Принял сегодня твердое решение продолжить мой метафизический дневник, возможно в виде серии последовательных размышлений.
Тотчас же мне пришла в голову мысль, которая может оказаться очень важной: возвращаясь к своим фундаментальным представлениям о существовании, я задался вопросом, можно ли в каком-либо смысле сказать, что идея существует. И вот о чем я подумал: идея по отношению к тому, что она представляет, выступает как модель по отношению к объекту (на другой день я размышлял о том, что мы понимаем под внешней формой идеи) и находится в сфере не-существования объекта как такового; если объект существует лишь постольку, поскольку имеет отношение к природе моего тела, то о нем нельзя мыслить как о существующем объекте. Можно ли вообще говорить, как о чем-то имеющемся в действительности, о существовании идеи; вернее, есть ли здесь что-либо, помимо сформировавшихся у нас псевдообъективных представлений? Каким бы нелепым ни было материалистическое миропонимание, оно все же содержит в себе некоторое чувство смущения по поводу того, что я стараюсь здесь рассмотреть. Можно сказать, что идея существует в той мере, в какой она находит последователей. Я хотел бы пояснить это с помощью конкретных примеров; естественно, это очень трудно. Началом моих размышлений на следующий день послужила мысль об одном событии (операции X), опасаться которого у меня было множество причин. Можно сказать, что я эту мысль поворачивал в разные стороны, или это она сама последовательно разворачивалась передо мной, демонстрируя различные стороны; иначе говоря, я обращался с этой мыслью, как с объектом, имеющим три измерения - как с кубиком, например.
22 ноября
Любопытная мысль: обвинение, или, скорее, потребность обвинить (иметь что-либо или кого-либо, чтобы возложить на него вину), не лежит ли это в основе всякого «каузального объяснения»? Я чувствую, что эту идею можно развить дальше. Мне кажется, это совсем близко к ницшеанской психологии.
Заметки к выступлению на заседании Философского общества (эти не датированные записи относятся к 1927 или 1928 году)
Когда я утверждаю, что некая вещь существует, я всегда подразумеваю под этим, что она связана с моим телом, что между ней и моим телом возможен контакт, насколько непосредственный, настолько и влиятельный. Нужно только уяснить, что приоритет, который я отдаю моему телу, связан не с тем фактом, что последнее я воспринимаю не как нечто исключительно объективное; с тем фактом, что это именно мое тело. Эта одновременно мистическая и интимная связь между мной и моим телом (я специально не употребляю термин «отношение») в действительности накладывает отпечаток на все экзистенциальные суждения.
Я хочу отметить еще раз, что в действительности невозможно отделить друг от друга существование, сознание себя как существующего и сознание себя как облеченного телом, как воплощенного.
Это, по-видимому, влечет за собой некоторые важные следствия.
1. Во-первых, экзистенциальный взгляд на реальность возможен только как точка зрения воплощенной личности: насколько можно вообразить себе чистое мышление, настолько оно будет лишено возможности мыслить вещи как существующие или несуществующие.
2. С другой стороны, проблема существования внешнего мира трансформируется и тем самым теряет свое значение; я не могу в действительности помыслить, не впадая в противоречие, свое тело как несуществующее, так как именно по отношению к нему (поскольку это мое тело) занимает положение и определяется все существующее. Однако можно задать вопрос: действительно ли есть достаточные основания, чтобы придать моему телу привилегированный метафизический статус по отношению к другим объектам?
3. Если это так, позволю себе спросить: отличается ли реально союз души и тела от союза души с другими объектами, обладающими существованием; иными словами, не содержится ли во всяком экзистенциальном утверждении определенный опыт связи между субъектом и миром?
4. Нужно рассмотреть, не приведет ли такая интерпретация экзистенциальности к субъективизму.
5. Показать неуклонную тенденцию идеализма к элиминации всех экзистенциальных суждений по причине радикальной неинтеллигибельности существования. Идеализм против метафизики. Духовные ценности свободны от экзистенции: они слишком реальны, чтобы существовать.
Тесная взаимосвязь между проблемами экзистенциализма и персонализма. Проблема бессмертия души - основа метафизики.
Все существующее мыслится как чувственно воспринимаемое препятствие, - как нечто такое, на что я мог бы наткнуться при определенных обстоятельствах, - сопротивляющееся, непреодолимое. Эта непреодолимость, без сомнения , мыслится, но она мыслится как нечто не абсолютно мыслимое.
Точно так же и мое тело мыслится как некое тело, но моя мысль сталкивается с тем фактом, что это мое тело.
Говоря, что некая вещь существует, я не только говорю, что она принадлежит к той же системе, что и мое тело (что она связана с ним какими-то рационально определимыми отношениями); я этим говорю также, что она находится в каком-то единстве со мной, как и мое тело.
Воплощение - центральное понятие метафизики. Воплощение - такое состояние, которое проявляется в виде связи с телом. Состояние само по себе непрозрачное: противоположность мышлению. Об этом теле я не могу сказать ни что оно мое, ни что оно не мое, ни что оно для меня (объект). Здесь сразу оказывается преодоленной противоположность субъекта и объекта. Напротив, если я сделаю эту противоположность исходной и фундаментальной, то я потеряю логический центр, в котором мог бы фокусироваться и объединяться мой опыт; и тогда этот опыт неизбежно был бы утрачен или не распознан, что, в сущности, одно и то же. Не стоит возражать, что этот опыт представляет собой некоторую условность; в действительности любое метафизическое построение нуждается в исходном пункте подобного рода. Его можно начать только с такой позиции, когда наличествует отражение объекта субъектом, но отсутствует понимание.
Рассмотреть, является ли инкарнация фактом; мне так не кажется; она есть точка отсчета, исходя из которой становится возможным всякий факт (с точки зрения мышления это не верно).
Ситуация фундаментальная, которая не может быть ни в коем случае преодолена, подавлена, разложена на составные части. Эта невозможность полностью подтверждается, когда я говорю, что я - это мое тело, иными словами, что я не могу воспринимать себя как нечто отличное от моего тела, находящееся с ним в определенных отношениях. Впрочем, как я сказал, с того момента, когда тело начинает рассматриваться как объект науки, я сразу переселяюсь в сферу бесконечности.
Именно по этой причине я не могу мыслить сбою смерть только как прекращение функционирования этой машины.
Может быть, было бы точнее сказать, что я не могу предвосхитить свою смерть, то есть спросить себя, чем я стану, когда машина не будет больше действовать.
23 февраля 1929
Вскрыто, возможно, основное заблуждение (см. мои предыдущие записи о воплощении), заключенное в той мысли, что непроницаемость была бы связана с искажением - тогда как, без сомнения, верно противоположное: не возникает ли в действительности непроницаемость из-за того, что я полагаю себя между собой и иным и внедряюсь между ними как третий?
Непроницаемость внешнего мира зависит от моей непроницаемости, для меня самого никакая непроницаемость миру не присуща. Надо ли говорить, что это возвращает к тому же самому? Спросить себя до какой степени эта внутренняя непроницаемость является фактом; не является ли она в значительной мере результатом действия? И не это ли есть грех?
Мои мысли ускользают от меня в точно такой степени, в какой они являются моими; именно поэтому они для меня непроницаемы. Проблема, которую я ставлю перед собой, заключается в том, чтобы узнать, не обстоит ли так дело с любой реальностью. Быть может, реальность непроницаема для меня в той степени, в какой я в нее вступаю?
