясным критическим умом, человека, стоявшего достаточно близко к интересующему нас историческому явлению, чтобы быть самым точнейшим образом осведомленным о нем и в то же время достаточно далеко, чтобы не предаться культу героя, поддавшись личному очарованию; изложение его не апология, не художественное прославление, оно вполне объективно. Правда, и из этого источника мы должны черпать с некоторой осторожностью. Иногда мы не вполне уверены, имеет ли Аристотель в виду исторического Сократа или лицо платоновских диалогов. Затем он упоминает о подробностях учения Сократа, только когда это необходимо ему, большей частью с намерением опровергнуть его; поэтому он намеренно выдвигает одни лишь слабые стороны. Тем не менее, в особенности, если мы будем остерегаться вышеуказанных источников ошибок, от свидетельств Аристотеля можно получить очень многое. Мы никогда не должны забывать об их неполноте. Ибо о том, что для Аристотеля, окруженного сократовскими школа-
577
ми и принадлежавшего к одной из ее ветвей, было само собой понятным и критически неопровержимым, о том он меньше всего говорит. Но искать «свидетельств из первоисточников» для определения того ядра учения, которое обще всем оттенкам сократовского направления, совсем и не нужно. О великой причине великих последствий говорят эти последние. О прелести рая говорят реки, текущие из него и разливающиеся по всем странам.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Учение Сократа
1. Никто не делает ошибок добровольно - эти слова выражают суть сократизма. Они составляют ствол, который нужно проследить вверх - к ветвям и вниз - к корням. Положение это есть краткое выражение той мысли, что всякий моральный проступок имеет начало в интеллекте и основан на ошибке разума. Иными словами, кто знает, что правильно, тот так и поступит: недостаток понимания есть единственный источник всякого морального несовершенства.
Теперь нам понятно, почему Сократ придавал такое огромное значение прояснению понятий. Труднее объяснить себе, как эта безгранично высокая оценка интеллекта и его значения для жизни возникла в уме Сократа. Правда, стремление к замене неясных представлений и смутных чаяний ясно определенными понятиями и умозрениями является характерным для всей этой эпохи, которую мы в предыдущих главах охарактеризовали как эпоху просвещения. Стремление к развитию интеллекта, к применению его для объяснения вопросов общественной и частной жизни, желание заменить предания приобретенным знанием, слепую веру - зрячим мышлением, - все подобные тенденции уже встречались нам. Нет также надобности сообщать об односторонностях, к кото-
578
рым приводило это направление мысли, например, к склонности неудачно рационализировать прошлое человечества, в особенности начатки культуры, основания государства, языка и общества. Завершение всего того, что мы назвали интеллектуализмом эпохи, и составляет учение Сократа. До того времени думали, что не только интеллект нуждается в дисциплине, но и воля, и что награда и наказание, упражнение и привычка необходимы как средства воспитания. Сократ рассуждает так, как если бы, говоря словами Аристотеля, неразумной части души не существовало вовсе. Все поведение определяется интеллектом. Этот последний всемогущ. Признать что-нибудь правильным и не последовать этому знанию, считать какой-нибудь поступок неправильным и все-таки подчиняться влечению к нему, - это, по мнению Сократа, не только явление, достойное сожаления или гибельное, оно просто невозможно. Он не осуждает, не борется, он просто отрицает то, что тогдашнее словоупотребление называло «подпадать плотским вожделениям» и что римский поэт облек в типичные слова: video meliora proboque, Deteriora sequor (Вижу лучшее и одобряю, следую худшему).
Нет ничего легче, как признать односторонность этой точки зрения и отвергнуть ее. Однако гораздо полезнее отдать себе отчет в том элементе истины, который содержится в этом преувеличении. Интересно понять, как Сократ пришел к тому, что признал за целую истину важную ее часть и какую услугу он, один из «великих одноглазых», оказал человечеству тем, что выдвинул вперед именно эту наименее заметную сторону.
