чения понятий. Если Сократ считает тождественными добродетель и счастье, то, конечно, прежде всего потому, что он это так ощущает. Мы слышим здесь голос не его народа, а голос его внутреннего «Я».
2.Клеант, второй представитель стоической школы, в своей книге «О наслаждении» приводит часто повторяющееся изречение Сократа, что «счастлив справедливый человек». В одной элегии Аристотеля, написанной на смерть рано умершего товарища, киприота Эвдема, в элегии, сохранившейся, к несчастью, только в отрывках, мы находим следующие строки, тождественные с вышеприведенным изречением: «Учением и поступками он доказал, что человек одновременно и добр и счастлив, и одно не может быть отделено от другого». Здесь речь идет о человеке «единственном и первом среди смертных», возвестившем это учение, которому Эвдем немедленно по прибытии своем в Афины, движимый великой любовью (т.е. почитанием), воздвиг алтарь, предназначенный для прославления героя. Вопреки мнению некоторых древних и современных людей, видевших в этом человеке Платона, который был еще жив ко времени смерти Эвдема (353 г.), беспристрастный взгляд единственно укажет на Сократа. Отождествление добродетельности со счастьем или эвдемонизм есть общее наследие всех сократовских школ, в какую бы разнообразную форму оно ни облекалось. Если учение казалось само собой понятным или почти понятным его автору, то для более критического взгляда его учеников оно нуждалось в доказательстве. И величайший из учеников Сократа, Платон, в самом значительном своем сочинении, в «Государстве», применяет всю мощь своего мышления, пытаясь доказать следующий тезис справедливый, в качестве справедливого и вследствие своей справедливости, есть вместе с тем и счастливый.
Прежде чем идти дальше, остановимся на минуту на мотивах, которые привели Сократа к этому учению и
583
побуждали проповедовать его со всей силой своего ума. Основные психологические моменты этого, без сомнения, следующие. У Сократа был идеал поведения - идеал рассудительности, справедливости, неустрашимости и независимости. Он чувствовал себя счастливым, поскольку следовал этим правилам. Глядя вокруг себя, он видел и у других людей идеалы жизни, но вместе с тем он наблюдал вялость, половинчатость, разлад чувств, отсутствие строгой последовательности и в результате - частые отклонения от намеченного пути, он видел значительные таланты и могущественные инстинкты, которым недоставало направляющего начала, которые расточались и применялись неудачно, и люди, обладавшие ими, не достигали внутренней гармонии и прочного мира. Ему казалось недостойным свободного человека, казалось «рабским» состоянием быть игрушкой капризных импульсов. Алкивиад, яркий представитель этого типа, так именно и рисует сам себя в «Пире» Платона. Когда он слушает поучения Сократа, он бывает тронут до глубины души, сердце его начинает сильно биться, он плачет и в сравнении с Сократом кажется себе вполне недостойным. В такое состояние его не мог привести даже такой блестящий оратор, как его дядя Перикл. Точно так же у Ксенофонта Сократ приписывает «рабские» чувства тем, кто вследствие недостатка познания о «добром, прекрасном и справедливом» колеблется в своих поступках подобно путешественнику, не знающему пути, или неумелому счетчику, решающему свою задачу то так, то иначе. Сократ болезненно ощущал в своих современниках отсутствие внутренней гармонии и определенной, единой воли. Мы называли его борцом за просвещение; но вместе с тем он, как никто, познал и неустранимые недостатки критической или просветительной эпохи и ярче всего ощущал их. Старая вера была подточена; с внешней стороны правила поведения оставались прежние, но они были лишены внутренней силы; в душе было беспокойство. Тот разлад,
584
который мы наблюдаем в драмах Еврипида, должен был заставлять искать новое мировоззрение, которое могло бы также полно охватить человека, как прежде религия. Сократ был основателем этого нового мировоззрения не в том смысле, что его идеалы были во многих пунктах существенно иные, чем прежние идеалы его народа. Сам он только в некоторых вопросах (прежде всего в вопросе о государственных учреждениях) подвергал их уничтожающей критике, но подготовил эту критику для многих случаев. Пафос его жизни состоял в устранении душевного разлада. Как сообщает Клеант в указанном выше сочинении, он заклеймил «нечестивцем» того, кто впервые отделил справедливое от полезного и дал таким образом душе двойное мерило. С одной стороны, нравственный идеал, о котором мечтают в праздничные дни, с другой - прямо противоположный идеал счастья, которым надо жить в будни. Тут божественный образ, перед которым склоняют колено, там идол, которому служат; единодушное осуждение клятвопреступника и узурпатора, запачканного кровью вроде Архелая Македонского, и рядом с этим не менее единодушное удивление перед величием этого человека и общая зависть к его удаче (сравни «Горгий» Платона). Если непосредственная и главная задача Сократа заключалась в том, чтобы придать ценность существующему строю жизни, то вместе с этим он открывает путь, который ведет к ее преобразованию. Положение: «добродетель есть счастье» легко превратилось в обратное: «счастье есть добродетель». Эвдемонизм, который раньше, если не исключительно, то главным образом стремился обосновать традиционные правила поведения, должен был, в конце концов, привести к критическому пересмотру всех этих правил. Путь к полной перестройке моральной, социальной и политической жизни был подготовлен.
Но об этом мы будем говорить позже. Прежде всего нам нужно проследить основное учение Сократа в его последствиях. Мы можем предоставить слово Ксе-
585
нофонту. Одно из мест, которые слишком содержательны, чтобы мы могли счесть их созданием самого Ксенофонта, гласит так: «Мудрость и добродетель» (вначале, правда, называются различные виды этих качеств, затем они дополняются другими видами) «он не различал; признак обеих он видел в том, что всякий знает прекрасное и доброе и пользуется ими, а также узнает отвратительное (или дурное) и избегает его. Если же затем его спросить, считает ли он мудрыми и дельными людьми тех, кто, зная, что должно делать, делают противоположное тому, то он отвечал, что считает их неумными и недельными». Другими словами, он отрицал противоречие между познанием и поведением и выводил отсюда то следствие, что моральные качества всецело и единственно заключаются в мудрости. В силу применения ее к разным областям жизни добродетель начинает казаться разной; в действительности же она едина, ибо она тождественна с разумению и мудрости. Как мудрости, ей можно учиться и, так как такое важное знание никогда не может улетучиться, его нельзя потерять. Здесь мы соединили свидетельства Платона и Ксенофонта и восстановили таким образом скелет сократовского учения о добродетели.
Правда, скелет не есть целое. Вряд ли мы будем знать в точности, насколько Сократ вдавался в детали, выходя за пределы основных черт своего учения. Мы должны здесь различать две вещи: позитивное содержание его морального учения и обоснование его.
