Этот текст — фрагмент доклада, зачитанного в Институте психоанализа (семинар д-ра Грина). В то время предполагалось открыть обсуждение некоторых положений, выдвинутых в ряде моих предшествующих работ, особенно в статье «О грамматологии» (Critique, 223/4).
Место ли этим положениям — которые на заднем плане будут присутствовать и здесь — в поле психоаналитического изыскания? К чему, с учетом подобного поля, они относятся в плане их понятий и синтаксиса?
Первая часть доклада затрагивала этот вопрос в его наиболее общем аспекте. Центральными понятиями здесь были присутствие и архе-след. Ниже мы сжато, по рубрикам, указываем основные этапы этой первой части.
1. Вопреки видимости, деконструкция логоцентризма не является психоанализом философии.
Эта видимость: анализ исторического вытеснения и подавления письма начиная с Платона. Вытеснение это составляет начало философии как эпистемы, а истины как единства логоса и фоне.
Вытеснение, а не забвение; вытеснение, а не исключение. Вытеснение, по словам Фрейда, не отталкивает, не бежит и не исключает какой-либо внешней силы, оно содержит внутреннее представление, очерчивая внутри самого себя пространство подавления. Здесь вне речи содержалась сила, представляемая в виде письма — внутреннего и существенного для речи.
Вытеснение безуспешное: на пути к исторической деконструкции. Как раз эта деконструкция нас и интересует: как раз этот неуспех сообщает становлению некоторую читаемость, умеряя его историческую смутность. Фрейд пишет: «Неудавшееся вытеснение конечно заслужит с пашей стороны большего интереса, нежели то, которое оказалось более или менее успешными и тем самым чаще всего ускользнет от нашего изучения» (G.W., х, р.256).
Симптоматическая форма возвращения вытесненного: метафора письма, преследующая европейский дискурс, и систематические противоречия в онтотеологическом исключении следа. Вытеснение письма как того, что угрожает присутствию и господству над отсутствием.
Загадка «чистого и простого» присутствия как удвоения, изначального повторения, автоаффекции, различания. Разграничение между господством над отсутствием как речью и как письмом. Письмо в речи. Галлюцинация как речь и галлюцинация как письмо.
Соотношение между фоне и сознанием. Фрейдовская концепция словес-
[252]
ного представления как предсознательного. Логофоноцентризм — не философское или историческое заблуждение, в которое по случайности патологически впала история философии, Запада, да и всего мира, а скорее необходимые, и с необходимостью конечные, движение и структура: история символической возможности вообще (прежде разграничения между человеком и животным, даже живым и неживым); история различания, история как различание, которая находит свою преимущественную манифестацию в философии как эпистеме, в европейской форме метафизического или онтологического проекта, всемирно господствуя над сокрытием, над цензурой вообще текста вообще.
2. Попытка оправдать теоретическую сдержанность, заставляющую использовать фрейдовские понятия не иначе как в кавычках: все они, без единого исключения, принадлежат к истории метафизики, то есть к системе лого-центристского подавления, организованной с целью исключить и принизить, выставить вон и вниз тело письменного следа как дидактическую или техническую метафору, как рабскую материю или экскремент.
Например, логоцентристское подавление не поддается осмыслению исходя из фрейдовского понятия вытеснения; напротив, это подавление позволяет понять, как сделалось возможным индивидуальное и начальное вытеснение в горизонте такой-то культуры и такой-то исторической сопринадлежности.
Почему не идет речи о следовании Юнгу или фрейдовской концепции наследственного мнезического следа. Несомненно, фрейдовский дискурс — его синтаксис или, если угодно, работа — не смешивается с этими по необходимости метафизическими и традиционными понятиями. Несомненно, в этой сопринадлежности он не исчерпывается. Свидетельством тому предосторожности и «номинализм» Фрейда при обращении с тем, что он называет соглашениями и концептуальными гипотезами. Осмысление различия тоже привязано больше к дискурсу, чем к понятиям. Но исторический и теоретический смысл этих предосторожностей так и не стал предметом фрейдовской рефлексии.
Необходимость необъятной работы по деконструкции сгущенных и отложившихся у Фрейда понятий и метафизических высказываний. Метафизическое сообщничество психоанализа и так называемых гуманитарных наук (понятия присутствия, восприятия, действительности и т. д.). Лингвистический фонологизм.
Необходимость явного вопроса о смысле присутствия вообще; сопоставление подходов Хайдеггера и Фрейда. Эпоха присутствия в хайдеггеровском смысле и ее центральная нервюра от Декарта до Гегеля: присутствие как сознание, самоприсутствие, осмысляемое в оппозиции сознательное/бессознательное. Понятия архе-следа и различания: почему они не являются ни фрейдовскими, ни Хайдеггеревскими.
Различание, предоткрытие онтико-онтологического различения (ср. «О грамматологии», р. 1029) и всех бороздящих фрейдовскую понятийность различий, какими они могут быть организованы (это лишь пример) вокруг различия между «удовольствием» и «реальностью» или выведены отсюда. Различие между принципом удовольствия и принципом реальности, к примеру, не есть исключительно или в первую очередь разграничение, внеположность, но скорее изначальная возможность внутри жизни окольного пути, различа-
[253]
ния как отложенности (Aufschub) и экономики смерти (ср. «Jenseits», G.W., xiii, p. 6).
Различание и тождественность. Различание в экономике тождественного. Необходимость изъять понятие следа и различания из совокупности классических понятийных оппозиций. Необходимость понятия архе-следа и вычеркивания архии. Это вычеркивание, поддерживая читаемость архии, означает отношение мыслимой принадлежности к истории метафизики («О грамматологии», и, р. 32).
Каким образом еще могут представлять угрозу для фрейдовских понятий письма и следа метафизика и позитивизм? О сообщничестве этих двух угроз в дискурсе Фрейда.
Worin die Bahnung sonst besteht, bleibt dahingestellt. В чем еще состоит торенне, остается неясным.
(Набросок научной психологии, 1895)
Наши притязания весьма умеренны: распознать в тексте Фрейда ряд ориентиров и выделить в преддверии систематического продумывания те элементы в психоанализе, что лишь с трудом удерживаются в логоцентристском закрытии, ограничивающем не только историю философии, но и движение «гуманитарных наук», особенно определенного рода лингвистики. Если фрейдовский прорыв несет в себе историческую оригинальность, то получается это отнюдь не от мирного сосуществования или теоретического сообщничества с этой лингвистикой, по крайней мере в том, что касается ее врожденного фонологизма.