Хотя то душевное состояние, которое Сократ оспаривает, без сомнения, встречается в действительности, однако оно гораздо реже, чем это обычно предполагают. Страсти осиливают часто не убеждения или мнения, а лишь их призраки. Неясность мышления, спутанность понятий, непонимание оснований, незнание как объема, так и существенного содержания
579
предписаний, которые принимаются огулом без анализа, эти и другие интеллектуальные недостатки являются существенным условием разлада между заповедями и поступками, того разлада, который составляет проклятие жизни. Если отсутствие одного общего образа мысли обусловливается не исключительно этими интеллектуальными недостатками, то все же они делают то, что самые противоречивые элементы мирно уживаются в одной и той же душе. Эта неясность и неопределенность делают характер неустойчивым, парализуют его силу, доставляют легкую победу порочным вожделениям, нередко оставляя впечатление, будто победа эта вызвана силой страсти, а не слабостью сопротивления. Подобная запутанность мыслей приводит к одновременному признанию взаимно противоречащих мерил суждения, к душевному состоянию, которое едва ли можно лучше обрисовать, чем это сделал один современный французский драматург, вложив в уста одного из своих действующих лиц следующие слова: «О какой морали говорите вы? Их тридцать шесть. Есть мораль социальная, которая не имеет ничего общего с политической, которая опять-таки не имеет никакого отношения к религиозной морали, а та, в свою очередь, совершенно непохожа на мораль в торговых делах и т.д.». Все же очень редко случается, чтобы правильность понимания обусловливала правильность поведения. Это бывает только в том случае, когда цель поступков точно установлена и вопрос идет лишь о выборе средств, в особенности в том случае, когда цель поставлена неуклонным личным интересом самого действующего лица. Крестьянин, обрабатывающий свое поле, рулевой, направляющий свой руль, ремесленник в своей мастерской - все они в огромном большинстве случаев не хотят и не могут хотеть ничего другого, как возможно лучше исполнить возложенную на них задачу. Их удача или неудача почти всегда ограничена степенью их разумения или опытности в данном деле. К этой области поэто-
580
му применимо (по крайней мере, приблизительно) вышеприведенное основное положение учения Сократа. И ничто не вызывало в Сократе более упорного изумления, как постоянно повторяющееся наблюдение, что во второстепенных вопросах жизни люди имеют ясное представление об отношении цели и средств или же неуклонно стремятся к выяснению его, тогда как в высших интересах, с которыми глубоко связано благополучие или несчастье их, не встречается ничего подобного. Этот контраст производил на него сильнейшее впечатление и решающим образом повлиял на направление его мысли. Подобно тому как в ремесле и во всякой специальности качество работы повышается с расширением умственного кругозора, так Сократ ожидает такого же прогресса в том случае, когда озаряется ясным пониманием личная и общественная жизнь, когда они подчиняются точным правилам поведения, которые должны составить систему средств для достижения высших целей.
«Никто не делает ошибок добровольно!» В этом изречении двоякий смысл. Во-первых, в нем заключено убеждение, что огромное количество происходящих ошибок возникает вследствие недостаточного развития рассудка; во-вторых, другое убеждение, лежащее в основе первого, - что отсутствие у людей общего единства касается только средств, а не целей. Все без исключения хотят хорошего. В этом люди не отличаются один от другого; они различаются лишь по степени способности осуществлять эту общую цель, а это различие зависит всецело от степени развития их рассудка.
Но здесь возникает новый вопрос: на чем основан этот моральный оптимизм нашего мудреца? Как возникла вера в то, что моральная ошибка является всегда результатом заблуждения, а не злой воли. Ответ следующий: для Сократа совершенно несомненна тесная связь между моральным совершенством и счастьем, с одной стороны, и моральным несовершенством и несчастьем - с другой; поэтому только ослепление,
581
граничащее с безумием, может заставить избрать последнее и отказаться от первого. Слегка перефразируя стих Эпихарма, в сократовских кругах любили повторять изречение: «Никто не несчастен по своей воле, никто не радостен против желания». При этом греческое слово, которое мы передаем словом «несчастный», колеблется между двумя различными значениями; как и немецкое слово «elend» оно может означать «негодный человек» и «несчастное существование». Эта и другие двусмысленности языка придают вышеуказанной оптимистической вере иллюзию очевидности, которой в действительности совершенно нет. Прежде всего нужно указать на соединение двух слов, двойной смысл которых мог особенно легко вызывать эту иллюзию. «Хорошо поступать» и «хорошо себя чувствовать», оба значения содержатся в греческом eu prattein (wohl tun (нем.), to do well (англ.)). Не только это совпадение обманывало еще не окрепшее мышление; часто также сглаживалось различие между поступком, который «хорош» потому, что он содействует цели поступающего, и таким, который «хорош» потому, что он содействует общественной цели. Как мы говорим о «дурном» намерении, о «дурном» орудии и о «дурном» сне, точно так же и в греческом языке есть слова и для обозначения негодных предметов и губительных для общества направлений воли и предметов, не достигших своего осуществления. Таким образом, во многих местах у Платона, для доказательства этой основной мысли Сократа, что «никто не делает ошибок добровольно», приводится тот простой довод, что никто не избирает для себя дурное или вредное, причем совершенно не обращается внимание на только что указанное нами различие.
Но как ни необходимо было указать на эти ошибки, происходящие из-за особенностей языка, это все-таки второстепенный пункт. Новое, могучее и плодотворное учение обязано своим происхождением не двусмысленности слов, не недостатку точного разли-