Библиотека    Новые поступления    Словарь    Карта сайтов    Ссылки





назад содержание далее

Часть 3.

чения понятий. Если Сократ считает тождественными добродетель и счастье, то, конечно, прежде всего по­тому, что он это так ощущает. Мы слышим здесь голос не его народа, а голос его внутреннего «Я».

2.Клеант, второй представитель стоической шко­лы, в своей книге «О наслаждении» приводит часто по­вторяющееся изречение Сократа, что «счастлив спра­ведливый человек». В одной элегии Аристотеля, написанной на смерть рано умершего товарища, кип­риота Эвдема, в элегии, сохранившейся, к несчастью, только в отрывках, мы находим следующие строки, тождественные с вышеприведенным изречением: «Учением и поступками он доказал, что человек одно­временно и добр и счастлив, и одно не может быть от­делено от другого». Здесь речь идет о человеке «един­ственном и первом среди смертных», возвестившем это учение, которому Эвдем немедленно по прибытии своем в Афины, движимый великой любовью (т.е. по­читанием), воздвиг алтарь, предназначенный для про­славления героя. Вопреки мнению некоторых древ­них и современных людей, видевших в этом человеке Платона, который был еще жив ко времени смерти Эв­дема (353 г.), беспристрастный взгляд единственно укажет на Сократа. Отождествление добродетельнос­ти со счастьем или эвдемонизм есть общее наследие всех сократовских школ, в какую бы разнообразную форму оно ни облекалось. Если учение казалось само собой понятным или почти понятным его автору, то для более критического взгляда его учеников оно нуж­далось в доказательстве. И величайший из учеников Сократа, Платон, в самом значительном своем сочинении, в «Государстве», применяет всю мощь своего мышления, пытаясь доказать следующий тезис спра­ведливый, в качестве справедливого и вследствие сво­ей справедливости, есть вместе с тем и счастливый.

Прежде чем идти дальше, остановимся на минуту на мотивах, которые привели Сократа к этому учению и

583

побуждали проповедовать его со всей силой своего ума. Основные психологические моменты этого, без сомнения, следующие. У Сократа был идеал поведе­ния - идеал рассудительности, справедливости, неус­трашимости и независимости. Он чувствовал себя сча­стливым, поскольку следовал этим правилам. Глядя вокруг себя, он видел и у других людей идеалы жизни, но вместе с тем он наблюдал вялость, половинчатость, разлад чувств, отсутствие строгой последовательности и в результате - частые отклонения от намеченного пути, он видел значительные таланты и могуществен­ные инстинкты, которым недоставало направляющего начала, которые расточались и применялись неудачно, и люди, обладавшие ими, не достигали внутренней гар­монии и прочного мира. Ему казалось недостойным свободного человека, казалось «рабским» состоянием быть игрушкой капризных импульсов. Алкивиад, яр­кий представитель этого типа, так именно и рисует сам себя в «Пире» Платона. Когда он слушает поуче­ния Сократа, он бывает тронут до глубины души, сер­дце его начинает сильно биться, он плачет и в сравне­нии с Сократом кажется себе вполне недостойным. В такое состояние его не мог привести даже такой бле­стящий оратор, как его дядя Перикл. Точно так же у Ксенофонта Сократ приписывает «рабские» чувства тем, кто вследствие недостатка познания о «добром, прекрасном и справедливом» колеблется в своих по­ступках подобно путешественнику, не знающему пути, или неумелому счетчику, решающему свою задачу то так, то иначе. Сократ болезненно ощущал в своих со­временниках отсутствие внутренней гармонии и оп­ределенной, единой воли. Мы называли его борцом за просвещение; но вместе с тем он, как никто, познал и неустранимые недостатки критической или просвети­тельной эпохи и ярче всего ощущал их. Старая вера была подточена; с внешней стороны правила поведе­ния оставались прежние, но они были лишены внут­ренней силы; в душе было беспокойство. Тот разлад,

584

который мы наблюдаем в драмах Еврипида, должен был заставлять искать новое мировоззрение, которое могло бы также полно охватить человека, как прежде религия. Сократ был основателем этого нового миро­воззрения не в том смысле, что его идеалы были во многих пунктах существенно иные, чем прежние иде­алы его народа. Сам он только в некоторых вопросах (прежде всего в вопросе о государственных учрежде­ниях) подвергал их уничтожающей критике, но подготовил эту критику для многих случаев. Пафос его жизни состоял в устранении душевного разлада. Как сообщает Клеант в указанном выше сочинении, он заклеймил «нечестивцем» того, кто впервые отделил справедливое от полезного и дал таким образом душе двойное мерило. С одной стороны, нравственный иде­ал, о котором мечтают в праздничные дни, с другой - прямо противоположный идеал счастья, которым надо жить в будни. Тут божественный образ, перед которым склоняют колено, там идол, которому служат; едино­душное осуждение клятвопреступника и узурпатора, запачканного кровью вроде Архелая Македонского, и рядом с этим не менее единодушное удивление перед величием этого человека и общая зависть к его удаче (сравни «Горгий» Платона). Если непосредственная и главная задача Сократа заключалась в том, чтобы при­дать ценность существующему строю жизни, то вместе с этим он открывает путь, который ведет к ее преобразованию. Положение: «добродетель есть счастье» легко превратилось в обратное: «счастье есть добродетель». Эвдемонизм, который раньше, если не исключительно, то главным образом стремился обосновать традицион­ные правила поведения, должен был, в конце концов, привести к критическому пересмотру всех этих правил. Путь к полной перестройке моральной, социальной и политической жизни был подготовлен.

Но об этом мы будем говорить позже. Прежде все­го нам нужно проследить основное учение Сократа в его последствиях. Мы можем предоставить слово Ксе-

585

нофонту. Одно из мест, которые слишком содержа­тельны, чтобы мы могли счесть их созданием самого Ксенофонта, гласит так: «Мудрость и добродетель» (вначале, правда, называются различные виды этих ка­честв, затем они дополняются другими видами) «он не различал; признак обеих он видел в том, что всякий знает прекрасное и доброе и пользуется ими, а также узнает отвратительное (или дурное) и избегает его. Если же затем его спросить, считает ли он мудрыми и дельными людьми тех, кто, зная, что должно делать, де­лают противоположное тому, то он отвечал, что счи­тает их неумными и недельными». Другими словами, он отрицал противоречие между познанием и поведени­ем и выводил отсюда то следствие, что моральные ка­чества всецело и единственно заключаются в мудрос­ти. В силу применения ее к разным областям жизни добродетель начинает казаться разной; в действитель­ности же она едина, ибо она тождественна с разумению и мудрости. Как мудрости, ей можно учиться и, так как такое важное знание никогда не может улетучиться, его нельзя потерять. Здесь мы соединили свидетельства Платона и Ксенофонта и восстановили таким образом скелет сократовского учения о добродетели.

Правда, скелет не есть целое. Вряд ли мы будем знать в точности, насколько Сократ вдавался в детали, выходя за пределы основных черт своего учения. Мы должны здесь различать две вещи: позитивное содер­жание его морального учения и обоснование его.