Все это - в глубине, ужасно трудно мыслить ясно. Я охотно бы выразил это другим языком, языком «Метафизического дневника»: поскольку мое тело является абсолютным посредником, я прекращаю общаться с ним (в том смысле, в котором я общаюсь с любой объективной реальностью). Скажу еще, что оно не мое и не может быть мне дано. Ибо с любой данности начинается бесконечный процесс объективации, и именно это я понимаю под словом «проницаемый». Непроницаемость моего тела присуща ему благодаря его качеству абсолютного посредника. Но очевидно, что мое тело в этом смысле - это я сам; ибо я могу отделить себя от него только при условии обращения его в предмет, иначе говоря, если я перестану использовать его как абсолютного посредника. Порвать, следовательно, раз и навсегда с метафорами, которые представляют сознание как освещенный круг, вне которого изнутри видится только темнота. На самом деле, напротив, темнота - в центре.
Когда я пытаюсь выяснить, как я связан с моим телом, мне эта связь представляется как некий практический опыт (подобный опыту игры на пианино, работы пилой или бритвой); но все эти варианты практики являются дальнейшим распространением первоначального опыта моего тела. Иначе обстоит дело с познанием, которому я отвожу поистине первостепенную роль в отношениях с моим телом. Этот вид опыта возможен лишь на основе некоторой прочувствованной общности. Но подобная общность неразложима; я не могу сказать: я и мое тело. Здесь трудность состоит в том, что я мыслю себе мое отношение к своему телу по аналогии с моим отношением к своим инструментам - что, однако, на самом деле есть лишь предположение.
28 февраля 1929
Сегодня днем размышляю (по поводу беседы, которая состоится 9-го на улице Висконти) о том, что единственная возможная победа над временем, по-моему, состоит в верности. (Сколь глубоко замечание Ницше: человек - единственное существо, которое выполняет обещания.) Не существует привилегированного состояния, которое позволяло бы преодолеть время: ошибка Пруста заключается в том, что он этого не понял. Описанное им состояние есть в действительности не что иное, как западня времени. Это понятие «западня времени», как я чувствую, будет играть все более и более важную роль в моих размышлениях. Но нужно понимать, - и в этом, по-моему, мы расходимся с Фернандесом, - что верность, чтобы не быть бессмысленной и не превращаться в простое упрямство, должна иметь своим исходным пунктом нечто абсолютное. (Я очень сильно чувствую это по отношению к тем, у кого я в плену.) Вначале должен быть опыт смирения; во что-то мы должны верить таким образом, чтобы ощущать ответственность не только перед самим собой, но и перед неким деятельным высшим началом - я с трудом использую здесь это невыносимо абстрактное выражение.
Как я уже писал М*, я одновременно и уклоняюсь от обязательств, и стремлюсь к ним. Но есть еще кое-что... Я чувствую, что существует некое начало, которое выше меня - некое обязательство, которое я принял вследствие предложения, сделанного мне втайне для меня самого. Я должен быть этого достоин.
Странно, - но, однако, так ясно, - что я могу продолжать верить только при условии, что буду выполнять свое обязательство. Это удивительным образом связано.
5 марта
Я больше не сомневаюсь. В это утро - изумительная удача. В первый раз я отчетливо пережил опыт благодати (la grace). Слова отвратительные, но это так.
Я был, наконец, погружен в христианство. И я утонул в нем. Блаженное погружение! Но я не хочу больше писать.
И, однако, я испытываю в этом потребность. Впечатление первых шагов... это почти рождение. Все стало иным.
Я теперь ясно вижу это и в моих импровизациях. Одна метафора сменяется другой - метафорой мира, который был полностью погружен в настоящее и, наконец, вышел на поверхность.
6 марта
Заметки по поводу времени, которые, как я чувствую, должны быть важными. Поскольку субъект мыслится как чистая восприимчивость, проблема отношения времени и вневременного сравнительно проста: в самом деле, я не могу рассматривать самое себя в качестве воспринимающего нечто данное мне сразу (метафора чтения); но это лишь абстракция. Субъект не является только восприимчивостью; или, точнее, само восприятие является событием во времени (бесконечный ряд событий; он включает в себя ряд событий, которые неотделимы от истории, раскрывающейся через них); иными словами, субъект включен как действующее лицо (он не может воспринимать, если не будет одновременно и действующим лицом) в контекст, который нужно всего-навсего разобрать. Ситуация чрезвычайно сложна и нуждается в осмыслении. Я уверен, что это и есть истинный путь. Но смогу ли я его одолеть?
Я уточняю: нам дан интеллигибельный комплекс, простая совокупность, которую я назову L; я обозначаю l чтение, совокупность операций, посредством которых я шаг за шагом осознаю элементы L. Чтение раскладывается на l1, l2, l3, но эти ступени осознания, очевидно, связаны с действиями а, а, а . Только эти действия сознаются рефлексией как совершенно внешние, безразличные к L (и к тем действиям, которые составляют L и, как легко увидеть, относятся к прошлому). Тот факт, что эти действия относятся к прошлому, связан с тем, что L представляется мне как объект (книга, картина, части которых я последовательно осознаю).
Теперь можно представить себе еще более сложный случай. Предположим, что я участвую в импровизации. Я последовательно осознаю фазы этой импровизации; можно сделать так, что эти фазы я буду наблюдать с перерывами; но тогда возможно, что я осознаю единство этой импровизации невзирая на то, что она не была дана мне как объект в собственном смысле слова, поскольку это - импровизация. Подобное распознавание происходит в том случае, если импровизация уже лежит в основе нашего участия, то есть только тогда, когда я каким-то образом причастен к ней изнутри.
Но мы можем сделать еще один шаг. Понятно, что такое участие включается каким-то образом в саму импровизацию. Чем более действительным будет участие, тем активнее я включаюсь в импровизацию (но в меньшей степени мое отношение к ней будет чистым восприятием), и тем более трудно мне будет в известном смысле рассматривать ее как простую совокупность. Но эта трудность, эта квази-невозможность будет связана скорее с самой структурой такой совокупности, чем с тем, каким образом лично я вовлечен в активное участие в ней. Мое положение в этой совокупности, честно говоря, не таково, чтобы я не мог в какой-то мере уклониться от предназначенного мне действия; но еще нужно знать, какую позицию я займу по отношению к самому бездействию, и это мне кажется наиболее важным.
А. Это может быть отрешенность сама по себе: я забываю думать об этом и превращаюсь в обыкновенного зрителя. Но такое превращение сопровождается риском; оно означает, что вся совокупность является мне просто как спектакль, возможно, как спектакль, лишенный смысла. Ибо интеллигибельный динамизм, вдохновляющий импровизацию, может быть недостижим для меня именно потому, что я в нее активно вовлечен. Тогда передо мной появится некое расстояние, отделяющее меня от совокупности, и еще более глубокая пропасть будет отделять мое «Я» от меня же самого. (Если предположить, что я как-то отделяю от себя как простого зрителя те внутренние действия, в которых выражается мое участие, то эти действия, настолько изолированные и оторванные от их собственного смысла, теряют всякое значение, и есть риск, что их внутреннее небытие перейдет и на саму импровизацию.)
В. Напротив, может быть, что эта отрешенность осмысливается мной как способ внутреннего участия. Если так, то я продолжаю оставаться частью системы; изменилось мое место, вот и все.
7 марта
Если я не заблуждаюсь, великую ошибку совершают, рассматривая время как форму восприятия (ибо в таком случае оно рассматривается как форма восприятия субъектом самого себя, а это возможно лишь при условии, что субъект разделяется в самом себе и полностью порывает со своими основными обязательствами, которые делают его тем, что он есть; слово «обязательство» (engagement) здесь используется сразу в обоих смыслах).
Вот, в целом, и все, что я хотел сказать по поводу своих вчерашних размышлений о том, что время является просто формой испытания. И с этой точки зрения, пользуясь, по-моему, неисчерпаемой метафорой абсолютной импровизации, мы приходим к мысли, что преодолеть время не означает подняться над ним, как это можно сделать в любой момент над пустой в целом идеей простой совокупности, - пустой, поскольку она для нас внешняя и уже в силу этого является в какой-то мере безжизненной, - но участвовать все более и более деятельным образом в творческих инициативах, которые одушевляют эту совокупность; иными словами, возвыситься до таких планов бытия, где временная последовательность задается все в меньшей и меньшей степени, где, если можно так выразиться, кинематографическое представление событий становится все более и более неадекватным и, наконец, невозможным.