Ведь не случайно Фрейд в решающие моменты своего пути прибегает к метафорическим моделям, поставляемым не разговорным языком, не вербальными формами, и даже не фонетическим письмом, а особенной графикой, которая никогда не бывает подчинена, вне или после речи. Знаки, к которым апеллирует Фрейд, не служат транскрипцией для живой и полной речи, самоприсутствующей и самообладающей. Сказать по правде, и это будет нашей проблемой, Фрейд не просто пользуется метафорой нефонетического письма; он не считает удобным применение письменных метафор в дидактических целях. Эта метафорика неустранима по иной причине: возможно, она взамен освещает смысл следа вообще и, как следствие, сочетаясь с ним, смысл письма в расхожем смысле. Фрейд наверняка не применяет метафор, если применение метафор означает известным намекать на неизвестное. Настаивая на своей метафорической нагрузке, он наоборот окутывает загадочностью то, что известно, как нам думается, под именем письма. Здесь где-то между имплицитным и эксплицитным, возможно, происходит неизвестное классической философии движение. На-
[254]
чиная с Платона и Аристотеля для иллюстрации соотношений разума и опыта, восприятия и памяти непрестанно использовались графические образы. Но доверие к этому непрестанно обеспечивалось смыслом известного и привычного термина, а именно, письма. Намеченный Фрейдом жест прерывает действие этой гарантии и открывает вопрос нового типа о метафоричности, письме и вообще разнесенности.
Пусть наше прочтение направляется этой метафорической нагрузкой. В конечном счете она захватит всю совокупность психического. Содержание психики окажется представлено неизгладимо графическим по своей сути текстом. Структура психического аппарата окажется представлена машиной письма. Какие вопросы поставят перед нами эти представления? Нас должно волновать не то, является ли какой-то пишущий аппарат, к примеру, описанный в «Заметке о волшебном блокноте», хорошей метафорой, чтобы представить функционирование психики; а то, какой аппарат следует создать, чтобы представить психическое письмо, и что означает в плане аппарата и в плане психики проецируемая на машину и в ней высвобождаемая имитация чего-то вроде психического письма. Вопрос не в том, правда ли, что психика — своего рода текст, но: что такое текст и чем должно быть психическое, чтобы представляться текстом? Ведь если нет ни машины, ни текста без психического истока, нет и психического без текста. Наконец, каким должно быть соотношение между психическим, письмом и разнесением, чтобы обеспечить возможность подобного метафорического перехода, не только ? не прежде всего внутри теоретического дискурса, но и вообще в истории психики, текста и техники?
Торение и различение
От «Наброска» (1895) до «Заметки о волшебном блокноте» ( 1925) наблюдается странная последовательность: разработка проблематики торения все больше и больше соообразует ее с метафорикой письменного следа. Первоначальная система следов, действующая по модели, которую Фрейд хотел бы признать естественной и где письмо совершенно отсутствует, переориентируется па такую конфигурацию следов, каковая может быть представлена уже только структурой и функционированием письма. В то же время непрестанно дифференцируется и изощряет свою оригинальность структурная модель письма, к которой Фрейд обращается тотчас вслед за «Наброском». Самые разные механические модели будут испытываться и отвергаться вплоть до открытия Wunderblock, изумительно сложной машины письма, в которую спроецируется целиком весь психический аппарат. Здесь бу-
[255]
дет представлено решение всех предшествующих затруднений, и «Заметка», в знак упорства, достойного восхищения, очень четко ответит на вопросы «Наброска». Каждой своей деталью Wunderblock наглядно реализует аппарат, который в «Наброске» Фрейд посчитал «на данный момент невообразимым» («Мы не можем на данный момент вообразить себе аппарат способный на выполнение столь сложной операции») и восполнил нейрологической выдумкой, ни схему, ни замысел которой он в некотором смысле так никогда и не отвергнет.
В 1895-м вопрос стоял о том, чтобы дать объяснение памяти в стиле естественных наук, «предложить психологию, которая будет естественной наукой, то есть представить психические процессы как количественно определенные состояния специфических материальных частиц». А «одной из главных характеристик нервной ткани является память, то есть, в самом общем ключе, способность претерпевать устойчивые изменения под действием одноразовых событий». И «любая заслуживающая внимания психологическая теория должна предложить объяснение "памяти"». Крест подобного объяснения, что и делает такого рода аппарат почти невообразимым, — необходимость учитывать одновременно, как это будет сделано тридцать лет спустя в «Заметке», устойчивость следа и девственность приемлющей субстанции, гравировку борозд и всегда нетронутую наготу восприимчивой или воспринимающей поверхности, здесь: нейронов. «Посему нейроны, как видно, должны поддаваться воздействию, но также оставаться неизменными, непредвзятыми (unvoreingenommen)». Отвергнув расхожее в то время разграничение между «клетками восприятия» и «клетками воспоминания», Фрейд выстраивает гипотезу «контактных решеток» и «торения» (Bahnung), прокладывания пути (Bahn). Что бы ни думать о верности этой гипотезы или разрывах с ней в последующем, она замечательна, если рассматривать ее как метафорическую модель, а не просто нейрологическое описание. Торение, проложенный, прослеженный путь, открывает путеводную тропу. Что предполагает известное насилие и известное сопротивление взламывающей силе. Дорога должна быть пробита, проломлена, fracta, проторена. И должно быть два рода нейронов: проницаемые нейроны (ф), не оказывающие никакого сопротивления и потому не удерживающие никаких следов впечатлений, играют роль нейронов восприятия; другие нейроны (?) противопоставляют количеству возбуждения контактные решетки и таким образом удерживают впечатанный след: они «поэтому доставляют возможность представить (darzustellen) память». Первое представление, первая инсценировка памяти. (Darstellung — это представление в поистершемся смысле слова, по также часто и в значении зрительного изображения, а иногда и театрального зрелища. Наш перевод будет меняться в зависимости от модуляций контекста.)
[256]
Только этим последним нейронам Фрейд приписывает психическое качество. Они «носители памяти и значит, вероятно, психических процессов вообще». Таким образом, память не просто одно из свойств психики среди прочих, она сама ее сущность. Сопротивление и тем самым открытость торению следа.
Однако если предположить, что Фрейд задумал здесь говорить обязательно на языке полного и наличного количества, если предположить, как, по крайней мере, кажется на первый взгляд, что он задумал пристроиться к простой оппозиции количества и качества (последнее припасается тогда для чистой прозрачности восприятия без памяти), приходится признать, что понятие торения выказывает нетерпимость к такому замыслу. При равенстве сопротивлений торению или эквивалентности сил торения между собой исчезла бы возможность предпочтения при выборе маршрутов. Память оказалась бы парализована. Различение между торениями — вот истинный исток памяти, а значит и психики. Только это различение и высвобождает «предпочтение пути» (Wegbevorzugung): «Память представляется (dargestellt) различиями между торениями ?-нейронов». Поэтому не следует говорить, что торения без различения недостаточно для памяти; необходимо уточнить, что вообще нет чистого торения без различения. След как память — не чистое торение, которое всегда можно восстановить в качестве простого присутствия, это неуловимое и невидимое различие между торениями. Мы, таким образом, уже знаем, что психическая жизнь не есть ни прозрачность смысла, ни смутность силы, но различение в работе сил. Ницше так и говорил.
