своими насмешками над беспомощностью народных собраний, над несведущим демократическим управлением? Или такое отношение явилось благодарностью за глубокое почитание Аполлона и его святилища со стороны Сократа в эпоху религиозного скептицизма? Этого мы никогда не узнаем. Одно мы знаем точно, что применение этого изречения в «Апологии» исторически неверно. Оно будто бы было исходным пунктом - всей общественной деятельности Сократа. Но разве в Дельфах знали что-нибудь о нем, прежде чем он начал свою деятельность? Только этой деятельности он и обязан своей известностью; и очень трудно допустить, чтобы оракул решился высказать свое мнение о человеке, совершенно неизвестном в широких кругах. В то же время немыслимо, чтобы эта весть явилась побудительным мотивом его деятельности, так же как фактически неверно, чтобы его диалектика была исключительно направлена на указанную выше цель. Правда, этим не решается еще вопрос о том, кто с нами говорит здесь, Платон или Сократ. Перспектива может измениться и у того, кто смотрит на свое прошлое. Он может приписать такому значение и влияние, событию, которых оно в действительности не имело. Но вероятнее предположить здесь определенное намерение Платона. Действие такого рассказа могло быть очень значительным. - Так вот чем объяснялись допросы Сократа, - мог воскликнуть простодушный читатель. «Там где мы видели шутку и насмешку, оскорбительное самомнение, кичливое умничанье, то было в действительности проявлением величайшей скромности, протестом против чрезмерной похвалы, а главное, благочестивым желанием понять и оправдать изречение божества!»
Еще решительнее будет наше суждение об изложении позитивной стороны философии Сократа. Здесь в действительности происходит нечто странное. «Апология» попадает в противоречие сама с собой и с общим современным представлением о личности Со-
616
крата и, что самое важное, с ядром его учения, заверенным неоспоримым свидетельством. В то время, как одна часть «Апологии» не только выдвигает на первый план испытание людей, вызванное дельфийским изречением, но прямо заполняет им всю жизнь Сократа, другая ее часть дает совершенно иную картину. Здесь Сократ выступает как наставник и проповедник добродетели, который обращается ко всем, к чужеземцам и к соотечественникам, убеждая их подумать об их истинном спасении, не о почести и богатстве, но о добродетели и благополучии души. Все то, что мы знаем о его позитивном этическом учении, стоит в противоречии с этим образом. Учение о «знании добродетели» несовместимо с ним. Кто знает добро, тот и делает его. Для этого не надо внушения, одобрения, нужно лишь поучение и прояснение понятий. Таким образом, на указанное изображение нельзя смотреть как на исторически верное. Правда, это не есть также произвольная выдумка. Недавно было замечено, что Платон на место «воспитательного» действия поставил «воспитательное» намерение. Или, выражаясь проще, то, чего Платон заставляет Сократа достигать непосредственно и намеренно, то достигалось Сократом часто посредственно, намеренно и ненамеренно. Ибо обаяние его речей завлекало и противящихся, приковывало их интерес, уводило от внешних сторон жизни и приводило к занятиям высочайшими и глубочайшими вопросами. В действительности это происходило путем исследования понятий. Кто в приобретенном таким образом прояснении понятия и в сопровождающем его углублении видел важный элемент морального прогресса и вместе с этим желал это свое убеждение передать людям, неспособным понять его, тот посредством внезапной метаморфозы мог превратить аналитика морали в ее проповедника. В этом случае Платон истину фактов приносит в жертву истинности впечатления. Он преподносит как бы замутненную метину, чтобы незамутненная истина в силу искажа-
617
ющего влияния ограниченного понимания не превратилась в грубую неправду. Прием его подобен приему оптика, который при устройстве подзорной трубы к одной чечевице присоединяет другую, действующую в ином направлении, чтобы уравновесить отклонение луча, вызываемое первой. И если здесь, как и там, действие перехватывает через край, то в этом виновато несовершенство всего человеческого.
4. Предыдущие соображения мешают нам признать, что «Апология» вполне верно передает речи, действительно произнесенные на суде. Наши средства недостаточны для полного отделения истины от поэзии. Но мы не должны забывать двух вещей. Ни один древний писатель не боялся изменять речи своих героев, приукрашивать их, приближать к тому, что ему казалось совершенством. Было бы чудом, если бы Платон, в государственной теории которого такую важную роль играет употребляемая в качестве лекарства «спасительная неправда», не применял ее в своей литературной деятельности и сдерживал поток своего красноречия. С другой стороны, для него, как и для других учеников Сократа, его товарищей, наверное могло бы показаться непочтительностью, если бы он совершенно отбросил действительно произнесенные Сократом речи и заменил их произведениями собственного творчества. Поэтому мы имеем основание говорить об истине и вымысле и должны отказаться от возможности отделить одно от другого. Но с некоторой вероятностью мы можем предположить, что художественное строение в целом есть творение Платона; а вместе с тем можно думать, что самая краткая и наиболее тесно связанная с процессом вторая речь содержит всего больше подлинно сократовского.
Вся апология в известном смысле действительно подлинно сократовская! Ибо те интеллектуальные и художественные стороны, которые мы только что разбирали, имеют сравнительно меньшее значение, чем
618
основной тон этого удивительного сочинения. Оно более сократовское, нежели платоновское. Соединение или внутреннее взаимное проникновение трезвости и энтузиазма, пренебрежение ко всему внешнему, вера в победоносную мощь разумного мышления, уверенность, что «хороший человек» защищен от всякого удара судьбы, просветленное доверие, с которым такой человек, не сбиваемый с пути ни страхом, ни надеждой, идет своей дорогой и выполняет свою задачу - все это сделало «Апологию» светским молитвенником сильных и свободных умов, и теперь, как и двадцать три столетия назад, она захватывает души и воспламеняет сердца. Она одна из самых. мужественных книг мировой литературы и более чем какая-либо другая способна вселить в сердца добродетель мужественного самообладания. Трудно установить ее отношение к божественным вещам. Много в ней говорится о богах; но рабской покорности велениям божества, страха перед богами, или дейсидемонии какого бы то ни было рода она, по существу, так же чужда, как философская поэма Лукреция. Божественные голоса, звучащие здесь, образуют хор, который не заглушает руководящего голоса сократовской личности и сократовской совести, а вторит ему. Своеобразие творения особенно ярко обнаруживается в заключительной речи, с которой Сократ обращается к присяжным после произнесения приговора. В ней заранее можно было бы ждать влияние пера Платона: но Платон влил в нее истинно сократовский дух. Тут ставится вопрос о бессмертии, но совершенно не решается. Продолжается ли жизнь после смерти, или смерть подобна глубокому сну без сновидений, обе возможности упоминаются, но выбора между ними не делается. Но будет ли истина там или здесь, в обоих случаях смерть нельзя назвать злом. И этого еще мало. В том случае, когда предполагается, что жизнь души продлится после смерти, образ потустороннего мира рисуется лишенным всех ужасов и всех земных восторгов. Нет ни небесных наслажде-
619
ний, ни адских мучений, так часто изображаемых Платоном. Ненарушенное спокойствие духа, сопровождавшее Сократа при жизни, осталось при нем и при его переходе в Аид. Он общается с полубожественными героями далекого прошлого как с равными себе. Он подвергает их обычному своему допросу и с юмором наслаждается поучительным разговором, а также радуется тому, что пользование свободой мысли не наказывается в Аиде смертной казнью. Весело идти к смерти - этому «Апология» учит и тех, кто не надеется вкушать радости рая.