3. Психологическую основу его убеждения о всесильности интеллекта мы уже видели. Он был так поглощен собственными идеалами, что всякое уклонение от них считал только следствием интеллектуальной ошибки. Но психологическое основание теории - одно, а логическое ее обоснование - другое. Он хотел доказывать, а не ораторствовать, он всегда исходил из «самого ходячего и несомненного», ему было недостаточно сослаться на собственное чувство. Он
586
стремился к возможно более объективному обоснованию, и это облегчалось для него несовершенством тогдашнего мышления, отсутствием строгого различия между тем, что мы называем индивидуальной моралью, и моралью социальной. Сократовское обоснование морали исходило из первой. Всякий стремится к своему собственному благу. Если же поведение его противоречит этой цели, не служа при этом ни другой цели, выше стоящей, ни ослеплению страсти, то в этом противоречии виновато неверное знание (или, как мы должны прибавить, недостаточное умение применять знания). Эта простая мысль являлась, по-видимому, исходным пунктом теории Сократа, поскольку она являлась теорией, построенной на рациональных основаниях. Легко доказать ошибочность и вред многочисленных извращений жизни тем, кто несет их на себе; легко показать, что они не достигают гой цели, от которой никто не откажется сознательно. Отсюда было легко перейти и на ошибки социальной морали. Наш философ пытался доказать, что антисоциальные поступки вредят интересам лица, Совершающего их. Примерами, иллюстрирующими чту мысль, полны «Меморабилии» Ксенофонта. Нужно дорожить дружбой, потому что друг есть самое полезное обладание. Нужно избегать несогласий в среде родных, потому что глупо обращать во вред то, что природа дала нам на пользу. Нужно повиноваться законам, потому что это повиновение приносит нам наибольшую выгоду, и т.д., и т.д. Мы не можем присоединиться к мнению некоторых новейших исследователей, что как указанные примеры, в частности, так и сама основная мысль не принадлежит Сократу. Когда все подобное считают недостойным Сократа, то при это упускают из вида многие различия, которыми нельзя пренебрегать безнаказанно; при этом не замечают, что еще важнее следствия, вытекающие из основной тенденции сократизма. Страстная потребность освободить человека от колебаний противоречивых
587
желаний, от случайности мнения и вместе с тем дать непоколебимую основу его высшим стремлениям не могла обойтись без подобных аргументаций. Ведь положение: «это должно быть» нужно было свести к «это есть»; на месте не требующего доказательства повелительного наклонения заповеди поставить изъявительное наклонение несомненных человеческих интересов. Многое приходилось оправдывать перед рассудком, что для ясно видящей, чуткой души не требовало никакого оправдания. Неприятное чувство, оставляемое в душе современного читателя подобными рассуждениями, зависит отчасти от тривиальной манеры Ксенофонта, подробно останавливающегося на самом понятном, отчасти от вышеуказанных причин. Кроме того, получается впечатление, что подобные увещания с указанием на отдаленные выгоды, которые покупаются ценой непосредственных жертв и трудностей, мало пригодны к тому, чтобы стать действенными мотивами поведения. Нас неприятно поражает, что такие мотивы должны присутствовать в сознании. Отталкивающе должно на нас действовать, когда мать заботится о ребенке только для того, чтобы иметь опору в старости! Но на эти рассуждения можно взглянуть и с иной точки зрения, с точки зрения интеллектуального оправдания и рационального обоснования. Если так смотреть, то рассуждения эти входят в целое сократизма и не лишены известной ценности. Задача заключалась в том, чтобы оправдать семейные, дружеские и другие альтруистические чувства перед холодным рассудком и поддержать единство воли указанием на то, более или менее обоснованное, соображение, что противоречие между требованиями, предъявляемыми обществом, и личными интересами лишь кажущееся; этим путем если и нельзя было создать новых мотивов, то все же можно было укрепить с рациональной стороны существующие и защитить их от нападений антисоциального духа. Правда, при этой попытке приходилось отдавать предпочтение более грубым, наи-
588
более заметным выгодам перед более тонкими, более скрытыми и более длительно действующими.
Но есть другие области, в которых рассудочное рассмотрение этических вопросов гораздо важнее. Добрые, гуманные чувства рождаются не из размышления. Они суть следствия естественных задатков, воспитания, окружающей среды. Аргументация не способна породить их. Однако раз они существуют, она может дать им направление. Здесь не столько приходилось бороться с незнанием, сколько с неясностью. И сократовская диалектика непрестанно с ней боролась. В этой борьбе точное определение понятий было очень важно. Если ясность понятий не могла породить мотивов поведения, то она могла помешать тому, чтобы эти мотивы, которые подобно подвальным растениям растут в темноте, пустили корни в душе. Как много вредных поступков не существовало бы вовсе, если бы покров неясности не заслонял от глаз их принадлежность к той категории поступков, предосудительность которых вполне очевидна, например, в отношении некоторых не вполне добросовестных приемов оправдания так называемой деловой моралью, или в отношении вреда, приносимого государству, на которые смотрят как на абстракцию, вместо того, чтобы видеть в них совокупность чувствующих человеческих существ. Здесь, как и в других случаях, применимы пре красные слова Дж.Ст.Милля: «Если бы удалось сделать невозможной софистику рассудка, то софистика души лишилась бы своего орудия и стала бы беспомощна». Рядом со спутанностью понятий в голове отдельного человека как велико число вопросов, в отношении которых и коллективное мышление страдает той же болезнью! Если бы Сократ появился среди нас, как часто (и как победоносно) применял бы он свое диалектическое оружие в борьбе с общественным мнением! С какой горькой усмешкой вынудил бы он признание законодателей, что дуэль одновременно и запрещена и рекомендуется. Как забавляло бы его указание на то,
589
что один и тот же поступок оценивается совершенно различно, смотря по тому, в каком классе общества совершается! Как бичевал бы он ту систему воспитания, которая прививает одновременно, или в разное время, взаимно исключающие идеалы жизни. С каким удовольствием обнаруживал бы он те кричащие противоречия, в которые постоянно попадают журналисты и парламентарии по вопросам «политической морали», «святости договоров» и т.д. Вряд ли мы ошибаемся, предполагая, что эта забота о точном ограничении понятий, о прояснении темноты мысли и разрешении всяких противоречий была важна не только в теоретическом отношении, но и в практическом. Если среди античных философов после Сократа так много цельных людей, если в школах киников, киренаиков, стоиков и эпикурейцев с таким импонирующим постоянством придерживались идеалов (значение которых напрасно хотят иногда уронить) и с такой удивительной последовательностью стремились к их осуществлению, то это в значительной степени нужно приписать влиянию сократовской школы мышления.
Нам остается сказать о содержании морали Сократа. Здесь правила индивидуального поведения идут рука об руку с правилами общественной практики. Нам придется говорить не только о морали, но и о политике. Правда, как для одной, так и для другой из этих областей у нас нет подробной системы учения Сократа. Но дух, в котором он исследует эти вопросы, проявляется в чертах, общих с теориями его последователей и с которыми вполне совпадают некоторые черты, хорошо известные нам как принадлежащие его учению.
«Это прекраснейшее изречение, - говорит Платон, - которое когда-либо было или будет высказано, что полезное прекрасно, а вредное отвратительно». Здесь идет речь об общевредном и общеполезном, и «энтузиазм трезвости», который мы чувствуем в этих словах поэта-философа, пылал еще сильнее в сердце его учителя, преданного культу рассудка. Он не знает
590
добра, которое не было бы добром для кого-нибудь, то есть полезным. «Сорная корзина, выполняющая свое назначение, прекраснее, чем бесцельно сработанный золотой щит». Так гласит изречение Сократа у Ксенофонта, - изречение, которое ни в каком случае не могло быть выдумано автором «Меморабилий», и сомневаться в аутентичности которого нет поэтому никакого основания. Способствовать благополучию людей - было для Сократа высшим руководящим правилом в государственных или общественных делах. Масштабом при оценке поступка было исключительно то, насколько он служил этой высшей цели. Но Сократ не пытался получить совокупность высших требований синтетическим или конструктивным путем. Здесь, так же, как и в вопросе о качестве индивидуального счастья, он совершенно отказался от подробного расчленения и затем построения. Точно так же он не пытался отграничить сферу индивидуума от сферы общего. Вся эта работа выпала на долю его продолжателей.