Мне кажется, это имеет большое значение. Здесь и, возможно, только здесь возможен переход от творческой эволюции к религиозной философии, но этот переход может осуществиться лишь через конкретную диалектику партиципации.
Я также считаю, хотя еще не сумел этого точно установить, что здесь основа теории зла, которая затрагивала бы одновременно и реальность, и сферу возможностей.
Чем больше мы рассматриваем мир как спектакль, тем менее метафизически интеллигибельными мы с необходимостью становимся. Это происходит потому, что само отношение , между нами и миром тогда становится внутренне абсурдным. Может быть, объединить это с тем, что я писал раньше о внутренней непроницаемости.
Мои вчерашние записи мне кажутся важными с точки зрения проблемы происхождения Вселенной, или конечности мира во времени. Поскольку я рассматриваю Вселенную как объект (безразличие в смысле А), я не могу не задавать себе вопрос, как этот объект образовался, с чего все началось; а это значит, что я должен мысленно восстановить ряд действий, которые последовательно осуществлялись. Факт, что бытие мыслится или рассматривается как объект, и факт обладания способным к восстановлению прошлым существенным образом связаны; самым простым и ясным примером этому может служить персональная эмпирическая данность.
Но, повторяю еще раз, это предполагает первоначальный акт, в котором я отделяю себя от мира как от объекта, различные стороны которого я рассматриваю. Но этот акт, совершенно законный и даже обязательный при рассмотрении отдельных предметов, становится ненужным и даже абсурдным, когда речь идет о Вселенной. Я не могу, даже в мыслях, отделить себя от Вселенной, и только какая-то непостижимая фантазия позволяет мне почувствовать себя находящимся в некоторой точке за ее пределами, чтобы я оттуда воспроизвел в уменьшенном масштабе последовательные фазы ее возникновения. Впрочем, я даже не могу (и данная параллель это обнаруживает) поместить себя вне моего «Я» и задать себе вопрос о своем собственном происхождении; я, естественно, имею в виду не мою эмпирическую или метафизическую реальность. Проблема происхождения моего «Я» и проблема происхождения Вселенной - это одна и та же проблема, или, точнее, они в одинаковой степени неразрешимы; и их неразрешимость связана с самим моим положением, с моим существованием, с метафизическим фактом моего существования. И здесь, я думаю, мы поднимаемся к абсолютно позитивному понятию вечности. Вселенная как таковая не есть объект и не может мыслиться как объект; невозможно говорить о ее прошлом; она совершенно трансцендентна по отношению к тому, что я называю кинематографическим представлением. И то же самое - со мной: в определенном плане я не могу не казаться себе современником Вселенной (coaerus universe), иначе говоря, существующим вечно. Но какова природа подобного ощущения себя вечным? Несомненно, здесь самый трудный пункт. И именно в нем объединяется все то, о чем я писал сегодня утром.
В своей основе метод всегда один и тот же: углубление некоего метафизического состояния, о котором недостаточно сказать, что оно мое, так как оно, в сущности, заключается в том, чтобы быть мною.
Я не могу не написать, что этот свет, который появляется в моем мышлении, есть для меня лишь продолжение Другого, Единственного. Переполнен радостью. Я сейчас долго играл Брамса, фортепианные сонаты, которых не знал. Они навсегда останутся для меня связанными с незабываемыми моментами. Как сохранить это чувство полноты, покоя, абсолютной безопасности?
8 марта
Меня все больше и больше поражает различие между двумя типами отрешенности: типом зрителя и типом святого. Отрешенность святого существует, можно сказать, внутри реальности; она совершенно исключает интерес по отношению к универсуму. Такая отрешенность есть участие, самое высокое, какое только возможно. Отрешенность зрителя совершенно обратного характера; она является отступничеством, не только идеальным, но и реальным. И в этом, мне кажется, есть отголосок фатализма, которым отмечена вся античная философия, созерцательная по существу.
Но надо заметить, что иллюзия, от которой свободно чистое созерцание, примешивается к прагматической науке, которая направлена на изменение реальности. И здесь я усматриваю нечто очень важное, что еще пока не могу четко сформулировать. Я сказал бы, что изменения, которые подобная наука производит в реальности, имеют результатом (в метафизическом смысле) лишь отчуждение ее от себя самой. Слово «отчуждение» точно передает то, что я хочу сказать. «Я не на спектакле!» - я хочу повторять себе эти слова ежедневно. Это фундаментальная духовная данность.
Взаимозависимость духовных судеб, план спасения; здесь все, что есть для меня возвышенного, неповторимого в католицизме.
Я думаю, что созерцательная позиция связана с определенной формой влечения; больше того, она связана с тем актом, в котором субъект принимает мир в себя. И я теперь вижу глубокую истину, заключенную в теоцентризме. Мы находимся здесь, чтобы служить; да, это идея служения во всех возможных смыслах.
Этим утром я понял, что есть познание мирское и познание духовное. (Я когда - то ошибался, считая, что всякое познание мирское. Это не так; слово «мирское» (profane) само по себе обладает несравнимой назидательной силой.)
Невероятная духовная полнота этих дней. Моя жизнь освещена до самых глубин прошлого и становится действительно моей жизнью.
Каждое разрешение, которое мы себе позволяем, возможно, становится дополнительным ограничением, которое мы на себя накладываем, не догадываясь об этом: цепь. Вот метафизическое обоснование аскетизма: я никогда этого не понимал.
Реальность как тайна: интеллигибельна и таинственна. Как и я сам.
Важная мысль только что возникла в моем сознании. Я не могу более никоим образом допускать положение идеи по ту сторону истины; впрочем, уже давно эта мысль вызывала у меня беспокойство. Зазор между истиной и бытием заполнился до некоторой степени сам по себе с момента, когда присутствие Бога было полностью подтверждено и отдельные истины утратили право называться таковыми в глазах веры.
Вера - очевидность невидимого», - постоянно я повторял себе эту прозрачную формулу, но она стала ясной только теперь.
Я все более и более ясно осознаю значение воли для веры. Речь идет о том, чтобы поддерживать себя в том состоянии, которое в человеческом плане соответствует благодати. Это состояние верности, самой высокой, какая только возможна. Мне внезапно открылось это с потрясающей ясностью 25 февраля.
11 марта
Мне в голову пришла благотворная мысль, которую я хочу записать. В основе критического отношения к евангельским рассказам лежит скрытое убеждение в том, что «так» быть не могло. Иными словами, мы отвергаем внутренне - основываясь лишь на предположении, причем поражающем глупостью, - идею, которая должна была бы стать откровением. И у нас возникает чувство, что эти рассказы неверны, и что, следовательно, хорошо, что там обнаруживаются пробелы, противоречия и т. д. Мне кажется, что сам принцип такой юрисдикции индивидуального сознания должен быть отвергнут. Об этом сказано в Евангелии: «Будьте как дети». Слова возвышенные, но совершенно непостижимые для всех, кто верит в некоторую внутреннюю ценность зрелости. Все это надо переосмыслить и бесконечно углубить.
Является фактом, что с того момента, когда априорно предполагается невозможность чудес, все аргументы экзегезы не только утрачивают всякую силу, но и становятся, в сущности, недостоверными.
Я подумал еще, что возможность уверовать абсолютно подтверждается фактом обращения Клоделя, Маритэна и др. Совершенно неоспоримо, что можно верить в евангельские события. Так же, как невозможно допустить, что они уверовали именно из-за недостатка информации. Тогда нужно, принимая их веру за основу, задаться вопросом, при каких условиях она возможна, и воссоздать такие условия. Истинная, неподдельная способность к религиозной рефлексии.