Пример Сократа действовал, может быть, сильнее чем его учение. Известно, что исполнение приговора было отложено до прибытия праздничного делосского корабля и что осужденный употребил это время на обычные разговоры со своими учениками, а также занимался переложением на стихи эзоповых басен. Ему казалось, что этим он следовал божественному велению, которое теперь, как и много раз раньше, он слышал в сновидениях. Оно требовало, чтобы он занимался музыкой (т.е. искусством). Может быть, и в этом мы должны видеть голос из глубины бессознательного, призывавший его стремиться к совершенству, дополняя недостатки своей природы. Наконец, когда приблизился последний час, он отослал своих плачущих родных, утешил учеников, обратился с кроткими и ласковыми словами к тюремщику и спокойно осушил чашу с ядом. Едва ли нужно освежать в памяти эти картины, изображенные в платоновском «Федоне» неблекнущими красками.
5. Пока люди живут на земле, этот день суда останется незабвенным. Никогда не замолкнет жалоба о первом мученике свободного исследования. Не о жертве ли также фанатической нетерпимости? В этом вопросе голоса разделяются. Одни клеймят этот приговор как самую отвратительную казнь невинного, как несмываемое пятно на афинянах. Другие, число которых
620
меньше, берут сторону «законников» против «революционера» и ревниво подбирают все, что способно ослабить величие Сократа. По нашему убеждению, роковое событие отчасти объяснялось предрассудками и непониманием, но в значительно большей степени было следствием вполне обоснованного конфликта. Гегель, как нам кажется, дал правильное объяснение. В этот день сразились два миросозерцания, можно почти сказать, две фазы человечества. Движение, начатое Сократом, было неизмеримым благом для будущего человечества; но ценность его для афинской современности была очень сомнительна. Праву общества самоутверждаться и противодействовать разрушительным тенденциям противостояло другое право, право сильной личности открывать новые пути и смело идти вперед вопреки обычаю и против государственной власти. В этом праве индивидуума сомневаются далеко не многие из тех, к кому обращены эти строки, большая же часть сомневается в праве государства. Разве достойно нравственного и высоко образованного народа - может возмущенно воскликнуть иной читатель - нарушать свободу слова в такой грубой форме? Свобода слова, ответим мы, принадлежит в силу своего благодетельного влияния к числу драгоценнейших благ человечества, однако она никогда и нигде не была безграничной. В прошлом столетии она имела одного из самых горячих и просвещенных защитников в лице Д.С. Милля. И однако и этот пламенный адвокат ее не мог не признать необходимости известной границы. «Никто не требует, - говорит он в одном месте своей прекрасной книги «О свободе», - чтобы поступкам была предоставлена такая же свобода, как и мнениям. Наоборот. И выражение мнения теряет свою привилегию, лишь только... оно побуждает к злодейству. Например, мнение, что торговцы хлебом суть кровопийцы бедных, или что собственность есть кража, не должно влечь за собой наказания, пока оно обсуждается прессой; но оно вполне может стать на-
621
казуемым, когда проповедуется устно разгоряченной толпе перед домом хлеботорговца или распространяется в этой толпе в виде прокламации». А как же быть, спросим мы, если содержание этой прокламации обнародовано в газете днем раньше? Как быть в том случае, если толпа еще не собралась, но сбор ее ожидается ежечасно? Всякому ясно, что эта граница меняется в зависимости от величины и близости угрожающей опасности, от силы и надежности средств защиты! В действительности ни одно общество не предоставит полной свободы, если его жизненные интересы поставлены на карту, будь оно даже вполне убеждено в важном значении свободного теоретического исследования. Нужно подумать о слабых сторонах древнего государства. Эти городские республики были очень малы и потому слабы, а кроме того, находились в постоянной опасности нападения соседей. И то, что само по себе было элементом силы, - однородность населения - могло стать при известных условиях элементом слабости. В наших больших и средних государствах революционные учения могут распространяться, не переходя в практику. Значительная часть населения может быть захвачена этими доктринами, в то время как другая будет противостоять им и тем поддерживать равновесие. Укажем на противоречия между крестьянами и буржуа, между буржуа и пролетариями. Подобные противоречия в древних Афинах под влиянием великих государственных людей с течением времени потеряли свою остроту. Сельское население подчинилось городскому влиянию. Только в редких случаях пересмотра законов демы принимали до некоторой степени самостоятельное участие. Судьба Афин ежедневно решалась на Пниксе. Общеизвестная истина, что состояние государства и его учреждений в последнем счете зависит от отношения граждан к закону. В древности значение этой истины было еще буквальнее, если можно так выразиться. Всякое сотрясение устоев государства тотчас давало себя чувствовать. Всякий
622
толчок из глубины беспрепятственно доходил до вершины общественного здания. Интересы государства не были защищены ни наследственной верховной властью, ни организованной военной силой или верхушкой должностных лиц. В Афинах не было ни княжеского рода, ни постоянной армии, ни бюрократии. Тем больше государство должно было основываться на верности своих граждан. Они делились, как всегда и повсюду, на огромное большинство ведомых и незначительное количество ведущих. К последним прежде всего относились те, которые умели ловко пользоваться словом. Это приобреталось или развивалось при посредстве диалектического и риторического упражнения. Таким образом, легко понять, что тот мастер диалектики, который в течение нескольких десятилетий оказывал сильное влияние на самых талантливых и честолюбивых юношей и который, кроме того, был одним из самых оригинальных мыслителей своего времени в области этики и политики, мог сделаться большой силой в государстве и стать источником его процветания или гибели.
Широкие круги общества считали влияние Сократа гибельным, и многое содействовало укреплению этого мнения. Правда, можно видеть несчастную случайность в том, что Критий и Алкивиад, эти губители государства, став учениками Сократа, бросили тень и на личность своего учителя. Ибо Ксенофонт был, по-видимому, прав, что целью общения Крития с Сократом было приобретение ловкости в политике и что в образовании характеров их обоих влияние на них Сократа было очень незначительно. Но вместе с тем вполне понятно, что в числе учеников Сократа было много таких, чья дальнейшая деятельность принесла значительный вред государству. Могло также показаться несчастной случайностью, что среди много поработавших на благо общества оказалось мало учеников Сократа. На это была более глубокая причина двоякого свойства. Как нашим читателям известно,
623
Сократ не был сторонником существующего тогда демократического строя, который не соответствовал его учению о верховной роли интеллекта. Среди обвинений, выдвинутых против Сократа (вероятно, Анитом, упоминаемым и в брошюре Поликрата, выпущенной через несколько лет после процесса), было и следующее: «Сократ внушал своим ученикам презрение к существующим законам». На это обвинение Ксенофонт ничего по существу не возражает, он даже невольно подтверждает его, говоря, что Сократ не побуждал своих учеников к «насильственной» перемене конституции. Но еще важнее другое. Друзья Сократа не только не любили политического строя своего отечества, они были чужды и самой своей родине. В этом отношении Ксенофонт своей жизнью дал больше материала против своего учителя, чем привел доводов в его защиту в своем сочинении. И как Ксенофонт в Персии и Спарте, так Платон в Сиракузах чувствовал себя больше дома, чем в своем родном городе. Антисфен и Аристипп намеренно избегали общественной жизни, и в школе первого провозглашался и стал главным принципом «космополитизм». Никто не сомневался в том, что и здесь ученики шли по стопам учителя.