Утилитарную мораль или, как мы предпочитаем называть ее, мораль последствий мы вполне уверенно можем приписать Сократу. Полезность или целесообразность суть критерий его мышления по моральным, социальным и политическим вопросам. Его можно назвать основателем того рационального радикализма, который настолько же неоценим как орудие критики и нападения против негодных сторон жизни, как и опасен и гибелен в силу тенденций к немедленному и насильственному осуществлению своих требований, которые, однако, в отдельных случаях не что иное, как требования людей, подверженных ошибкам. Разум против авторитета, целесообразность против традиции или темных инстинктов - таков боевой клич в борьбе, подготовленной и едва начатой Сократом. Сам он в значительной степени находился под властью традиционных чувств своего народа. Он хотел только принципиального признания верховенства разума. Уже и такое признание должно было ос-
591
лабить некоторые узы благоговения, вряд ли в этом можно сомневаться. Не вполне несправедливо его упрекали в том, что он убеждал детей не следовать «неразумной» воле своих родителей, что он советовал уважать только разум, а не возраст. И уважение к существующим государственным учреждениям должно было значительно пострадать от его критики.
Непрестанным его нападкам подвергался способ выбора должностных лиц посредством жребия. Этим путем он готовил такое время, в котором специальные знания, выше всего ценимые им и его последователями, должны были найти большее применение в государственном управлении, чем было до этого в Афинах. Тем не менее мы не можем считать его критику вполне правильной. Ответственные государственные должности и тогда уже замещались не по жребию. С другой стороны, рядом с несомненными недостатками выбора по жребию были и обстоятельства, отчасти смягчающие эти недостатки, а также и не менее несомненные преимущества этой системы. Смягчало недостатки этой системы то обстоятельство, что несение обязанности отдельным лицом было очень кратковременно, что коллегии были очень многочисленны, что многие, опасаясь обнаружить свою неспособность, могли не принимать участия в выборах ответственных должностей (например, в очень утомительных обязанностях совета пятисот). Вместе с тем эта система выборов способствовала распространению политического образования и укреплению гражданских чувств. Но самое важное было то, что сами по себе опасные для маленькой общины партийные раздоры привели бы к еще более губительному антагонизму, если бы всякая победа одной партии сопровождалась полным господством ее во всех частях управления. Участие меньшинства в государственных делах смягчало этот антагонизм. Еще ближе подходил Сократ к нашим современным взглядам, когда он боролся с предубеждением против свободного ремесленного
592
груда, предубеждением, почти неизбежным в рабовладельческом государстве. В этом отношении Сократ был радикальнее Платона и Аристотеля и совершенно не разделял презрения к ручному ремесленному труду. По его мнению, женщины способны к большей степени образования, чем думали его современники. По крайней мере, было бы странной случайностью, если бы совпадение в этом вопросе Платона, Ксенофонта и Антисфена, отрицавших всякое качественное различие в духовном укладе обоих полов, не вытекало из одного общего источника.
Но не будем входить в частности. Главное - это утверждение прав критики вопреки традиции и авторитету и оценка всех учреждений, всех заповедей и предписаний при помощи одного-единственного мерила влияния опыта и разума на человеческое благополучие. Если даже применение этого принципа в руках людей, по существу склонных к ошибкам, часто бывает неправильным, однако другого лучшего канона мысль мудрецов в течение двух тысячелетий не могла открыть. Утилитаризм, его преимущества, неправильное его понимание, действительные или мнимые основания, выставляемые против него, - все это займет наше внимание в дальнейшем, когда мы встретимся с этим учением в более ярком его выражении, какое оно получило у последователей Сократа. Тогда же нам придется строго разграничить перепутанные теории эвдемонизма, гедонизма, утилитаризма и их разветвлений. Теперь только еще одно замечание. Можно совершенно отрицать индивидуально эвдемонистическое обоснование морали и в то же время высшим мерилом морали и политики признавать социальную полезность. Можно, наконец, оставить и эту точку зрения - хотя несмотря на все хитроумные возражения у нас нет ничего, что бы могло заменить эту теорию и сохранить метод, по которому всякое установление, всякое предписание, всякое правило поведения является средством к определенным целям и подлежит
593
проверке с этой стороны. И пока мы стоим на общей почве с Сократом, на почве рассудочного исследования, можно сказать, что где сошлись два человека, чтобы рационально обсудить человеческие отношения, там и Сократ среди них
4. Правда, его влияние на широкие круги людей и на отдаленные поколения не было непосредственным. Оно шло через его учеников, учеников последних и, испытывая другие влияния, сплеталось с ними. Иначе было с человеком далекого Востока, близким Сократу по духу и почти его современником. Мы говорим о Конфуции (479 г. до н.э.), которого чтили как основателя религии обитатели срединной империи и прилегающих стран. Среди его канонизированных изречений мы встречаем совершенно сходные с изречениями Сократа. В 39-й книге Ли-Ки читаем: «Усовершенствование знания состоит в исследовании вещей. Если вещи обследованы, то знание совершенно; только тогда мышление истинно, когда совершенно знание; когда мышление истинно, тогда сердце просветлено; только когда просветлено сердце - образуется личность; только когда образована личность - упорядочивается домашняя жизнь; только когда упорядочена домашняя жизнь - в порядке государство». Георг фон дер Габеленц, писавший о Конфуции, говорит о нем: «Мы видим, что в этом основном месте, где мы ожидаем услышать слово совесть, он говорит о знании и о его совершенствовании. По-видимому, он смотрит на нравственность как на вещь, которой можно поучиться». Есть у Конфуция и прямое указание на теорию, обосновывающую мораль счастьем субъекта; недаром же его обвиняли в эвдемонизме. Но завершением всей системы все же является трезвый альтруизм: «Любите друг друга», «Воздавайте добром за добро и справедливостью за зло», «Чего ты не хочешь, чтобы тебе делали, не делай другому». Таковы некоторые из его изречений. Этот эвдемонизм создал, по крайней мере,
594
основу, которая уверенностью возмещает недостаток пафоса. Так, например, в одной из государственных бумаг (XIX столетия нашей эры) мы читаем: «Ваше Величество! Я слышал, что тот, кто искореняет зло, пожинает удачи, соответствующие степени усилия, что на долю того, кто множит радости других, выпадает счастье. Таково было руководящее правило наших древних королей». Под счастьем понимается земное счастье; вообще, у китайских философов-моралистов конфуцианской школы совершенно отсутствует представление о потустороннем мире с его наградами и наказаниями. И здесь, в неопределенном отношении к вопросу о бессмертии, сохраняется параллель с Сократом. Платон в «Апологии» заставляет его признаться в полной неуверенности по вопросу о природе смерти, а благочестивый Ксенофонт, очевидно, под влиянием своего учителя, хотя и влагает в уста своему умирающему герою, Киру, всякого рода аргументы бессмертия, но заканчивает лишь сомнительными выводами о дальнейшей жизни души.