12 марта
Я очень страдал сегодня утром и с трудом прочитал страницы катехизиса Консиля де Тренте о крещении. Все это мне по-прежнему трудно принять. Но в то же время у меня странное ощущение, как будто во мне совершается работа, какая - то слабая борьба... Иллюзия ли это? Я все это слишком долго видел извне. Надо теперь привыкать к совершенно другому видению. Это очень трудно. Ощущение внутренней боли сохраняется.
21 марта
Я только что пережил тяжкий период, прошел мрачный, усеянный непреодолимыми препятствиями путь. Самый трудный день был в воскресенье, я думаю. В понедельник вечером долгий разговор с М* оказался для меня чрезвычайно благотворным, так же как моя последняя беседа с аббатом А*. В основном мои записи невыносимо напоминают катехизис, моментами живая связь с Богом казалась мне если не прерванной, то, по крайней мере, бесконечно слабой. Сегодня у меня ощущение возрождения в полном смысле этого слова. И больше всего меня поддерживает желание не быть на стороне тех, кто предал Христа, или просто слепцов. Для меня это теперь смысловой центр Евангелия.
23 марта
Этим утром я был погружен в такое внутреннее состояние, на которое я едва осмеливался надеяться: никакой экзальтации, чувство мира, равновесия, надежды, веры.
В Люксембурге ко мне пришла мысль, которую я хочу записать. В своей основе пространство и время каким-то образом являются формами искушения. В факте признания собственной ничтожности перед лицом бесконечности времени и пространства объединяются гордыня и ложное смирение, ибо здесь утверждается мысленное единство с этой двойной бесконечностью, понимаемой как объект познания. Головокружительная близость Бога. Возвращение туда, к его поддержке, которая вновь приобретает ни с чем не сравнимую ценность. Надо будет все это углубить. Я слишком устал сегодня, чтобы продолжать писать.
12 апреля
Я смутно предвижу целый комплекс сложных мыслей, который надо распутать: клубок.
Я все больше стремлюсь размышлять над природой предубеждения, которое состоит в том, чтобы верить, что мы достигли такого состояния, что невозможно больше верить, что... Здесь имеется определенное априорное понятие опыта и роста (опыта как роста и роста как опыта), которое должно быть вначале объяснено. Я думал вчера о двойном смысле понятия возраста применительно к человечеству. То, что произошло недавно, является ли оно более старым или более молодым? Я думаю, мы колеблемся между этими двумя вариантами. Чудо христианства мне кажется сейчас началом абсолютного обновления. И, возможно, вечным или постоянным источником всякого обновления.
10 мая
Возобновил размышления сегодня днем, может быть, вследствие восхитительного вчерашнего утра и разговора с С*, пришедшим поговорить со мной о письме, в котором я ему рассказал о своей тревоге по поводу претензий томистов.
Мои размышления касались понятий спасения и гибели в связи с важным отрывком из «Метафизического дневника». Вот главное:
Спастись или погибнуть может только тот, кто живет, кто участвует в жизни или рассматривается как участвующий в ней. Но прежде всего - тот, кто воплощает в себе одновременно существование и ценность. Надо, однако, выйти за рамки этих категорий, и, может быть, тем самым мы приблизимся к аристотелизму. Тот, кто спасется, очевидно, сохранит свою форму, поскольку в известном смысле он освобождается, если не от жизни, то, по крайней мере, от становления. И, однако, - в этом и состоит трудность, - спасенным может быть лишь тот, кто мог бы погибнуть, следовательно, тот, кто не имеет ни ценности, ни формы. Форма спасена навеки, ей даже не может грозить опасность. И вот что важно: именно идея опасности должна быть углублена во всех смыслах. В биологическом плане (а также, если рассматривают с чисто материальной точки зрения произведение искусства, картину, статую) идея опасности относительно ясна.
Огромная этическая и метафизическая ошибка современности состоит в нежелании признавать, что душе тоже может угрожать опасность; или, скорее, это сводится к простому отрицанию души. Интересно, что в духовном плане, или, точнее, в плане понимания, многие достаточно охотно согласятся, что идея опасности сохраняет значение. Почти все согласятся с тем, что известные социальные (национальные, классовые) предрассудки могут угрожать единству суждений. Но многим будет трудно распространить понятие единства на саму личность, разве что ее понимать в чисто биологическом смысле, то есть как некий функционирующий аппарат. Слишком ясно, что христианин не может рассматривать душу таким образом, и, возможно, поэтому для него становится неприемлемой идея нормального функционирования или даже здоровья.
11 мая
Ясно, что спасение не может мыслиться в прямой или косвенной связи с определенным желанием (которое, впрочем, может не принадлежать спасающемуся существу: например, если речь о ребенке или любой душе, которая рассматривается как ребенок). Главная проблема в том, чтобы узнать, так ли это в отношении гибели.
Мы склонны думать, что в жизни утрата или гибель есть что-то вроде результата небрежности: нужно только эффективное сопротивление силам уничтожения, которые действуют механически. Так ли это? Вот главная проблема, если мы хотим определить природу зла. Можно сказать, что существует некая фундаментальная двусмысленность, включенная в самое сердце вещей, поскольку смерть можно рассматривать либо как триумф механизма небрежности, или, напротив, как выражение разрушительной воли. Эта двусмысленность обнаруживается в сфере духа, но там мы можем ее преодолеть. Конечно, в этой сфере стремление погибнуть (или, что каким-то образом сводится к тому же, погубить другого) может быть четко выявлено. И проблема будет заключаться в том, до какого предела позволено рассматривать сам порядок природы в свете этой воли ко злу, обнаруживающейся в человеческом сердце.
12 июня
Проблема приоритета сущности по отношению к существованию продолжает меня занимать. Я думаю, что в основе ее лежит чистая иллюзия, поскольку мы противопоставляем то, что нами не познано (и что, как мы полагаем, нам позволено рассматривать как несуществующее) тому, что мы знаем. В действительности это лишь две различные экзистенциальные формы. Мышление не может выйти за рамки существования; оно может лишь в известной степени от него абстрагироваться, и самое главное - чтобы оно не обманулось в этом акте абстрагирования. Выход из существования является чем-то совершенно немыслимым и даже вовсе лишенным смысла. То, что мы так называем, на самом деле есть лишь внутри-экзистенциальная трансформация. И только так можно избавиться от идеализма. Однако нужно сказать, что мысль находится внутри экзистенции, что она является некой ее привилегированной модальностью, способной абстрагироваться от самого существования, которое, в конечном счете, ее определяет. Не было бы ошибкой, если бы мы сказали, что мысль, следовательно , содержит в себе некоторую ложь или, точнее, фундаментальное заблуждение. Заблуждение, которое рассеивается по мере того, как происходит познание, т. е. возвращение к бытию. Но это возвращение может быть всецело осознаваемым только при условии, что прежнее заблуждение будет недвусмысленно признано таковым. В этом отношении всякое картезианство и, тем более, фихтеанство представляются мне самыми опасными ошибками, в которых когда-либо была повинна метафизика. Никогда никто не сможет сказать, насколько формула es denkt in mir предпочтительнее, чем cogito, повергающее нас в чистый субъективизм. «Я мыслю» - это не источник, это завеса.
26 июня
У меня такое впечатление, что я избавился сегодня от того, что еще оставалось у меня идеалистического. Впечатление такое, будто я изгнал дьявола (под влиянием работы отца Гаригу-Лагранжа о Боге, которая, однако, очень далека от того, чтобы удовлетворить меня полностью).