Уклонение от служения обществу высокоодаренного человека вызывало общее удивление. Платон в «Апологии» влагает в уста Сократу в свое оправдание следующие странные слова: «Кто хочет действительно бороться с несправедливостью, место того в частной жизни, а не в общественной». Этот взгляд обосновывается указанием на якобы бесполезность всех таких попыток, на непоправимость государственного строя, на неисправимость толпы. Ибо таков смысл его слов, когда Сократ утверждает, что он не мог бы долго прожить, если бы деятельно участвовал в общественных делах, так как постоянно должен был бы рисковать своей жизнью в борьбе с народом, не принося ему, однако, никакой пользы. И это говорится о том народе, который выставлялся Периклом в его над-
624
гробной речи за образец, о народе, который не склонялся после поражений, просветлялся от горестных переживаний и не мог, казалось бы, считаться негодным материалом в руках преданных и мудрых устроителей! Наиболее способный и благородный народ остается покинутым своими лучшими сынами, они холодно отходят от него и объявляют напрасными все старания, направленные к его воспитанию. Но постараемся понять, в чем тут дело. Что у Сократа и у его учеников не было настоящей глубокой любви к их родине - это неоспоримо. Но не потому, как говорила мисс Френсис Райт Бентаму (хотя и в ином смысле), что он был «ледяной сосулькой», а потому, что его сердце было полно иным, новым идеалом. «Разумность» не есть привилегия одних афинян, «благоразумие» не только спартанская добродетель, «храбрость» не исключительное свойство коринфян. Где обо всем судилось с точки зрения разума, где не принималось ничего традиционного, но все получало свою санкцию от рефлексии, там и патриотизм, ограниченный пространством нескольких квадратных миль, не мог сохранять своей прежней силы. Равнодушие к тому «уголку земли, в который судьба забросила его тело», могло возникнуть там, где занятие общечеловеческим отодвигало на второй план все остальное. Если даже приписываемое Сократу изречение, которое мы заимствуем у Эпиктета, и апокрифично, это не меняет дела. Уделом философии было то, что она с самого начала действовала разрушительно на национальное жизнепонимание и национальный уклад. Наши читатели помнят того много странствовавшего, глубокомысленного музыканта, резкая критика которого внесла разрыв в греческую жизнь. В ту эпоху, до которой дошло наше историческое изложение, это противоречие философской критики и национальных идеалов обнаружилось ярче и глубже. Прежняя узость, прежняя доверчивость, прежний уют и устойчивость эллинской жизни, по-видимому, исчезают под влиянием фи-
625
лософии. Вслед за моралью рассудка наступает культ мирового гражданства. Вслед за ними возникает мировое государство, а затем и мировая религия.
Мы не хотим сказать, что Анит, Ликон и Мелет смотрели так далеко в будущее весной 399 года. Но если они не поняли отношения Сократа и его учеников к отечеству и его конституции, если в исследованиях разума и понятий они увидели опасность для национальной религии и для всей национальной сущности и если, поэтому, в самую критическую эпоху истории им казалось нужным заставить замолчать провозвестника нового направления, то это не должно нас ни удивлять, ни служить доказательством их особой злости или ограниченности. Они хотели лишь заставить его замолчать, ни больше, ни меньше. В нашем современном обществе гораздо легче было бы достигнуть этой цели. Лишение профессуры, дисциплинарное расследование или - в менее свободомыслящих государствах - полицейский запрет, административная высылка, всякое такое средство достигло бы цели. Но иначе было в Древних Афинах. Таких путей там не было; к цели вел только один путь судебного процесса. И единственная возможность, которую давал закон, было обвинение в безбожии. Консервативный дух афинской демократии сделал то, что жестокость древнего обычая, который наказал безбожие смертью, не была принципиально устранена, но смягчалась более терпимой практикой. Мы узнаем это из уст тех, которым не было никакого интереса представлять это дело в неверном свете и которые предпочли бы возложить всю ответственность за роковой исход на обвинителей и судей; мы узнаем от Платона и Ксенофонта, что всецело во власти Сократа было избежать смертного приговора. Ему предоставлялась возможность не явиться на суд - он явился. Ему предоставлялась возможность предложить суду наказать себя изгнанием с полной вероятностью успеха. Наконец, он мог избежать смертной казни, если бы сделал то, что обыкно-
626
венно делали все осужденные, если бы смиренно обратился к милосердию судей. Наконец, даже после того как приговор был произнесен, ему было легко убежать из-под ареста. Как мы узнаем из платоновского «Критона», все приготовления были сделаны с этой целью. Но Сократ был особенной личностью. Он был одним из тех, которые призваны направить чувства и мышление людей на новые пути. Всякая сделка была ему противна. Его решение было непоколебимо: он хотел или продолжать учить, или перестать жить.
Все, что было рассказано позже о раскаянии афинян, об установлении статуи Сократа и о наказании обвинителей, все это давно признано пустой басней, в особенности в силу хронологической невозможности, связанной с этим сообщением. В действительности казнь Сократа породила лишь литературную полемику. На брошюру Поликрата с изложением пунктов обвинения отвечал талантливый составитель речей Лисий. Процесс этот стал темой упражнений в риторике до позднейшей эпохи, от которой у нас и сохранился один образец («Апология» Либания). Но преобладающее мнение афинского народа определенно явствует из тех слов, которые через полстолетия произнес государственный деятель и оратор Эсхин перед народным собранием в своей речи против Тимарха: «Затем, афиняне, вы ведь умертвили Сократа, софиста, потому что оказалось, что он воспитал Крития, одного из тридцати разрушителей демократии».
Мертвый Сократ воскрес не только в школах, но и в сочинениях своих учеников, которые заставляли выступать своего учителя и на рынке, и в школах гимнастики, общаясь со старым и малым, как он это делал и при жизни. Таким образом, он действительно продолжал поучать, уже перестав жить! Мы должны теперь обратить наши взоры на пеструю толпу сократиков и начнем с того, кто представляет для нас интерес не как мыслитель, а главным образом как свидетель и источник наших сведений о Сократе, с Ксенофонта.
