Библиотека    Новые поступления    Словарь    Карта сайтов    Ссылки






назад содержание далее

Часть 4.

своими насмешками над беспомощностью народных собраний, над несведущим демократическим управле­нием? Или такое отношение явилось благодарностью за глубокое почитание Аполлона и его святилища со стороны Сократа в эпоху религиозного скептицизма? Этого мы никогда не узнаем. Одно мы знаем точно, что применение этого изречения в «Апологии» исторически неверно. Оно будто бы было исходным пунктом - всей общественной деятельности Сократа. Но разве в Дельфах знали что-нибудь о нем, прежде чем он на­чал свою деятельность? Только этой деятельности он и обязан своей известностью; и очень трудно допус­тить, чтобы оракул решился высказать свое мнение о человеке, совершенно неизвестном в широких кругах. В то же время немыслимо, чтобы эта весть явилась по­будительным мотивом его деятельности, так же как фактически неверно, чтобы его диалектика была ис­ключительно направлена на указанную выше цель. Правда, этим не решается еще вопрос о том, кто с нами говорит здесь, Платон или Сократ. Перспектива может измениться и у того, кто смотрит на свое прошлое. Он может приписать такому значение и влияние, собы­тию, которых оно в действительности не имело. Но ве­роятнее предположить здесь определенное намере­ние Платона. Действие такого рассказа могло быть очень значительным. - Так вот чем объяснялись доп­росы Сократа, - мог воскликнуть простодушный чи­татель. «Там где мы видели шутку и насмешку, оскор­бительное самомнение, кичливое умничанье, то было в действительности проявлением величайшей скром­ности, протестом против чрезмерной похвалы, а глав­ное, благочестивым желанием понять и оправдать из­речение божества!»

Еще решительнее будет наше суждение об изложе­нии позитивной стороны философии Сократа. Здесь в действительности происходит нечто странное. «Апо­логия» попадает в противоречие сама с собой и с об­щим современным представлением о личности Со-

616

крата и, что самое важное, с ядром его учения, заверен­ным неоспоримым свидетельством. В то время, как одна часть «Апологии» не только выдвигает на первый план испытание людей, вызванное дельфийским из­речением, но прямо заполняет им всю жизнь Сокра­та, другая ее часть дает совершенно иную картину. Здесь Сократ выступает как наставник и проповедник добродетели, который обращается ко всем, к чужезем­цам и к соотечественникам, убеждая их подумать об их истинном спасении, не о почести и богатстве, но о добродетели и благополучии души. Все то, что мы зна­ем о его позитивном этическом учении, стоит в про­тиворечии с этим образом. Учение о «знании добро­детели» несовместимо с ним. Кто знает добро, тот и делает его. Для этого не надо внушения, одобрения, нужно лишь поучение и прояснение понятий. Таким образом, на указанное изображение нельзя смотреть как на исторически верное. Правда, это не есть также произвольная выдумка. Недавно было замечено, что Платон на место «воспитательного» действия поста­вил «воспитательное» намерение. Или, выражаясь про­ще, то, чего Платон заставляет Сократа достигать не­посредственно и намеренно, то достигалось Сократом часто посредственно, намеренно и ненамеренно. Ибо обаяние его речей завлекало и противящихся, прико­вывало их интерес, уводило от внешних сторон жизни и приводило к занятиям высочайшими и глубочайши­ми вопросами. В действительности это происходило путем исследования понятий. Кто в приобретенном таким образом прояснении понятия и в сопровожда­ющем его углублении видел важный элемент мораль­ного прогресса и вместе с этим желал это свое убеж­дение передать людям, неспособным понять его, тот посредством внезапной метаморфозы мог превратить аналитика морали в ее проповедника. В этом случае Платон истину фактов приносит в жертву истиннос­ти впечатления. Он преподносит как бы замутненную метину, чтобы незамутненная истина в силу искажа-

617

ющего влияния ограниченного понимания не превра­тилась в грубую неправду. Прием его подобен приему оптика, который при устройстве подзорной трубы к одной чечевице присоединяет другую, действующую в ином направлении, чтобы уравновесить отклонение луча, вызываемое первой. И если здесь, как и там, дей­ствие перехватывает через край, то в этом виновато несовершенство всего человеческого.

4. Предыдущие соображения мешают нам признать, что «Апология» вполне верно передает речи, действи­тельно произнесенные на суде. Наши средства недо­статочны для полного отделения истины от поэзии. Но мы не должны забывать двух вещей. Ни один древ­ний писатель не боялся изменять речи своих героев, приукрашивать их, приближать к тому, что ему каза­лось совершенством. Было бы чудом, если бы Платон, в государственной теории которого такую важную роль играет употребляемая в качестве лекарства «спа­сительная неправда», не применял ее в своей литера­турной деятельности и сдерживал поток своего крас­норечия. С другой стороны, для него, как и для других учеников Сократа, его товарищей, наверное могло бы показаться непочтительностью, если бы он совершен­но отбросил действительно произнесенные Сократом речи и заменил их произведениями собственного творчества. Поэтому мы имеем основание говорить об истине и вымысле и должны отказаться от возможно­сти отделить одно от другого. Но с некоторой вероят­ностью мы можем предположить, что художественное строение в целом есть творение Платона; а вместе с тем можно думать, что самая краткая и наиболее тес­но связанная с процессом вторая речь содержит все­го больше подлинно сократовского.

Вся апология в известном смысле действительно подлинно сократовская! Ибо те интеллектуальные и художественные стороны, которые мы только что раз­бирали, имеют сравнительно меньшее значение, чем

618

основной тон этого удивительного сочинения. Оно более сократовское, нежели платоновское. Соедине­ние или внутреннее взаимное проникновение трезво­сти и энтузиазма, пренебрежение ко всему внешнему, вера в победоносную мощь разумного мышления, уве­ренность, что «хороший человек» защищен от всяко­го удара судьбы, просветленное доверие, с которым такой человек, не сбиваемый с пути ни страхом, ни надеждой, идет своей дорогой и выполняет свою за­дачу - все это сделало «Апологию» светским молит­венником сильных и свободных умов, и теперь, как и двадцать три столетия назад, она захватывает души и воспламеняет сердца. Она одна из самых. мужественных книг мировой литературы и более чем какая-либо другая способна вселить в сердца добродетель муже­ственного самообладания. Трудно установить ее отно­шение к божественным вещам. Много в ней говорится о богах; но рабской покорности велениям божества, стра­ха перед богами, или дейсидемонии какого бы то ни было рода она, по существу, так же чужда, как философ­ская поэма Лукреция. Божественные голоса, звучащие здесь, образуют хор, который не заглушает руководяще­го голоса сократовской личности и сократовской сове­сти, а вторит ему. Своеобразие творения особенно ярко обнаруживается в заключительной речи, с кото­рой Сократ обращается к присяжным после произне­сения приговора. В ней заранее можно было бы ждать влияние пера Платона: но Платон влил в нее истинно сократовский дух. Тут ставится вопрос о бессмертии, но совершенно не решается. Продолжается ли жизнь после смерти, или смерть подобна глубокому сну без сновидений, обе возможности упоминаются, но выбо­ра между ними не делается. Но будет ли истина там или здесь, в обоих случаях смерть нельзя назвать злом. И этого еще мало. В том случае, когда предполагается, что жизнь души продлится после смерти, образ поту­стороннего мира рисуется лишенным всех ужасов и всех земных восторгов. Нет ни небесных наслажде-

619

ний, ни адских мучений, так часто изображаемых Пла­тоном. Ненарушенное спокойствие духа, сопровож­давшее Сократа при жизни, осталось при нем и при его переходе в Аид. Он общается с полубожественны­ми героями далекого прошлого как с равными себе. Он подвергает их обычному своему допросу и с юмо­ром наслаждается поучительным разговором, а также радуется тому, что пользование свободой мысли не наказывается в Аиде смертной казнью. Весело идти к смерти - этому «Апология» учит и тех, кто не надеется вкушать радости рая.