Что скорее различия, нежели полноты превращают количество в ???? и ?????, постоянно затем подтверждается в самом «Наброске». Повторение не прибавляет никакого количества наличной силы, никакой интенсивности, оно перепечатывает то же самое впечатление: вместе с тем в его власти торить. «Память, иначе говоря продолжающая действовать сила (Macht) опыта, зависит от фактора, который называется количеством впечатления, и от частоты повторения одного и того же впечатления». Число повторений, таким образом, прибавляется к количеству (Q?) возбуждения, и эти два количества относятся к двум совершенно разнородным типам. Есть лишь дискретные повторения, и действуют они как таковые только за счет раздвигающей их диастемы. Наконец, торение может восполнить действующее в настоящий момент количество или прибавиться к нему только потому, что оно, конечно, аналогично количеству, но также и совсем другое: «количество может заместить количество плюс проистекающее из него торение». Но не будем торопиться определять это в отношении чистого количества другое как качество: так можно преобразить мнезическую силу в наличное сознание и прозрачное восприятие палич-
[257]
ных качеств. Итак, ни различие между полными количествами, ни зазор между повторениями идентичного, ни само торение не позволяют мыслить себя в рамках оппозиции количества и качества*. Память отсюда не выводится, она ускользает от хватки «натурализма», точно так же как и «феноменологии».
Все эти различения в производстве следа могут быть перетолкованы как моменты различания. Согласно мотиву, который и дальше не перестанет управлять фрейдовской мыслью, это движение описывается как усилие жизни, защищающей саму себя, откладывая па потом опасную нагрузку, то есть образуя запас (Vorrat). Угрожающая трата, угрожающее присутствие откладываются с помощью торения или повторения. Разве это уже не тот обходной путь (Aufschub), которым с реальностью устанавливается отношение удовольствия («Jenseits», цит. выше)? Разве это уже не смерть в основании жизни, способной защититься от смерти только ее экономикой — различанием, повторением, запасанием? Ведь повторение не добавляется к первому впечатлению, не привносится извне, его возможность уже здесь — в сопротивлении, оказанном в первый раз психическими нейронами. Даже сопротивление невозможно, если изначально не продолжается и не повторяется противоборство сил. Загадочной становится сама идея первого раза. То, что мы пытаемся здесь выразить, по-видимому, не вступает чуть дальше в противоречие со словами самого Фрейда: «...торение, возможно, есть результат разового (einmaliger) прохождения какого-то большого количества». Даже не предполагая, что это утверждение постепенно подводит к проблеме филогенеза и наследственных торений, все же можно утверждать, что повторение началось, стоило первый раз установить контакт между двумя силами. Жизни уже угрожает исток памяти, которая ее основывает, и торение, которому она противится, взлом, сдержать который она может только его повторяя. Торение ломает — вот почему в «Наброске» Фрейд признает привилегию боли. В каком-то смысле не может быть торения без боли в начале, и «в русле боли остаются особенно богатые торения». Но сверх какого-то количества боль, этот угрожающий исток психики, нужно, как и смерть, отложить, иначе она может «расстроить» психическую «организацию». Несмотря на загадочность «первого раза» и изначаль-
ного повторения (прежде, конечно же, всякого разграничения между «нормальным» и «патологическим» повторением), важно, что Фрейд приписывает всю эту работу первичной функции и исключает всякую возможность ее производности. Отнесемся с вниманием к этой непроизводности, даже если она лишь усугубляет трудность понятия «первичности» и вневременности первичного процесса, и пусть даже трудность эта в дальнейшем должна будет беспрестанно сгущаться. «Здесь почти невольно вспоминается остающееся в силе, несмотря на все видоизменения, изначальное стремление системы нейронов, избежать перегруженности количеством (??), или уменьшить ее насколько возможно. Под давлением жизненных требований нейронная система была вынуждена приберечь некоторый запас количества. Для этого ей потребовалось увеличить число своих нейронов, и последние должны были быть непроницаемыми. Теперь она по крайней мере отчасти, избегает заполнения, загрузки количеством (??), устанавливая торения. Отсюда видно, что торения служат первичной функции».
Несомненно, жизнь защищается повторением, следом, различанием. Но подобная формулировка требует осторожности: нет изначально наличной жизни, которая бы потом принялась защищаться, откладываться, запасать себя в различании. Последнее составляет сущность жизни. Точнее, поскольку различание не сущность, не что-либо, оно не есть жизнь, коль скоро бытие определяется как усия, присутствие, сущность/существование, субстанция или субъект. Прежде чем определять бытие как присутствие, необходимо помыслить жизнь как след. Это единственное условие, при котором можно сказать, что жизнь есть смерть, что повторение и потусторонье принципа удовольствия изначальны и соприродны тому, что они преступают. Написав в «Наброске», что «торения служат первичной функции», Фрейд предвосхитил наше удивление от «По ту сторону принципа удовольствия». Он воздает должное двойной необходимости: признать различание в самом истоке и одновременно зачеркнуть понятие первичности — так что нас уже не удивит «Traumdeutung», где в параграфе о «запаздывании» ( Verspatung) вторичного процесса, первичность определяется как «теоретическая функция». Задержка — вот что, оказывается, изначально*.
* Здесь больше чем где-либо, по поводу понятий различия, количества и качества, могло бы настоятельно потребоваться систематическое столкновение Ницше и Фрейда. Ср. в качестве одного из множества примеров следующий фрагмент из «Nachlass»: «Наше "знание" ограничивается установлением "количеств"; но мы не можем помешать себе ощущать эти различия в количестве как качества. Качество есть перспективная истина для нас; но не "в себе"... Когда бы мы десятикратно обострили или притупили свои чувства, мы погибли бы; то есть в связи с тем, что от этого зависит наше существование, мы даже количественные соотношения ощущаем как качества» (Werke, iii, p. 861).
[258]
* Эти понятия изначальных различания и задержки немыслимы под эгидой логики тождественности и даже несовместимы с понятием времени. Сама нелепость, заявляющая о себе в этих терминах, если только она определеным образом организована, позволяет заглянуть мысленно по ту сторону этой логики и этого понятия. Слово задержка не следует понимать как отношение между двумя «настоящими», нужно избежать представления, будто просто в настоящем В происходит то, что должно было бы произойти в («предшествующем») настоящем А. Понятия изначальных «различания» и «задержки» были внушены нам прочтением Гуссерля (Введение в «Происхождение геометрии» (1962), р. 170—171).