627
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Ксенофонт
1. Ксенофонт был щедро одарен красотой. Не без изъянов был этот дар. Часто с мужской красотой соединяется самодовольство и высокомерие. Этого не избежал и «прекрасный» сын Грила. Недаром остался он всю жизнь дилетантом в гетевском смысле слова, т.е. человеком, занимающимся постоянно вещами, до которых он не дорос. Один вид его многосторонней деятельности мы должны, разумеется, исключить. Ксенофонт был воистину знатоком в вопросах спорта, в качестве охотника и наездника, и три его сочинения, посвященные этим излюбленным темам («Об охоте», «О верховой езде» и трактат «О командовании конницей»), действительно относятся к лучшему, что вышло из-под его пера. Там, где он менее всего стремится к этому, он более всего философ. Его наблюдения за психологией животных и сделанные отсюда выводы несравненно более свидетельствуют об остроте его ума, чем его морально-философские или историко-политические рассуждения. Здесь в особенно выгодном свете выступает драгоценный дар, которым его наделила природа: способность тонкого наблюдения. Наконец, его живое чувство природы, его искренний наивный интерес к жизни животных делают эти сочинения таким же приятным чтением, как лучшие главы его «Домостроя», от которого так успокоительно веет на нас привольем деревенской жизни, подобно парам, поднимающимся из-под свежевырытой глыбы земли.
Что заставило его оставить мирную жизнь и отправиться на поиски приключений? Недостаточность средств или честолюбие? Почти наверняка и то, и другое. Ему не было тридцати лет, когда он покинул Афины; он не возвращался туда больше (или если и приезжал, то на короткое время) и умер в глубокой старости на чужбине. Прежде всего он отправился на восток. Там легче было добыть славу и богатство, чем
628
в родном городе, который был покорен после долгой войны, потом раздираем внутренними междоусобицами, а партия Ксенофонта была побеждена, именно в это время Кир, младший брат персидского царя Артаксеркса (Мнемона), отличавшийся большой щедростью, а может быть, и другими хорошими качествами, вербовал для своей армии наемников во Фракии и Греции, чтобы отнять престол у своего брата. Друг Ксенофонта рекомендовал его персидскому претенденту, и Ксенофонт был милостиво принят.
Мы не знаем, какое место он занимал при дворе и в военном лагере. Действительно ли он только развлекал любящего греков принца и был сотрапезником его и его прекрасной и остроумной морганатической супруги, фокеянки Аспасии. Или он только потому так определенно отрицал свое участие в военных делах персидского принца, что последний только что помогал спартанцам в их борьбе с афинянами. Во всяком случае, его связь с Киром вызывала некоторое недоумение. И тот способ, каким он заглушил свои сомнения, рисует нам не в очень выгодном свете одну сторону его характера. Сократ, с которым общался Ксенофонт и совета которого он спросил по этому поводу, не решался высказаться определенно и посоветовал обратиться к дельфийскому оракулу. Юноша последовал этому совету, но так, что вызвал справедливое неудовольствие учителя. Вместо того чтобы спросить о самом предполагаемом решении, он поставил оракулу вопрос, к какому богу он должен обратить молитвы и принести жертву для успеха в своем предприятии. Это искусство умолчания, которым богобоязненный Ксенофонт воспользовался даже при обращении к пифийскому треножнику, он, наверное, широко применял и в отношении людей, а тем более читателей. От умолчания естественен переход и к обману. В этом может нас убедить беглый взгляд на самое знаменитое сочинение Ксенофонта, описание его персидской авантюры.
629
Как известно, поход был кратким и неудачным. В первой битве со своим братом Кир пал. Коварство сатрапа Тиссаферна лишает греческих наемников их вождей, и «десять тысяч» начинают свое знаменитое отступление, смело и удачно преодолевая бесчисленные препятствия. Ксенофонт стал историографом этого похода. Свежесть и живая изобразительность его изложения заслуживают большой похвалы. Он дает очень много ценного материала для знакомства с нравами и обычаями тех народов, с которыми возвращающиеся греки сталкивались и сражались; рассказ его не лишен пластики и веселого юмора. К несчастью, рядом с этими положительными сторонами есть много отрицательных. Что автор мемуаров подчеркивает свои заслуги, выставляет свои успехи и склонен сглаживать свои ошибки - это можно простить человеческой слабости. Правда, кто таким образом пишет историю, тот стоит на уровне посредственных писателей, которым далеко до высоты великих и истинных историографов. В «Анабазисе» Ксенофонта эти и подобные недостатки достигают такой степени, что наносят ущерб не только историографу, но и самой личности автора. Прежде всего, он так выдвигает себя на первый план, что получается впечатление навязчивого самовозвеличивания. Тотчас после того, как генералы оказались пленными и толпа наемников была в сильном смятении, Ксенофонт выступает из тени, которую он намеренно набрасывал на себя до того времени, прерывая ее лишь некоторыми мимолетными замечаниями. Он выступает подобно солнцу, которое должно рассеять ночную тьму. Во сне дается ему указание на его миссию. Рано утром собирает он сначала тесный круг офицеров, затем более обширный и предлагает быть их стратегом. Они действительно избирают его на место одного из пяти убитых генералов. Он надевает свою лучшую одежду - мы узнаем в этом человеке ценящего свою наружность и желающего использовать ее - и держит длинную речь
630
перед собравшимся войском. За этой речью следует ряд других речей, подробно им передаваемых, так же как за первым важным сновидением, в соответствующее время, следует второе.
Можно вызывать у читателя неверное впечатление, не сообщая при этом ложных фактов. Этим искусством Ксенофонт владеет мастерски. Таким образом, из его рассказа создалось распространенное в старину и в позднейшее время мнение, будто он руководил отступлением десяти тысяч. И однако Ксенофонт ни одним словом не обмолвился об этом. По его собственным словам, организация войска была вполне демократическая; важные решения принимались голосованием, а что касается исполнительной власти, то Ксенофонт оставался всегда одним из нескольких стратегов; некоторое время исключительная власть над всем войском была предоставлена одному лицу, и это был спартанец Хейрисоф. Только на самом последнем этапе, когда отступление из Азии уже совершилось, большая часть оставшихся в живых поступает под начальство Ксенофонта на службу к Севту, фракийскому князю, причем Ксенофонт, и не являясь высшим военачальником, был одним из влиятельнейших стратегов. Но автор так умеет расположить материал, так искусно приписывает себе инициативу всякого важного решения, так неизменно выдвигает себя на первый план, что не слишком внимательный читатель незаметно для себя получает впечатление, противоречащее самому тексту рассказа. Для усиления этого впечатления служат некоторые мелкие подробности, которые обыкновенно рассказывают о великих людях, но которые вряд ли великий человек будет рассказывать о себе. Обильный снег выпадает ночью в горах Армении и покрывает своим покровом людей и лошадей; первым поднимается Ксенофонт и согревается рубкой дров; другие следуют его примеру, разводят огонь и спасают, таким образом, себя и других от замерзания. Другой раз солдат-пехотинец в полном вооружении жалуется на тя-
631
желый подъем; Ксенофонт сходит с лошади, выталкивает солдата из рядов, берет его тяжелое вооружение, и недовольство солдат обращается с военачальников на непокорного. Другим приемом, служащим той же цели, был выпуск книги под псевдонимом. В своей эллинской истории Ксенофонт указывает на описание того же похода Фемистогеном из Сиракуз; уже в древности не сомневались, что он говорил о собственном сочинении; имя автора было или выдумано, или это был один из товарищей Ксенофонта, согласившийся оказать ему эту услугу. Что подобные приемы не были излишни, но не всегда достигали своей цели, мы узнаем из того, что историк Диодор, довольно подробно описывающий отступление десяти тысяч, ни разу не называет имени Ксенофонта до прибытия его к Севту. И что придает этому молчанию особенное значение, так это то обстоятельство, что «Анабазис» ни в каком случае не был неизвестен младшему современнику Ксенофонта, Эфору, которым Диодор, историк времен Августа, пользовался как источником. Умолчание их не есть результат незнания. Они знали о притязаниях Ксенофонта и отвергли их.