Пример Сократа действовал, может быть, сильнее чем его учение. Известно, что исполнение приговора было отложено до прибытия праздничного делосского корабля и что осужденный употребил это время на обычные разговоры со своими учениками, а также за­нимался переложением на стихи эзоповых басен. Ему казалось, что этим он следовал божественному веле­нию, которое теперь, как и много раз раньше, он слышал в сновидениях. Оно требовало, чтобы он занимал­ся музыкой (т.е. искусством). Может быть, и в этом мы должны видеть голос из глубины бессознательного, призывавший его стремиться к совершенству, допол­няя недостатки своей природы. Наконец, когда при­близился последний час, он отослал своих плачущих родных, утешил учеников, обратился с кроткими и ласковыми словами к тюремщику и спокойно осушил чашу с ядом. Едва ли нужно освежать в памяти эти кар­тины, изображенные в платоновском «Федоне» неблекнущими красками.

5. Пока люди живут на земле, этот день суда оста­нется незабвенным. Никогда не замолкнет жалоба о первом мученике свободного исследования. Не о жер­тве ли также фанатической нетерпимости? В этом воп­росе голоса разделяются. Одни клеймят этот приговор как самую отвратительную казнь невинного, как не­смываемое пятно на афинянах. Другие, число которых

620

меньше, берут сторону «законников» против «револю­ционера» и ревниво подбирают все, что способно ос­лабить величие Сократа. По нашему убеждению, роко­вое событие отчасти объяснялось предрассудками и непониманием, но в значительно большей степени было следствием вполне обоснованного конфликта. Гегель, как нам кажется, дал правильное объяснение. В этот день сразились два миросозерцания, можно по­чти сказать, две фазы человечества. Движение, начатое Сократом, было неизмеримым благом для будущего человечества; но ценность его для афинской совре­менности была очень сомнительна. Праву общества самоутверждаться и противодействовать разруши­тельным тенденциям противостояло другое право, право сильной личности открывать новые пути и сме­ло идти вперед вопреки обычаю и против государ­ственной власти. В этом праве индивидуума сомнева­ются далеко не многие из тех, к кому обращены эти строки, большая же часть сомневается в праве государ­ства. Разве достойно нравственного и высоко образо­ванного народа - может возмущенно воскликнуть иной читатель - нарушать свободу слова в такой гру­бой форме? Свобода слова, ответим мы, принадлежит в силу своего благодетельного влияния к числу драго­ценнейших благ человечества, однако она никогда и нигде не была безграничной. В прошлом столетии она имела одного из самых горячих и просвещенных за­щитников в лице Д.С. Милля. И однако и этот пламен­ный адвокат ее не мог не признать необходимости известной границы. «Никто не требует, - говорит он в одном месте своей прекрасной книги «О свободе», - чтобы поступкам была предоставлена такая же свобо­да, как и мнениям. Наоборот. И выражение мнения те­ряет свою привилегию, лишь только... оно побуждает к злодейству. Например, мнение, что торговцы хлебом суть кровопийцы бедных, или что собственность есть кража, не должно влечь за собой наказания, пока оно обсуждается прессой; но оно вполне может стать на-

621

казуемым, когда проповедуется устно разгоряченной толпе перед домом хлеботорговца или распространя­ется в этой толпе в виде прокламации». А как же быть, спросим мы, если содержание этой прокламации об­народовано в газете днем раньше? Как быть в том слу­чае, если толпа еще не собралась, но сбор ее ожидает­ся ежечасно? Всякому ясно, что эта граница меняется в зависимости от величины и близости угрожающей опасности, от силы и надежности средств защиты! В действительности ни одно общество не предоставит полной свободы, если его жизненные интересы по­ставлены на карту, будь оно даже вполне убеждено в важном значении свободного теоретического иссле­дования. Нужно подумать о слабых сторонах древне­го государства. Эти городские республики были очень малы и потому слабы, а кроме того, находились в по­стоянной опасности нападения соседей. И то, что само по себе было элементом силы, - однородность населения - могло стать при известных условиях элемен­том слабости. В наших больших и средних государ­ствах революционные учения могут распространяться, не переходя в практику. Значительная часть населения может быть захвачена этими доктринами, в то время как другая будет противостоять им и тем поддерживать равновесие. Укажем на противоречия между крестьяна­ми и буржуа, между буржуа и пролетариями. Подобные противоречия в древних Афинах под влиянием вели­ких государственных людей с течением времени поте­ряли свою остроту. Сельское население подчинилось городскому влиянию. Только в редких случаях пере­смотра законов демы принимали до некоторой степе­ни самостоятельное участие. Судьба Афин ежедневно решалась на Пниксе. Общеизвестная истина, что со­стояние государства и его учреждений в последнем счете зависит от отношения граждан к закону. В древ­ности значение этой истины было еще буквальнее, если можно так выразиться. Всякое сотрясение усто­ев государства тотчас давало себя чувствовать. Всякий

622

толчок из глубины беспрепятственно доходил до вер­шины общественного здания. Интересы государства не были защищены ни наследственной верховной вла­стью, ни организованной военной силой или верхуш­кой должностных лиц. В Афинах не было ни княжес­кого рода, ни постоянной армии, ни бюрократии. Тем больше государство должно было основываться на верности своих граждан. Они делились, как всегда и повсюду, на огромное большинство ведомых и незна­чительное количество ведущих. К последним прежде всего относились те, которые умели ловко пользовать­ся словом. Это приобреталось или развивалось при посредстве диалектического и риторического упраж­нения. Таким образом, легко понять, что тот мастер диалектики, который в течение нескольких десятиле­тий оказывал сильное влияние на самых талантливых и честолюбивых юношей и который, кроме того, был одним из самых оригинальных мыслителей своего времени в области этики и политики, мог сделаться большой силой в государстве и стать источником его процветания или гибели.

Широкие круги общества считали влияние Сокра­та гибельным, и многое содействовало укреплению этого мнения. Правда, можно видеть несчастную слу­чайность в том, что Критий и Алкивиад, эти губители государства, став учениками Сократа, бросили тень и на личность своего учителя. Ибо Ксенофонт был, по-видимому, прав, что целью общения Крития с Сокра­том было приобретение ловкости в политике и что в образовании характеров их обоих влияние на них Со­крата было очень незначительно. Но вместе с тем вполне понятно, что в числе учеников Сократа было много таких, чья дальнейшая деятельность принесла значительный вред государству. Могло также пока­заться несчастной случайностью, что среди много по­работавших на благо общества оказалось мало учени­ков Сократа. На это была более глубокая причина двоякого свойства. Как нашим читателям известно,

623

Сократ не был сторонником существующего тогда де­мократического строя, который не соответствовал его учению о верховной роли интеллекта. Среди обвине­ний, выдвинутых против Сократа (вероятно, Анитом, упоминаемым и в брошюре Поликрата, выпущенной через несколько лет после процесса), было и следую­щее: «Сократ внушал своим ученикам презрение к су­ществующим законам». На это обвинение Ксенофонт ничего по существу не возражает, он даже невольно подтверждает его, говоря, что Сократ не побуждал сво­их учеников к «насильственной» перемене конститу­ции. Но еще важнее другое. Друзья Сократа не только не любили политического строя своего отечества, они были чужды и самой своей родине. В этом отношении Ксенофонт своей жизнью дал больше материала про­тив своего учителя, чем привел доводов в его защиту в своем сочинении. И как Ксенофонт в Персии и Спар­те, так Платон в Сиракузах чувствовал себя больше дома, чем в своем родном городе. Антисфен и Аристипп намеренно избегали общественной жизни, и в школе первого провозглашался и стал главным принципом «космополитизм». Никто не сомневался в том, что и здесь ученики шли по стопам учителя.