[259]
Без этого различание было бы простой передышкой, которую позволяет себе сознание, самоприсутствие присутствующего настоящего. Так что откладывание, подразумеваемое различанием, не может означать запаздывания возможного настоящего, отсроченности действия или прерванности восприятия, которые уже возможны, сейчас возможны. Эта возможность делается возможной только благодаря различанию, которое поэтому следует представлять себе безотносительно к какому-либо расчету или механике решения. Сказать, что оно изначально, — это сразу и перечеркнуть миф о присутствующем начале. Вот почему необходимо понимать «изначальное» вычеркнутым, иначе различание выводилось бы из непочатого истока, из начальной полноты. Неначало — вот что изначально.
Тогда, вместо того, чтобы отказываться от понятия «откладывания» следует, быть может, переосмыслить его. Это мы и хотели бы сделать; и возможно это лишь в том случае, если различание определяется вне всякого телеологического или эсхатологического горизонта. Что непросто. Заметим мимоходом: понятия Nachtraglichkeit и Verspatung, направляющие понятия всей фрейдовской мысли, определяющие для всех прочих понятий, в «Наброске» уже присутствуют и названы по имени. Неустранимость определенного «с-запаздыванием» — таково, несомненно, открытие Фрейда. И это свое открытие он пускает в ход вместе со всеми следствиями и не только в рамках психоанализа индивида. Подтверждение ему Фрейд надеялся найти в истории культуры. В работе «Моисей и монотеизм» (1937) эффект запаздывания и последействия распространяется на значительные исторические периоды (G.W., xvi, p.238-239). Кроме того, проблема латентности здесь весьма значимым образом связывается с проблемой устной и письменной традиций (р. 170 sq.).
И хотя торение ни разу не названо в «Наброске» письмом, противоречивые требования, на которые предстоит ответить «Волшебному блокноту», уже сформулированы здесь буквально в тех же самых выражениях: «удерживать все, сохраняя способность воспринимать».
Различия в работе торения касаются не только сил, но и мест. И Фрейд уже хочет одновременно мыслить и силу и место. Он первым готов усомниться в описательной ценности этого гипотетического представления о торения. Разграничение между категориями нейронов «не имеет никакого достоверного основания, по крайней мере в том, что касается морфологии (то есть гистологии)». Оно указывает на топическое описание, которое толком не укладывается во внешнее, знакомое и устроенное пространство, во внешнюю среду естественных наук. Вот почему под рубрикой «биологической точки зрения» «сущностное различие» ( Wesensverschiedenheil) между нейронами «замещается различием среды назначения» (Schicksals-Milieuverschiedenheit): чистые разли-
[260]
чия, различения ситуации, соединения, локализации, структурных отношений, важнее опорных терминов, и для них относительность внешнего и внутреннего — всегда вопрос третейского суда. Мысль о различии не может ни обойтись без топики, ни принять расхожие представления о пространственном разнесении.
Трудность эта еще больше усугубляется, когда возникает необходимость объяснить чистые различия par excellence: различия качества, то есть, для Фрейда, сознания. Нужно дать объяснение «тому, что мы загадочным образом (ratselhaft) осознаем благодаря нашему "сознанию"». И «поскольку сознание это не знает ничего из того, на чем мы строили до сих пор свои соображения, [теория] должна объяснить и само это незнание». Качества оказываются чистыми различениями: «Сознание дает нам то, что зовется качествами — множество инородных (anders) ощущений, чья инаковость (Anders) различается (untershieden wird) по своим отношениям к внешнему миру. В этой инаковости есть серии, сходства и так далее, но по сути нет количеств. Можно задаться вопросом, как рождаются качества, и где рождаются качества».
Ни вовне, ни внутри. Их не может быть во внешнем мире, где физик знает одни количества, «массы в движении и ничего другого». Ни во внутренности психического, то есть памяти, потому что «воспроизведение и воспоминание» «лишены качества (qualitatslos)». Поскольку об отказе от топического представления вопрос не стоит, «нужно найти в себе смелость и допустить существование третьей системы нейронов, своего рода нейронов восприятия, которая возбуждается наряду с прочими в процессе восприятия, но не при воспроизведении, и чьи состояния возбуждения как раз и дают различные качества, то есть сознательные ощущения». Предвосхищая вставной листок волшебного блокнота, стесняющийся этого «жаргона» Фрейд пишет Флиссу (письмо 39, 1-1-96), что вставляет, «втискивает» (schieben) нейроны восприятия (?) между нейронами ? и ?.
От подобной дерзости рождается «неслыханная, кажется, трудность»: мы только что повстречались с проницаемостью и торением, которые получаются не из количества. Откуда же они тогда берутся? Из чистого времени, из того, что объединяет чистое овременение с разнесением: из периодичности. Только обращение к временности, причем временности прерывистой, периодической, позволяет разрешить трудность, и надобно тщательно обдумать импликации такого решения. «Я вижу только один выход... До сих пор я рассматривал прохождение количества лишь как перенос количества (??) от одного нейрона к другому. Однако оно должно иметь и другую характеристику, временной природы».
Если эта гипотеза прерывности «заходит дальше», как подчерки-
[261]
вает Фрейд, чем чисто «физическое объяснение», через периоды, так происходит потому, что здесь различения, интервалы, прерывистость регистрируются, «усваиваются» без своей количественной опоры. Нейроны восприятия, «неспособные воспринять количества, усваивают период возбуждения». Различие чистое, опять-таки, и различение между диастемами. Понятие периода вообще предваряет и обусловливает оппозицию количества и качества, — со всем, чем она управляет. Ведь «?-нейроны тоже, конечно, имеют свой период, только он без качества, верней сказать, монотонный». Как мы увидим, прерывность эта будет подхвачена в «Заметке о волшебном блокноте»: как и в «Наброске», это станет последним дерзким прорывом, размыкающим предельную апорию.
В оставшейся части «Набросок» будет целиком зависеть от этой неустанной и все более радикальной апелляции к принципу различения. Под показательной нейрологией, представляющей по своей роли искусственный монтаж, все время онаруживается настойчивый проект объяснить психику через разнесение, через топографию следов, через карту торений; проект разместить сознание или качество в пространстве, структуру и возможность которого необходимо, следовательно, переосмыслить; описать «функционирование аппарата» через чистые различия и ситуации, объяснить, как «количество возбуждения выражается в ? через усложнения, а качество — через топику». И природа этой системы различий и этой топографии настолько оригинальна, настолько не может позволить себе никаких упущений, что Фрейд без конца должен множить при монтаже своего аппарата «акты смелости», «странные, но неизбежные гипотезы» (по поводу «секретирующих» или «ключевых» нейронов). Когда же он откажется от нейрологии и от анатомических локализаций, топографическая озабоченность не будет заброшена, а только претерпит некоторую трансформацию. Тогда на сцену и выступит письмо. След станет граммой; среда торения — шифрованным разнесением.