Пустота этих притязаний обнаруживается из дальнейшей карьеры самого Ксенофонта, вернее из ее отсутствия. Удивительный успех горстки греков, которым удалось пройти через все персидско-мидийское государство почти от Вавилона до Черного моря, несмотря на все препятствия со стороны персидского царя, сильно взволновал современников. С одной стороны, он показал удивительную силу эллинов, с другой - впервые обнаружил внутреннюю слабость с виду непоколебимой мировой монархии. Если бы Ксенофонт действительно был вдохновителем этого перехода, то вряд ли его талант полководца остался бы неиспользованным, талант, который нашел бы себе применение в эту эпоху греческой жизни. Прослужив еще несколько лет на службе у спартанского царя Агесилая, в Малой Азии, и будучи осужден на изгнание со
632
своей родины, он принимает участие с Агесилаем же в битве при Коронее, где против спартанцев сражались фиванцы и небольшое количество афинян. Затем он отходит в безвестность частной жизни, а впоследствии приобретает известность как разносторонний и плодовитый писатель.
Начинается самая счастливая пора его жизни. Покровителя, которого он искал в Кире, он нашел в Агесилае. Верная служба в качестве адъютанта была награждена поместьем в окрестностях Олимпии. Характерен для Ксенофонта акт благочестивой мудрости или мудрого благочестия, которым он расширил свои владения и удовлетворил свои вкусы. Из добычи десятитысячного отряда часть, согласно обычаю, была предназначена богам, Аполлону и его сестре Артемиде. Выполнение этого решения было поручено генералам. Ксенофонт принес дар в афинскую сокровищницу святилища Аполлона в Дельфах; что же касается части Артемиды, то он обратил ее на покупку земли, следуя в этом указаниям оракула - вблизи своего, вероятно, скромного, имения у Скиллунта. Тут он воздвиг богине маленькое святилище, копию Эфесского храма, установил ежегодный народный праздник с жертвоприношением из десятой части дохода; все окрестные жители собирались на него и получали угощение от богини. Центральную часть праздника составляла охота, в которой принимали участие юноши под руководством сыновей Ксенофонта. Здесь, в тени лесов, на прохладном берегу реки Селинунта, богатой рыбой и моллюсками, стареющий солдат мог вознаградить себя за несбывшиеся мечты. Ему не удалось основать княжество на берегу Черного моря, где бы он господствовал и которое надеялся передать своим детям. Но теперь он жил в поместье, без заботы, в благородной праздности, выезжая на своих лошадях, предаваясь охоте, сельскому хозяйству и литературе; он вырастил своих сыновей и мог дать им воспитание согласно своему идеалу. Эти старания его были не напрасны, чему до-
633
казательством была общая печаль по преждевременной смерти его старшего сына, погибшего в битве при Мантинее. Геройская смерть его заставила многих литераторов взяться за перо, между прочим таких, как Исократ и Аристотель. При этом прославляли не только Грила, но выражали сочувствие и утешали также престарелого уважаемого отца. Он нуждался в этом. За счастливыми годами зрелого возраста последовала тяжелая старость. Победы фиванцев, отнявшие у него сына, унизили его вторую родину и уничтожили все панэллинские надежды. Вместе с этим они лишили его крова. Правда, Афины открыли ему двери, бывшие долго закрытыми; но не там провел он свои последние годы. Свою долгую жизнь он окончил в Коринфе (приблизительно около 350 г.).
2. Дать оценку противоречивому характеру так же трудно, как разностороннему таланту. В Ксенофонте соединилось и то и другое. Поэтому неудивительно, что его образ вышел колеблющимся, что прежние столетия чтили его не в меру, а современность склонна относиться к нему с незаслуженной суровостью. В действительности его талант значительно выше посредственности, тогда как о характере его нельзя сказать того же, даже если мы будем оценивать его по требованиям той эпохи. Можно даже сказать, что его характер повредил его таланту; тщеславие помешало ему видеть границы своего дарования и побудило разбрасываться, что понизило ценность его трудов. Если мы присмотримся внимательнее, то увидим ту же неугомонную суетливость и в интеллектуальном облике Ксенофонта, в чрезвычайной неустойчивости его духа и вкусов и в отсутствии прочного стержня как в мыслящей личности, так и в действующей.
Приспособляемость его такова, что он одинаково убедительно защищает противоположные тезисы в различных сочинениях: примат познания и его безусловное господство над волей и теории о всесильнос-
634
ти привычки и упражнения, вознаграждения и наказания в воспитании. Один раз, разбирая вопрос о двух полах, он с пафосом указывает на природное различие их задатков и на вытекающее отсюда различие их деятельности; в другой раз ему кажется, что достаточно небольшого напряжения при обучении, чтобы поднять женщин до степени храбрости, достигнутой мужчинами. При этом Ксенофонту совершенно безразлично, высказывает ли он эти противоположные взгляды от себя или влагает их в уста своему учителю, Сократу. Кроме всего этого, у Ксенофонта сильное желание подражать наиболее прославленным писателям в их литературных областях. Фукидид в качестве историографа превзошел всех предшественников; немедленно у Ксенофонта является желание продолжать неоконченное сочинение и заимствовать стиль и краски великого историка. Платон в своем «Пире» дал чудный образец мимической поэзии и философской глубины; Ксенофонт берет ту же рамку, чтобы вложить в нее образ Сократа и его друзей, который по собственному его признанию не может соревноваться с платоновским изображением в художественном отношении, но должен превзойти его в точности.