Уклонение от служения обществу высокоодаренно­го человека вызывало общее удивление. Платон в «Апологии» влагает в уста Сократу в свое оправдание следующие странные слова: «Кто хочет действитель­но бороться с несправедливостью, место того в частной жизни, а не в общественной». Этот взгляд обосно­вывается указанием на якобы бесполезность всех таких попыток, на непоправимость государственно­го строя, на неисправимость толпы. Ибо таков смысл его слов, когда Сократ утверждает, что он не мог бы долго прожить, если бы деятельно участвовал в обще­ственных делах, так как постоянно должен был бы рисковать своей жизнью в борьбе с народом, не при­нося ему, однако, никакой пользы. И это говорится о том народе, который выставлялся Периклом в его над-

624

гробной речи за образец, о народе, который не скло­нялся после поражений, просветлялся от горестных переживаний и не мог, казалось бы, считаться негод­ным материалом в руках преданных и мудрых устро­ителей! Наиболее способный и благородный народ остается покинутым своими лучшими сынами, они холодно отходят от него и объявляют напрасными все старания, направленные к его воспитанию. Но поста­раемся понять, в чем тут дело. Что у Сократа и у его уче­ников не было настоящей глубокой любви к их роди­не - это неоспоримо. Но не потому, как говорила мисс Френсис Райт Бентаму (хотя и в ином смысле), что он был «ледяной сосулькой», а потому, что его сер­дце было полно иным, новым идеалом. «Разумность» не есть привилегия одних афинян, «благоразумие» не только спартанская добродетель, «храбрость» не ис­ключительное свойство коринфян. Где обо всем суди­лось с точки зрения разума, где не принималось ни­чего традиционного, но все получало свою санкцию от рефлексии, там и патриотизм, ограниченный про­странством нескольких квадратных миль, не мог со­хранять своей прежней силы. Равнодушие к тому «уголку земли, в который судьба забросила его тело», могло возникнуть там, где занятие общечеловеческим отодвигало на второй план все остальное. Если даже приписываемое Сократу изречение, которое мы заим­ствуем у Эпиктета, и апокрифично, это не меняет дела. Уделом философии было то, что она с самого начала действовала разрушительно на национальное жизне­понимание и национальный уклад. Наши читатели по­мнят того много странствовавшего, глубокомыслен­ного музыканта, резкая критика которого внесла разрыв в греческую жизнь. В ту эпоху, до которой дош­ло наше историческое изложение, это противоречие философской критики и национальных идеалов об­наружилось ярче и глубже. Прежняя узость, прежняя доверчивость, прежний уют и устойчивость эллинс­кой жизни, по-видимому, исчезают под влиянием фи-

625

лософии. Вслед за моралью рассудка наступает культ мирового гражданства. Вслед за ними возникает ми­ровое государство, а затем и мировая религия.

Мы не хотим сказать, что Анит, Ликон и Мелет смот­рели так далеко в будущее весной 399 года. Но если они не поняли отношения Сократа и его учеников к отечеству и его конституции, если в исследованиях разума и понятий они увидели опасность для нацио­нальной религии и для всей национальной сущности и если, поэтому, в самую критическую эпоху истории им казалось нужным заставить замолчать провозвес­тника нового направления, то это не должно нас ни удивлять, ни служить доказательством их особой зло­сти или ограниченности. Они хотели лишь заставить его замолчать, ни больше, ни меньше. В нашем совре­менном обществе гораздо легче было бы достигнуть этой цели. Лишение профессуры, дисциплинарное расследование или - в менее свободомыслящих госу­дарствах - полицейский запрет, административная высылка, всякое такое средство достигло бы цели. Но иначе было в Древних Афинах. Таких путей там не было; к цели вел только один путь судебного процес­са. И единственная возможность, которую давал закон, было обвинение в безбожии. Консервативный дух афинской демократии сделал то, что жестокость древ­него обычая, который наказал безбожие смертью, не была принципиально устранена, но смягчалась более терпимой практикой. Мы узнаем это из уст тех, кото­рым не было никакого интереса представлять это дело в неверном свете и которые предпочли бы возложить всю ответственность за роковой исход на обвините­лей и судей; мы узнаем от Платона и Ксенофонта, что всецело во власти Сократа было избежать смертного приговора. Ему предоставлялась возможность не явиться на суд - он явился. Ему предоставлялась возможность предложить суду наказать себя изгнанием с полной вероятностью успеха. Наконец, он мог избе­жать смертной казни, если бы сделал то, что обыкно-

626

венно делали все осужденные, если бы смиренно об­ратился к милосердию судей. Наконец, даже после того как приговор был произнесен, ему было легко убежать из-под ареста. Как мы узнаем из платоновско­го «Критона», все приготовления были сделаны с этой целью. Но Сократ был особенной личностью. Он был одним из тех, которые призваны направить чувства и мышление людей на новые пути. Всякая сделка была ему противна. Его решение было непоколебимо: он хотел или продолжать учить, или перестать жить.

Все, что было рассказано позже о раскаянии афи­нян, об установлении статуи Сократа и о наказании обвинителей, все это давно признано пустой басней, в особенности в силу хронологической невозможности, связанной с этим сообщением. В действительности казнь Сократа породила лишь литературную полеми­ку. На брошюру Поликрата с изложением пунктов обвинения отвечал талантливый составитель речей Ли­сий. Процесс этот стал темой упражнений в риторике до позднейшей эпохи, от которой у нас и сохранился один образец («Апология» Либания). Но преобладаю­щее мнение афинского народа определенно явствует из тех слов, которые через полстолетия произнес го­сударственный деятель и оратор Эсхин перед народ­ным собранием в своей речи против Тимарха: «Затем, афиняне, вы ведь умертвили Сократа, софиста, пото­му что оказалось, что он воспитал Крития, одного из тридцати разрушителей демократии».

Мертвый Сократ воскрес не только в школах, но и в сочинениях своих учеников, которые заставляли вы­ступать своего учителя и на рынке, и в школах гимна­стики, общаясь со старым и малым, как он это делал и при жизни. Таким образом, он действительно продол­жал поучать, уже перестав жить! Мы должны теперь об­ратить наши взоры на пеструю толпу сократиков и начнем с того, кто представляет для нас интерес не как мыслитель, а главным образом как свидетель и источник наших сведений о Сократе, с Ксенофонта.