Вот как мне представляется порядок проблем: относится ли наше познание отдельных вещей к вещам или к их идеям? Невозможно не принять здесь реалистического решения. Но отсюда переход к проблеме бытия в себе. Во всяком познании особенного заключено бессознательное (aveuglee) познание бытия вообще. Только нужно осторожно относиться к словам «бытие вообще». Конечно, не может идти речь о бытии, лишенном индивидуальных качеств. Я выразился бы лучше, сказав, что всякое познание, касающееся вещи, а не ее понятия, - понятие не существует в своем объекте и может быть превращено в объект только в ходе рефлексии, - подразумевает, что мы связаны с бытием. Именно смысл этих последних слов нужно было бы исследовать.
28 июня
Невозможность отрицания принципа тождества, разве что in verbis, мешает мне одновременно отрицать бытие и сохранять позицию воздержания, равносильную допущению того, что бытие есть, но, возможно, на него нельзя указать. Более того, бытие по своему определению не может относиться к категории простой возможности. С одной стороны, в нем невозможно предполагать логическое противоречие; с другой - его нельзя рассматривать как эмпирически возможное. Либо нет и не может быть опыта бытия, либо мы этот опыт отбрасываем. Но мы даже не понимаем, что возможна более выигрышная позиция, чем наша, которая позволила бы нам утверждать то, чего наш опыт, поскольку он существует, не позволяет нам утверждать . Подобная позиция была бы лучше такой, когда бытие есть нечто зримое, но в то же время находится вне вся -кого утверждения. Более гибкая позиция противников онтологии состоит в отрицании возможности абсолютного утверждения бытия; короче, они замыкаются в релятивистском плюрализме, который полагает бытие и его проявления реальностью, но остерегается утверждать их единство. Но либо слова лишены смысла, либо все же здесь скрыто присутствует некое единство, которое все пронизывает. Следовательно, мы приходим к чистому номинализму; я думаю, только он может быть нашим прибежищем. Мы вынуждены будем отрицать, что слово «бытие» соответствует даже какому-либо понятию, не говоря уже о реальности. С этой точки зрения принцип тождества будет выглядеть просто как «правило игры» для мышления, и, таким образом, мышление будет радикально оторвано от действительности. От чистого номинализма мы переходим к чистому идеализму. Но этот переход весьма опасен, ибо идеализм не может сводить понятие к знаку, он должен рассматривать идею, по крайней мере, как духовный акт. Здесь создается новая серия трудностей.
17 июля
Я бы хотел, прочитав Гаригу-Лагранжа, определить свою позицию по отношению к классическим доказательствам бытия Бога. Я должен признать, что, находясь под настойчивым влиянием идеализма, я постоянно избегал онтологических проблем в собственном смысле слова. Признаюсь, что я всегда испытывал внутреннее отвращение к мышлению в онтологических категориях. Было ли это отвращение обоснованными для меня самого? Я в этом сильно сомневаюсь. Чистый агностицизм, то есть позиция воздержания от высказываний о бытии, теперь кажется мне непригодным. С другой стороны, я не могу принять идею, лишающую ценности категорию бытия. Мысль сама себя выдает, она сама не признает собственных требований, претендуя на замену системы, ориентированной на ценность, системой, ориентированной на бытие. И она сама себя обрекает на недостоверность и двойственность перед лицом данности, когда нужно определить саму эту данность. С другой стороны, могу ли я согласиться, что утверждение «бытие есть» является просто формальным выражением некоего «правила игры», которому мышление должно подчиняться, чтобы иметь возможность функционировать? Иначе говоря, что это просто некое гипотетическое утверждение, указывающее мне, когда я полагаю определенное содержание, что моя позиция исключает все иные позиции, которые с нею не согласуются?
Когда я утверждаю, что А есть А в идеалистических понятиях, это означает, что моя мысль, полагая А, известным образом попадает в зависимость от А; но это в действительности не согласуется с тем, что я думаю, утверждая тождество А с самим собой. В своей основе это для меня является условием любой возможной структуры (логической или реальной - я здесь не принимаю в расчет это различие). Действительно, невозможно отрицать принцип тождества, не отрицая самой возможности для мышления чего-либо касаться, если настаивать на том, что, в той мере, в какой я мыслю, моя мысль попадает в рабство к определенному содержанию, которое ее сдерживает или даже уничтожает. Можно представить себе, как бы до этого дошли гераклитеизм или гипербергсонианство. Однако проблема состоит в том, чтобы понять, остается ли мысль, которая уже не является мыслью о чем-то, все еще мыслью , не рассеется ли она, подобно собственному призраку. В этом я, со своей стороны, убежден; и в такой же мере можно спросить, могу ли я мыслить самое себя (как мыслящее),не превращая тем самым свою мысль в ничто, в чистое противоречие. В этом пункте я присоединяюсь к томизму, по крайней мере, как я его понимаю. Мысль вовсе не есть отношение себя к себе, напротив, в сущности, она есть трансценденция от самой себя. Причем возможность реалистического определения истины вытекает из самой природы мышления. Мысль обращена к Иному, ее влечет к Иному. Проблема в том и состоит, чтобы знать, что Иное и есть Бытие. Мне хочется здесь отметить, что важно воздерживаться от использования термина «содержание» - по той причине, что он созвучен идеализму. Что совершенно ясно для меня: если переход к объективности не совершен с самого начала, его становится невозможным осуществить.
18 июля
Много размышлял над различием между понятиями «мыслить» и «думать о чем-либо». Мыслить - значит распознавать структуру (или создавать, или высвобождать); думать о (чем-то) - это совершенно другое. Сравнить с немецким: denken, andenken, Andacbt. Думают о ком-то, или о чем-то, или даже о событии (прошлом или будущем). Я не уверен, что можно думать о Боге, в том смысле, что можно думать о Христе воплощенном, во всяком случае, это возможно только при условии, что мы не будем рассматривать Бога как структуру.
Впрочем, было бы рискованно или, во всяком случае, преждевременно отрицать онтологическую ценность подобной структуры, и здесь я оказался очень опрометчивым. Все это надо об думать, углубить. Очевидно, что я могу рассматривать отдельную личность в качестве объекта мышления (переход от «ты» к «он»).
Разобраться, окружен ли Бог как структура какой-либо отдельной структурой.
19 июля
В итоге мысль затрагивает лишь сущности. Нужно отметить, что деперсонализация, совершенно законная в этом случае, абсолютно невозможна в случае «думать о...» Тот, о ком думают, всегда «кто-то». Это очень важно.
С другой стороны, нужно отметить, что чем больше мы восстанавливаем контекст, тем дальше мы скатываемся от «мыслить» к «думать о...» Это важно, чтобы понять, в каком смысле факт мышления о ком-то как о сущности заслоняет собой бесконечность.
И еще: прийти к пониманию того, как получается, что молитва Богу, без всякого сомнения, остается единственным способом думать о Боге, или, точнее, способом эквивалентной замены самой возвышенной способности тем, что на более низком уровне было бы размышлением о ком-либо. Когда я думаю о каком-то конечном (смертном) существе, я устанавливаю между ним и собой некую общность, некую близость, связь, которая может казаться прерванной (отметил это в последние дни, думая о моих товарищах по лицею, потерянных из виду). Спрашивать себя, как я могу мыслить о Боге, означает исследовать, в каком смысле я могу быть с Ним. Совершенно очевидно, что здесь не может идти речь о сосуществовании такого типа, какое может связывать меня с кем-либо. Однако не будем забывать, что уже в самом факте мышления о ком-либо содержится активное отрицание пространства, то есть самого материального и потому наиболее иллюзорного во всякой связи. Отрицание пространства есть отрицание смерти, означающей в некотором смысле триумф, - самый радикальный разрыв, который только может произойти в пространстве. Смерть означает невозможность быть впредь в другом месте - и вообще в каком бы то ни было месте. Но мысль есть активное отрицание уничтожения (метафизическая ценность памяти и даже, в известном смысле, истории). Здесь нужно углубить эту странную для обыденного мышления идею, что отсутствие, смерть означают не «быть нигде», но «быть только во мне»; это, в сущности, вера в нечто вроде фотографии, которая переживает свой оригинал, нечеткой, изменчивой, но все же фотографии. (Он ушел, но у меня его фотография.) Но здесь еще нужно констатировать абсолютное непонимание спонтанных утверждений сознания: когда я думаю о нем, то это именно о нем я думаю; то, что называют фотографией, есть лишь своего рода элемент-посредник, точка опоры (изменчивая, впрочем, это зависит от мнемонических способностей индивидуума). Я выразил бы это, говоря, что Andenken в своей основе магично; что оно подходит к самому бытию иначе, чем психологические посредники (при этом его онтологическая природа, однако, остается для нас непроницаемой).