Конечно, одежда, взятая на прокат, лучше всего обнаруживает недостатки фигуры. Мантия с пышными складками будет некрасиво болтаться, если ее набросить на маленькую фигурку. Так и в данном случае, контраст между копией и образцом дает нам возможность оценить сущность Ксенофонта. Нигде не выступает так ясно скудость его ума, как в его «Пире». Он то неожиданно начинает философские рассуждения, то внезапно прерывает только что развертываемую нить. Это вроде того, как если бы среди салонного разговора, между фразами: «Как поживаете?» и «Сегодня очень жарко», мы хотели бы приняться за обучение добродетели. Что вообще делает «Пир» интересным для чтения, так это только подробности: юмор, с которым Сократ рассказывает о своем безобразии, и та
635
грубоватая наглядность, с которой изображается пантомимное представление и акробатические фокусы, проделываемые воспитанниками сиракузского балетмейстера. Здесь Ксенофонт в своей стихии. Как и в «Анабазисе», подобные описания являются верхом того, чего он мог достигнуть в писательском искусстве. Насколько вообще жанр подходит к его таланту, это особенно видно из его «Эллинской истории», где попадаются подобные места; таково, например, описание встречи сидящего на траве посреди луга просто одетого Агесилая с сатрапом Фарнабазом, или подробнейший рассказ о сватовстве пафлагонского царя Отиса при посредстве Агесилая, или, наконец, рассказ о спасении от смертной казни спартанца Сфодрия благодаря заступничеству царевича Архидама, любившего сына обвиненного. В еще более выгодном свете обнаруживается его талант в патетических местах, например, при описании убийства Александра, тирана Фер, братьями его жены, которых она побуждает к убийству, в страхе ожидая исхода; затем описание битв при Флиунте с заключительной сценой, рисующей женщин, плачущих от радости и освежающих усталых воинов. Но в чем он неизмеримо ниже своих предшественников, не только Фукидида, но и Геродота, так это в области рефлексии, в которой он, считающий себя философом, должен был бы превзойти их. В этом сочинении есть прекрасные речи, удачно приуроченные к событиям, речи Ферамена и Крития, а также флиазийца Прокла. Однако обстоятельства, при которых происходила борьба этих афинских олигархов, а также известная нам близость Прокла к своему гостю и другу, царю Агесилаю, делают очень вероятным, что Ксенофонт мог черпать из богатого материала и у него не было надобности обращаться к своему собственному творчеству. С другой стороны, его собственные мысли по политическим вопросам, которые мы встречаем почти исключительно в последних книгах его сочинения, так ничтожны, что могут напом-
636
нить нам глубину идей и дальновидность Фукидида только благодаря контрасту. Изречения, высказываемые с большим самодовольством, представляют собой частью военно-технические соображения, частью банальные моральные сентенции. Где Ксенофонт пытается вывести исторические события из более глубоких причин, там им руководит почти исключительно его религиозность. Мы уже видели, как удачно он умел соединять свое без, сомнения, истинное благочестие с мирскими интересами. Это качество часто выводило его из затруднений и как историка. Долголетнее господство его покровителя Агесилая закончилось унижением Спарты, во главе которой стоял этот царь. Историко-теологическое мировоззрение Ксенофонта помогло ему объяснить причины этого события и ошибки Агесилая, его ускорившие. Поражение при Левктрах и вся цепь событий, завершившихся тяжелым ударом, все это было карой божества за незаконное занятие фиванской крепости спартанским полководцем.
3. Впрочем, «Эллинская история» наряду со многими справедливыми упреками подвергалась и незаслуженным порицаниям. Автор ее был протеже и товарищем монарха, который как раз в личных отношениях обнаруживал прекрасные свойства (как мы это знаем из Плутарха) и щедро отплачивал за привязанность и дружбу. Что Ксенофонт написал историю своего времени (которая в значительной мере была историей Агесилая), находясь под влиянием идей и симпатий своего патрона, это и доказывает, что он не был великим человеком. И более сильный ум, вероятно, подчинился бы обстоятельствам, стеснявшим самостоятельность его суждения. Вполне понятно, что он ценил выше, чем его современники, того монарха, которого переоценили и современность, и потомство. Трудно было бы ждать беспристрастной строгости судьи со стороны фаворита к своему покровителю; но у нас нет основания предполагать сознательное искажение со-
637
бытий. Если он обходит молчанием значительные события той эпохи, например, основание Мегалополя или учреждение второго афинского морского союза, то это не говорит о широте его кругозора, но мы не видим здесь преднамеренности. В суждениях о внутренних смутах в Афинах он стоит на точке зрения умеренного аристократизма. Симпатии его на стороне человека, которого и Аристотель (как мы это узнали недавно) ставил выше всех остальных государственных деятелей того времени, на стороне Ферамена. Конечно, не заслуживает похвалы то, что он покинул свою родину как раз в момент самой острой борьбы партий, окончившейся поражением его фракции; но нельзя поставить ему на счет то, что было обычным во всю древнюю эпоху. Отчизна, хотя поздно, простила его, и мы поступим мудро, если не захотим быть более афинянами, чем сами афиняне.
Гораздо более распространен другой упрек, выдвинутый против Ксенофонта, что он не оценил своего великого современника фиванца. Этот упрек совершенно неоснователен, по нашему мнению. Мы склонны простить сыну Грила некоторые грехи за то, что он ненавидел политику Фив. Фивы были болячкой, разъедавшей Элладу. Их временное преобладание было причиной позднейшего порабощения Греции. Нам нет нужды подчеркивать, что симпатии к наследственному врагу, к персам являются политическим наследием фиванской политики и что великий Пелопид хвастался этой традицией перед великим царем. Ибо когда сравнительно маленькие государства стремятся к гегемонии над нацией, то, каковы бы ни были намерения их государственных деятелей, они по естественному ходу вещей будут непроизвольно содействовать порабощению нации власти иноплеменников. Что Ксенофонт не питал симпатии к греческим Беустам, Дельуикам и т.п. говорит лишь о его панэллинских чувствах. И если несмотря на это, он прославляет талант Эпаминонда как полководца, ярко обнаружившийся в битве при Ман-
638
тинее, где пал его сын, то мы видим в этом одну из благороднейших черт его характера.