627

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Ксенофонт

1. Ксенофонт был щедро одарен красотой. Не без изъянов был этот дар. Часто с мужской красотой соеди­няется самодовольство и высокомерие. Этого не избе­жал и «прекрасный» сын Грила. Недаром остался он всю жизнь дилетантом в гетевском смысле слова, т.е. чело­веком, занимающимся постоянно вещами, до которых он не дорос. Один вид его многосторонней деятельно­сти мы должны, разумеется, исключить. Ксенофонт был воистину знатоком в вопросах спорта, в качестве охот­ника и наездника, и три его сочинения, посвященные этим излюбленным темам («Об охоте», «О верховой езде» и трактат «О командовании конницей»), действи­тельно относятся к лучшему, что вышло из-под его пера. Там, где он менее всего стремится к этому, он более все­го философ. Его наблюдения за психологией животных и сделанные отсюда выводы несравненно более свидетельствуют об остроте его ума, чем его морально-фи­лософские или историко-политические рассуждения. Здесь в особенно выгодном свете выступает драгоцен­ный дар, которым его наделила природа: способность тонкого наблюдения. Наконец, его живое чувство при­роды, его искренний наивный интерес к жизни живот­ных делают эти сочинения таким же приятным чтени­ем, как лучшие главы его «Домостроя», от которого так успокоительно веет на нас привольем деревенской жизни, подобно парам, поднимающимся из-под свеже­вырытой глыбы земли.

Что заставило его оставить мирную жизнь и отпра­виться на поиски приключений? Недостаточность средств или честолюбие? Почти наверняка и то, и дру­гое. Ему не было тридцати лет, когда он покинул Афи­ны; он не возвращался туда больше (или если и при­езжал, то на короткое время) и умер в глубокой старости на чужбине. Прежде всего он отправился на восток. Там легче было добыть славу и богатство, чем

628

в родном городе, который был покорен после долгой войны, потом раздираем внутренними междоусобица­ми, а партия Ксенофонта была побеждена, именно в это время Кир, младший брат персидского царя Артак­серкса (Мнемона), отличавшийся большой щедрос­тью, а может быть, и другими хорошими качествами, вербовал для своей армии наемников во Фракии и Гре­ции, чтобы отнять престол у своего брата. Друг Ксе­нофонта рекомендовал его персидскому претенден­ту, и Ксенофонт был милостиво принят.

Мы не знаем, какое место он занимал при дворе и в военном лагере. Действительно ли он только развле­кал любящего греков принца и был сотрапезником его и его прекрасной и остроумной морганатической суп­руги, фокеянки Аспасии. Или он только потому так оп­ределенно отрицал свое участие в военных делах пер­сидского принца, что последний только что помогал спартанцам в их борьбе с афинянами. Во всяком слу­чае, его связь с Киром вызывала некоторое недоуме­ние. И тот способ, каким он заглушил свои сомнения, рисует нам не в очень выгодном свете одну сторону его характера. Сократ, с которым общался Ксенофонт и совета которого он спросил по этому поводу, не ре­шался высказаться определенно и посоветовал обра­титься к дельфийскому оракулу. Юноша последовал этому совету, но так, что вызвал справедливое неудо­вольствие учителя. Вместо того чтобы спросить о са­мом предполагаемом решении, он поставил оракулу вопрос, к какому богу он должен обратить молитвы и принести жертву для успеха в своем предприятии. Это искусство умолчания, которым богобоязненный Ксе­нофонт воспользовался даже при обращении к пифийскому треножнику, он, наверное, широко приме­нял и в отношении людей, а тем более читателей. От умолчания естественен переход и к обману. В этом может нас убедить беглый взгляд на самое знамени­тое сочинение Ксенофонта, описание его персидской авантюры.

629

Как известно, поход был кратким и неудачным. В первой битве со своим братом Кир пал. Коварство сат­рапа Тиссаферна лишает греческих наемников их вождей, и «десять тысяч» начинают свое знаменитое отступление, смело и удачно преодолевая бесчислен­ные препятствия. Ксенофонт стал историографом этого похода. Свежесть и живая изобразительность его изложения заслуживают большой похвалы. Он дает очень много ценного материала для знакомства с нравами и обычаями тех народов, с которыми воз­вращающиеся греки сталкивались и сражались; рас­сказ его не лишен пластики и веселого юмора. К не­счастью, рядом с этими положительными сторонами есть много отрицательных. Что автор мемуаров под­черкивает свои заслуги, выставляет свои успехи и склонен сглаживать свои ошибки - это можно про­стить человеческой слабости. Правда, кто таким обра­зом пишет историю, тот стоит на уровне посредствен­ных писателей, которым далеко до высоты великих и истинных историографов. В «Анабазисе» Ксенофонта эти и подобные недостатки достигают такой степе­ни, что наносят ущерб не только историографу, но и самой личности автора. Прежде всего, он так выдви­гает себя на первый план, что получается впечатление навязчивого самовозвеличивания. Тотчас после того, как генералы оказались пленными и толпа наемников была в сильном смятении, Ксенофонт выступает из тени, которую он намеренно набрасывал на себя до того времени, прерывая ее лишь некоторыми мимо­летными замечаниями. Он выступает подобно солн­цу, которое должно рассеять ночную тьму. Во сне да­ется ему указание на его миссию. Рано утром собирает он сначала тесный круг офицеров, затем более обшир­ный и предлагает быть их стратегом. Они действитель­но избирают его на место одного из пяти убитых ге­нералов. Он надевает свою лучшую одежду - мы узнаем в этом человеке ценящего свою наружность и желающего использовать ее - и держит длинную речь

630

перед собравшимся войском. За этой речью следует ряд других речей, подробно им передаваемых, так же как за первым важным сновидением, в соответствую­щее время, следует второе.

Можно вызывать у читателя неверное впечатление, не сообщая при этом ложных фактов. Этим искусст­вом Ксенофонт владеет мастерски. Таким образом, из его рассказа создалось распространенное в старину и в позднейшее время мнение, будто он руководил отступ­лением десяти тысяч. И однако Ксенофонт ни одним словом не обмолвился об этом. По его собственным сло­вам, организация войска была вполне демократическая; важные решения принимались голосованием, а что ка­сается исполнительной власти, то Ксенофонт оставал­ся всегда одним из нескольких стратегов; некоторое время исключительная власть над всем войском была предоставлена одному лицу, и это был спартанец Хейрисоф. Только на самом последнем этапе, когда отступ­ление из Азии уже совершилось, большая часть остав­шихся в живых поступает под начальство Ксенофонта на службу к Севту, фракийскому князю, причем Ксено­фонт, и не являясь высшим военачальником, был од­ним из влиятельнейших стратегов. Но автор так уме­ет расположить материал, так искусно приписывает себе инициативу всякого важного решения, так неиз­менно выдвигает себя на первый план, что не слиш­ком внимательный читатель незаметно для себя полу­чает впечатление, противоречащее самому тексту рассказа. Для усиления этого впечатления служат не­которые мелкие подробности, которые обыкновенно рассказывают о великих людях, но которые вряд ли ве­ликий человек будет рассказывать о себе. Обильный снег выпадает ночью в горах Армении и покрывает своим покровом людей и лошадей; первым поднима­ется Ксенофонт и согревается рубкой дров; другие следуют его примеру, разводят огонь и спасают, таким образом, себя и других от замерзания. Другой раз сол­дат-пехотинец в полном вооружении жалуется на тя-

631

желый подъем; Ксенофонт сходит с лошади, выталки­вает солдата из рядов, берет его тяжелое вооружение, и недовольство солдат обращается с военачальников на непокорного. Другим приемом, служащим той же цели, был выпуск книги под псевдонимом. В своей эл­линской истории Ксенофонт указывает на описание того же похода Фемистогеном из Сиракуз; уже в древ­ности не сомневались, что он говорил о собственном сочинении; имя автора было или выдумано, или это был один из товарищей Ксенофонта, согласившийся оказать ему эту услугу. Что подобные приемы не были излишни, но не всегда достигали своей цели, мы узна­ем из того, что историк Диодор, довольно подробно описывающий отступление десяти тысяч, ни разу не на­зывает имени Ксенофонта до прибытия его к Севту. И что придает этому молчанию особенное значение, так это то обстоятельство, что «Анабазис» ни в каком слу­чае не был неизвестен младшему современнику Ксено­фонта, Эфору, которым Диодор, историк времен Авгу­ста, пользовался как источником. Умолчание их не есть результат незнания. Они знали о притязаниях Ксенофонта и отвергли их.