Оттиск и изначальное восполнение
Спустя несколько недель после отсылки «Наброска» Флиссу, одной «трудовой ночью» все элементы системы выстраиваются в «машину». Это еще не пишущая машин(к)а: «Все встало на свои места, колесики приладились друг к другу, впечатление было такое, что это и впрямь машина, и она вот-вот заработает сама по себе»*. Вот-вот: через тридцать лет. Сама по себе: почти что.
* Письмо 32 (20-10-95). Машина: «Три системы нейронов, "свободное" и "связанное" состояние количества, первичный и вторичный процессы, главное и компромиссное русла нервной системы, два биологических правила внимания и защиты, признаки качества, реальности и мышления, состояние психосексуальной группы, сексуальная обусловленность вытеснения, наконец определяющие факторы сознания как функции восприятия — все это расставилось по местам и встает еще и сейчас. Естественно, меня распирает радость. Стоило бы, конечно, подождать с пару недель, прежде чем слать тебе...»
[262]
Проходит немногим больше года, и след начинает превращаться в письмо. В письме 52 (6-12-96) вся система «Наброска» перестраивается в абсолютно новом для Фрейда графическом понятийном плане. Неудивительно, что это совпадает с переходом от нейрологического к психическому. Центральное место в этом послании занимают слова «знак» (Zeichen), запись (Niederschrift), переписывание (Umschrift). Здесь не только недвусмысленно определяется сообщение между следом и запозданием (то есть таким настоящим, которое не способно к устроению, а изначально перестраивается из «знаков» памяти), но также и назначается место вербальному внутри расслоенной системы письма, причем вербальное нисколько над ней не доминирует: «Как ты знаешь, я работаю над гипотезой о том, что наш психический механизм составился в результате напластования различных слоев (Aufeinanderschichtung), иначе говоря материал, фактически присутствующий в форме следов-воспоминаний (Erinnerungsspuren), время от времени подвергается переустроению (Umordnung) согласно новым отношениям, переписыванию (Umschrift). Таким образом, существенно новое в моей теории — это положение, что память присутствует не раз и навсегда, но повторяется, что она излагается (niederlegt) в различного рода знаках... Я не могу сказать, сколько всего этих записей (Niederschriften). По крайней мере, три, скорей всего больше... отдельные записи разделяются (не обязательно топически) по своим нейронным носителям... Восприятие. Это нейроны, в которых берет начало восприятие, с ними связывается сознание, но сами по себе они не удерживают никаких следов события. Ибо сознание и память — взаимоисключающие вещи. Знак восприятия: первая запись восприятий; она совершенно неспособна достичь сознания и составляется по одновременной, мгновенной ассоциации... Бессознательное служит второй записью... Предсознательное. Третья запись, привязанная к вербальным представлениям и соответствующая нашему официальному я... Это вторичное сознание мыслей является с запозданием по времени и скорей всего связано с галлюцинаторным оживлением словесных представлений».
Таков первый шаг в направлении к «Заметке». Теперь, начиная с «Traumdeutung» (1900), метафора письма захватит проблему психического аппарата в плане его структуры и одновременно проблему психи-
[263]
ческого текста в тане его материи. Взаимосвязь обеих проблем должна заставить нас быть повнимательней: две серии метафор — текст и машина — в одно и то же время на сцене не появляются.
«Сновидения обычно следуют древними торениями», — говорилось в «Наброске». Так что топическую, временную и формальную регрессию сновидения впредь надлежит толковать как обратную дорогу в ландшафты письма. И письмо это — не простое переживание, не отраженное от камня эхо заглушенной вербальности, но литография прежде слов: метафонетическая, нелингвистическая, алогическая. (Логика повинуется сознанию, или предсознательному, вместилищу словесных представлений; принципу идентичности, основополагающему выражению философии присутствия. «Это было лишь логическое противоречие, а значит не бог весть что», — читаем мы в «Человеке волков».) Сновидение переносится в лес письмен, вот почему Traumdeutung, толкование сновидений, в первую очередь, несомненно, должно стать чтением и расшифровкой. Перед тем как анализировать сновидения Ирмы, Фрейд углубляется в проблематику метода. Одним из своих легко узнаваемых жестов он противопоставляет так называемой научной психологии старую общедоступную традицию. Как всегда, только затем, чтобы оправдать глубокую народную мудрость. Конечно, и она заблуждается, когда, следуя «символической» процедуре, трактует содержание сновидения как неразложимую и нечленораздельную целостность, которую достаточно лишь заменить другой, понятной и временами вещей. Но Фрейд почти что принимает «другой популярный метод»: «Метод этот можно назвать „расшифровкой" {Chiffriermethode), так как он рассматривает сновидение как своего рода тайнопись (Geheimshrift), в которой каждый знак при помощи фиксированного ключа (Schlussel) может быть заменен другим знаком, чье значение общеизвестно» (G.W., и / iii, p. 102). Отметим ссылку на постоянный код: в этом слабость метода, но в принципе, Фрейд признает его достоинства, считая аналитичным и способным выложить по складам все элементы значения.
Любопытно, какой пример выбрал Фрейд для иллюстрации этого традиционного метода: текст фонетического письма загружен и функционирует как дискретный, особенный, переводимый, непривилегированный элемент в общем письме сновидения. Фонетическое письмо как письмо в письме. Предположим к примеру, говорит Фрейд, что мне приснилось присланное письмо (Brieflepistola), потом похороны. Открываем какой-нибудь Traumbuch, книгу, где переписаны ключи к снам, энциклопедию онирических знаков — тот словник сновидения, который Фрейд сейчас же и отвергнет. Здесь мы узнаем, что послание нужно переводить (ubersetzen) как неприятность, похороны — как помолвку. Таким образом, написанное буквами (litterae) письмо (epistola),
[264]
грамоту, составленную из фонетических знаков, перепись вербального дискурса можно переводить невербальным означающим, принадлежащим, поскольку это определенный аффект, к общему синтаксису онирического письма. Вербальное загружено, и его фонетическая транскрипция опутана — вдали от центра — тонкой паутиной немого
письма.