Но Ксенофонт не только участвовал в истории, не только писал историю, но и выдумывал истории. Он является, для нас по крайней мере, самым старым представителем того рода литературы, которую называют историческим романом. Правда, у него это только картины времени и народа. «Киропедия» напоминает нам не столько творения Вальтера Скотта и Манцони, сколько те народные романы, которые расцвечивают жизнь какого-нибудь популярного властителя выдуманными рассказами. Современные подражатели Ксенофонта ограничиваются анекдотами; но он не стеснялся изменять или, как он думал, исправлять исторические факты. Нам нет нужды оправдывать этот прием. Чем большей обработке в руках Ксенофонта подвергся исторический материал, тем лучше для нас, ибо мы лучше узнаем образ мыслей автора. Известная основа морально-политических симпатий не была чужда этому неуравновешенному уму. Это было отвращение к демократическим учреждениям его родины, Афин. В этом он совпадает со своим великим современником Платоном. Но только в этом одном. В то время как Платон противопоставлял народовластию с его мнениями и действительными недостатками в высшей степени оригинальный идеал государства и общества, Ксенофонт видел спасение в существующих формах правления, будь они греческие или персидские, монархические или аристократические, лишь бы они меньше походили на форму афинской демократии. Кир, основатель патриархального персидского царства; Ликург, учредитель Лакедемонской монархии, ограниченной аристократической конституцией, - оба его герои. Некоторые критики усмотрели две фазы в умственном развитии Ксенофонта: одну, в которой он предпочитал монархический абсолютизм, другую - когда он отдавал предпочтение аристократической форме правления. Но
639
подобные различия здесь неуместны; это ясно из того, что автор «Киропедии» не поколебался придать своему персидскому идеалу черты спартанской действительности. Ксенофонт, конечно, хорошо понимал, что идеально совершенный патриархальный властитель есть единичное историческое явление. Создавать постоянное учреждение, основываясь на редком, если не совершенно исключительном случае, и предлагать его грекам, города-государства которых только в редких случаях допустили бы подобное правление, это было далеко от его намерений. Ему были противны дилетантизм, непостоянство, отсутствие дисциплины, которые казались ему и многим его единомышленникам характерными для тогдашних Афин и их управления. В противоположность этому он подчеркивает безусловную необходимость строгой дисциплины, установления организованной по военному образцу бюрократии, усиленной ответственности, разделения труда. Относительно последнего требования мы не знаем, является ли оно результатом знакомства с древнейшей культурой Востока, стоящей в этом отношении выше греческой, или на него оказала влияние теория Платона, сложившаяся под влиянием египетских воззрений. Во всяком случае Ксенофонт формулирует это требование вполне определенно и в этом отношении столь же приближается к платоновскому «Государству», насколько удаляется от обычных греческих воззрений.
В этом основная политическая идея «Киропедии» Содержание же ее составляет фантастически разукрашенная жизнь персидского завоевателя. Само собой разумеется, что последний своими личными качествами должен был осуществить выдающийся идеал властителя, но характеристика, даваемая Ксенофонтом, не из удачных. Характернее для его вкуса и, может быть, того круга знатных спартанцев, в котором он вращался, это проявление грубого солдатского юмора и живой, но сдержанной эротики; последняя дает некоторую пряность довольно скучной книге. Ксенофонт не
640
был бы Ксенофонтом, если бы в книге не уделялось много места спорту и верховой езде, которую он очень расхваливает.
Для знакомства с Ксенофонтом как политиком важны еще три его сочинения: восхваление «Лакедемонской конституции», в котором говорится больше о социальных, а не о политических сторонах Спарты, диалог «Гиерон» и сочинение «О государственных доходах Афин». На первый взгляд странным представляется разговор, влагаемый Ксенофонтом в уста сицилийскому князю Гиерону и мудрому поэту Симониду. Непонятно, чего хочет автор: хочет ли он в чисто платоновском духе доказать, что доля тирана или властителя совершенно не завидна, или ему важна вторая часть диалога, мало гармонирующая с первой. Здесь дается идеальный образ такой узурпаторской власти или тирании; указывается, какой она должна быть, чтобы служить общественному благу и стать источником счастья для самого тирана. Точный разбор совершенно устраняет предположение о том, что центром диалога может быть эта заключительная часть. Устами Симонида Ксенофонт советует сиракузскому монарху применение политики, которую мы можем назвать цезаристской или имперской. Энергичное поддержание спокойствия и порядка внутри, содержание импонирующей военной силы, внушающей уважение в других государствах и наряду с этим широкие меры к народному благосостоянию по инициативе монарха. Таким путем беспокойные элементы удерживаются уздою, а граждане становятся безопасными, несмотря на потерю ими самоуправления. Нам нет нужды останавливаться на родстве такого идеала государства с идеалом «Киропедии», так же, как и на их различиях. Вряд ли было ошибочно давно высказанное предположение, что диалог предназначался для того, чтобы ввести автора ко двору Дионисия.
Печать случайности носит и третье из вышеназванных сочинений. Оно относится к поре старости Ксе-
641
нофонта. Отчизна снова приняла отверженного сына. Он хотел выразить благодарность - может быть, подготовить хороший прием себе и еще более своим сыновьям - и для этого занялся вопросом о реформе расстроенных финансов своей родины. Государство должно в гораздо более широком масштабе заняться эксплуатацией серебряных рудников Лавриона и при этом не только при помощи арендаторов, но в большей степени, по крайней мере, собственными силами. И многое другое еще должно быть национализировано. Почему бы государству не иметь торгового флота подобно тому, как оно имеет военный? Почему гостиницы сооружаются только частными лицами, а не государством? Все должно совершаться так, чтобы способствовать могучему расцвету торговой и промышленной деятельности, и каждый гражданин без исключения должен иметь свою долю дохода от этих государственных предприятий, получая от государства определенную, хотя бы и небольшую ренту. Когда же возникал вопрос о средствах, с помощью которых должны были осуществиться эти широкие планы, - получался ответ, к которому нелегко было отнестись серьезно. Смелый реформатор ожидает больших пожертвований не только от афинских капиталистов, которым обещанная определенная рента будет возвращать хотя минимальные проценты; он рассчитывает на большой приток денег из чужих стран и от монархов, даже от персидских сатрапов, которых можно склонить к этому делу почетными актами, мы бы сказали пожалованием высоких орденов. Это не единственная фантастическая черта этого проекта. Не без улыбки наши политэкономы узнают из сочинения Ксенофонта, что перепроизводство золота может повести к его обесцениванию, а перепроизводство серебра - никогда! Панацею национализации выдумал не Ксенофонт. Мы уже встречали эту идею у Гипподама Милетского. Насколько такое стремление соответствовало господствующим направлениям, об этом свидетельствует
642
пример Платона, который не отступает перед огосударствлением семейной жизни. Рядом с химерическими элементами мы находим в этом проекте много выводов богатого и зрелого жизненного опыта. В одном месте с поразительной ясностью выражена идея взаимного страхования. В другой раз решительными аргументами опровергается распространенное во все времена радикальное утверждение: «либо все и все сразу, либо ничего». Если в выводах этого проекта Ксенофонт сходится во многом с демагогами того времени, которые имели в виду поддержать малоимущих за счет государства, то по средствам, предлагаемым нам, мы узнаем его прежние симпатии. Энергичная политика благосостояния, вмешательство государственной власти и прежде всего попытка воздействия на самые различные области жизни назначением премий за лучшие произведения. Эти мысли мы встречаем как в сочинении «О государственных доходах», так и в книге «О командовании конницей», в «Киропедии» и в «Гиероне». Еще в одном пункте Ксенофонт остался слишком верен себе: в своем отношении к божественным вещам. С большим правом это скорее можно назвать суеверием, чем религиозностью. Старовером и суевером он во всяком случае обнаруживает себя больше, чем в одном только смысле. Повсюду и всегда он допускает и ожидает непосредственного вмешательства богов. В этом отношении он совершенно не затронут просвещением своей эпохи, как оно воплотилось, например, в каком-нибудь Анаксагоре. Он хорошо сознает, что его воззрения не особенно распространены в то время, и очень характерно, как он объясняет свое одиночество в этом отношении. Он ожидает возражений против того, что и при изложении военно-технических вопросов он постоянно примешивает богов. Его оправдание звучит приблизительно следующим образом: «Кто часто находился в опасности, не будет удивляться этому». Похоже на то, будто Ксенофонт с изумительной наивностью хочет подкрепить своей
643
практикой и теорией общеизвестную истину, что игроки, охотники, солдаты, горцы и моряки склонны к суеверию. Точка зрения, на которой он стоит в вопросе о божественном могуществе, всецело покрывается правилом: «Do, ut des». Его старание постоянно направлено на то, чтобы обеспечить себе расположение богов богатыми дарами; очень часто он высказывает твердое убеждение, что боги более склонны давать полезные советы (конечно, посредством высоко ценимой им мантики) тем, кто думает о них постоянно, чем тем, кто обращается к ним только во время крайней нужды.