Пустота этих притязаний обнаруживается из даль­нейшей карьеры самого Ксенофонта, вернее из ее от­сутствия. Удивительный успех горстки греков, кото­рым удалось пройти через все персидско-мидийское государство почти от Вавилона до Черного моря, не­смотря на все препятствия со стороны персидского царя, сильно взволновал современников. С одной стороны, он показал удивительную силу эллинов, с дру­гой - впервые обнаружил внутреннюю слабость с виду непоколебимой мировой монархии. Если бы Ксе­нофонт действительно был вдохновителем этого пе­рехода, то вряд ли его талант полководца остался бы неиспользованным, талант, который нашел бы себе применение в эту эпоху греческой жизни. Прослужив еще несколько лет на службе у спартанского царя Агесилая, в Малой Азии, и будучи осужден на изгнание со

632

своей родины, он принимает участие с Агесилаем же в битве при Коронее, где против спартанцев сража­лись фиванцы и небольшое количество афинян. Затем он отходит в безвестность частной жизни, а впослед­ствии приобретает известность как разносторонний и плодовитый писатель.

Начинается самая счастливая пора его жизни. По­кровителя, которого он искал в Кире, он нашел в Агесилае. Верная служба в качестве адъютанта была награж­дена поместьем в окрестностях Олимпии. Характерен для Ксенофонта акт благочестивой мудрости или муд­рого благочестия, которым он расширил свои владения и удовлетворил свои вкусы. Из добычи десятитысячно­го отряда часть, согласно обычаю, была предназначе­на богам, Аполлону и его сестре Артемиде. Выполнение этого решения было поручено генералам. Ксенофонт принес дар в афинскую сокровищницу святилища Аполлона в Дельфах; что же касается части Артемиды, то он обратил ее на покупку земли, следуя в этом ука­заниям оракула - вблизи своего, вероятно, скромно­го, имения у Скиллунта. Тут он воздвиг богине малень­кое святилище, копию Эфесского храма, установил ежегодный народный праздник с жертвоприношени­ем из десятой части дохода; все окрестные жители со­бирались на него и получали угощение от богини. Центральную часть праздника составляла охота, в ко­торой принимали участие юноши под руководством сыновей Ксенофонта. Здесь, в тени лесов, на прохлад­ном берегу реки Селинунта, богатой рыбой и моллюс­ками, стареющий солдат мог вознаградить себя за не­сбывшиеся мечты. Ему не удалось основать княжество на берегу Черного моря, где бы он господствовал и ко­торое надеялся передать своим детям. Но теперь он жил в поместье, без заботы, в благородной празднос­ти, выезжая на своих лошадях, предаваясь охоте, сель­скому хозяйству и литературе; он вырастил своих сы­новей и мог дать им воспитание согласно своему идеалу. Эти старания его были не напрасны, чему до-

633

казательством была общая печаль по преждевремен­ной смерти его старшего сына, погибшего в битве при Мантинее. Геройская смерть его заставила многих ли­тераторов взяться за перо, между прочим таких, как Исократ и Аристотель. При этом прославляли не только Грила, но выражали сочувствие и утешали так­же престарелого уважаемого отца. Он нуждался в этом. За счастливыми годами зрелого возраста последова­ла тяжелая старость. Победы фиванцев, отнявшие у него сына, унизили его вторую родину и уничтожили все панэллинские надежды. Вместе с этим они лиши­ли его крова. Правда, Афины открыли ему двери, бывшие долго закрытыми; но не там провел он свои последние годы. Свою долгую жизнь он окончил в Коринфе (при­близительно около 350 г.).

2. Дать оценку противоречивому характеру так же трудно, как разностороннему таланту. В Ксенофонте соединилось и то и другое. Поэтому неудивительно, что его образ вышел колеблющимся, что прежние сто­летия чтили его не в меру, а современность склонна относиться к нему с незаслуженной суровостью. В действительности его талант значительно выше посредственности, тогда как о характере его нельзя ска­зать того же, даже если мы будем оценивать его по тре­бованиям той эпохи. Можно даже сказать, что его характер повредил его таланту; тщеславие помешало ему видеть границы своего дарования и побудило разбрасываться, что понизило ценность его трудов. Если мы присмотримся внимательнее, то увидим ту же не­угомонную суетливость и в интеллектуальном облике Ксенофонта, в чрезвычайной неустойчивости его духа и вкусов и в отсутствии прочного стержня как в мыслящей личности, так и в действующей.

Приспособляемость его такова, что он одинаково убедительно защищает противоположные тезисы в различных сочинениях: примат познания и его безус­ловное господство над волей и теории о всесильнос-

634

ти привычки и упражнения, вознаграждения и нака­зания в воспитании. Один раз, разбирая вопрос о двух полах, он с пафосом указывает на природное различие их задатков и на вытекающее отсюда различие их дея­тельности; в другой раз ему кажется, что достаточно небольшого напряжения при обучении, чтобы поднять женщин до степени храбрости, достигнутой мужчинами. При этом Ксенофонту совершенно безразлично, высказывает ли он эти противоположные взгляды от себя или влагает их в уста своему учителю, Сократу. Кроме всего этого, у Ксенофонта сильное желание подражать наиболее прославленным писателям в их литературных областях. Фукидид в качестве истори­ографа превзошел всех предшественников; немедлен­но у Ксенофонта является желание продолжать нео­конченное сочинение и заимствовать стиль и краски великого историка. Платон в своем «Пире» дал чудный образец мимической поэзии и философской глубины; Ксенофонт берет ту же рамку, чтобы вложить в нее об­раз Сократа и его друзей, который по собственному его признанию не может соревноваться с платоновс­ким изображением в художественном отношении, но должен превзойти его в точности.