3. Психологическую основу его убеждения о всесильности интеллекта мы уже видели. Он был так по­глощен собственными идеалами, что всякое уклонение от них считал только следствием интеллектуальной ошибки. Но психологическое основание теории - одно, а логическое ее обоснование - другое. Он хо­тел доказывать, а не ораторствовать, он всегда исхо­дил из «самого ходячего и несомненного», ему было недостаточно сослаться на собственное чувство. Он

586

стремился к возможно более объективному обоснова­нию, и это облегчалось для него несовершенством тог­дашнего мышления, отсутствием строгого различия между тем, что мы называем индивидуальной мора­лью, и моралью социальной. Сократовское обоснова­ние морали исходило из первой. Всякий стремится к своему собственному благу. Если же поведение его противоречит этой цели, не служа при этом ни другой цели, выше стоящей, ни ослеплению страсти, то в этом противоречии виновато неверное знание (или, как мы должны прибавить, недостаточное умение применять знания). Эта простая мысль являлась, по-видимому, исходным пунктом теории Сократа, по­скольку она являлась теорией, построенной на раци­ональных основаниях. Легко доказать ошибочность и вред многочисленных извращений жизни тем, кто не­сет их на себе; легко показать, что они не достигают гой цели, от которой никто не откажется сознатель­но. Отсюда было легко перейти и на ошибки социальной морали. Наш философ пытался доказать, что антисоциальные поступки вредят интересам лица, Совершающего их. Примерами, иллюстрирующими чту мысль, полны «Меморабилии» Ксенофонта. Нужно дорожить дружбой, потому что друг есть самое по­лезное обладание. Нужно избегать несогласий в сре­де родных, потому что глупо обращать во вред то, что природа дала нам на пользу. Нужно повиноваться за­конам, потому что это повиновение приносит нам наибольшую выгоду, и т.д., и т.д. Мы не можем присоединиться к мнению некоторых новейших исследователей, что как указанные примеры, в частности, так и сама основная мысль не принадлежит Сократу. Когда все подобное считают недостойным Сократа, то при это упускают из вида многие различия, которыми нельзя пренебрегать безнаказанно; при этом не замечают, что еще важнее следствия, вытекающие из основной тенденции сократизма. Страстная потребность освободить человека от колебаний противоречивых

587

желаний, от случайности мнения и вместе с тем дать непоколебимую основу его высшим стремлениям не могла обойтись без подобных аргументаций. Ведь по­ложение: «это должно быть» нужно было свести к «это есть»; на месте не требующего доказательства повели­тельного наклонения заповеди поставить изъявитель­ное наклонение несомненных человеческих интересов. Многое приходилось оправдывать перед рассудком, что для ясно видящей, чуткой души не требовало никако­го оправдания. Неприятное чувство, оставляемое в душе современного читателя подобными рассуждени­ями, зависит отчасти от тривиальной манеры Ксенофонта, подробно останавливающегося на самом по­нятном, отчасти от вышеуказанных причин. Кроме того, получается впечатление, что подобные увещания с указанием на отдаленные выгоды, которые покупа­ются ценой непосредственных жертв и трудностей, мало пригодны к тому, чтобы стать действенными мотивами поведения. Нас неприятно поражает, что такие мотивы должны присутствовать в сознании. От­талкивающе должно на нас действовать, когда мать заботится о ребенке только для того, чтобы иметь опо­ру в старости! Но на эти рассуждения можно взглянуть и с иной точки зрения, с точки зрения интеллектуаль­ного оправдания и рационального обоснования. Если так смотреть, то рассуждения эти входят в целое сократизма и не лишены известной ценности. Задача заклю­чалась в том, чтобы оправдать семейные, дружеские и другие альтруистические чувства перед холодным рас­судком и поддержать единство воли указанием на то, более или менее обоснованное, соображение, что про­тиворечие между требованиями, предъявляемыми об­ществом, и личными интересами лишь кажущееся; этим путем если и нельзя было создать новых моти­вов, то все же можно было укрепить с рациональной стороны существующие и защитить их от нападений антисоциального духа. Правда, при этой попытке при­ходилось отдавать предпочтение более грубым, наи-

588

более заметным выгодам перед более тонкими, более скрытыми и более длительно действующими.

Но есть другие области, в которых рассудочное рас­смотрение этических вопросов гораздо важнее. Добрые, гуманные чувства рождаются не из размышления. Они суть следствия естественных задатков, воспита­ния, окружающей среды. Аргументация не способна породить их. Однако раз они существуют, она может дать им направление. Здесь не столько приходилось бороться с незнанием, сколько с неясностью. И сокра­товская диалектика непрестанно с ней боролась. В этой борьбе точное определение понятий было очень важно. Если ясность понятий не могла породить мо­тивов поведения, то она могла помешать тому, чтобы эти мотивы, которые подобно подвальным растениям растут в темноте, пустили корни в душе. Как много вредных поступков не существовало бы вовсе, если бы покров неясности не заслонял от глаз их принадлежность к той категории поступков, предосудительность которых вполне очевидна, например, в отношении некоторых не вполне добросовестных приемов оправдания так называемой деловой моралью, или в отношении вреда, приносимого государству, на которые смотрят как на абстракцию, вместо того, чтобы видеть в них совокупность чувствующих человеческих су­ществ. Здесь, как и в других случаях, применимы пре­ красные слова Дж.Ст.Милля: «Если бы удалось сделать невозможной софистику рассудка, то софистика души лишилась бы своего орудия и стала бы беспомощна». Рядом со спутанностью понятий в голове отдельного человека как велико число вопросов, в отношении ко­торых и коллективное мышление страдает той же бо­лезнью! Если бы Сократ появился среди нас, как часто (и как победоносно) применял бы он свое диалекти­ческое оружие в борьбе с общественным мнением! С какой горькой усмешкой вынудил бы он признание законодателей, что дуэль одновременно и запрещена и рекомендуется. Как забавляло бы его указание на то,

589

что один и тот же поступок оценивается совершенно различно, смотря по тому, в каком классе общества совершается! Как бичевал бы он ту систему воспита­ния, которая прививает одновременно, или в разное время, взаимно исключающие идеалы жизни. С каким удовольствием обнаруживал бы он те кричащие про­тиворечия, в которые постоянно попадают журналисты и парламентарии по вопросам «политической морали», «святости договоров» и т.д. Вряд ли мы ошибаемся, пред­полагая, что эта забота о точном ограничении понятий, о прояснении темноты мысли и разрешении всяких противоречий была важна не только в теоретическом отношении, но и в практическом. Если среди античных философов после Сократа так много цельных людей, если в школах киников, киренаиков, стоиков и эпику­рейцев с таким импонирующим постоянством придерживались идеалов (значение которых напрасно хотят иногда уронить) и с такой удивительной после­довательностью стремились к их осуществлению, то это в значительной степени нужно приписать влия­нию сократовской школы мышления.

Нам остается сказать о содержании морали Сокра­та. Здесь правила индивидуального поведения идут рука об руку с правилами общественной практики. Нам при­дется говорить не только о морали, но и о политике. Правда, как для одной, так и для другой из этих облас­тей у нас нет подробной системы учения Сократа. Но дух, в котором он исследует эти вопросы, проявляется в чертах, общих с теориями его последователей и с ко­торыми вполне совпадают некоторые черты, хорошо известные нам как принадлежащие его учению.

«Это прекраснейшее изречение, - говорит Пла­тон, - которое когда-либо было или будет высказано, что полезное прекрасно, а вредное отвратительно». Здесь идет речь об общевредном и общеполезном, и «энтузиазм трезвости», который мы чувствуем в этих словах поэта-философа, пылал еще сильнее в сердце его учителя, преданного культу рассудка. Он не знает

590

добра, которое не было бы добром для кого-нибудь, то есть полезным. «Сорная корзина, выполняющая свое назначение, прекраснее, чем бесцельно срабо­танный золотой щит». Так гласит изречение Сократа у Ксенофонта, - изречение, которое ни в каком слу­чае не могло быть выдумано автором «Меморабилий», и сомневаться в аутентичности которого нет поэтому никакого основания. Способствовать благополучию людей - было для Сократа высшим руководящим пра­вилом в государственных или общественных делах. Масштабом при оценке поступка было исключительно то, насколько он служил этой высшей цели. Но Сократ не пытался получить совокупность высших требований синтетическим или конструктивным путем. Здесь, так же, как и в вопросе о качестве индивидуального счастья, он совершенно отказался от подробного расчленения и за­тем построения. Точно так же он не пытался отграни­чить сферу индивидуума от сферы общего. Вся эта ра­бота выпала на долю его продолжателей.