4. Таким образом, мы выполнили наше намерение и познакомились с жизнью и творчеством Ксенофонта. Не ради него самого остановились мы на том, кто не может претендовать на самостоятельное место среди греческих мыслителей, но ради того значения, которое имеют его сообщения о речах и учениях Сократа. Критический процесс отделения достоверного от недостоверного в его сочинениях мы уже совершили, когда говорили об учении и деятельности Сократа. Тут, может быть, не будет излишним указать читателю, познакомившемуся с обликом Ксенофонта, на некоторые примеры того, что он выдает за сократовское и что мы ни в коем случае не можем признать таковым.
Так велико количество не сократовского, даже недостойного Сократа в «Меморабилиях», что современные ученые, которым бы хотелось согласовать высокую оценку излагаемого материала с оценкой автора, не побоялись объявить неподлинными значительные части этого сочинения и считали их добавлениями позднейших читателей - довольно насильственный прием, который в руках одного критика довел до уничтожения большей части «Меморабилий». Эти насильственные приемы, сопровождаемые не менее произвольным отбрасыванием хорошо засвидетельствованных мест ксенофонтовских писаний, не всецело лишены ценно-
644
сти, потому что они свидетельствуют о противоречии между традиционной высокой оценкой Ксенофонта и впечатлением, которого нельзя избежать при непредвзятом рассмотрении его произведений.
Против достоверности его сообщений говорит то, что диалектика, в которой Сократ был признанным мастером, здесь совершенно исчезает. Если бы великий афинянин обращался к юношам в гимназиях и к взрослым на рынке только с теми скучными, елейными позитивно-догматическими речами, совершенно лишенными исследования понятий и диалектической формы, которым уделено так много места в «Меморабилиях», то он, конечно, не привлек бы к себе даровитых людей своего времени и не мог бы оказать на них никакого влияния. Такой проповедник общих мест не имел бы успеха у быстро соображающих афинян, он бы наскучил им и оттолкнул от себя. Что можно остроумно морализовать, это Ксенофонт сам доказал не в свою пользу, вставив знаменитую басню Продика в свое сочинение. Как пестры и ярки здесь краски и как вял и однотонен рядом с нею колорит речей, составляющих главное содержание «Меморабилий»! Можно предположить, что-то, что нам кажется тривиальным, было когда-то оригинальным; но все-таки нельзя отделаться от впечатления, что тут простые, легко понятные мысли учителя Платона, современника Фукидида, переданы невыносимо пространно и придавлены грузом примеров, из которых каждый был бы лишним. Как бесконечно подробно в разговоре с Лампроклом, старшим сыном Сократа, развивается мысль, что неблагодарность дурна и что самый дурной род ее есть неблагодарность к родителям, которым мы столь многим обязаны и которые, если и бранятся понапрасну (как Ксантиппа), то в сущности же любят своих детей. Немедленно за этим следует бесконечный призыв к миролюбию, свыше всякой меры распространенная «индукция», длинный ряд отдельных примеров, которые должны подготовить результат: если ты хочешь,
645
чтобы твой брат хорошо к тебе относился, то начни сам хорошо к нему относиться. В практических советах Сократа Аристарху есть искорка философии: он рекомендует ему возвыситься над обычным предрассудком, что ручной труд недостоин свободного человека. Но нет и следа такой искры в совете Евферу вовремя подыскать себе такое занятие, которое не требует напряжения и которым поэтому можно заниматься и в старости. А что сказать, наконец, о подробном перечислении всех преимуществ холеного тела, развитого упражнениями, или о предписаниях за обедом: никогда не есть закуски без хлеба, вообще не есть слишком много и не слишком много разнообразного. Для этого Сократу, конечно, не надо было сводить философию с неба на землю! Когда наконец Ксенофонт доходит до сократовской диалектики, которой так долго пришлось ждать, то применение этого метода оказывается крайне скудным. Мы охотно верим ему, когда он со вздохом восклицает: «Разобрать все его определения понятий было бы очень трудным делом». Иными словами, можем мы сказать: старому офицеру на покое очень трудно углубиться в диалектические тонкости. В общем можно счесть счастливой и печальной случайностью в литературе, что сочинения храброго солдата, спортсмена, юмориста, ярко изобразившего пережитые приключения на войне и в мирное время, но не глубокомысленного писателя стали для нас источником истории философии.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Киники
1. Ближе всех других товарищей стоял Ксенофонт к Антисфену. Он дал его живой образ в «Пире». В нем он нашел и восхищался тем, чего недоставало ему самому: оригинальности. Ибо в этом юноше преданность учениям Сократа соединялась с большой само-
646
бытностью. Он был не только учеником, он был продолжателем, развившим идеи учителя. Это обнаруживается прежде всего в методе его исследования. Ни одна черта в нем не напоминает Сократа. Первый жил исследованиями понятий, у Антисфена эти исследования играют второстепенную роль. Он даже относится немного пренебрежительно к этому методу. Это не должно нас удивлять. Определения могли обосновать сократовскую этику; они не могли развить ее дальше. Рост ее ядра требовал перемены оболочки. Антисфен ухватился за это ядро. Задачей его жизни явилось развитие сократовского идеала. Сам Сократ со всей страстностью своей натуры требовал неумолимо - строгой последовательности мышления, единства воли, безусловного права критики, разумного обоснования всех правил жизни. Но он довольствовался принципиальным признанием этих требований. Правда, в некоторых случаях он расходился с мировоззрением своего народа и своих сограждан, а именно в одном кардинальном пункте, не говоря об отношении его к государственным учреждениям Афин: в оценке внешних благ и жизни вообще, рядом с которыми он выше всего ставил спасение души, внутренний душевный мир. Но он не доходил до полного разрыва со всем обычно ценимым. И однако к этому должно было привести естественное развитие. Никогда и нигде разум не служит долго только помощником. Будучи призван поддерживать то, что исходит не из него, он скоро вырывает узду и оставляет только то, что он сам создал. Союзник становится властителем. Таким образом, Сократ установил как бы только одни посылки, из которых его последователи вывели содержавшиеся в них заключения, почти вынуждены были сделать это. И процессы мысли, послужившие этому развитию, должны были быть существенно иными, чем те, с помощью которых было заложено основание.
В учениях и изречениях Сократа мы могли заметить тенденцию утилитаризма. Однако в форме иссле-