Сократ ни в коем случае не был одинок в своем скептицизме. Когда он, один из участников битвы при Потидее, смотрел на надгробный памятник павшим товарищам (памятник, сохранившийся до наших дней в плохом состоянии), то стих: «Как земля тело примет, так души примет эфир», являлся как бы официальным выражением отрицания личного бессмертия. Так мало была распространена в ту эпоху вера, которой придерживались мисты и орфики; в массе же народа ей постоянно приходилось бороться с неверием. Это предположение, что душа возвращается в эфир, как тело в землю, разделялось дружившим с Сократом Еврипидом, а также автором комедий Эпихармом. Здесь оспаривалось личное бессмертие, но не сознательное продолжение жизни душ, так как эфир, или небесная материя, мыслился как носитель мировой души, связанной с высшим божеством. Но Еврипид не был бы самим собой, если бы в этом одном пункте он выра-
595
жал свое исключительное убеждение. Рядом с этой пантеистической верой в его драмах встречаются места, в которых выступает полная неуверенность в судьбе души и даже надежда на окончательное уничтожение сознания. Подобные колебания, вместе с постепенным ослаблением веры в бессмертие души, были, по-видимому, преобладающими в конце V столетия. Также и там, где не высказывают сомнения в дальнейшей личной жизни, все же очень мало говорится о славе и блаженстве умерших и совершенно не утверждается с уверенностью их участие в земных событиях. Литературные свидетельства этой перемены поучительно дополняются памятниками. Наиболее древние афинские гробницы, приблизительно около 700 г. до н.э. как многочисленностью и роскошью даров, так и приспособлениями для жертвоприношений умершим свидетельствуют о силе веры в загробную жизнь и глубочайшем почитании душ. Стечением времени чувства эти заметно слабеют. Приношения не прекращаются, но в эпоху высшего художественного расцвета становятся до шаблонности однообразными. А в конце IX столетия вообще исчезает богатство украшений; с явной готовностью подчиняются распоряжениям Димитрия Фалерского об ограничении расходов на гробницы. Наряду с объединением народа на эту перемену влияло и падение веры в загробную жизнь души.
5. Сократ вообще в вопросах веры держался середины. Он не был ни атеистом, ни верующим на старый образец. Это, по крайней мере, можно установить в точности, хотя в отдельных вопросах многое остается неопределенным. Судебный процесс и смерть Сократа вызывают в нас глубокое религиозное чувство. Он считал, что служит Божеству и находится под его защитой. Это, однако, еще не решает вопроса о природе его теологической веры. Маловероятным кажется, чтобы мифологические боги были предметом его почитания. Если бы его точка зрения была тожде-
596
ственна народным верованиям, вряд ли обвинение против него последовало бы в той форме, какую оно приняло; по крайней мере, обвинителям не удалось бы перетянуть на свою сторону несколько сотен афинских присяжных. В других подобных процессах, Диагора, Анаксагора, Протагора, обвинительный материал был налицо в виде сочинений этих писателей. Нам кажется маловероятным, чтобы в данном случае совершенно не было никаких фактических свидетельств, а лишь одни неопределенные слухи. Мы можем, заметить также, что ответ на эти обвинения в платоновской «Апологии» крайне слаб, что различными адвокатскими приемами он пытается затушевать свою неспособность ослабить самое ядро обвинения. Частью обвинителя забрасывают перекрестными вопросами и заставляют дать гораздо более широкую и потому более шаткую формулировку обвинениям, частью ответ составляется из бездоказательных словесных и логических фокусов. К этому присоединяется еще то соображение, что точка зрения мифической народной религии в кругу философов была давно уже превзойденной точкой зрения и, что еще важнее, что это отчуждение обнаружилось позднее во всех разветвлениях сократовской школы, хотя и в различных формах. Мы особенно должны заметить то обстоятельство, что отдельные боги, к которым Сократ обращается, согласно Платону, суть, с одной стороны, Аполлон, владыка дельфийского святилища, где живет высшая мудрость и взращивается высшая нравственная культура, с другой стороны, солнце и луна как факторы природы, которые и для Платона и Аристотеля всегда оставались несомненными божественными сущностями.
Сократ молит богов о «добре» вообще. В чем оно заключается - об этом боги знают лучше, думал он, чем люди. Просить у них определенных благ, или помощи в тех или других делах, казалось ему недостойным, - как этого и можно было ожидать от моралиста, который хотел, чтобы человек опирался на самого
597
себя, на свою мощь, обусловленную знанием, и независимого, насколько возможно, от всего внешнего. Таким образом, он мало придавал значения подробностям культа и советовал почитать божество, не мудрствуя лукаво «по закону государства» (как гласило одно дельфийское изречение). В изображении Платона в «Евтифроне» Сократ выливает полную чашу насмешки на ханжество и на крайний зелотизм и приходит к выводу, что благочестие должно являться скорее придатком праведного поведения, с которым в другом месте оно у него всецело сливается, а не составлять самостоятельную добродетель с особым кругом обязанностей. Просветленное настроение приятнее божеству, чем множество жертвоприношений. И Ксенофонт, который лично далек от такого взгляда, влагает в уста Сократа подобные же заявления.
Приблизительно таково же отношение Сократа к мантике, искусству предсказания. Ксенофонт, в высшей степени преданный мантике, рисует нам Сократа, порицающего обращение за советом к богам и толкователям знамений, когда вопрос может быть решен на основании познания.
Исключением из этого является дельфийский оракул, то святилище, которое пользуется симпатией Сократа уже благодаря изречению, написанному на стене храма: «Познай самого себя». Оно стало любимым изречением Сократа. Вместе с большинством своих современников он видел в сновидениях выражение божественной воли. Но что сказать о прославленном его «демоне»,т.е. о том божественном голосе, который сыграл немаловажную роль в его жизни? Если верить Ксенофонту, то Сократ признавал за собой совершенно особый дар пророчества. Он предвидел будущее и на основании этого предвидения советовал друзьям делать или не делать то или другое, и те, которые следовали его советам, имели удачу, а тем, которые не следовали, было плохо. Свидетельство Платона гласит совершенно иначе. Он ничего не сообщает о предска-
598
заниях, ни о положительных велениях, обращенных к Сократу, ни о каких бы то ни было советах, даваемых им друзьям. Для него явление это гораздо более странное и редкое. С ранней юности, часто в важных случаях жизни, а также и при незначительных поводах, какая-то внутренняя сила удерживала Сократа от замышляемых им предприятий. Иногда он называл эту силу «голосом» (иногда это казалось ему просто «привычным знаком»), а так как она была необъяснима и вместе с тем влияние ее было благодетельно, то он считал все это внушением божества или демона. Различие свидетельств Платона и Ксенофонта очень поучительно; к сообщениям последнего мы должны относиться с большим недоверием. Ксенофонту приятно было сделать Сократа чем-то вроде предсказателя или чудотворца; для этого он не просто выдумывает, но прибавлениями и убавлениями стушевывает своеобразие явления и создает образ, который настолько соответствует действительности, что обман нелегко обнаружить. Но что сами мы думаем о демоне? Мы не можем причислить это явление к категории предчувствий и уподобить тому постоянному общению с божеством Юнга-Штиллинга, которое усиливалось при всяком осуществлении ожиданий. Но вместе с некоторыми древними мы не можем также видеть здесь только голос совести. Если демон удерживает Сократа всякий раз, как он хочет принять деятельное участие в государственных делах, то можно думать, что здесь им руководит инстинкт, темное, но правильное сознание того, что свойственно его натуре. То же самое можно сказать и о тех случаях, когда внутренний голос удерживал Сократа от возобновления близкого общения с теми учениками, которые прервали знакомство с ним и хотели его возобновить. В некоторых случаях Платон пользуется этим свойством Сократа в полушутливом тоне, для мотивирования незначительных фактов, для усиления драматизма диалога. Предстоящий разговор приобретает больше интереса, когда не-
599
посредственно перед этим Сократ собирался уйти или прервать разговор, и только демон удержал его от этого. Казались ли Сократу божественными внушениями те из глубины бессознательного исходящие запреты, достигающие силы слуховых галлюцинаций, или даже и те чувства стесненности, которые всем нам известны? В этом случае слово демон было общим выражением для психических явлений различных классов. Обо всем этом мы можем высказывать лишь предположение, да и то с очень небольшой долей вероятности.