Воздадим должное идеалистической и прустовской идее, согласно которой бытие было чистой конструкцией. Нельзя не принимать этого в расчет, сводя его к простому и чистому синтезу воображения. Но в то же время этот метафизический акт, который соединяет меня с бытием, всегда представляет собой некую грань, соответствующую такому роду мыслительной деятельности, как созидание или узнавание.
30 июля
Вот о чем я размышлял сегодня утром: задана некая структура, либо пространственная, либо временная, либо пространственно-временная (было бы очень важно углубить понятие временной структуры, которое, как мне кажется, Бергсон подменил или недопонял - такова мелодия, такова жизнь); очевидно, что в силу того, что эта структура такова, она именно такая, а не другая. Здесь полностью раскрывает свое значение принцип тождества. Но тогда возникают существенные вопросы. Могу ли я вместе с томистами утверждать, что принцип тождества обязывает меня признавать бытие? Я могу согласиться лишь в том случае, если буду уверен, что бытие не путается с апейроном, иначе говоря, чтобы не быть обязанным признать принцип тождества только логически значимым.
Иначе говоря, все, что я могу сказать, - это что принцип тождества неприложим к апейрону по той простой причине , что апейрон невозможно помыслить; другими словами, что принцип тождества не может применяться там, где нет самого мышления. Следовательно, существует целый ряд возможностей, которые надо различать:
А. Можно превратить принцип тождества в принцип конечного (конечное значит то же, что определенное) и допустить возможность трансцендирующего мышления, которое выходило бы за пределы конечного и не могло бы подчиняться принципу тождества.
В. Можно отрицать предыдущую возможность; тогда мы придем к тому, что мышление существует только в пределах конечного (релятивизм во всех своих формах). Такое отрицание равносильно утверждению, что неопределенное и бесконечное совпадают.
С. Можно, наконец, отвергнуть это последнее положение, и, следовательно, разделить неопределенное и бесконечное; иными словами, предположить, или даже утверждать, существование некой абсолютной структуры, которая одновременно была бы абсолютной жизнью, то есть ens realissimum. Это было бы допущением того, что принцип тождества до конца присутствует в процессе мышления, но мысль может, не покидая определенности, подняться до понятия актуальной бесконечности. Утверждение «бытие есть» может быть опровергнуто только в гипотезе В, то есть если бытие, рассматриваемое как апейрон, в сущности, как «то» или «не-то», по определению лишено принципа, который бы устанавливал порядок квалификации. Когда я обозначаю отдельные предметы, я всегда мыслю гипотетически: предположим, что S дано мне при определенных условиях, которые, однако, нужно уточнить. (Не стоит забывать, что данное мне явление таково и, однако, не таково.) Я могу утверждать, что S есть, или еще так: если S есть, то оно есть формула не очень понятная и не совсем удовлетворительная. Но больше я не могу ничего предложить и вынужден на этом остановиться.
31 июля
Можем ли мы рассматривать бытие как структурный элемент, как определение, принадлежащее или не принадлежащее к некому типу структуры? Мне кажется совершенно очевидным, что нет; именно в этом смысле у Канта были причины отрицать бытие как предикат. Но тогда нужно ли говорить, что бытие есть субъект - короче, отождествлять начало и конец бытия.
Не знаю, почему, но в этом направлении идти невозможно.
Освободиться раз и навсегда от идеи, или псевдоидеи, преломления реальности в определенной сфере; явление само преломляется, будучи реальным. Каким бы образом ни постигать идеал (в обычном смысле), невозможно представить его как преломляющую среду. Не по этой ли причине то, что я назвал бы онтологическим статусом среды, похоже, не может быть установлено? В действительности она - нечто среднее между бытием и небытием: именно здесь раскрывает полностью свое значение принцип исключенного третьего, дополненный понятием уровней, или сфер, реальности. Мы погружены в бытие, и не от нас зависит выйти из него: проще говоря, мы есть; все дело в том, чтобы узнать, каково наше положение по отношению к абсолютной реальности.
По-моему, я вчера заметил нечто важное: чистый феноменализм противоречив и даже лишен смысла, онтологическое отрицание сводится к альтернативе В, согласно которой бытие есть апейрон, - и я не настаиваю на том, что такое выражение еще требует определения. Противник онтологии назвал бы это отказом от выхода за пределы сферы конечного. Здесь нужно было бы занять решительную позицию. Я предвижу тут путаницу: распыление реальности (это существует, то существует и т. д.), боязнь приближения к непостижимому, то есть некая разновидность атомистики, включающая в качестве противоположности идеалистическое утверждение единства мышления; и необходимо глубже понять природу этого единства. Я считаю, хотя и не могу еще показать наглядно, что, если допустить, что мышление есть в сущности переход к бытию, transitum, невозможно ограничиться раздробленным реализмом.
Говоря: «А есть, В есть и т. д., но я не могу утверждать, что существует бытие», мы, как мне кажется, говорим: «А причастно к бытию, В причастно к бытию, и т. д., но то бытие, к которому они причастны, возможно, и не существует». Очевидно, что такая гипотеза противоречит принципу тождества, поскольку она допускает, что, возможно (но это «возможно» ничего не меняет), бытия нет. Но можно ли рассматривать бытие как некое качество, например, как цвет, твердость и т. д.? Эта поверхность окрашена, другая поверхность тоже; но я не могу из этого заключить, что цвет существует. Цвет проявляется как элемент некоего смешения, или, если угодно, некой, выражаясь моим языком, структуры. Это не так очевидно в отношении бытия; мы не можем предположить, чтобы нечто могло образоваться в результате смешения бытия с чем-то иным. Кажется, здесь нужно быть ближе к элеатам, чем к Платону, и сказать, что, по крайней мере, небытия нет и не может быть. Это, возможно, сводится к тому, что аристотелевско-томистское различие между категорией и трансцендентным является обоснованным и важным. Но тогда нужно признать, что сам термин «партиципация» («соучастие») имеет двойной смысл и тем самым опасен; ибо его использование с неизбежностью приводит к смешиванию бытия с его предикатами или атрибутами.
Недоверие к онтологии возникает вследствие того, что онтолог рассматривает как некое качество и тем самым гипостазирует то, что нам кажется неподдающимся качественному определению. Поэтому кажется, что он обречен на колебание между трюизмом (что есть, то и есть), и паралогизмом, состоящим в приписывании бытия апейрону (см. выше). Не в том ли состоит решение проблемы, чтобы установить повсеместность бытия и то, что я, возможно, не совсем удачно назвал бы имманентностью мышления в бытии и одновременно трансцендентностью бытия по отношению к мысли?
5 августа
Я еще не пришел к полной ясности в отношении того, что изложил в общих чертах в своих записях от 31-го. Утверждать имманентное присутствие мысли в бытии означает признать вместе с реалистами, что мышление относится к чему-то преходящему, к тому, что оно не может удержать в себе, не придавая ему своей истинной природы. Эта приложимость явно содержится в феноменологическом понятии Meinen или Bedeuten. Конечно, для человека идеалистической формации в этом есть что-то глубоко шокирующее. Могут спросить, каким образом избежать такого собирания, как я могу воздержаться от синтеза, сразу объединяющего в себе и идею, и то, к чему она относится. Но я спросил бы, в свою очередь, не переходит ли такой синтез (если предположить, что он возможен) самих пределов дискурсивного мышления. Это игра иллюзии, против которой не лишним было бы принять меры предосторожности.