Затем Фрейд заимствует другой пример у Артемидора Далдианца (II век), автора трактата по толкованию снов. Воспользуемся этим как предлогом и напомним, что в XVIII веке один неизвестный Фрейду английский теолог* уже обращался к Артемидору, и его замысел несомненно заслуживает сравнения с фрейдовским. Уорбертон описывает систему иероглифов и выделяет в ней — справедливо пли нет, здесь не столь важно — различные структуры (иероглифы в строгом смысле или иероглифы символические, каждая разновидность могла быть куриологической либо тропической, в зависимости от отношения либо аналогии, либо части к целому), которые стоило бы систематически сопоставить с рабочими формами сновидения (сгущение, смещение, сверхопределенность). Уорбертон, стараясь привести в апологетических целях, в частности, в пику отцу Кирхеру доказательство «глубокой древности этой Нации», избирает для этого пример египетской науки, которая черпает все свои ресурсы в иероглифическом письме. Эта наука — Traumdeutung, известная также под именем онейрокритии. В конечном счете речь шла о науке письма в руках жрецов. По верованиям египтян, письмена подарены Богом, которым внушаются и грезы. Значит, толкователям только и требовалось, что черпать по примеру самих сновидений из общей сокровищницы тропов и куриологий. Там они находили готовый ключ к любому сну, а потом делали вид, что получили его гаданиями. Иероглифический код сам по себе имел ценность Traumbuch'а. Мнимый дар Божий, на деле составленный историей, он сделался общественным достоянием, откуда онирический дискурс черпал и декорации, и текст сновидческой постановки. Коль скоро сновидение построено как род письма, типы онирического переложения должны были соответствовать сгущениям и смещениям, уже осуществленным и зарегистрированным в системе иероглифов. Сновидению остается просто манипулировать элемен-
* Уорбертон, автор «Божественном миссии Моисея». Четвертая часть этого труда в 1744 г. была переведена на французский под названием «Опыт о иероглифах Египтян, откуда явствуют начало и развитие языка и письменности, древность паук в Египте, и начало почитания животных». Этот труд, о котором мы еще поговорим в другом месте, оказал значительное влияние на современников. Им отмечена вся рефлексия эпохи на предмет языка и знаков. Составители «Энциклопедии», Кондильяк, а через его посредничество и Руссо, охотно черпали в нем вдохновение, заимствуя оттуда, в частности, тему изначально метафорической природы языка.
[265]
тами (????????, называет их Уорбертон, элементы или буквы), запертыми в иероглифической сокровищнице, примерно как письменная речь заимствует ресурсы из письменного языка: «И вопрос в том, каковы основания и правила толкования, из которых исходили онейрокритики, когда, приснись человеку дракон, толкователь уверял его, что сие означает величество; змея — болезнь,., лягушки — самозванцев». Как тогда поступали герменевты той эпохи? Они советовались с самим письмом: «Ранние снолкователи не были обманщиками или самозванцами, но, подобно первым официальным звездочетам, были суевернее своих ближних, и потому первые делались жертвами собственных заблуждений. Но предположим даже, что были они записные мошенники под стать любому из своих последователей; так и так для первого же представления им нужно было раздобыть подходящий для их промысла товар, а этим никак не могло быть буйное воображение каждого в отдельности человека. Покупатели стали бы искать в основании их отгадываний какую-нибудь известную аналогию, которой придавало бы почтенности долгожительство под сенью тайной премудрости, сами же отгадчики столь же естественно прибегли бы к признаному авторитету, дабы найти опору для своей науки. Но какая еще аналогия, какой же еще авторитет то мог быть, если не символические иероглифы, уже ставшие тогда чем-то священным и таинственным? Видимо, здесь естественное разрешение нашей трудности. Символическая наука... служила основанием для их толкований».
Здесь вмешивается фрейдовский разрыв. Несомненно, Фрейд думает, что сновидение перемещается подобно первоначальному письму, инсценируя слова без своего порабощения ими; несомненно, он имеет в виду модель письма, несводимую к речи и содержащую, как и иероглифика, пиктографические, идеограмматические и фонетические элементы. Но он превращает психическое письмо в настолько изначальное изделие, что в сравнении с ним уже письмо, которое, казалось бы, возможно понимать в собственном смысле слова, письмо кодированное и видимое «в мире», оказывается не более, чем его метафорой. Психическое письмо, например письмо сновидения, которое «следует древними торениями», простой момент в регрессии к письму «первичному», не поддается прочтению ни в каком коде. Конечно, оно работает с массой элементов, которые были кодифицированы в ходе индивидуальной либо коллективной истории. Но в его операциях, его лексике и синтаксисе неустраним чисто идиоматический остаток, который должен нести на себе все бремя толкования в общении между бессознательными. Сновидец изобретает собственную грамматику. Нет никакого означающего материала или предварительного текста, использованием которых он бы ограничился, пусть даже он никогда не лишает себя этого. Вот где сказывается, при всем их интересе,
[266]
ограниченность Chiffriermethoвe и Traumbuch. И обусловлена эта ограниченность настолько же общностью и жесткостью кода, насколько и чрезмерным вниманием к содержаииям и недостаточным — к отношениям, ситуациям, процессам и различиям: «Мой метод не так удобен, как метод популярной расшифровки, когда содержание сновидения переводят с помощью постоянного ключа; я, напротив, готов к тому, что одно и то же сновидение у различных лиц при разных обстоятельствах может открывать совершенно различные мысли» (р. 109). В другом месте в подкрепление этого утверждения Фрейд считает возможным привлечь китайскую грамоту: «Они [символы сновидения] часто имеют сразу множество значений, и правильное толкование, как в китайском письме, добывается в каждом случае из контекста» (р. 358).
Отсутствие какого бы то ни было исчерпывающего и абсолютно непогрешимого кода означает, что в психическом письме, предвещающем тем самым смысл всякого письма вообще, различие между означающим и означаемым никогда не радикально. Бессознательный опыт, еще до сновидения, которое следует древними торениями, не заимствует, но производит собственные означающие, не сотворяет, конечно, их во плоти, зато порождает их значимость. Отныне это, собственно говоря, уже не означающие. И возможность перевода, если и не упраздняется вовсе — ведь теперь опыт непрестанно растягивает дистанцию между точками тождественности или примыкания означающего к означаемому, — все же, как видно, принципиально и решительно ограничивается. Возможно, именно это подмечает — под иным углом зрения — Фрейд в статье «Вытеснение»: «Вытеснение работает в высшей степени индивидуально·» (G.W., х, р. 252). (Индивидуальность — ни здесь, ни в первую очередь — не относится к индивиду, но означает индивидуальность каждого «отпрыска вытесненного, у которого может быть своя особая судьба».) Перевод, система перевода имеют место лишь тогда, когда постоянный код позволяет замещать или преобразовывать означающие, сохраняя одно и то же означаемое, всегда присутствующее, несмотря на отсутствие того или иного конкретного означающего. Коренная возможность подстановки и замещения, таким образом, молчаливо подразумевается парой означаемое/означающее, а значит, и самим понятием знака. Даже если вслед за Соссюром различать означаемое и означающее лишь как две стороны одного листа, это мало что меняет. Изначальное письмо, если таковое имеется, должно производить пространство и тело самого
листа.
Могут сказать: все равно Фрейд только и делает, что переводит. Он верит в общий характер и закрепленность некоторого кода онирического письма: «Познакомившись с необыкновенно расточительным
[267]
применением символики для представления сексуального материала в сновидении, мы неизбежно задаемся вопросом, а не обладает ли большинство этих символов наподобие стенографических "штампов" одним и тем же раз и навсегда установленным значением, так что возникает даже искушение набросать какой-нибудь новый "снотолковник" по методу расшифровки» (ii/iii, p. 356). И Фрейд действительно никогда не переставал предлагать коды и правила самого общего характера. А подстановка означающих вообще, кажется, основное занятие психоаналитического толкования. Все так. Но это не мешает Фрейду обозначить существенную ограниченность подобной операции. Точнее, двойную ограниченность.