Почти столь же беспомощны мы в отношении очень важного вопроса, решение которого предстоит нам, о свойствах высшего божества, признаваемого Сократом. Здесь нам придется сделать выбор из двух возможностей, так как древнее наивное воззрение нужно, конечно, оставить в стороне. Высшее божество Сократа могло быть похожим на божество Ксенофана; оно могло быть вселенским духом, мировой душой или мировым разумом. Или оно заключало в себе черты высшего существа, если не творца, то устроителя мирового целого. Другими словами, воззрение Сократа было или пантеистически поэтическим, или деистически телеологическим. Большинство наших читателей готовы полагать, что достаточно высказать эту альтернативу, чтобы разрешить ее. По-видимому, только второе воззрение подходит к здравому умственному складу Сократа, всегда стремящемуся к целесообразности. Это решение не лишено вероятности, однако мы не можем окончательно принять его. Следующий пример может показать сомнительность этих выводов. Если бы от Сократовой веры в демона до нас дошел лишь темный слух, разве не отвергли бы мы этот факт, ссылаясь на то, что для воплощенного разума вся подобная мистика чужда. Великие люди часто соединяют в себе очень разнообразные и часто противоречивые элементы, и величие их в значительной степени основывается именно на этом соединении. Когда хотят дорисовать скрытую часть индивидуального характера исключи-
600
тельно на основании известной его части, то подвергаются опасности представить целый образ более однотонным и скудным, чем это есть в действительности. В пределах Сократовой школы идея бога принимала различные формы. Евклид, основатель мегарской ветви, возвел на трон всеединое элеатов; Антисфен, глава киников, проповедовал личного Бога.
Кто из учеников стоял ближе к учителю, вряд ли этот вопрос можно решить сколько-нибудь удовлетворительно. Аристотель молчит, Платон ничего не сообщает, он идет своим путем, руководимый учением об идеях; остается самый ненадежный свидетель, Ксенофонт. Последний в двух главах «Меморабилий», подвергавшихся неоднократному разбору, трактует теологическую тему с телеологической, почти исключительно антропоцентрической точки зрения. Если верить ему, Сократ смотрел на божественную деятельность исключительно под углом зрения человеческой пользы. Два разговора (с Аристодемом и Евтидемом) полны указаний на целесообразность строения тела животного и человека и устройства Вселенной на благо человеку. Указания эти должны убедить сомневающихся и неверующих в божественном попечении. Возражения против подлинности обеих глав оказались неосновательны. Остается нерешенным вопрос, должно ли быть приписано содержание их Сократу или Ксенофонту. Размышления эти нельзя назвать слишком оригинальными. Подобные мысли мы уже встречали у Геродота, а проблема цели занимала Анаксагора и Диогена Аполлонийского, причем никогда не принимала такой узкой формулировки, чтобы подчинять человеческой цели весь животный мир. Некоторые подробности, по-видимому, скорее говорят о том, что мы здесь имеем дело с много путешествовавшим и многоопытным практиком Ксенофонтом, а не с его учителем. Последнему могла принадлежать основная мысль о целесообразном господстве Божества или Все-разума, но не развитие этой идеи.
601
Такое же заключение мы должны сделать о части тех аргументов, которыми Ксенофонт пытается объяснить отклонения Сократа от натурфилософских исследований его предшественников. Мы охотно верим, что противоречие древних систем служило доказательством неразрешимости проблем, которыми они занимались. Тут отрицание всякого покоя, там отрицание всякого движения; здесь признание мировой субстанции, там предположение бесконечного числа таких субстанций. Вполне возможно, что противоречивость теорий как бы доказывала Сократу их безнадежность, что их противоположные утверждения, отстаиваемые с одинаковой уверенностью, казались рассуждениями сумасшедших. Менее вероятным представляется нам, чтобы оригинальный мыслитель при обсуждении натурфилософских гипотез стоял на точке зрения афинского филистера, который видел в этих смелых начинаниях только чрезмерную гордость и непристойное вторжение в область, принадлежащую богам. Если бы Сократ думал так, то вряд ли всеобщее мнение объединило его с другими представителями просвещения и неверующими «исследователями неба», что так гибельно отразилось на его судьбе.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Кончина Сократа
1. Сократ достиг глубокой старости, когда туча, долго угрожавшая ему, разразилась над его головой. Глубокая неприязнь и злобствующее недоверие постепенно скапливались в душах его сограждан, пока, наконец не последовал взрыв, приведший к трагическому событию, записанному в летописях человеческой культуры. Вынести справедливый приговор об этом столкновении благородного народа с одним из благороднейших его сынов - дело щекотливое. Мы постараемся заставить говорить факты, а затем вполне беспристрастно оценим их свидетельства.
602
Наши читатели достаточно хорошо знают о нерасположении среднего афинянина ко всякого рода просветителям, назывались ли они «софистами» или «исследователями неба». Сократа не только не отделяли от других представителей этого класса, но он считался типичным их представителем. Об этом свидетельствуют те, кто лучше всего знали общественное мнение и наиболее на него влияли, авторы комедий. Мы уже познакомились с некоторыми из их изречений, полных презрения и ненависти; нет надобности их перечислять. Тот самый Евполид, который дал в «Льстецах» карикатуру на так называемых софистов, не щадит и Сократа и ставит его на одну доску с Протагором. Он одинаково насмехается над обоими за то, что они размышляют над величайшими предметами и не пренебрегают самым низким для удовлетворения своих жизненных потребностей. О Протагоре он говорит, что тот исследует область небес и в то же время достает себе пищу из отбросов, о Сократе же, что на одном пиру он украл ковш. И это были не отдельные авторы комедий. Количество и разнообразие случайно сохранившихся выражений очень велико. Рядом с Евполидом можно назвать Телеклеида, Амейпсия, Аристофана. Первому Сократ ненавистен как помощник Еврипида, драмы которого так часто оскорбляли народное чувство, того Еврипида, в доме которого читалась книга Протагора о богах. Для Амейпсия он «лучший среди немногих, самый глупый среди многих, размышляющий обо всем, только не о том, как достать себе новый плащ». В той же комедии, названной по имени Конна, учителя музыки Сократа, хор состоял из «мыслителей» или «умствователей». Нам вспоминаются «Облака» Аристофана, этот ядовитый пасквиль (поставленный на сцене в 423 г.), героем которого является Сократ не только в образе противного неумытого бродяги и сотрудника вредного искусства Еврипида, как позднее в «Птицах» (414 г.) и в «Лягушках» (405 г.). Здесь «фабрика мыслителей» есть место рождения вся-
603
кой праздной мысли, всякой свободомыслящей ереси, всякой нечестивой гордости юношества, всех способов надувательства и подкупа. Ввиду таких злостных нападений можно только удивляться, что Сократ мог спокойно продолжать жить и действовать еще четверть века в том городе, где свобода учения и мнения не были принципиально признаны. Мы видим, таким образом, что в укладе мысли и жизни эпохи Перикла уже образовался противовес наследственной склонности к нетерпимости и к расправе, допускаемой существующими законами. Мы должны предположить, что были особые обстоятельства, которые раздули в яркое пламя долго тлевшие искры. Эти обстоятельства найти нетрудно.