Конечно, одежда, взятая на прокат, лучше всего об­наруживает недостатки фигуры. Мантия с пышными складками будет некрасиво болтаться, если ее набро­сить на маленькую фигурку. Так и в данном случае, контраст между копией и образцом дает нам возмож­ность оценить сущность Ксенофонта. Нигде не выс­тупает так ясно скудость его ума, как в его «Пире». Он то неожиданно начинает философские рассуждения, то внезапно прерывает только что развертываемую нить. Это вроде того, как если бы среди салонного разговора, между фразами: «Как поживаете?» и «Сегод­ня очень жарко», мы хотели бы приняться за обучение добродетели. Что вообще делает «Пир» интересным для чтения, так это только подробности: юмор, с ко­торым Сократ рассказывает о своем безобразии, и та

635

грубоватая наглядность, с которой изображается пантомимное представление и акробатические фокусы, проделываемые воспитанниками сиракузского балет­мейстера. Здесь Ксенофонт в своей стихии. Как и в «Анабазисе», подобные описания являются верхом того, чего он мог достигнуть в писательском искусст­ве. Насколько вообще жанр подходит к его таланту, это особенно видно из его «Эллинской истории», где по­падаются подобные места; таково, например, описа­ние встречи сидящего на траве посреди луга просто одетого Агесилая с сатрапом Фарнабазом, или подроб­нейший рассказ о сватовстве пафлагонского царя Отиса при посредстве Агесилая, или, наконец, рассказ о спасении от смертной казни спартанца Сфодрия благодаря заступничеству царевича Архидама, любив­шего сына обвиненного. В еще более выгодном свете обнаруживается его талант в патетических местах, на­пример, при описании убийства Александра, тирана Фер, братьями его жены, которых она побуждает к убийству, в страхе ожидая исхода; затем описание битв при Флиунте с заключительной сценой, рисующей женщин, плачущих от радости и освежающих усталых воинов. Но в чем он неизмеримо ниже своих предше­ственников, не только Фукидида, но и Геродота, так это в области рефлексии, в которой он, считающий себя философом, должен был бы превзойти их. В этом сочинении есть прекрасные речи, удачно приурочен­ные к событиям, речи Ферамена и Крития, а также флиазийца Прокла. Однако обстоятельства, при кото­рых происходила борьба этих афинских олигархов, а также известная нам близость Прокла к своему гос­тю и другу, царю Агесилаю, делают очень вероятным, что Ксенофонт мог черпать из богатого материала и у него не было надобности обращаться к своему соб­ственному творчеству. С другой стороны, его соб­ственные мысли по политическим вопросам, которые мы встречаем почти исключительно в последних кни­гах его сочинения, так ничтожны, что могут напом-

636

нить нам глубину идей и дальновидность Фукидида только благодаря контрасту. Изречения, высказывае­мые с большим самодовольством, представляют собой частью военно-технические соображения, частью ба­нальные моральные сентенции. Где Ксенофонт пыта­ется вывести исторические события из более глубоких причин, там им руководит почти исключительно его религиозность. Мы уже видели, как удачно он умел со­единять свое без, сомнения, истинное благочестие с мирскими интересами. Это качество часто выводило его из затруднений и как историка. Долголетнее гос­подство его покровителя Агесилая закончилось униже­нием Спарты, во главе которой стоял этот царь. Историко-теологическое мировоззрение Ксенофонта помогло ему объяснить причины этого события и ошибки Агесилая, его ускорившие. Поражение при Левктрах и вся цепь событий, завершившихся тяжелым уда­ром, все это было карой божества за незаконное заня­тие фиванской крепости спартанским полководцем.

3. Впрочем, «Эллинская история» наряду со многи­ми справедливыми упреками подвергалась и незаслу­женным порицаниям. Автор ее был протеже и товари­щем монарха, который как раз в личных отношениях обнаруживал прекрасные свойства (как мы это знаем из Плутарха) и щедро отплачивал за привязанность и дружбу. Что Ксенофонт написал историю своего вре­мени (которая в значительной мере была историей Агесилая), находясь под влиянием идей и симпатий своего патрона, это и доказывает, что он не был вели­ким человеком. И более сильный ум, вероятно, подчи­нился бы обстоятельствам, стеснявшим самостоятель­ность его суждения. Вполне понятно, что он ценил выше, чем его современники, того монарха, которого переоценили и современность, и потомство. Трудно было бы ждать беспристрастной строгости судьи со стороны фаворита к своему покровителю; но у нас нет основания предполагать сознательное искажение со-

637

бытий. Если он обходит молчанием значительные со­бытия той эпохи, например, основание Мегалополя или учреждение второго афинского морского союза, то это не говорит о широте его кругозора, но мы не видим здесь преднамеренности. В суждениях о внут­ренних смутах в Афинах он стоит на точке зрения уме­ренного аристократизма. Симпатии его на стороне человека, которого и Аристотель (как мы это узнали недавно) ставил выше всех остальных государствен­ных деятелей того времени, на стороне Ферамена. Ко­нечно, не заслуживает похвалы то, что он покинул свою родину как раз в момент самой острой борьбы партий, окончившейся поражением его фракции; но нельзя поставить ему на счет то, что было обычным во всю древнюю эпоху. Отчизна, хотя поздно, прости­ла его, и мы поступим мудро, если не захотим быть более афинянами, чем сами афиняне.

Гораздо более распространен другой упрек, выдви­нутый против Ксенофонта, что он не оценил своего ве­ликого современника фиванца. Этот упрек совершен­но неоснователен, по нашему мнению. Мы склонны простить сыну Грила некоторые грехи за то, что он не­навидел политику Фив. Фивы были болячкой, разъедав­шей Элладу. Их временное преобладание было причи­ной позднейшего порабощения Греции. Нам нет нужды подчеркивать, что симпатии к наследственному врагу, к персам являются политическим наследием фиванской политики и что великий Пелопид хвастался этой традицией перед великим царем. Ибо когда сравни­тельно маленькие государства стремятся к гегемонии над нацией, то, каковы бы ни были намерения их госу­дарственных деятелей, они по естественному ходу ве­щей будут непроизвольно содействовать порабоще­нию нации власти иноплеменников. Что Ксенофонт не питал симпатии к греческим Беустам, Дельуикам и т.п. говорит лишь о его панэллинских чувствах. И если несмотря на это, он прославляет талант Эпаминонда как полководца, ярко обнаружившийся в битве при Ман-

638

тинее, где пал его сын, то мы видим в этом одну из бла­городнейших черт его характера.

Но Ксенофонт не только участвовал в истории, не только писал историю, но и выдумывал истории. Он является, для нас по крайней мере, самым старым представителем того рода литературы, которую назы­вают историческим романом. Правда, у него это толь­ко картины времени и народа. «Киропедия» напоми­нает нам не столько творения Вальтера Скотта и Манцони, сколько те народные романы, которые рас­цвечивают жизнь какого-нибудь популярного власти­теля выдуманными рассказами. Современные подра­жатели Ксенофонта ограничиваются анекдотами; но он не стеснялся изменять или, как он думал, исправ­лять исторические факты. Нам нет нужды оправдывать этот прием. Чем большей обработке в руках Ксено­фонта подвергся исторический материал, тем лучше для нас, ибо мы лучше узнаем образ мыслей автора. Известная основа морально-политических симпатий не была чужда этому неуравновешенному уму. Это было отвращение к демократическим учреждениям его родины, Афин. В этом он совпадает со своим ве­ликим современником Платоном. Но только в этом одном. В то время как Платон противопоставлял на­родовластию с его мнениями и действительными не­достатками в высшей степени оригинальный идеал го­сударства и общества, Ксенофонт видел спасение в существующих формах правления, будь они греческие или персидские, монархические или аристократичес­кие, лишь бы они меньше походили на форму афинс­кой демократии. Кир, основатель патриархального персидского царства; Ликург, учредитель Лакедемонской монархии, ограниченной аристократической конституцией, - оба его герои. Некоторые критики усмотрели две фазы в умственном развитии Ксено­фонта: одну, в которой он предпочитал монархический абсолютизм, другую - когда он отдавал предпоч­тение аристократической форме правления. Но