Во-первых, если обратить внимание на словесное выражение, каким оно очерчено в сновидении, можно заметить, что его звучание, само тело выражения, не стирается, не отступает перед означаемым, во всяком случае не дает беспрепятственно в себя проникнуть или преступить себя, как в сознательном дискурсе. Оно выступает само по себе, являя ту действенность, что сулил ему Арто на сцене жестокости. И словесное тело не дает перевести или перенести себя в другой язык. Как раз его перевод и упускает. Опустить тело — это вообще основное, что питает перевод энергией. Если он вновь водружает тело, это уже поэзия. И раз для любой сцены сновидения тело означающего составляет идиому, в этом смысле сновидение непереводимо: «Сновидение настолько тесно связано с его словесным выражением, что, как справедливо замечает Ференци, в каждом языке есть и свой собственный язык снов. Как правило, сновидение непереводимо на другие языки, да и такая книга, как эта, мне думается, тоже». И это правило действительно не только для конкретных национальных языков, но a fortiori также для любой индивидуальной грамматики.
С другой стороны, эта как бы горизонтальная невозможность перевода без потерь коренится в другой невозможности — вертикальной. Мы говорим здесь о становлении бессознательных мыслей сознательными. Если сновидение невозможно перевести на другой язык, объясняется это также и тем, что внутри самого психического аппарата нет и не может быть отношения простого перевода. Напрасно, уверяет Фрейд, говорим мы о переводе или переписывании, когда хотим описать переход бессознательных мыслей через предсознательное в сознание. Здесь опять-таки метафорическое понятие перевода (Ubersetzung) или переписывания (Umschrift) опасно не столько своей ссылкой на письмо, сколько тем, что оно предполагает текст уже в наличии, неподвижным, как незыблемое присутствие изваяния, каменной стелы или архива, означаемое содержание которого может безо всякого ущерба быть перенесено в стихию другого языка — предсознательного или сознания. Итак, чтобы сохранить верность Фрейду
[268]
одних разговоров о письме недостаточно: так можно предать его больше, чем когда-либо.
Что объясняется нам в последней главе «Traumdeutung». Теперь речь идет о том, чтобы завершить чисто и сугубо топическую метафору психического аппарата, призвав на помощь силу и двоякого рода процессы или типы прохождения возбуждения: «Попытаемся же теперь подправить некоторые представления [интуитивные иллюстрации: Anshauungen], которые могли по недоразумению возникнуть, пока мы под двумя системами в ближайшем и грубом их смысле понимали две локальности внутри психического аппарата, представления, оставившие свой осадок хотя бы в выражениях "вытеснить" и "проникнуть". Если, таким образом, мы говорим, что бессознательная мысль стремится к переводу (Ubersetzung) в сферу предсознательного, чтобы затем проникнуть в сознание, то не хотим этим сказать, что должна быть образована вторая мысль на новом месте, как бы перепись ( Umschrift), наряду с которой продолжает присутствовать и оригинал; представление о перемене места мы хотим отделить и от проникновения в сознание»*.
Прервем на какой-то момент нашу цитату. Итак, сознательный текст не есть переписывание, поскольку нечего было перекладывать или переносить — не было наличного где-то еще в бессознательном виде текста. Ведь значение наличного, присутствия может к тому же опасно подействовать и на понятие бессознательного. Итак, нет нужды в разыскании бессознательной истины, будто бы сначала записанной где-то еще. Нет написанного и наличного где-то текста, способного дать развернуться, оставаясь при этом неизменным, какой-либо обработке или овременению (последнее, если дословно следовать Фрейду, принадлежит к сознанию), которые были бы по отношению к нему внешними, как бы плавая на его поверхности. Нет вообще наличного, настоящего текста, нет даже прошедше-настоящего текста, текста сейчас прошлого, но когда-то бывшего настоящим. Текст немыслим в форме присутствия — как изначальной, так и измененной. Бессознательный текст уже соткан из чистых следов, из различений, где соединяются смысл и сила, этот текст нигде не присутствует, он составлен из архивов, которые всегда уже переписаны. Изначально оттиснуты. Все начинается с воспроизведения. Всегда-уже: это хранилища смысла, который никогда не присутствовал, чье означаемое настоящее всегда восстанавливается с запозданием, nachtraglich, задним числом, восполнительно: nachtraglich означает и эту добавочность. Позыв восполнения тут изначален, он углубляет выемку того, что с
* Р. 615. В «Я и Оно» (G. W., xiii, гл. 2) также подчеркивается опасность топического представления психических фактов.
[269]
запозданием восстанавливается в качестве настоящего. Восполнение кажется добавкой полного к полному, но это также придача недостающего. «Восполнять: 1. добавлять то, чего не хватает, дополнительно доставлять необходимое», — говорит Литтре, сомнамбулически подчиняясь странной логике этого слова. По этой логике и следует мыслить возможность подхода задним числом, а также, наверное, и отношение первичного ко вторичному па всех вообще уровнях. Заметим: Nachtrag имеет также точный смысл, когда речь заходит о грамоте: приложение, приписка, постскриптум. Называемый наличным текст поддается расшифровке не иначе, как внизу страницы, в примечании, в постскриптуме. До этого возвращения присутствующее настоящее — только призыв примечания. Что настоящее как таковое не изначально, но восстановимо, что оно не абсолютная, полностью живая и конституирующая форма опыта, что нет чистоты живого настоящего — вот ключевая для истории метафизики тема, которую Фрейд призывает нас осмыслить в рамках неравной самой вещи понятийности. И это, несомненно, единственная мысль, что не исчерпывается ни в метафизике, ни в науке.
Коль скоро переход к сознанию — не производное пли повторяемое письмо, не переписывание, дублирующее бессознательное письмо, то производится он оригинально и в самой своей вторичности изначален и неустраним. Так как сознание для Фрейда — открытая внешнему миру поверхность, именно здесь и нужно не вяло пробегать метафору, принимая ее в банальном смысле, а. напротив, понять возможность письма, говорящего о своей сознательности и активности в мире (видимая наружность графики, литерности, становления литерности литературностью, и т. д.), на основе работы того письма, что циркулирует психической энергией между бессознательным и сознательным. «Объективистское» или «мирское» рассмотрение письма ровным счетом ничему нас не научит, если не соотносить его с пространством письма психического (мы могли бы назвать его трансцендентальным, если вслед за Гуссерлем признаем психе регионом мира. Но коль скоро это и случай Фрейда, который стремится разом уважить и бытие-в-мире психического, его локально-бытие, и оригинальность его топологии, несводимой к обычной внутримирности, то следует, может быть, думать, что работа письма, как она здесь нами описана, стирает трансцендентальное различение между началом мира и бытием-в-мире. Стирает, производя его: среду диалога и размолвки между гуссерлевским и хайдеггеровским понятиями бытия-в-мире).