Пелопоннесская война закончилась глубоким падением Афин. К унижению внешним врагом присоединилось ослабление от ожесточенной гражданской войны. В последней победителем остался демос (403 г. до н.э.). Однако государство было сильно потрясено; сравнение настоящего с прошлым ясно представлялось каждому и наполняло все сердца горечью. Нельзя было не искать причин этой гибельной перемены и не извлечь урока из этого наблюдения.
Нам кажется, что мы слышим мрачный голос престарелого афинянина, который обращается к приятелю чужеземцу, неожиданно появившемуся на рынке со следующими словами: «Ты не узнаешь Афин? Улицы и гавань пусты! Что в этом удивительного? Наши поражения, потеря флота, потеря колоний и дани сделали нас бедным народом, бедным и надеждами. Хочешь посмотреть на веселые лица, отправляйся в Спарту. Правда, наша гордая победительница полна смирения перед властителями судьбы и их священными законами. Зевс там не лишен своего трона; он не уступил места «королю вихрю», о котором так много говорят наши небесные умники и софисты. Если бы там появились подобные негодяи, их бы очень скоро убрали при посредстве обычного «изгнания чужеземцев». У нас
604
другое дело! Как заносчиво наше юношество! Где его благочестивый страх? Во всем этом виноваты новомодные учителя мудрости. Уже четверть века назад на Анаксагора пало обвинение в безбожии и он стал изгнанником. То же самое и с Протагором. Но самый плохой еще среди нас; старый Сократ все еще носит свою шкуру, хотя честный Аристофан обнаружил его сущность уже больше двадцати лет тому назад. А как он зазнался теперь! Недавно царь Архелай пригласил его вместе с нашими лучшими поэтами к македонскому двору; его гордая скромность не позволила ему принять эту честь. Юноши-чужестранцы из Мегар, из Фив, даже из дальней Кирены пришли сюда к нам, чтобы учиться у него! У него учиться! Хотя он не хочет, чтобы его считали учителем юношества, или софистом, но это различие слишком тонко для нашего понимания. В грязном своем домишке он читает собравшимся у него ученикам пожелтевшие свитки и объясняет им по-своему поэтов и софистов. Живет он, главным образом, дарами своих богатых «друзей» и «товарищей». Он хвалится, что не делает различия между богатыми и бедными и что готов помогать и тем и другим в равной мере; на это я ему скажу: «Тем хуже! Другие софисты раздают свои дары за высокое вознаграждение; ты же рассеиваешь их даром». Хорошо еще, если бы он не занимался ничем другим, кроме пустых мудрствований, над которыми мы смеялись во все горло, когда смотрели на Аристофановы «Облака». Хорошо, если бы он измерял длину прыжка блохи ее длиной, когда она с густых бровей его достойного друга, «летучей мыши» Херефонта, прыгает на его собственную лысину. Но он делал вещи похуже. Он позволял юношам бить и связывать своих «неразумных» отцов. Он колебал веру в богов. Поговори с сыном фракиянки, незаконнорожденным Антисфеном, или с киренцем Аристиппом, и ты скоро узнаешь, что Афина, высокая покровительница нашего города, для них только имя, пустой образ. Одни из этих воспитанников мудрости не верят
605
ни в каких богов, другие в одного-единственного среди них. Кто знает, может быть, потворство такому святотатству возбудило гнев нашей властительницы и причинило наши поражения!
Ты сомневаешься, чтобы словесный герой мог быть причиной таких бедствий? Это вполне возможно. Его тонкое искусство диалектики притягивает наилучшие молодые головы, как лидийский камень железные опилки. Он отдаляет их от религии, делает их врагами государства. Ты думаешь, я преувеличиваю. Но слушай не меня, а посмотри на факты. В течение долгой войны нас постигло величайшее несчастье при безумной попытке завоевать Сиракузы и покорить Сицилию. А кто виноват в этой сумасбродной попытке, за которую мы заплатили потерей тысячи наших лучших граждан? Не кто другой, как «прекрасный сын Клиния»: (как его обыкновенно называет его почитатель Сократ), который вопреки всем отговорам мудрого и благочестивого Никия соблазнил народ, тот самый любимый ученик его Алкивиад, который участвовал и в святотатственном обезображивании герм и в осмеянии мистерий и, в конце концов, из Спарты вел интриги против родного города. И этого еще мало. Как Алкивиад уничтожил наше господство на море, так Критий разрушил внутренний мир нашего города. Правда, он не был бездарен! Но на что же он направил свои таланты? В своей трагедии «Сизиф», которая не могла появиться на сцене, но которая ходит по рукам в многочисленных списках, веру в богов он называл выдумкой древних мудрецов. К этому учению подходила и его жизнь. Он был худшим врагом народа. Уже будучи изгнанником, он возбудил фессалийских крестьян против их господ. А когда он снова возвратился к нам, как бесчинствовал он со своей свитой! И опять я спрошу: откуда почерпнули Критий и его приспешники свои принципы? Все они были «товарищами» Сократа. Но могилы его и его племянника Хармида уже поросли травой. Бог с ними. Но не забудь его внуча-
606
того племянника, юного Платона, который тоже любимец софиста и тоже расточает речи против нашего устройства и против демоса. Еще недавно я слышал, как он возвещал удивительную вещь: не будет лучше, пока философы не станут правителями или правители не станут философами. Может быть, он тоже когда-нибудь отправится в чужие страны, как его сотоварищ, сын всадника Грила. Ты слышал, вероятно, что Ксенофонт вместо того, чтобы служить родному городу, предпочел отправиться в Азию к Киру, претенденту на персидский престол, который выказал себя ревностным покровителем наших врагов, лакедемонян. А кто, думаешь ты, побудил его спросить совета у оракула в Дельфах и с позволения последнего перейти к врагам нашей страны? Не кто иной, как его интимный друг, всегда сардонически улыбающийся, все лучше знающий, седой старик с лицом силена! Пора запретить ему это ремесло. Ты думаешь, что можно спокойно предоставить старой лучине догореть до конца, она уже не зажжет много голов. Это возможно. Но как отразится на молодежи, если она увидит, что ее глава спокойно продолжает свое дело и с честью закончит свою жизнь? Дело было бы просто, если бы ареопаг обладал своими прежними правами; он бы прямо запретил ему общаться с юношеством. Теперь же нет иного выхода, как пригласить Сократа на суд присяжных. И как раз один из наших лучших людей, Анит, бывший богатым хозяином мастерской, собирается подать на него жалобу. Как только это станет известным в портике царя-архонта, так старик сейчас же последует примеру Анаксагора и Протагора. Разлука с ворчливой Ксантиппой не будет для него слишком тяжелой; он удалится и окончит свои дни в Коринфе, и Фивах или в ближних Мегарах, где у него должно оказаться немало преданных друзей. Во всяком случае он может идти куда хочет. Как Анит не успокоился в борьбе с олигархами, пока вместе с Фрасибулом не сдержал победы, так не оставит он и теперь своего
607
дела. Он уже заручился честными помощниками: народным оратором Ликоном и поэтом Мелетом, который при этом случае приобретет больше славы, чем недавно своей «Эдиподией». Кто посоветовал ему состязаться с несравненным Софоклом или даже с Еври-пидом, на которого он похож только своими приглаженными волосами, падающими на щеки, но ничем иным? Его ястребиный нос, скудная бородка, худоба... Однако я заболтался, на ратуше уже развевается флаг, я должен идти и занять свое место в совете, чтобы не потерять моей платы. Иначе из-за Сократа я еще, пожалуй, лишусь и своей драхмы».