Хотелось бы посмотреть, до какой степени эти замечания могут разъяснить понятие причастности к бытию. Затруднения, которые я испытываю в этой области, возникают из постоянной для меня трудности в определении отношения между бытием и существованием. Для меня должно быть очевидным, что существование есть определенный вид бытия: нужно увидеть, что это так. Возможно, что некий объект обладает бытием, не существуя. Я, в принципе, предполагаю, что обратное возможно лишь как игра слов. После этого я смогу, с определенными предосторожностями, рассмотреть проблему причастности к бытию на экзистенциальном примере. Все сказанное мною о невозможности смешения с очевидностью применимо и здесь: я никоим образом не могу сказать, что данный объект или данное существо, поскольку оно существует, причастно к качеству существования, и утрачивает эту причастность, когда перестает существовать.
Не является ли в своей основе ошибкой (см. записи от 17, 18 и 19 июля) то, что, смешивая «мыслить» и «думать о...», я прихожу к пониманию существования, относящегося ко второму типу, как определенного качества, которое, напротив, зависит от первого. Это мне пока не очень ясно. Я думаю о какой-то вещи, о некоем существе и здесь существование связано с самим актом «мышления о...»; я думаю о них как о существующих даже тогда, когда я не признаю их существования. Но если я отделяю от них существование и думаю о нем, то, следовательно, я рассматриваю его как некую сущность, или, точнее, как некую псевдосущность. Не говорит ли это о том, что не может быть понятия существования в прямом смысле слова? И это потому, что существование есть предел, или, если хотите, граница приложимости самого мышления?
Но остается все та же трудность: хотя я определенным образом мыслю существование, то есть у меня формируется какое-то его понятие, я отрицаю саму возможность такого понятия? Антиномия.
9 августа
Я думаю, что мысль соотносится с бытием, как зрение - со светом. Томистская формула. Только высказываться таким образом опасно, так как это обязывает задаться вопросом, существует ли само бытие. Здесь может оказаться полезным рефлексивное движение мысли. Я мыслю, следовательно, бытие есть, ибо моя мысль нуждается в бытии; она не охватывает его аналитически, но находится в отношении к нему. Очень трудно пройти эту стадию. В известном смысле я мыслю лишь постольку, поскольку меня нет, то есть существует некий интервал между мною и бытием. Трудно только ясно увидеть, что это значит. Во всяком случае, я замечаю тесное родство между мыслью и желанием. Ясно, что в обоих случаях соответствующие роли играют предмет и существо. Всякая мысль совершает трансцендирование над непосредственным. Чистая непосредственность исключает мышление так же, как и желание. Но это возвышение над непосредственным подразумевает какую-то направленность, некую телеологию.
Без даты
Усиление онтологической проблематики, без сомнения, является одной из главных особенностей современного мышления, рассматриваемого не только в его технико-метафизических выражениях, но даже в самой его системе, когда понятие воспринимается только через мир образов, которые создаются им и которые оно никогда не ассимилирует и не охватывает полностью. Несомненно, в крайнем случае, его можно рассматривать просто как факт, подтверждаемый чисто эмпирическими объяснениями и, возможно, относящийся скорее к психоанализу и к социологии. Чрезвычайно легко и, возможно, заманчиво для определенного типа мышления отнести потребность в утверждении бытия за счет жизненного инстинкта, по-своему реагирующего на пессимизм послевоенных лет. Это едва ли тема для размышления, скорее - для ораторских упражнений, в равной мере бесплодных и ничтожных. Проблема - и большинство наших современников даже не мечтают поставить ее перед собой - состоит в том, чтобы узнать, до какой степени объяснение имеет возможность элиминировать объясняемый предмет или убедиться в его безвредности: ибо всякая вера, даже, может быть, любое утверждение, какое бы оно ни было, в глазах рационалиста выглядит чем-то ядовитым. Я не уверен, что не заблуждаюсь, но мне кажется, что такой способ отношения к объяснению, как к изгнанию дьявола, связан с болезненным состоянием человеческого духа, возникшим сравнительно недавно под влиянием успехов позитивной науки. Тот пример, который послужил отправным пунктом наших записей, не показывает ли со всей очевидностью, что ценностное суждение, или, точнее, метафизическое утверждение, которое должно нести в себе ответ на некую онтологическую потребность, не может зависеть ни от каких эмпирических условий, заключающих в себе опыт, который бы позволил нам признать, что эта потребность выражает себя вовне и усиливается? Вполне возможно: то, что мы называем термином, совершенно лишенным смысла, - нормальным состоянием человеческого существа, состоянием, несомненно, подразумевающим минимум безопасности и удобства, - не совсем благоприятно для внутреннего возрождения, которое предполагает и одновременно требует подлинно глубокого метафизического исследования. Какими бы ни были результаты, по которым можно будет составить представление о том, что следует называть эмпирической основой спекулятивного мышления, самая простая рефлексия требует отвергнуть обесцененные притязания психопатологии, основанные лишь на первоначальном смешении содержания познания и тех модальностей сознания, которые удерживают его в себе. Остроумная критика, которой Честертон подверг понятие здоровой ментальности, со всем, что оно включает в себя нео-языческого, имеет отношение к вышесказанному. Следовательно, нужно, ни секунды не колеблясь, признать, что современное возрождение онтологии обусловлено исключительно сильным чувством и даже нависшей над людьми угрозой.
Но это наблюдение лишено всякой реальной пользы10 .
Без даты
Моя жизнь и я.
Могу ли я мыслить свою жизнь? Когда я чувствую интимный смысл этих двух слов - моя жизнь, - кажется, что они лишаются всякого значения. Есть мое прошлое; есть какое-то чувство трепещущей актуальности. Но разве все это - моя жизнь? Мое прошлое, поскольку я его рассматриваю, перестает быть моим прошлым.
Без даты
О бытии в связи с верностью.
Откуда пришла эта формула, заискрившаяся во мне в какой-то момент и представляющая для меня неистощимый источник некоторых музыкальных идей? Переход к онтологии. Предательство как зло в себе.
6 ноября
Как я могу давать обязательства на будущее? Проблема метафизическая. Любое обязательство является до некоторой степени необусловленным, то есть оно в своей сущности содержит факт абстрагирования от некоторых элементов, способных изменить ситуацию, на основе которой заключено это обязательство. Например, я обещаю N*, что навещу его завтра; на основе этого обязательства можно сказать, что в этот момент я хочу доставить ему удовольствие, а также, что ничто другое сейчас не прельщает меня. Но вполне возможно, что назавтра, т. е. в тот момент, когда я должен выполнить обязательство, я не испытываю больше этого желания, а взамен я теперь желаю того или иного развлечения, о котором я раньше и не думал. Я совершенно не могу взять на себя обязательство испытать снова это желание или не соблазниться, если представится случай. Более того, если я расширю свое обязательство по-своему, в этом будет что-то фальшивое. Это будет утверждение, в котором реальность (моя реальность) может быть поставлена под угрозу изобличения во лжи. Нет ничего более необходимого, чем различать обязательство, принятое в себе, и утверждение, касающееся будущего, которое его никоим образом в себя не включает; надо даже сказать, что всякая верность - это верность самому себе. Нужно выяснить эту проблему и выделить иерархию обязательств. Не существует ли обязательств условных, которым я могу придать абсолютность только сделав их неосновательными? Например, обязательства, связанные с мнением (литературным, политическим и т. д.). С одной стороны, очевидно, что я не могу гарантировать постоянство своего мнения (о Викторе Гюго, о социализме и т. д.); с другой стороны, было бы абсурдно взять на себя обязательство на будущее действовать согласно мнению, которое, возможно, уже и не будет моим. Ясно, что мой человеческий и эстетический опыт может в таких областях подвергаться непредсказуемым изменениям. Поэтому нужно внимательно исследовать, существуют ли обязательства, которые могут быть признаны трансцендентными по отношению к возможному опыту. Перейти отсюда к проблеме верности живому существу: совершенно ясно, что опыт влияет не только на то мнение, которое формулируется у меня об этом существе, но и на мое знание о нем, и на те чувства, которые оно у меня вызывает. Речь здесь не только о желании, которое может исчезнуть, но и о симпатии, которая может превратиться в антипатию или в ненависть.