На самом деле в отношении этого чуждого переписыванию письма Фрейд добавляет одно существенное уточнение. Эта оговорка со всей очевидностью покажет: 1) опасность обездвижить, заморозить
[270]
энергию в бесхитростной метафорике места; 2) необходимость не отвергать, а переосмыслить пространство или топологию этого письма; 3) что Фрейд, по-прежнему стремящийся представить психический аппарат при помощи искусственного монтажа, все еще не обнаружил механической модели, которая была бы адекватна графематической понятийности, уже используемой им для описания психического текста.
«Если мы говорим, что предсознательная мысль вытесняется и принимается затем бессознательной сферой, то эти образные выражения, заимствованные из круга представлений (Vorstellungskreis) о борьбе за определенную территорию, могут побудить нас к предположению, что действительно некоторое устройство (Anordnung) устраняется из одной психической локальности и заменяется в другой локальности на другое. Вместо этого сравнения возьмем другое, более соответствующее реальному положению вещей: в определенное устройство вкладывается, либо изымается оттуда, заряд энергии (Energiebesetzung), так что психическое образование подпадает под власть некоторой инстанции либо вызволяется от нее. Здесь мы опять заменяем топический тип представления динамическим; не психическое образование кажется нам чем-то подвижным (das Bewegliche), a его иннервация» (там же).
Прервем еще раз нашу цитату. Метафора перевода как переписывания оригинального текста отделила бы силу от протяженности, сохранив простую внеположность переводимого и переводящего. Сама эта внеположность, статичность и топологичность этой метафоры обеспечили бы прозрачность нейтрализованного перевода — процесса форономического, а не метаболического. Фрейд это подчеркивает: психическое письмо не дается переводу, потому что это единственная энергетическая система, как бы она ни подразделялась, и потому что она покрывает весь психический аппарат. Несмотря на различение инстанций, психическое письмо вообще — это не смещение значений в безоблачности неподвижного, предданного пространства и нейтральной белизне дискурса. Дискурса, который мог бы быть зашифрован, не переставая при этом быть прозрачным. Здесь энергия не дает свести себя на нет, и не ограничивает, а производит смысл. Разграничение между силой и смыслом производно по отношению к архе-следу, оно принадлежит к метафизике сознания и присутствия, точнее — присутствия в глаголе, в галлюцинации языка, определенного исходя из слова, из словесного представления. К метафизике предсознательного, сказал бы, возможно, Фрейд, поскольку предсознательное — предписанное им вербальности место. Коли не это, разве научил бы нас Фрейд
чему-либо новому?
Сила производит смысл (и пространство) одной лишь способнос-
[271]
тью к «повторению», которая водворяется в ней изначально как ее смерть. Эта способность, иначе говоря неспособность, которой открывается и ограничивается работа силы, учреждает переводимость, делает возможным то, что зовется «языком», преобразует абсолютную идиому во всегда уже преступленную границу: чистая идиома не язык, она становится им только при повторении; повторение всегда-уже раздваивает острие первого раза. Вопреки видимости, это не противоречит тому, что говорилось нами выше о непереводимом. Тогда речь шла о том, чтобы вспомнить начало преступающего движения, начало повторения и становления языком идиомы. Зациклившись на данности или эффекте повторения, на переводе, на очевидности разграничения между силой и смыслом, мы не только сбиваем оригинальный прицел самого Фрейда, но и притупляем живость отношения к смерти.
И потому стоило бы поближе исследовать — здесь мы, конечно, не можем этого сделать — все, что предлагает осмыслить нам Фрейд относительно силы письма как «торения», психически повторяя этот некогда нейрологический термин: открытие своего собственного пространства, пролом, пресекающий сопротивление проем просеки, врывающийся прорыв, пролагающий рутинy дороги (rupta, via rupta), насильственная запись формы, начертание (следа) различия в природе или материи, которые мыслимы как таковые только в своей оппозиции к письму. Дорога открывается в природе или в материи, в чаще или лесу (гиле) и достигает здесь обратимости времени и пространства. Стоило бы совместно, в генетическом и структурном плане исследовать историю дороги и историю письма. На ум здесь приходят тексты Фрейда о работе мнезического следа (Erinnerungsspur), который, перестав быть следом нейрологическим, еще не стал «сознательной памятью» («Бессознательное», G.W., х, р. 288), и странническая работа следа, прокладывающего, а не пробегающего свою дорогу, следа следящего, следа, который сам торит себе путь. Метафора проторенного пути, столь частая в описаниях Фрейда, всегда сообщается с темой восполняющей запоздалости и восстановления смысла задним числом, после кротовьего путепроходства, после подземной страды впечатления. Впечатление оставило по себе работящий след, который никогда не воспринимался, чей смысл никогда не переживался в настоящем, то есть в сознании. Постскриптум, составляющий прошедшее настоящее как таковое, никогда не ограничивается, как, возможно, думали Платон, Гегель и Пруст, его пробуждением или откровением в его истине. Он его производит. Что такое фрейдовское сексуальное запаздывание: лучший пример или само существо этого движения? Ложный вопрос, без сомнения: предмет — гипотетически известный — вопроса, а именно сексуальность, определяется, ограничивается или
[272]
не ограничивается лишь возвратно, самим ответом. Ответ Фрейда, как бы там ни было, решителен. Возьмем, к примеру, человека волков. Восприятие первосцены — реальность это или фантазия, не суть важно — переживается во всем своем значении именно с запозданием, и половое созревание — не случайная форма этой задержки. «В возрасте полутора лет он получил впечатления, запоздалое понимание которых стало для него возможным ко времени сновидения благодаря его развитию, возбужденности и сексуальным опытам». Или уже в «Наброске», по поводу вытеснения при истерии: «Мы неизменно обнаруживаем, что вытесняется память, которая становится травмой лишь с запозданием (nur nachtraglich). Причиной этому служит запаздывание ( Verspatung) половой зрелости в сравнении с развитием индивида в общем и целом». Это должно подвести если не к решению, то по крайней мере к новой постановке пугающей проблемы овременения и пресловутой «вневременности» бессознательного. Здесь больше чем где-либо ощутим разрыв между интуицией Фрейда и его понятиями. Вневременность бессознательного, конечно, определяется только в противопоставлении расхожему понятию времени, понятию традиционному, понятию метафизики, времени механики или сознания. Наверное, следовало бы прочесть Фрейда, как Хайдеггер прочитал Канта: как и «я мыслю», бессознательное вне-временно, конечно, только в сличении с вульгарным понятием времени.