Не все произошло так, как это предсказал наш честный член совета. Правда Анит (Платон рисует его нам в «Меноне» как ярого ненавистника софистов) отчасти по собственной инициативе, отчасти поддерживаемый своими помощниками, выставил обвинение, которое гласило: «Сократ виновен, так как он не признает богов, признанных государством, и вводит другие демонические существа; он виновен также в том, что развращает юношество. Предлагаемое наказание: смерть». Но обвиняемый, который не был подвергнут аресту, обманул ожидания друзей и врагов и на суд явился.
2. Было весеннее утро 399 года до н.э. Капли росы ярко, как всегда, блестели в венчиках анемон, фиалки распространяли свой нежный аромат. Но в этот день солнцу не сужено было дойти до своего зенита, прежде чем не свершилось роковое событие. В этот день суд не бездействовал. Рано поднялись многочисленные, большей частью несостоятельные и престарелые афиняне. Они спешили исполнить свою обязанность присяжных заседателей, к чему их уполномочивал тридцатилетний возраст, юридическая беспорочность и принесение присяги. Не зная, какие им предстоят дела, они, взяв свои судейские дощечки, отправились в здание, находящееся на рынке, где происходил выбор по жребию. Там они распределялись по различным су-
608
дебным отделам и спешили еще в сумерках к своим местам; у каждого в руке была палка, цвет которой соответствовал цвету притолоки тех ворот, куда он должен был войти. Палки обменивались на марки, а впоследствии по этим маркам выдавалась дневная плата в три обола (полфранка).
На долю пятисот одного из этих присяжных выпал знаменательный жребий! Когда решетчатая дверь за ними закрылась, они узнали, что им предстоит разрешить дело Мелета (официального обвинителя) против Сократа. Так как Сократ обвинялся в безбожии (asebie), то сам архонт-царь, избиравшийся на год по жребию, руководил предварительным следствием и теперь председательствовал. Присяжные распределились по рядам скамей, покрытых циновками, напротив них на двух соседних эстрадах поместились обвинители и обвиняемый. За решеткой стояли многочисленные слушатели. Здесь можно было заметить массивную голову двадцативосьмилетнего Платона рядом с его братом Адеймантом, и тощего Критобула со своим отцом Критоном, и мрачного Аполлодора в сопровождении своего брата Эантодора. Где-нибудь виднелась, вероятно, красивая фигура Аристиппа, были верно и беотийцы, Симмий, Кевит и Федонд, и юношески прекрасный Федон, и, наконец, Антисфен с его взъерошенными волосами.
Для начала возожгли курительную жертвуй герольд произнес молитву. Писец прочел обвинение и ответ на него. Тогда председательствующий предложил взойти на трибуну представителям обвинения. Первым говорил Мелет. Он указывал на свою патриотическую цель. Речь его не была лишена некоторого ораторского искусства, но успеха он не имел. Более действенными были речи Анита и Ликона. Первый отрицал всякое чувство ненависти по отношению к обвиняемому; он заявил, что был бы доволен, если бы обвиняемый не явился на суд и удалился из страны; но если он здесь, то не нужно его оправдывать, потому что это побудило бы учеников следовать его приме-
609
ру. Об этих «учениках» и о том, что им ставилось в вину, было неоднократно упомянуто. Факты, на которых базировалось обвинение, нам не известны. После этого слово взял Сократ. Он говорил просто, безыскусно и был часто прерываем Мелетом, раздраженным своим неуспехом. Речь его была импровизацией или, по крайней мере, должна была быть похожа на импровизацию. Она отличалась серьезностью, достоинством, остроумием, иронией, полнейшим хладнокровием и совершенно не взывала к снисходительности или сострадательности судей. По-видимому, она имела некоторый успех. Ибо, после того, как присяжные подошли к трибуне, чтобы опустить дощечки (похожие на дисковые волчки), в приготовленные урны, то оказалось, что дисков с отверстием, оправдательных, было всего на тридцать меньше, чем обвинительных (в которых была вставлена палочка).
Затем следовало решение вопроса о мере наказания. Против предложения обвинителя в этом, как и в других сходных случаях, обвиняемый мог выставить свое предложение. Принятие последнего предложения было тем вероятнее, чем больше смирения обнаруживал обвиненный и чем выше был предлагаемый им выкуп. В обоих пунктах Сократ обманул ожидания присяжных, расположенных в его пользу. Неохотно и только сдаваясь на просьбы своих друзей, готовых стать за него поручителями, он предложил уплатить скромный выкуп в три тысячи драхм. Вместе с тем в сильных выражениях, к которым представители суверенного народа не привыкли, он протестовал против правильности состоявшегося приговора. Следствием этого было значительное увеличение первоначального большинства. Смертный приговор был решен не менее чем тремястами шестьюдесятью голосами.
3. Из бессмертного изображения Платона мы пытались выделить то, в фактической истинности чего не существует и тени сомнения. «Апология» не есть
610
протокольное сообщение. Описание суда в ней я назвал бы стилизованной правдой. В одном случае, по крайней мере, это несомненно. По словам Платона, Сократ возвещает о предстоящем показании одного свидетеля в свою пользу. В дальнейшем, однако, ничего не говорится об осуществлении этого обещания. В сохранившихся аттических судебных речах, которые выводят также только одно говорящее лицо, свидетельское показание упоминается таким образом, что свидетеля приглашают дать показания, а затем слова «свидетельское показание» означают, что оно дается, так же, как в других случаях чтение параграфа закона обозначается словом «закон». Платон поступает иначе. Здесь, как и в других случаях, он не хочет следовать шаблону; может быть, он хочет показать, что он не дает совершенно полного и точного изображения процесса. Но это одно обнаруженное противоречие между возвещением и осуществлением позволяет нам предполагать другие вольности и в других случаях. Таким образом, нам кажется очень маловероятным, что этот свидетель защиты, брат Херефонта, был единственным во всем процессе. И в самом деле, в первой речи Сократа есть место, подкрепляющее это предположение. В том месте, где Сократ предлагает Мелету призвать присутствующих в зале суда отцов и братьев его учеников в качестве свидетелей обвинения, что он забыл сделать раньше, он прибавляет, что уверен, что их свидетельства будут прямо противоположны ожиданиям обвинителя; они, наверное, все заступятся за него, будто бы развращавшего их родных. И на это заступничество он также определенно указывает, что невольно появляется предположение, что дело идет о реальном событии. Одним словом, мы предполагаем, что Платон воспользовался этим приемом вместо цитирования действительно имевших место показаний свидетелей защиты (по соображениям художественным или личным). Нам нужно, однако, ближе разобрать действительное содержание речей Сократа.