Утилитарную мораль или, как мы предпочитаем называть ее, мораль последствий мы вполне уверен­но можем приписать Сократу. Полезность или целе­сообразность суть критерий его мышления по мораль­ным, социальным и политическим вопросам. Его можно назвать основателем того рационального ра­дикализма, который настолько же неоценим как ору­дие критики и нападения против негодных сторон жизни, как и опасен и гибелен в силу тенденций к не­медленному и насильственному осуществлению сво­их требований, которые, однако, в отдельных случаях не что иное, как требования людей, подверженных ошибкам. Разум против авторитета, целесообразность против традиции или темных инстинктов - таков бо­евой клич в борьбе, подготовленной и едва начатой Сократом. Сам он в значительной степени находился под властью традиционных чувств своего народа. Он хотел только принципиального признания верховен­ства разума. Уже и такое признание должно было ос-

591

лабить некоторые узы благоговения, вряд ли в этом можно сомневаться. Не вполне несправедливо его упре­кали в том, что он убеждал детей не следовать «неразум­ной» воле своих родителей, что он советовал уважать только разум, а не возраст. И уважение к существующим государственным учреждениям должно было значи­тельно пострадать от его критики.

Непрестанным его нападкам подвергался способ выбора должностных лиц посредством жребия. Этим путем он готовил такое время, в котором специальные знания, выше всего ценимые им и его последователя­ми, должны были найти большее применение в госу­дарственном управлении, чем было до этого в Афинах. Тем не менее мы не можем считать его критику впол­не правильной. Ответственные государственные дол­жности и тогда уже замещались не по жребию. С дру­гой стороны, рядом с несомненными недостатками выбора по жребию были и обстоятельства, отчасти смягчающие эти недостатки, а также и не менее несом­ненные преимущества этой системы. Смягчало недо­статки этой системы то обстоятельство, что несение обязанности отдельным лицом было очень кратков­ременно, что коллегии были очень многочисленны, что многие, опасаясь обнаружить свою неспособ­ность, могли не принимать участия в выборах ответ­ственных должностей (например, в очень утомитель­ных обязанностях совета пятисот). Вместе с тем эта система выборов способствовала распространению политического образования и укреплению граждан­ских чувств. Но самое важное было то, что сами по себе опасные для маленькой общины партийные раздоры привели бы к еще более губительному антагонизму, если бы всякая победа одной партии сопровождалась полным господством ее во всех частях управления. Участие меньшинства в государственных делах смяг­чало этот антагонизм. Еще ближе подходил Сократ к нашим современным взглядам, когда он боролся с предубеждением против свободного ремесленного

592

груда, предубеждением, почти неизбежным в рабовла­дельческом государстве. В этом отношении Сократ был радикальнее Платона и Аристотеля и совершен­но не разделял презрения к ручному ремесленному труду. По его мнению, женщины способны к большей степени образования, чем думали его современники. По крайней мере, было бы странной случайностью, если бы совпадение в этом вопросе Платона, Ксенофонта и Антисфена, отрицавших всякое качественное различие в духовном укладе обоих полов, не вытека­ло из одного общего источника.

Но не будем входить в частности. Главное - это ут­верждение прав критики вопреки традиции и автори­тету и оценка всех учреждений, всех заповедей и пред­писаний при помощи одного-единственного мерила влияния опыта и разума на человеческое благополу­чие. Если даже применение этого принципа в руках людей, по существу склонных к ошибкам, часто быва­ет неправильным, однако другого лучшего канона мысль мудрецов в течение двух тысячелетий не могла открыть. Утилитаризм, его преимущества, неправиль­ное его понимание, действительные или мнимые ос­нования, выставляемые против него, - все это займет наше внимание в дальнейшем, когда мы встретимся с этим учением в более ярком его выражении, какое оно получило у последователей Сократа. Тогда же нам при­дется строго разграничить перепутанные теории эвдемонизма, гедонизма, утилитаризма и их разветвле­ний. Теперь только еще одно замечание. Можно совершенно отрицать индивидуально эвдемонисти­ческое обоснование морали и в то же время высшим мерилом морали и политики признавать социальную полезность. Можно, наконец, оставить и эту точку зре­ния - хотя несмотря на все хитроумные возражения у нас нет ничего, что бы могло заменить эту теорию и сохранить метод, по которому всякое установление, всякое предписание, всякое правило поведения явля­ется средством к определенным целям и подлежит

593

проверке с этой стороны. И пока мы стоим на общей почве с Сократом, на почве рассудочного исследова­ния, можно сказать, что где сошлись два человека, что­бы рационально обсудить человеческие отношения, там и Сократ среди них

4. Правда, его влияние на широкие круги людей и на отдаленные поколения не было непосредственным. Оно шло через его учеников, учеников последних и, испытывая другие влияния, сплеталось с ними. Иначе было с человеком далекого Востока, близким Сократу по духу и почти его современником. Мы говорим о Конфуции (479 г. до н.э.), которого чтили как основателя религии обитатели срединной империи и прилегаю­щих стран. Среди его канонизированных изречений мы встречаем совершенно сходные с изречениями Со­крата. В 39-й книге Ли-Ки читаем: «Усовершенствова­ние знания состоит в исследовании вещей. Если вещи обследованы, то знание совершенно; только тогда мышление истинно, когда совершенно знание; когда мышление истинно, тогда сердце просветлено; толь­ко когда просветлено сердце - образуется личность; только когда образована личность - упорядочивает­ся домашняя жизнь; только когда упорядочена домаш­няя жизнь - в порядке государство». Георг фон дер Габеленц, писавший о Конфуции, говорит о нем: «Мы видим, что в этом основном месте, где мы ожидаем ус­лышать слово совесть, он говорит о знании и о его со­вершенствовании. По-видимому, он смотрит на нрав­ственность как на вещь, которой можно поучиться». Есть у Конфуция и прямое указание на теорию, обосновывающую мораль счастьем субъекта; недаром же его обвиняли в эвдемонизме. Но завершением всей системы все же является трезвый альтруизм: «Любите друг друга», «Воздавайте добром за добро и справед­ливостью за зло», «Чего ты не хочешь, чтобы тебе делали, не делай другому». Таковы некоторые из его из­речений. Этот эвдемонизм создал, по крайней мере,

594

основу, которая уверенностью возмещает недостаток пафоса. Так, например, в одной из государственных бумаг (XIX столетия нашей эры) мы читаем: «Ваше Ве­личество! Я слышал, что тот, кто искореняет зло, по­жинает удачи, соответствующие степени усилия, что на долю того, кто множит радости других, выпадает счастье. Таково было руководящее правило наших древних королей». Под счастьем понимается земное счастье; вообще, у китайских философов-моралистов конфуцианской школы совершенно отсутствует пред­ставление о потустороннем мире с его наградами и наказаниями. И здесь, в неопределенном отношении к вопросу о бессмертии, сохраняется параллель с Со­кратом. Платон в «Апологии» заставляет его при­знаться в полной неуверенности по вопросу о приро­де смерти, а благочестивый Ксенофонт, очевидно, под влиянием своего учителя, хотя и влагает в уста своему умирающему герою, Киру, всякого рода аргументы бессмертия, но заканчивает лишь сомнительными вы­водами о дальнейшей жизни души.