639

подобные различия здесь неуместны; это ясно из того, что автор «Киропедии» не поколебался придать свое­му персидскому идеалу черты спартанской действительности. Ксенофонт, конечно, хорошо понимал, что идеально совершенный патриархальный властитель есть единичное историческое явление. Создавать по­стоянное учреждение, основываясь на редком, если не совершенно исключительном случае, и предлагать его грекам, города-государства которых только в редких случаях допустили бы подобное правление, это было далеко от его намерений. Ему были противны дилетан­тизм, непостоянство, отсутствие дисциплины, которые казались ему и многим его единомышленникам харак­терными для тогдашних Афин и их управления. В про­тивоположность этому он подчеркивает безусловную необходимость строгой дисциплины, установления организованной по военному образцу бюрократии, усиленной ответственности, разделения труда. Относи­тельно последнего требования мы не знаем, является ли оно результатом знакомства с древнейшей культурой Востока, стоящей в этом отношении выше греческой, или на него оказала влияние теория Платона, сложив­шаяся под влиянием египетских воззрений. Во всяком случае Ксенофонт формулирует это требование впол­не определенно и в этом отношении столь же прибли­жается к платоновскому «Государству», насколько удаляется от обычных греческих воззрений.

В этом основная политическая идея «Киропедии» Содержание же ее составляет фантастически разукра­шенная жизнь персидского завоевателя. Само собой разумеется, что последний своими личными качества­ми должен был осуществить выдающийся идеал влас­тителя, но характеристика, даваемая Ксенофонтом, не из удачных. Характернее для его вкуса и, может быть, того круга знатных спартанцев, в котором он вращал­ся, это проявление грубого солдатского юмора и жи­вой, но сдержанной эротики; последняя дает некото­рую пряность довольно скучной книге. Ксенофонт не

640

был бы Ксенофонтом, если бы в книге не уделялось много места спорту и верховой езде, которую он очень расхваливает.

Для знакомства с Ксенофонтом как политиком важ­ны еще три его сочинения: восхваление «Лакедемонской конституции», в котором говорится больше о со­циальных, а не о политических сторонах Спарты, диалог «Гиерон» и сочинение «О государственных до­ходах Афин». На первый взгляд странным представля­ется разговор, влагаемый Ксенофонтом в уста сици­лийскому князю Гиерону и мудрому поэту Симониду. Непонятно, чего хочет автор: хочет ли он в чисто пла­тоновском духе доказать, что доля тирана или власти­теля совершенно не завидна, или ему важна вторая часть диалога, мало гармонирующая с первой. Здесь дается идеальный образ такой узурпаторской власти или тирании; указывается, какой она должна быть, что­бы служить общественному благу и стать источником счастья для самого тирана. Точный разбор совершен­но устраняет предположение о том, что центром диа­лога может быть эта заключительная часть. Устами Симонида Ксенофонт советует сиракузскому монарху применение политики, которую мы можем назвать цезаристской или имперской. Энергичное поддержание спокойствия и порядка внутри, содержание импони­рующей военной силы, внушающей уважение в других государствах и наряду с этим широкие меры к народ­ному благосостоянию по инициативе монарха. Таким путем беспокойные элементы удерживаются уздою, а граждане становятся безопасными, несмотря на поте­рю ими самоуправления. Нам нет нужды останавли­ваться на родстве такого идеала государства с идеалом «Киропедии», так же, как и на их различиях. Вряд ли было ошибочно давно высказанное предположение, что диалог предназначался для того, чтобы ввести ав­тора ко двору Дионисия.

Печать случайности носит и третье из вышеназван­ных сочинений. Оно относится к поре старости Ксе-

641

нофонта. Отчизна снова приняла отверженного сына. Он хотел выразить благодарность - может быть, под­готовить хороший прием себе и еще более своим сы­новьям - и для этого занялся вопросом о реформе расстроенных финансов своей родины. Государство должно в гораздо более широком масштабе заняться эксплуатацией серебряных рудников Лавриона и при этом не только при помощи арендаторов, но в боль­шей степени, по крайней мере, собственными силами. И многое другое еще должно быть национализирова­но. Почему бы государству не иметь торгового флота подобно тому, как оно имеет военный? Почему гостиницы сооружаются только частными лицами, а не госу­дарством? Все должно совершаться так, чтобы способ­ствовать могучему расцвету торговой и промышленной деятельности, и каждый гражданин без исключения должен иметь свою долю дохода от этих государствен­ных предприятий, получая от государства определен­ную, хотя бы и небольшую ренту. Когда же возникал вопрос о средствах, с помощью которых должны были осуществиться эти широкие планы, - получался от­вет, к которому нелегко было отнестись серьезно. Сме­лый реформатор ожидает больших пожертвований не только от афинских капиталистов, которым обещан­ная определенная рента будет возвращать хотя мини­мальные проценты; он рассчитывает на большой при­ток денег из чужих стран и от монархов, даже от персидских сатрапов, которых можно склонить к это­му делу почетными актами, мы бы сказали пожалова­нием высоких орденов. Это не единственная фантас­тическая черта этого проекта. Не без улыбки наши политэкономы узнают из сочинения Ксенофонта, что перепроизводство золота может повести к его обес­цениванию, а перепроизводство серебра - никогда! Панацею национализации выдумал не Ксенофонт. Мы уже встречали эту идею у Гипподама Милетского. На­сколько такое стремление соответствовало господ­ствующим направлениям, об этом свидетельствует

642

пример Платона, который не отступает перед огосу­дарствлением семейной жизни. Рядом с химерически­ми элементами мы находим в этом проекте много вы­водов богатого и зрелого жизненного опыта. В одном месте с поразительной ясностью выражена идея вза­имного страхования. В другой раз решительными ар­гументами опровергается распространенное во все времена радикальное утверждение: «либо все и все сра­зу, либо ничего». Если в выводах этого проекта Ксено­фонт сходится во многом с демагогами того времени, которые имели в виду поддержать малоимущих за счет государства, то по средствам, предлагаемым нам, мы узнаем его прежние симпатии. Энергичная политика благосостояния, вмешательство государственной вла­сти и прежде всего попытка воздействия на самые раз­личные области жизни назначением премий за лучшие произведения. Эти мысли мы встречаем как в сочине­нии «О государственных доходах», так и в книге «О ко­мандовании конницей», в «Киропедии» и в «Гиероне». Еще в одном пункте Ксенофонт остался слишком верен себе: в своем отношении к божественным ве­щам. С большим правом это скорее можно назвать су­еверием, чем религиозностью. Старовером и суевером он во всяком случае обнаруживает себя больше, чем в одном только смысле. Повсюду и всегда он допускает и ожидает непосредственного вмешательства богов. В этом отношении он совершенно не затронут просве­щением своей эпохи, как оно воплотилось, например, в каком-нибудь Анаксагоре. Он хорошо сознает, что его воззрения не особенно распространены в то вре­мя, и очень характерно, как он объясняет свое одино­чество в этом отношении. Он ожидает возражений против того, что и при изложении военно-техничес­ких вопросов он постоянно примешивает богов. Его оправдание звучит приблизительно следующим обра­зом: «Кто часто находился в опасности, не будет удив­ляться этому». Похоже на то, будто Ксенофонт с изу­мительной наивностью хочет подкрепить своей

643

практикой и теорией общеизвестную истину, что иг­роки, охотники, солдаты, горцы и моряки склонны к суеверию. Точка зрения, на которой он стоит в воп­росе о божественном могуществе, всецело покрыва­ется правилом: «Do, ut des». Его старание постоянно направлено на то, чтобы обеспечить себе расположе­ние богов богатыми дарами; очень часто он высказы­вает твердое убеждение, что боги более склонны да­вать полезные советы (конечно, посредством высоко ценимой им мантики) тем, кто думает о них постоян­но, чем тем, кто обращается к ним только во время крайней нужды.