Но тогда каков смысл клятвы в верности? Не так же ли она абсурдна, как обязательство голосовать за кандидата от консерваторов, даже если я со временем стану социалистом? Если здесь есть различие, то в чем оно? Фундаментальная проблема. В начале этого анализа мы уже видели, что обязательство невозможно без отношения к себе, подразумевающего некое тождество. Но не нужно замыкаться в рамках абстракций. Тождество, о котором идет речь, не может быть просто абстрактным: это некое тождество воли. Чем более абстрактна эта воля, тем более я оказываюсь в плену формы, воздвигающей стену между мною и жизнью. Все иначе там, где в основе обязательства лежит фундаментальное представление. Но не ясно ли, что оно может быть только представлением религиозного порядка? Именно на этот момент должна быть обращена моя рефлексия. В любом случае это представление должно относиться к бытию или к некоему существу.
7 ноября
Конечно, здесь очень серьезная проблема. Могу ли я обещать, что завтра буду чувствовать то же, что и сегодня ? Конечно, нет. Могу ли я обещать вести себя завтра так, чтобы мое поведение соответствовало моему сегодняшнему чувству, которого я не буду испытывать завтра? Едва ли. Но тогда не признать ли, что, давая клятву в верности кому-то, я преступаю границу всякого законного обязательства, то есть обязательства, соответствующего моей природе? Решение этой проблемы заключается в том, что в любом случае я должен буду сдержать свое слово. И, следовательно, принимая на себя обязательство, я создаю саму причину, которая побуждает меня его выполнить. Может ли меня удовлетворить подобный ответ? Но вначале нужно ответить на вопрос: если я сегодня намерен сдержать слово, это желание, по тысяче причин, может оказаться значительно слабее завтра; по какому праву я могу рассматривать его как нечто постоянное? В любом случае это желание может быть рассмотрено только как простое состояние. Нужно, однако, различать ощущение, себя обязанным и признание себя таковым и согласиться, что это признание не зависит от чувства, которое его сопровождает. Завтра, возможно, у меня не будет желания держать слово, но я буду знать, что оно меня связывает. Но здесь еще надо остерегаться формализма и опасности чистой абстракции. Не обратите ли вы внимание на то, что я упрощаю проблему, заставляя думать, что я связываю обещанием только сам себя? Существует и кто-то другой, и страх перед суждением этого другого по поводу нарушения мною данного слова. Я полагаю, однако, что вправе абстрагироваться от этого аспекта. Могут быть случаи, когда нарушение мною данного слова останется известно только мне. Встает новая проблема: какова природа этой связи? Признать себя обязанным означает констатировать, если угодно. Но что констатировать? Я поставил свою подпись, я должен выполнить обязательство; я констатирую, что это именно моя подпись. Нужно ли говорить, что я перемещаю в сферу чисто внутреннего то, что есть по смыслу лишь социальное явление.
Я полагаю, что нужно оставить в стороне эти псевдо-объяснения, которые могут только все запутать. Но тогда, почему я буду считать себя обязанным выполнить обязательства , скрепленные моей подписью? Очевидно, потому, что отстаивается ценность этой подписи. Она аннулируется самым действием, посредством которого я от нее отказываюсь. В любом случае, как бы ни хотелось делать исключение для каких-то особых обстоятельств. Но не создает ли все сказанное иллюзия, которую я должен развеять? Общество, без сомнения, наложит на меня санкции, если я не выполню своих обязательств. Но не заинтересован ли я в том, чтобы уменьшить степень своей связанности? Почему бы не свести к минимуму роль религиозного начала в моей жизни? Посмотреть, что из этого выйдет (то есть в любом случае это означало бы устранение безусловности обязательства).
Разобраться, в какой мере я имею право быть связанным; это касается проблемы, затронутой вчера. Философия становления не признает за мной этого права. Здесь самая серьезная проблема.
Я не имею права сокращать обязательство, которое мне было бы физически невозможно сдержать.
Легкомыслие
Но существует ли вообще обязательство, которое можно было бы считать принятым легкомысленно? Сравнение с чеком. Я знаю, каковы мои наличные средства; мои обязательства имеют законность и ценность только тогда, когда они касаются сумм, более или менее соответствующих моим наличным средствам. Но в нашей ситуации подобное сравнение не работает; это связано с тем, что я уже отмечал ранее, говоря о безусловной стороне обязательства.
Я предполагаю, что (в определенных пределах) могло бы существовать абсолютное обязательство, которое было бы принято всей полнотой моей личности, или, по крайней мере, моей реальностью, которая не могла бы быть отвергнута без тотального отрицания моей личности; обязательство, которое адресовалось бы ко всей полноте бытия и было бы принято в ее присутствии. Очевидно, отказ от обязательства здесь возможен, но он не может быть оправдан изменением субъекта или предмета; он может быть объяснен только как грех. Понятие, которое нужно углубить.
С другой стороны, я считаю, что нет обязательства абсолютно безосновательного, то есть такого, которое не подразумевало бы некоторого влияния бытия на нас. Любое обязательство является ответственным. Безосновательное обязательство было бы не только безрассудным, но его бы отнесли на счет гордости.
Понятие гордости играет в этой дискуссии важнейшую роль. Мне кажется, что главное - показать, что гордость не должна быть тем принципом, на котором покоится верность. Я предполагаю, что, несмотря на видимость, верность никогда не бывает верностью самому себе, но относится к тому, что я называю связью. Все это еще пока сумбурные представления; надо привести их в порядок. Возможно, при помощи примеров. Главная мысль здесь такая: чтобы установить, насколько веско обязательство, надо учитывать ситуацию, в которой находится душа, принимающая его на себя (пример пустого обещания). Надо, чтобы она была compos sui и обнаруживалась в таком качестве перед самой собой (не оставляя за собой возможности сослаться на заблуждение). Следовательно, здесь есть суждение фундаментальной важности, лежащее у истоков обязательства; это вовсе не исключает связь, существующую в реальности; такая связь, напротив, лежит в основе самого суждения, которое продолжает и санкционирует некое представление.
8 ноября
Любовь или уважение к истине ведет к верности. Ошибка в том, что ее рассматривают как стремление к согласию с самим собой (связь с гордостью верности, которая существует только ради самой себя). Иными словами, нужно остерегаться определять интеллигибельное посредством установления формального тождества. Надо, чтобы в основе интеллигибельного лежала связь с реальностью. Эта связь глубоко меня волнует11 .
Показать, насколько верность связана с незнанием будущего. Способ преодолевать время, поскольку оно для нас абсолютно реально. Я не знаю, клянясь в верности, какое будущее нас ждет и даже, в определенном смысле, что со мной будет завтра. И само это незнание придает моему обещанию ценность и вес. Речь не идет о том, чтобы отвечать за что-то в абсолютном смысле данное мне; главное в существе как раз то, чтобы не быть данным ни другому, ни себе самому. Мне кажется, здесь есть нечто определяющее саму духовность (в противоположность отношению если не физическому, то, по крайней мере, находящемуся в сфере желания; но мы не можем сводить все к сиюминутности , поскольку настоящее для нас не более, чем фикция).