Сократ ни в коем случае не был одинок в своем скептицизме. Когда он, один из участников битвы при Потидее, смотрел на надгробный памятник павшим товарищам (памятник, сохранившийся до наших дней в плохом состоянии), то стих: «Как земля тело примет, так души примет эфир», являлся как бы официальным выражением отрицания личного бессмертия. Так мало была распространена в ту эпоху вера, которой придер­живались мисты и орфики; в массе же народа ей по­стоянно приходилось бороться с неверием. Это пред­положение, что душа возвращается в эфир, как тело в землю, разделялось дружившим с Сократом Еврипидом, а также автором комедий Эпихармом. Здесь ос­паривалось личное бессмертие, но не сознательное продолжение жизни душ, так как эфир, или небесная материя, мыслился как носитель мировой души, свя­занной с высшим божеством. Но Еврипид не был бы самим собой, если бы в этом одном пункте он выра-

595

жал свое исключительное убеждение. Рядом с этой пан­теистической верой в его драмах встречаются места, в которых выступает полная неуверенность в судьбе души и даже надежда на окончательное уничтожение созна­ния. Подобные колебания, вместе с постепенным ослаб­лением веры в бессмертие души, были, по-видимому, преобладающими в конце V столетия. Также и там, где не высказывают сомнения в дальнейшей личной жиз­ни, все же очень мало говорится о славе и блаженстве умерших и совершенно не утверждается с увереннос­тью их участие в земных событиях. Литературные сви­детельства этой перемены поучительно дополняются памятниками. Наиболее древние афинские гробницы, приблизительно около 700 г. до н.э. как многочислен­ностью и роскошью даров, так и приспособлениями для жертвоприношений умершим свидетельствуют о силе веры в загробную жизнь и глубочайшем почитании душ. Стечением времени чувства эти заметно слабеют. При­ношения не прекращаются, но в эпоху высшего художе­ственного расцвета становятся до шаблонности одно­образными. А в конце IX столетия вообще исчезает богатство украшений; с явной готовностью подчиня­ются распоряжениям Димитрия Фалерского об огра­ничении расходов на гробницы. Наряду с объедине­нием народа на эту перемену влияло и падение веры в загробную жизнь души.

5. Сократ вообще в вопросах веры держался сере­дины. Он не был ни атеистом, ни верующим на старый образец. Это, по крайней мере, можно установить в точности, хотя в отдельных вопросах многое остает­ся неопределенным. Судебный процесс и смерть Со­крата вызывают в нас глубокое религиозное чувство. Он считал, что служит Божеству и находится под его защитой. Это, однако, еще не решает вопроса о при­роде его теологической веры. Маловероятным кажет­ся, чтобы мифологические боги были предметом его почитания. Если бы его точка зрения была тожде-

596

ственна народным верованиям, вряд ли обвинение против него последовало бы в той форме, какую оно приняло; по крайней мере, обвинителям не удалось бы перетянуть на свою сторону несколько сотен афинс­ких присяжных. В других подобных процессах, Диагора, Анаксагора, Протагора, обвинительный матери­ал был налицо в виде сочинений этих писателей. Нам кажется маловероятным, чтобы в данном случае совер­шенно не было никаких фактических свидетельств, а лишь одни неопределенные слухи. Мы можем, заме­тить также, что ответ на эти обвинения в платоновс­кой «Апологии» крайне слаб, что различными адво­катскими приемами он пытается затушевать свою неспособность ослабить самое ядро обвинения. Час­тью обвинителя забрасывают перекрестными вопро­сами и заставляют дать гораздо более широкую и по­тому более шаткую формулировку обвинениям, частью ответ составляется из бездоказательных словесных и логических фокусов. К этому присоединяет­ся еще то соображение, что точка зрения мифической народной религии в кругу философов была давно уже превзойденной точкой зрения и, что еще важнее, что это отчуждение обнаружилось позднее во всех развет­влениях сократовской школы, хотя и в различных фор­мах. Мы особенно должны заметить то обстоятельство, что отдельные боги, к которым Сократ обращается, со­гласно Платону, суть, с одной стороны, Аполлон, вла­дыка дельфийского святилища, где живет высшая муд­рость и взращивается высшая нравственная культура, с другой стороны, солнце и луна как факторы приро­ды, которые и для Платона и Аристотеля всегда остава­лись несомненными божественными сущностями.

Сократ молит богов о «добре» вообще. В чем оно заключается - об этом боги знают лучше, думал он, чем люди. Просить у них определенных благ, или по­мощи в тех или других делах, казалось ему недостой­ным, - как этого и можно было ожидать от моралис­та, который хотел, чтобы человек опирался на самого

597

себя, на свою мощь, обусловленную знанием, и неза­висимого, насколько возможно, от всего внешнего. Таким образом, он мало придавал значения подроб­ностям культа и советовал почитать божество, не муд­рствуя лукаво «по закону государства» (как гласило одно дельфийское изречение). В изображении Плато­на в «Евтифроне» Сократ выливает полную чашу на­смешки на ханжество и на крайний зелотизм и при­ходит к выводу, что благочестие должно являться скорее придатком праведного поведения, с которым в другом месте оно у него всецело сливается, а не со­ставлять самостоятельную добродетель с особым кру­гом обязанностей. Просветленное настроение прият­нее божеству, чем множество жертвоприношений. И Ксенофонт, который лично далек от такого взгляда, влагает в уста Сократа подобные же заявления.

Приблизительно таково же отношение Сократа к мантике, искусству предсказания. Ксенофонт, в выс­шей степени преданный мантике, рисует нам Сокра­та, порицающего обращение за советом к богам и тол­кователям знамений, когда вопрос может быть решен на основании познания.

Исключением из этого является дельфийский ора­кул, то святилище, которое пользуется симпатией Со­крата уже благодаря изречению, написанному на сте­не храма: «Познай самого себя». Оно стало любимым изречением Сократа. Вместе с большинством своих современников он видел в сновидениях выражение божественной воли. Но что сказать о прославленном его «демоне»,т.е. о том божественном голосе, который сыграл немаловажную роль в его жизни? Если верить Ксенофонту, то Сократ признавал за собой совершен­но особый дар пророчества. Он предвидел будущее и на основании этого предвидения советовал друзьям де­лать или не делать то или другое, и те, которые следо­вали его советам, имели удачу, а тем, которые не следо­вали, было плохо. Свидетельство Платона гласит совершенно иначе. Он ничего не сообщает о предска-

598

заниях, ни о положительных велениях, обращенных к Сократу, ни о каких бы то ни было советах, давае­мых им друзьям. Для него явление это гораздо более странное и редкое. С ранней юности, часто в важных случаях жизни, а также и при незначительных пово­дах, какая-то внутренняя сила удерживала Сократа от замышляемых им предприятий. Иногда он называл эту силу «голосом» (иногда это казалось ему просто «при­вычным знаком»), а так как она была необъяснима и вместе с тем влияние ее было благодетельно, то он счи­тал все это внушением божества или демона. Различие свидетельств Платона и Ксенофонта очень поучитель­но; к сообщениям последнего мы должны относиться с большим недоверием. Ксенофонту приятно было сде­лать Сократа чем-то вроде предсказателя или чудот­ворца; для этого он не просто выдумывает, но прибав­лениями и убавлениями стушевывает своеобразие явления и создает образ, который настолько соответ­ствует действительности, что обман нелегко обнару­жить. Но что сами мы думаем о демоне? Мы не можем причислить это явление к категории предчувствий и уподобить тому постоянному общению с божеством Юнга-Штиллинга, которое усиливалось при всяком осуществлении ожиданий. Но вместе с некоторыми древними мы не можем также видеть здесь только го­лос совести. Если демон удерживает Сократа всякий раз, как он хочет принять деятельное участие в госу­дарственных делах, то можно думать, что здесь им ру­ководит инстинкт, темное, но правильное сознание того, что свойственно его натуре. То же самое можно сказать и о тех случаях, когда внутренний голос удер­живал Сократа от возобновления близкого общения с теми учениками, которые прервали знакомство с ним и хотели его возобновить. В некоторых случаях Платон пользуется этим свойством Сократа в полу­шутливом тоне, для мотивирования незначительных фактов, для усиления драматизма диалога. Предстоя­щий разговор приобретает больше интереса, когда не-

599

посредственно перед этим Сократ собирался уйти или прервать разговор, и только демон удержал его от это­го. Казались ли Сократу божественными внушениями те из глубины бессознательного исходящие запреты, достигающие силы слуховых галлюцинаций, или даже и те чувства стесненности, которые всем нам известны? В этом случае слово демон было общим выражением для психических явлений различных классов. Обо всем этом мы можем высказывать лишь предположение, да и то с очень небольшой долей вероятности.