611
У нас нет ни малейшего основания считать недостоверным тон этих речей. То же самое можем мы сказать о духе, в котором ведется защита. С этой стороны отклонения от исторической истины нельзя считать художественно допустимыми, их нужно было бы признать неудачным и неуважительным приемом. И действительно, дух и задача защиты вполне согласуются со всем, что мы знаем об историческом Сократе. Разве можно было предполагать, что Сократ захочет во что бы то ни стало спасти свою жизнь? Но нам кажется столь же произвольным и утверждение, что он во что бы то ни стало хотел умереть, из боязни ли старческой немощи или чтобы завершить мученической смертью свое земное поприще. Вероятнее, что для него жизнь имела ценность лишь при условии беспрепятственного продолжения своего своеобразного призвания. В этом случае, как сообщает «Апология», он был готов даже заплатить выкуп. Но от этого условия он не отступает ни на йоту; вне этого он не признает никакого компромисса, никакого молчаливого согласия. Конечно, при этом условии шансы на успех были невелики. Но незначительное большинство, которым был решен вопрос о виновности, указывает, что они не были равны нулю. Против такого понимания можно указать на одно обстоятельство, которое, по-видимому, не лишено основания. Это вызывающий тон второй речи. «Я не признаю за собой никакой вины; я не только не заслужил наказания, но считаю себя достойным высшего отличия, которым располагает государство, - обедов в Пританее». Осужденный, говорящий таким языком, скорее хочет угрожающей ему казни, нежели стремится ее избежать. Но надо обратить внимание на контекст, в котором сказана эта фраза. Она непосредственно предшествует его предложению меры наказания. Для того чтобы это предложение не наносило ущерба самосознанию Сократа, чтобы оно не умаляло его достоинства и не давало повода думать, что он предлагает молчаливый договор: отказ от смер-
612
тной казни со стороны судей - отказ от своего призвания с его стороны, - для этого его согласию на уплату штрафа нужно было противопоставить нечто такое, что настолько бы возвышалось над общим тоном его защиты, насколько это согласие опускалось ниже ее.
Нельзя не удивляться изумительному искусству его защитных речей, несмотря на кажущееся отсутствие строгого плана. На саму суть обвинения, упрек в религиозной гетеродоксии он, очевидно, не дал удовлетворительного ответа. Но так как многое из того, в чем его обвиняли авторы комедий, в особенности Аристофан, Сократ мог с полным правом отрицать, указав на ошибочность этого, то оно и выдвигается на первый план, необоснованные обвинения остроумно объединяются в формулу, которая послужила основанием для действительного судебного обвинения. Но и формулу последнего обвинения можно было немного изменить. Сравнение с точным аутентическим текстом обвинения и прибавление слов «как бы» обнаруживают, что оно передается не с безусловной точностью. Это отсутствие точности позволяет выдвинуть вперед легче опровергаемую часть обвинения - развращение юношества. Отклонение обвинения в безбожии ведется согласно совету Гомера применять на войне мелкие отряды войск. Само обвинение помещается им в середине и окружается более действительными элементами защиты. Наиболее сильный аргумент защиты, находящийся в распоряжении обвиняемого, - ссылка на хорошее отношение к нему ближайших родственников, якобы развращенных учеников сберегается на самый конец. Также и теоретическое опровержение этого обвинения обнаруживает очень искусного адвоката. Мы говорим не о том ложном заключении (ложность которого ясна для нас, но не была ясна для Платона и Сократа), что никто не может желать намеренно сделать худшим того, с кем общается, ибо от этого он и сам пострадает. Если бы это было так, то не было бы школ воров, не было бы отцов, обучающих своих сы-
613
новей нечестным заработкам, не было бы матерей, приводящих дочерей к бесчестию. И в действительности польза, которую совратитель извлекает или надеется извлечь из своей развращающей деятельности, может превысить предполагаемый вред или оказать более сильное влияние на волю, да, кроме того, развращение может быть лишь частичным и не касаться отношения обеих сторон. Для Сократа и его последователей такое утверждение было в действительности постулатом более широкого положения, что никто намеренно не поступает несправедливо, и другого положения - о единстве всех добродетелей. Не это место, следовательно, обнаруживает нам его адвокатское искусство. Мы говорим о том месте, где Мелет, пользовавшийся расположением народа вообще и в зале суда в особенности, был постепенно приведен к нелепому признанию, что все афиняне, за исключением Сократа, знакомы с воспитанием детей и способны нравственно влиять на юношество.
Если и теперь мы удивляемся техническому искусству автора защиты, будь то Сократ или Платон, - то наше удивление возрастает, если мы, вместо того чтобы рассматривать отдельные места, охватываем взором целое. Было ли рассчитано действие этой речи на присяжных или на читателей - в обоих случаях целью было раскрыть значение Сократа тому кругу людей, который был совершенно неспособен оценить его деятельность непосредственно. Нас крайне удивляет, что о Сократовых исследованиях понятия, которые по несомненному свидетельству Аристотеля составляли зерно всей его деятельности, совершенно ничего не говорится. Диалектика Сократа представляла две стороны, которые, употребляя терминологию Грота, можно назвать позитивной и негативной сторонами его философии. Для большой публики последняя была гораздо более знакома, чем первая. Ворчливым мистификатором и насмешником, сбивающим с толку собеседника, искусником речи, мастером в
614
критике и в полемике - в таком малосимпатичном свете он является всему свету и в качестве такового приобрел себе бесчисленных врагов. Вот этот непопулярный образ спорщика «Апология» покрывала блеском религиозной миссии. Страстно преданный ему Херефонт (это сообщит с трибуны брат покойного) принес из Дельф изречение: нет никого умнее Сократа. Это мнение Бога, в резком противоречии с его сознанием собственного неведения, привело его в полное недоумение. Ведь Аполлон не может лгать; нужно, следовательно, доискаться до скрытого смысла его приговора. Он не мог отказаться от этой задачи и предпринял «роковой» для себя путь - испытание мудростью всех тех людей, которые славились ею - политиков, поэтов, ремесленников. Это предприятие вызывало ненависть к Сократу: настоящее обвинение есть его следствие. Сам он вывел из этого то поучение, что все, подобно ему, лишены истинной мудрости, но полны чуждого ему самомнения. Таким образом, ему открылся смысл дельфийского изречения. Мудрость человеческая довольно жалка, хотела сказать пифия; мудрее всего те, кто, подобно Сократу, сознают в себе этот недостаток мудрости. Разберемся в фактических основаниях этого рассказа. Здесь нужно строго различить две вещи: само дельфийское изречение и его значение в жизни Сократа. По нашему мнению, в исторической истинности его нет ни малейшего сомнения. Разве можно допустить, чтобы Платон выдумал такое свидетельское показание в близком по времени процессе для того, чтобы заставить поверить своих современников и потомков такому значительному факту? Но как ни несомненен этот факт сам по себе, его крайне трудно удовлетворительно объяснить. Как могли в Дельфах так ясно понять благотворное влияние речей Сократа и так высоко оценить их, чтобы желать оказать ему поддержку этим изречением? Может быть, он приобрел симпатии аристократически настроенных дельфийских жрецов