4. Таким образом, мы выполнили наше намерение и познакомились с жизнью и творчеством Ксенофонта. Не ради него самого остановились мы на том, кто не может претендовать на самостоятельное место сре­ди греческих мыслителей, но ради того значения, ко­торое имеют его сообщения о речах и учениях Сокра­та. Критический процесс отделения достоверного от недостоверного в его сочинениях мы уже совершили, когда говорили об учении и деятельности Сократа. Тут, может быть, не будет излишним указать читателю, познакомившемуся с обликом Ксенофонта, на неко­торые примеры того, что он выдает за сократовское и что мы ни в коем случае не можем признать таковым.

Так велико количество не сократовского, даже не­достойного Сократа в «Меморабилиях», что современ­ные ученые, которым бы хотелось согласовать высокую оценку излагаемого материала с оценкой автора, не по­боялись объявить неподлинными значительные части этого сочинения и считали их добавлениями поздней­ших читателей - довольно насильственный прием, ко­торый в руках одного критика довел до уничтожения большей части «Меморабилий». Эти насильственные приемы, сопровождаемые не менее произвольным отбрасыванием хорошо засвидетельствованных мест ксенофонтовских писаний, не всецело лишены ценно-

644

сти, потому что они свидетельствуют о противоречии между традиционной высокой оценкой Ксенофонта и впечатлением, которого нельзя избежать при не­предвзятом рассмотрении его произведений.

Против достоверности его сообщений говорит то, что диалектика, в которой Сократ был признанным мастером, здесь совершенно исчезает. Если бы вели­кий афинянин обращался к юношам в гимназиях и к взрослым на рынке только с теми скучными, елейны­ми позитивно-догматическими речами, совершенно лишенными исследования понятий и диалектической формы, которым уделено так много места в «Мемора­билиях», то он, конечно, не привлек бы к себе дарови­тых людей своего времени и не мог бы оказать на них никакого влияния. Такой проповедник общих мест не имел бы успеха у быстро соображающих афинян, он бы наскучил им и оттолкнул от себя. Что можно ост­роумно морализовать, это Ксенофонт сам доказал не в свою пользу, вставив знаменитую басню Продика в свое сочинение. Как пестры и ярки здесь краски и как вял и однотонен рядом с нею колорит речей, состав­ляющих главное содержание «Меморабилий»! Можно предположить, что-то, что нам кажется тривиальным, было когда-то оригинальным; но все-таки нельзя от­делаться от впечатления, что тут простые, легко понят­ные мысли учителя Платона, современника Фукидида, переданы невыносимо пространно и придавлены грузом примеров, из которых каждый был бы лишним. Как бесконечно подробно в разговоре с Лампроклом, старшим сыном Сократа, развивается мысль, что не­благодарность дурна и что самый дурной род ее есть неблагодарность к родителям, которым мы столь мно­гим обязаны и которые, если и бранятся понапрасну (как Ксантиппа), то в сущности же любят своих детей. Немедленно за этим следует бесконечный призыв к миролюбию, свыше всякой меры распространенная «индукция», длинный ряд отдельных примеров, кото­рые должны подготовить результат: если ты хочешь,

645

чтобы твой брат хорошо к тебе относился, то начни сам хорошо к нему относиться. В практических сове­тах Сократа Аристарху есть искорка философии: он рекомендует ему возвыситься над обычным предрас­судком, что ручной труд недостоин свободного чело­века. Но нет и следа такой искры в совете Евферу вов­ремя подыскать себе такое занятие, которое не требует напряжения и которым поэтому можно заниматься и в старости. А что сказать, наконец, о подробном пере­числении всех преимуществ холеного тела, развито­го упражнениями, или о предписаниях за обедом: ни­когда не есть закуски без хлеба, вообще не есть слишком много и не слишком много разнообразно­го. Для этого Сократу, конечно, не надо было сводить философию с неба на землю! Когда наконец Ксенофонт доходит до сократовской диалектики, которой так долго пришлось ждать, то применение этого ме­тода оказывается крайне скудным. Мы охотно верим ему, когда он со вздохом восклицает: «Разобрать все его определения понятий было бы очень трудным де­лом». Иными словами, можем мы сказать: старому офицеру на покое очень трудно углубиться в диалек­тические тонкости. В общем можно счесть счастливой и печальной случайностью в литературе, что сочине­ния храброго солдата, спортсмена, юмориста, ярко изобразившего пережитые приключения на войне и в мирное время, но не глубокомысленного писателя стали для нас источником истории философии.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Киники

1. Ближе всех других товарищей стоял Ксенофонт к Антисфену. Он дал его живой образ в «Пире». В нем он нашел и восхищался тем, чего недоставало ему са­мому: оригинальности. Ибо в этом юноше предан­ность учениям Сократа соединялась с большой само-

646

бытностью. Он был не только учеником, он был про­должателем, развившим идеи учителя. Это обнаружи­вается прежде всего в методе его исследования. Ни одна черта в нем не напоминает Сократа. Первый жил исследованиями понятий, у Антисфена эти исследо­вания играют второстепенную роль. Он даже относит­ся немного пренебрежительно к этому методу. Это не должно нас удивлять. Определения могли обосновать сократовскую этику; они не могли развить ее дальше. Рост ее ядра требовал перемены оболочки. Антисфен ухватился за это ядро. Задачей его жизни явилось раз­витие сократовского идеала. Сам Сократ со всей стра­стностью своей натуры требовал неумолимо - стро­гой последовательности мышления, единства воли, безусловного права критики, разумного обоснования всех правил жизни. Но он довольствовался принципи­альным признанием этих требований. Правда, в неко­торых случаях он расходился с мировоззрением сво­его народа и своих сограждан, а именно в одном кардинальном пункте, не говоря об отношении его к государственным учреждениям Афин: в оценке вне­шних благ и жизни вообще, рядом с которыми он выше всего ставил спасение души, внутренний душев­ный мир. Но он не доходил до полного разрыва со всем обычно ценимым. И однако к этому должно было привести естественное развитие. Никогда и нигде ра­зум не служит долго только помощником. Будучи при­зван поддерживать то, что исходит не из него, он ско­ро вырывает узду и оставляет только то, что он сам создал. Союзник становится властителем. Таким обра­зом, Сократ установил как бы только одни посылки, из которых его последователи вывели содержавшие­ся в них заключения, почти вынуждены были сделать это. И процессы мысли, послужившие этому развитию, должны были быть существенно иными, чем те, с помощью которых было заложено основание.

В учениях и изречениях Сократа мы могли заме­тить тенденцию утилитаризма. Однако в форме иссле-

647

назад содержание далее



ПОИСК:







© Алексей Злыгостев, дизайн, подборка материалов, разработка ПО 2001–2019
Все права на тексты книг принадлежат их авторам!

При копировании страниц проекта обязательно ставить ссылку:
'Электронная библиотека по философии - http://filosof.historic.ru'
Сайт создан при помощи Богданова В.В. (ТТИ ЮФУ в г.Таганроге)