Почти столь же беспомощны мы в отношении очень важного вопроса, решение которого предстоит нам, о свойствах высшего божества, признаваемого Сократом. Здесь нам придется сделать выбор из двух возможнос­тей, так как древнее наивное воззрение нужно, конеч­но, оставить в стороне. Высшее божество Сократа мог­ло быть похожим на божество Ксенофана; оно могло быть вселенским духом, мировой душой или мировым разумом. Или оно заключало в себе черты высшего су­щества, если не творца, то устроителя мирового цело­го. Другими словами, воззрение Сократа было или пантеистически поэтическим, или деистически теле­ологическим. Большинство наших читателей готовы полагать, что достаточно высказать эту альтернативу, чтобы разрешить ее. По-видимому, только второе воз­зрение подходит к здравому умственному складу Со­крата, всегда стремящемуся к целесообразности. Это решение не лишено вероятности, однако мы не можем окончательно принять его. Следующий пример может показать сомнительность этих выводов. Если бы от Сократовой веры в демона до нас дошел лишь темный слух, разве не отвергли бы мы этот факт, ссылаясь на то, что для воплощенного разума вся подобная мисти­ка чужда. Великие люди часто соединяют в себе очень разнообразные и часто противоречивые элементы, и величие их в значительной степени основывается именно на этом соединении. Когда хотят дорисовать скрытую часть индивидуального характера исключи-

600

тельно на основании известной его части, то подвергаются опасности представить целый образ более однотонным и скудным, чем это есть в действительности. В пределах Сократовой школы идея бога принимала различные формы. Евклид, основатель мегарской вет­ви, возвел на трон всеединое элеатов; Антисфен, глава киников, проповедовал личного Бога.

Кто из учеников стоял ближе к учителю, вряд ли этот вопрос можно решить сколько-нибудь удовлет­ворительно. Аристотель молчит, Платон ничего не сообщает, он идет своим путем, руководимый учени­ем об идеях; остается самый ненадежный свидетель, Ксенофонт. Последний в двух главах «Меморабилий», подвергавшихся неоднократному разбору, трактует теологическую тему с телеологической, почти исклю­чительно антропоцентрической точки зрения. Если верить ему, Сократ смотрел на божественную деятель­ность исключительно под углом зрения человеческой пользы. Два разговора (с Аристодемом и Евтидемом) полны указаний на целесообразность строения тела животного и человека и устройства Вселенной на бла­го человеку. Указания эти должны убедить сомневаю­щихся и неверующих в божественном попечении. Возражения против подлинности обеих глав оказались неосновательны. Остается нерешенным вопрос, дол­жно ли быть приписано содержание их Сократу или Ксенофонту. Размышления эти нельзя назвать слиш­ком оригинальными. Подобные мысли мы уже встре­чали у Геродота, а проблема цели занимала Анакса­гора и Диогена Аполлонийского, причем никогда не принимала такой узкой формулировки, чтобы подчи­нять человеческой цели весь животный мир. Некото­рые подробности, по-видимому, скорее говорят о том, что мы здесь имеем дело с много путешествовавшим и многоопытным практиком Ксенофонтом, а не с его учителем. Последнему могла принадлежать основная мысль о целесообразном господстве Божества или Все-разума, но не развитие этой идеи.

601

Такое же заключение мы должны сделать о части тех аргументов, которыми Ксенофонт пытается объяснить отклонения Сократа от натурфилософских исследова­ний его предшественников. Мы охотно верим, что про­тиворечие древних систем служило доказательством не­разрешимости проблем, которыми они занимались. Тут отрицание всякого покоя, там отрицание всякого движе­ния; здесь признание мировой субстанции, там предпо­ложение бесконечного числа таких субстанций. Вполне возможно, что противоречивость теорий как бы доказы­вала Сократу их безнадежность, что их противополож­ные утверждения, отстаиваемые с одинаковой уверенно­стью, казались рассуждениями сумасшедших. Менее вероятным представляется нам, чтобы оригинальный мыслитель при обсуждении натурфилософских гипотез стоял на точке зрения афинского филистера, который видел в этих смелых начинаниях только чрезмерную гор­дость и непристойное вторжение в область, принадлежащую богам. Если бы Сократ думал так, то вряд ли всеоб­щее мнение объединило его с другими представителями просвещения и неверующими «исследователями неба», что так гибельно отразилось на его судьбе.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Кончина Сократа

1. Сократ достиг глубокой старости, когда туча, долго угрожавшая ему, разразилась над его головой. Глубокая неприязнь и злобствующее недоверие посте­пенно скапливались в душах его сограждан, пока, на­конец не последовал взрыв, приведший к трагическо­му событию, записанному в летописях человеческой культуры. Вынести справедливый приговор об этом столкновении благородного народа с одним из бла­городнейших его сынов - дело щекотливое. Мы по­стараемся заставить говорить факты, а затем вполне беспристрастно оценим их свидетельства.

602

Наши читатели достаточно хорошо знают о нерас­положении среднего афинянина ко всякого рода про­светителям, назывались ли они «софистами» или «исследователями неба». Сократа не только не отделяли от других представителей этого класса, но он считал­ся типичным их представителем. Об этом свидетель­ствуют те, кто лучше всего знали общественное мне­ние и наиболее на него влияли, авторы комедий. Мы уже познакомились с некоторыми из их изречений, полных презрения и ненависти; нет надобности их пе­речислять. Тот самый Евполид, который дал в «Льсте­цах» карикатуру на так называемых софистов, не ща­дит и Сократа и ставит его на одну доску с Протагором. Он одинаково насмехается над обоими за то, что они размышляют над величайшими предметами и не пре­небрегают самым низким для удовлетворения своих жизненных потребностей. О Протагоре он говорит, что тот исследует область небес и в то же время дос­тает себе пищу из отбросов, о Сократе же, что на од­ном пиру он украл ковш. И это были не отдельные ав­торы комедий. Количество и разнообразие случайно сохранившихся выражений очень велико. Рядом с Евполидом можно назвать Телеклеида, Амейпсия, Арис­тофана. Первому Сократ ненавистен как помощник Еврипида, драмы которого так часто оскорбляли на­родное чувство, того Еврипида, в доме которого чита­лась книга Протагора о богах. Для Амейпсия он «луч­ший среди немногих, самый глупый среди многих, размышляющий обо всем, только не о том, как достать себе новый плащ». В той же комедии, названной по имени Конна, учителя музыки Сократа, хор состоял из «мыслителей» или «умствователей». Нам вспоминают­ся «Облака» Аристофана, этот ядовитый пасквиль (по­ставленный на сцене в 423 г.), героем которого явля­ется Сократ не только в образе противного неумытого бродяги и сотрудника вредного искусства Еврипида, как позднее в «Птицах» (414 г.) и в «Лягушках» (405 г.). Здесь «фабрика мыслителей» есть место рождения вся-

603

кой праздной мысли, всякой свободомыслящей ере­си, всякой нечестивой гордости юношества, всех спо­собов надувательства и подкупа. Ввиду таких злостных нападений можно только удивляться, что Сократ мог спокойно продолжать жить и действовать еще чет­верть века в том городе, где свобода учения и мнения не были принципиально признаны. Мы видим, таким образом, что в укладе мысли и жизни эпохи Перикла уже образовался противовес наследственной склон­ности к нетерпимости и к расправе, допускаемой су­ществующими законами. Мы должны предположить, что были особые обстоятельства, которые раздули в яркое пламя долго тлевшие искры. Эти обстоятельства найти нетрудно.

Пелопоннесская война закончилась глубоким паде­нием Афин. К унижению внешним врагом присоеди­нилось ослабление от ожесточенной гражданской войны. В последней победителем остался демос (403 г. до н.э.). Однако государство было сильно потрясе­но; сравнение настоящего с прошлым ясно представ­лялось каждому и наполняло все сердца горечью. Нельзя было не искать причин этой гибельной пере­мены и не извлечь урока из этого наблюдения.

Нам кажется, что мы слышим мрачный голос пре­старелого афинянина, который обращается к прияте­лю чужеземцу, неожиданно появившемуся на рынке со следующими словами: «Ты не узнаешь Афин? Улицы и гавань пусты! Что в этом удивительного? Наши пора­жения, потеря флота, потеря колоний и дани сделали нас бедным народом, бедным и надеждами. Хочешь посмотреть на веселые лица, отправляйся в Спарту. Правда, наша гордая победительница полна смирения перед властителями судьбы и их священными закона­ми. Зевс там не лишен своего трона; он не уступил места «королю вихрю», о котором так много говорят наши небесные умники и софисты. Если бы там появи­лись подобные негодяи, их бы очень скоро убрали при посредстве обычного «изгнания чужеземцев». У нас

604

другое дело! Как заносчиво наше юношество! Где его благочестивый страх? Во всем этом виноваты ново­модные учителя мудрости. Уже четверть века назад на Анаксагора пало обвинение в безбожии и он стал из­гнанником. То же самое и с Протагором. Но самый плохой еще среди нас; старый Сократ все еще носит свою шкуру, хотя честный Аристофан обнаружил его сущность уже больше двадцати лет тому назад. А как он зазнался теперь! Недавно царь Архелай пригласил его вместе с нашими лучшими поэтами к македонско­му двору; его гордая скромность не позволила ему принять эту честь. Юноши-чужестранцы из Мегар, из Фив, даже из дальней Кирены пришли сюда к нам, что­бы учиться у него! У него учиться! Хотя он не хочет, что­бы его считали учителем юношества, или софистом, но это различие слишком тонко для нашего понимания. В грязном своем домишке он читает собравшимся у него ученикам пожелтевшие свитки и объясняет им по-своему поэтов и софистов. Живет он, главным образом, дарами своих богатых «друзей» и «товарищей». Он хва­лится, что не делает различия между богатыми и бед­ными и что готов помогать и тем и другим в равной мере; на это я ему скажу: «Тем хуже! Другие софисты раздают свои дары за высокое вознаграждение; ты же рассеиваешь их даром». Хорошо еще, если бы он не за­нимался ничем другим, кроме пустых мудрствований, над которыми мы смеялись во все горло, когда смот­рели на Аристофановы «Облака». Хорошо, если бы он измерял длину прыжка блохи ее длиной, когда она с густых бровей его достойного друга, «летучей мыши» Херефонта, прыгает на его собственную лысину. Но он делал вещи похуже. Он позволял юношам бить и свя­зывать своих «неразумных» отцов. Он колебал веру в богов. Поговори с сыном фракиянки, незаконнорожденным Антисфеном, или с киренцем Аристиппом, и ты скоро узнаешь, что Афина, высокая покровительница нашего города, для них только имя, пустой об­раз. Одни из этих воспитанников мудрости не верят

605

ни в каких богов, другие в одного-единственного сре­ди них. Кто знает, может быть, потворство такому святотатству возбудило гнев нашей властительницы и причинило наши поражения!

Ты сомневаешься, чтобы словесный герой мог быть причиной таких бедствий? Это вполне возможно. Его тонкое искусство диалектики притягивает наилучшие молодые головы, как лидийский камень железные опилки. Он отдаляет их от религии, делает их врагами государства. Ты думаешь, я преувеличиваю. Но слушай не меня, а посмотри на факты. В течение долгой войны нас постигло величайшее несчастье при безумной попытке завоевать Сиракузы и покорить Сицилию. А кто виноват в этой сумасбродной попытке, за которую мы заплатили потерей тысячи наших лучших граждан? Не кто другой, как «прекрасный сын Клиния»: (как его обыкновенно называет его почитатель Со­крат), который вопреки всем отговорам мудрого и благочестивого Никия соблазнил народ, тот самый любимый ученик его Алкивиад, который участвовал и в святотатственном обезображивании герм и в осме­янии мистерий и, в конце концов, из Спарты вел инт­риги против родного города. И этого еще мало. Как Ал­кивиад уничтожил наше господство на море, так Критий разрушил внутренний мир нашего города. Правда, он не был бездарен! Но на что же он направил свои таланты? В своей трагедии «Сизиф», которая не могла появиться на сцене, но которая ходит по рукам в многочисленных списках, веру в богов он называл выдумкой древних мудрецов. К этому учению подхо­дила и его жизнь. Он был худшим врагом народа. Уже будучи изгнанником, он возбудил фессалийских кре­стьян против их господ. А когда он снова возвратился к нам, как бесчинствовал он со своей свитой! И опять я спрошу: откуда почерпнули Критий и его приспеш­ники свои принципы? Все они были «товарищами» Со­крата. Но могилы его и его племянника Хармида уже поросли травой. Бог с ними. Но не забудь его внуча-

606

того племянника, юного Платона, который тоже лю­бимец софиста и тоже расточает речи против нашего устройства и против демоса. Еще недавно я слышал, как он возвещал удивительную вещь: не будет лучше, пока философы не станут правителями или правите­ли не станут философами. Может быть, он тоже ког­да-нибудь отправится в чужие страны, как его сотова­рищ, сын всадника Грила. Ты слышал, вероятно, что Ксенофонт вместо того, чтобы служить родному го­роду, предпочел отправиться в Азию к Киру, претен­денту на персидский престол, который выказал себя ревностным покровителем наших врагов, лакедемо­нян. А кто, думаешь ты, побудил его спросить совета у оракула в Дельфах и с позволения последнего перей­ти к врагам нашей страны? Не кто иной, как его ин­тимный друг, всегда сардонически улыбающийся, все лучше знающий, седой старик с лицом силена! Пора запретить ему это ремесло. Ты думаешь, что можно спокойно предоставить старой лучине догореть до конца, она уже не зажжет много голов. Это возможно. Но как отразится на молодежи, если она увидит, что ее глава спокойно продолжает свое дело и с честью за­кончит свою жизнь? Дело было бы просто, если бы ареопаг обладал своими прежними правами; он бы прямо запретил ему общаться с юношеством. Теперь же нет иного выхода, как пригласить Сократа на суд присяжных. И как раз один из наших лучших людей, Анит, бывший богатым хозяином мастерской, собира­ется подать на него жалобу. Как только это станет из­вестным в портике царя-архонта, так старик сейчас же последует примеру Анаксагора и Протагора. Разлука с ворчливой Ксантиппой не будет для него слишком тяжелой; он удалится и окончит свои дни в Коринфе, и Фивах или в ближних Мегарах, где у него должно оказаться немало преданных друзей. Во всяком случае он может идти куда хочет. Как Анит не успокоился в борьбе с олигархами, пока вместе с Фрасибулом не сдержал победы, так не оставит он и теперь своего

607

дела. Он уже заручился честными помощниками: на­родным оратором Ликоном и поэтом Мелетом, кото­рый при этом случае приобретет больше славы, чем недавно своей «Эдиподией». Кто посоветовал ему со­стязаться с несравненным Софоклом или даже с Еври-пидом, на которого он похож только своими пригла­женными волосами, падающими на щеки, но ничем иным? Его ястребиный нос, скудная бородка, худоба... Однако я заболтался, на ратуше уже развевается флаг, я должен идти и занять свое место в совете, чтобы не потерять моей платы. Иначе из-за Сократа я еще, по­жалуй, лишусь и своей драхмы».

Не все произошло так, как это предсказал наш чест­ный член совета. Правда Анит (Платон рисует его нам в «Меноне» как ярого ненавистника софистов) отчас­ти по собственной инициативе, отчасти поддерживае­мый своими помощниками, выставил обвинение, кото­рое гласило: «Сократ виновен, так как он не признает богов, признанных государством, и вводит другие де­монические существа; он виновен также в том, что раз­вращает юношество. Предлагаемое наказание: смерть». Но обвиняемый, который не был подвергнут аресту, обманул ожидания друзей и врагов и на суд явился.

2. Было весеннее утро 399 года до н.э. Капли росы ярко, как всегда, блестели в венчиках анемон, фиалки распространяли свой нежный аромат. Но в этот день солнцу не сужено было дойти до своего зенита, преж­де чем не свершилось роковое событие. В этот день суд не бездействовал. Рано поднялись многочисленные, большей частью несостоятельные и престарелые афи­няне. Они спешили исполнить свою обязанность при­сяжных заседателей, к чему их уполномочивал трид­цатилетний возраст, юридическая беспорочность и принесение присяги. Не зная, какие им предстоят дела, они, взяв свои судейские дощечки, отправились в зда­ние, находящееся на рынке, где происходил выбор по жребию. Там они распределялись по различным су-

608

дебным отделам и спешили еще в сумерках к своим ме­стам; у каждого в руке была палка, цвет которой соот­ветствовал цвету притолоки тех ворот, куда он должен был войти. Палки обменивались на марки, а впослед­ствии по этим маркам выдавалась дневная плата в три обола (полфранка).

На долю пятисот одного из этих присяжных выпал знаменательный жребий! Когда решетчатая дверь за ними закрылась, они узнали, что им предстоит разре­шить дело Мелета (официального обвинителя) против Сократа. Так как Сократ обвинялся в безбожии (asebie), то сам архонт-царь, избиравшийся на год по жребию, руководил предварительным следствием и теперь председательствовал. Присяжные распределились по рядам скамей, покрытых циновками, напротив них на двух со­седних эстрадах поместились обвинители и обвиняе­мый. За решеткой стояли многочисленные слушатели. Здесь можно было заметить массивную голову двад­цативосьмилетнего Платона рядом с его братом Адеймантом, и тощего Критобула со своим отцом Критоном, и мрачного Аполлодора в сопровождении своего брата Эантодора. Где-нибудь виднелась, вероятно, кра­сивая фигура Аристиппа, были верно и беотийцы, Симмий, Кевит и Федонд, и юношески прекрасный Федон, и, наконец, Антисфен с его взъерошенными волосами.

Для начала возожгли курительную жертвуй герольд произнес молитву. Писец прочел обвинение и ответ на него. Тогда председательствующий предложил взойти на трибуну представителям обвинения. Пер­вым говорил Мелет. Он указывал на свою патриоти­ческую цель. Речь его не была лишена некоторого ора­торского искусства, но успеха он не имел. Более действенными были речи Анита и Ликона. Первый отрицал всякое чувство ненависти по отношению к обвиняемому; он заявил, что был бы доволен, если бы обвиняемый не явился на суд и удалился из страны; но если он здесь, то не нужно его оправдывать, потому что это побудило бы учеников следовать его приме-

609

ру. Об этих «учениках» и о том, что им ставилось в вину, было неоднократно упомянуто. Факты, на кото­рых базировалось обвинение, нам не известны. Пос­ле этого слово взял Сократ. Он говорил просто, безыс­кусно и был часто прерываем Мелетом, раздраженным своим неуспехом. Речь его была импровизацией или, по крайней мере, должна была быть похожа на имп­ровизацию. Она отличалась серьезностью, достоин­ством, остроумием, иронией, полнейшим хладнокро­вием и совершенно не взывала к снисходительности или сострадательности судей. По-видимому, она имела некоторый успех. Ибо, после того, как присяжные подошли к трибуне, чтобы опустить дощечки (похо­жие на дисковые волчки), в приготовленные урны, то оказалось, что дисков с отверстием, оправдательных, было всего на тридцать меньше, чем обвинительных (в которых была вставлена палочка).

Затем следовало решение вопроса о мере наказа­ния. Против предложения обвинителя в этом, как и в других сходных случаях, обвиняемый мог выставить свое предложение. Принятие последнего предложе­ния было тем вероятнее, чем больше смирения обна­руживал обвиненный и чем выше был предлагаемый им выкуп. В обоих пунктах Сократ обманул ожидания присяжных, расположенных в его пользу. Неохотно и только сдаваясь на просьбы своих друзей, готовых стать за него поручителями, он предложил уплатить скромный выкуп в три тысячи драхм. Вместе с тем в сильных выражениях, к которым представители суве­ренного народа не привыкли, он протестовал против правильности состоявшегося приговора. Следствием этого было значительное увеличение первоначально­го большинства. Смертный приговор был решен не менее чем тремястами шестьюдесятью голосами.

3. Из бессмертного изображения Платона мы пы­тались выделить то, в фактической истинности чего не существует и тени сомнения. «Апология» не есть

610

протокольное сообщение. Описание суда в ней я на­звал бы стилизованной правдой. В одном случае, по крайней мере, это несомненно. По словам Платона, Сократ возвещает о предстоящем показании одного свидетеля в свою пользу. В дальнейшем, однако, ниче­го не говорится об осуществлении этого обещания. В сохранившихся аттических судебных речах, которые выводят также только одно говорящее лицо, свиде­тельское показание упоминается таким образом, что свидетеля приглашают дать показания, а затем слова «свидетельское показание» означают, что оно дается, так же, как в других случаях чтение параграфа закона обозначается словом «закон». Платон поступает ина­че. Здесь, как и в других случаях, он не хочет следовать шаблону; может быть, он хочет показать, что он не дает совершенно полного и точного изображения процес­са. Но это одно обнаруженное противоречие между возвещением и осуществлением позволяет нам пред­полагать другие вольности и в других случаях. Таким образом, нам кажется очень маловероятным, что этот свидетель защиты, брат Херефонта, был единствен­ным во всем процессе. И в самом деле, в первой речи Сократа есть место, подкрепляющее это предположе­ние. В том месте, где Сократ предлагает Мелету при­звать присутствующих в зале суда отцов и братьев его учеников в качестве свидетелей обвинения, что он за­был сделать раньше, он прибавляет, что уверен, что их свидетельства будут прямо противоположны ожида­ниям обвинителя; они, наверное, все заступятся за него, будто бы развращавшего их родных. И на это за­ступничество он также определенно указывает, что невольно появляется предположение, что дело идет о реальном событии. Одним словом, мы предполагаем, что Платон воспользовался этим приемом вместо ци­тирования действительно имевших место показаний свидетелей защиты (по соображениям художествен­ным или личным). Нам нужно, однако, ближе разоб­рать действительное содержание речей Сократа.

611

У нас нет ни малейшего основания считать недо­стоверным тон этих речей. То же самое можем мы ска­зать о духе, в котором ведется защита. С этой стороны отклонения от исторической истины нельзя считать художественно допустимыми, их нужно было бы при­знать неудачным и неуважительным приемом. И дей­ствительно, дух и задача защиты вполне согласуются со всем, что мы знаем об историческом Сократе. Раз­ве можно было предполагать, что Сократ захочет во что бы то ни стало спасти свою жизнь? Но нам кажет­ся столь же произвольным и утверждение, что он во что бы то ни стало хотел умереть, из боязни ли стар­ческой немощи или чтобы завершить мученической смертью свое земное поприще. Вероятнее, что для него жизнь имела ценность лишь при условии беспре­пятственного продолжения своего своеобразного призвания. В этом случае, как сообщает «Апология», он был готов даже заплатить выкуп. Но от этого условия он не отступает ни на йоту; вне этого он не признает никакого компромисса, никакого молчаливого согла­сия. Конечно, при этом условии шансы на успех были невелики. Но незначительное большинство, которым был решен вопрос о виновности, указывает, что они не были равны нулю. Против такого понимания мож­но указать на одно обстоятельство, которое, по-види­мому, не лишено основания. Это вызывающий тон вто­рой речи. «Я не признаю за собой никакой вины; я не только не заслужил наказания, но считаю себя достой­ным высшего отличия, которым располагает государ­ство, - обедов в Пританее». Осужденный, говорящий таким языком, скорее хочет угрожающей ему казни, нежели стремится ее избежать. Но надо обратить вни­мание на контекст, в котором сказана эта фраза. Она непосредственно предшествует его предложению меры наказания. Для того чтобы это предложение не наносило ущерба самосознанию Сократа, чтобы оно не умаляло его достоинства и не давало повода думать, что он предлагает молчаливый договор: отказ от смер-

612

тной казни со стороны судей - отказ от своего призва­ния с его стороны, - для этого его согласию на уплату штрафа нужно было противопоставить нечто такое, что настолько бы возвышалось над общим тоном его защи­ты, насколько это согласие опускалось ниже ее.

Нельзя не удивляться изумительному искусству его защитных речей, несмотря на кажущееся отсутствие строгого плана. На саму суть обвинения, упрек в рели­гиозной гетеродоксии он, очевидно, не дал удовлет­ворительного ответа. Но так как многое из того, в чем его обвиняли авторы комедий, в особенности Аристо­фан, Сократ мог с полным правом отрицать, указав на ошибочность этого, то оно и выдвигается на первый план, необоснованные обвинения остроумно объеди­няются в формулу, которая послужила основанием для действительного судебного обвинения. Но и форму­лу последнего обвинения можно было немного изме­нить. Сравнение с точным аутентическим текстом об­винения и прибавление слов «как бы» обнаруживают, что оно передается не с безусловной точностью. Это отсутствие точности позволяет выдвинуть вперед лег­че опровергаемую часть обвинения - развращение юношества. Отклонение обвинения в безбожии ведет­ся согласно совету Гомера применять на войне мелкие отряды войск. Само обвинение помещается им в сере­дине и окружается более действительными элемента­ми защиты. Наиболее сильный аргумент защиты, на­ходящийся в распоряжении обвиняемого, - ссылка на хорошее отношение к нему ближайших родствен­ников, якобы развращенных учеников сберегается на самый конец. Также и теоретическое опровержение этого обвинения обнаруживает очень искусного адво­ката. Мы говорим не о том ложном заключении (лож­ность которого ясна для нас, но не была ясна для Пла­тона и Сократа), что никто не может желать намеренно сделать худшим того, с кем общается, ибо от этого он и сам пострадает. Если бы это было так, то не было бы школ воров, не было бы отцов, обучающих своих сы-

613

новей нечестным заработкам, не было бы матерей, приводящих дочерей к бесчестию. И в действительно­сти польза, которую совратитель извлекает или наде­ется извлечь из своей развращающей деятельности, может превысить предполагаемый вред или оказать более сильное влияние на волю, да, кроме того, раз­вращение может быть лишь частичным и не касаться отношения обеих сторон. Для Сократа и его последо­вателей такое утверждение было в действительности постулатом более широкого положения, что никто на­меренно не поступает несправедливо, и другого поло­жения - о единстве всех добродетелей. Не это место, следовательно, обнаруживает нам его адвокатское ис­кусство. Мы говорим о том месте, где Мелет, пользо­вавшийся расположением народа вообще и в зале суда в особенности, был постепенно приведен к нелепому признанию, что все афиняне, за исключением Сокра­та, знакомы с воспитанием детей и способны нрав­ственно влиять на юношество.

Если и теперь мы удивляемся техническому искус­ству автора защиты, будь то Сократ или Платон, - то наше удивление возрастает, если мы, вместо того что­бы рассматривать отдельные места, охватываем взо­ром целое. Было ли рассчитано действие этой речи на присяжных или на читателей - в обоих случаях це­лью было раскрыть значение Сократа тому кругу лю­дей, который был совершенно неспособен оценить его деятельность непосредственно. Нас крайне удив­ляет, что о Сократовых исследованиях понятия, кото­рые по несомненному свидетельству Аристотеля составляли зерно всей его деятельности, совершенно ничего не говорится. Диалектика Сократа представля­ла две стороны, которые, употребляя терминологию Грота, можно назвать позитивной и негативной сто­ронами его философии. Для большой публики после­дняя была гораздо более знакома, чем первая. Ворч­ливым мистификатором и насмешником, сбивающим с толку собеседника, искусником речи, мастером в

614

критике и в полемике - в таком малосимпатичном свете он является всему свету и в качестве такового приобрел себе бесчисленных врагов. Вот этот непо­пулярный образ спорщика «Апология» покрывала блеском религиозной миссии. Страстно преданный ему Херефонт (это сообщит с трибуны брат покойно­го) принес из Дельф изречение: нет никого умнее Со­крата. Это мнение Бога, в резком противоречии с его сознанием собственного неведения, привело его в полное недоумение. Ведь Аполлон не может лгать; нужно, следовательно, доискаться до скрытого смыс­ла его приговора. Он не мог отказаться от этой зада­чи и предпринял «роковой» для себя путь - испыта­ние мудростью всех тех людей, которые славились ею - политиков, поэтов, ремесленников. Это пред­приятие вызывало ненависть к Сократу: настоящее обвинение есть его следствие. Сам он вывел из этого то поучение, что все, подобно ему, лишены истинной мудрости, но полны чуждого ему самомнения. Таким образом, ему открылся смысл дельфийского изрече­ния. Мудрость человеческая довольно жалка, хотела сказать пифия; мудрее всего те, кто, подобно Сократу, сознают в себе этот недостаток мудрости. Разберемся в фактических основаниях этого рассказа. Здесь нуж­но строго различить две вещи: само дельфийское из­речение и его значение в жизни Сократа. По нашему мнению, в исторической истинности его нет ни ма­лейшего сомнения. Разве можно допустить, чтобы Платон выдумал такое свидетельское показание в близком по времени процессе для того, чтобы заста­вить поверить своих современников и потомков тако­му значительному факту? Но как ни несомненен этот факт сам по себе, его крайне трудно удовлетворитель­но объяснить. Как могли в Дельфах так ясно понять благотворное влияние речей Сократа и так высоко оценить их, чтобы желать оказать ему поддержку этим изречением? Может быть, он приобрел симпатии ари­стократически настроенных дельфийских жрецов

615

назад содержание далее



ПОИСК:




© FILOSOF.HISTORIC.RU 2001–2023
Все права на тексты книг принадлежат их авторам!

При копировании страниц проекта обязательно ставить ссылку:
'Электронная библиотека по философии - http://filosof.historic.ru'