Библиотека    Новые поступления    Словарь    Карта сайтов    Ссылки





назад содержание далее

Часть 15.

Диоптрика и иероглифика

Не будем поспешно делать вывод, что с привлечением энергетики против топики перевода Фрейд отказался от локализации. Если, как мы вскоре увидим, он упорно дает проективное и пространственное, даже чисто механическое, представление энергетических процессов, делается это не только ради дидактической ценности изложения: во­обще, идея системы неотделима от некоторой пространственности, и эта пространственность неустранима; ее природа тем более загадоч­на, что ее уже нельзя рассматривать как однородную и невозмутимую среду динамических и экономических процессов. В «Traumdeutung» метафорическая машина еще не приспособлена к аналогии с письмом, которая уже здесь, как скоро выяснится, управляет всем описатель­ным изложением Фрейда. Это оптическая машина.

Вернемся к нашей цитате. Фрейд не хочет отказываться от топи­ческой метафоры, против которой он только что нас предостерег: «Тем не менее я считаю целесообразным и оправданным и дальше пользо­ваться наглядным представлением [метафорой: anschauliche Vorstellung] обеих систем. Мы избегнем какого-либо злоупотребления подобным способом изображения [инсценировкой: Darstellungsweise], если вспом-

[273]

ним, что представления ( Vorstellungen}, мысли и вообще все психичес­кие образования должны быть локализованы не в органических эле­ментах нервной системы, а, так сказать, между ними, там, где сопро­тивления и торения образуют соответствующий им коррелят. Все, что может стать объектом (Gegenstand) нашего внутреннего восприятия, является мнимым, все равно как изображение в телескопе, получающее­ся от прохождения лучей света. Системы же, сами по себе не представ­ляющие психических образований [выделено нами] и никогда не могу­щие стать доступными нашему психическому восприятию, мы вправе сопоставить с линзами телескопа, проецирующими изображение. Про­должая это сравнение, мы могли бы сказать, что цензура между двумя системами соответствует преломлению лучей (Strahlenbrechnung) при переходе их в новую среду» (р. 615—616).

Это представление уже не может быть понято в пространстве про­стой и однородной структуры. Перемена среды и момент преломле­ния достаточно четко на это указывают. Кроме того, еще раз обраща­ясь к этой же машине, Фрейд проводит одну интересную дифференци­ацию. В той же самой главе, в разделе о регрессии, он так пытается объяснить соотношение памяти и восприятия в мнезическом следе: «Тем самым мы подходим к идее психической локальности. Мы полно­стью оставляем в стороне то, что душевный аппарат, о котором здесь идет речь, известен нам в качестве анатомического органа [Praparat: лабораторный препарат], и постараемся избегнуть искушения опре­делить психическую локальность в каком-либо анатомическом смыс­ле. Мы останемся на психологической почве и намерены только при­держиваться требования, чтобы инструмент, служащий целям душев­ной деятельности, мы представляли себе чем-то вроде сложного микроскопа, фотографического аппарата и т. п. Психическая локаль­ность соответствует тогда тому месту (Ort) этого аппарата, в котором осуществляется одна из предварительных стадий образа. В микроско­пе и телескопе это, как известно, отчасти лишь идеальные точки (Ortlichkeiten) и плоскости, в которых не расположено никаких осяза­емых составных частей аппарата. Просить извинения за несовершен­ство этих и всех аналогичных сравнений я считаю излишним» (р. 541).

Помимо своей педагогической ценности, эта иллюстрация оправ­дана тем, что показывает различие между системой и психическим: психическая система не есть нечто психическое, и в этом описании вопрос стоит только о ней. Затем, Фрейда интересует работа аппара­та, его функционирование и порядок его операций, выверенное время его движения, как оно схватывается и засекается в различных частях механизма: «Строго говоря, нам вовсе не нужно предлагать какое-либо реальное пространственное расположение психических систем. Дос­таточно, если какой-либо определенный порядок создается тем, что

[274]

при известных психических процессах возбуждение с определенной последовательностью во времени проходит по всем этим системам». Наконец, эти оптические аппараты улавливают свет; в примере с фо­тографией они записывают его*. Фрейд уже здесь хочет принять в рас­чет фотографический негатив и письмо света, это и есть проводимая им дифференциация (Differenzierung). Она смягчит «несовершенства» аналогии и может быть «извинит» их. Но прежде всего она подчерк­нет на первый взгляд противоречивое требование, которое преследу­ет Фрейда начиная с «Наброска» и будет вполне удовлетворено толь­ко пишущей машин(к)ой, «волшебным блокнотом»: «Теперь у пас есть основание провести первую дифференциацию па чувствующем конце [аппарата]. Восприятия, получаемые нами, оставляют в нашем психи­ческом аппарате след (Spur), который мы можем назвать "воспомина­нием" [мнезическим следом: Erinnerungsspur]. Функция, относящаяся к такому воспоминанию, именуется памятью. Если мы серьезно отне­семся к намерению связать психические процессы с системами, то вос­поминания могут предстать перед нами только в виде продолжитель­ных изменений отдельных элементов систем. Однако, как это отмеча­лось уже в другом месте, возникает очевидное затруднение: одна и та же система должна сохранять в точности изменения своих элементов, но при этом и всегда сберегать свежесть восприятия, оставаться гото­вой к восприятию новых поводов к изменениям.» (р. 534). Так что тре­буется иметь две системы в одной машине. И эту двойную систему, сочетающую наготу поверхности с глубиной удержания, оптическая машина могла представить только отдаленно и с изрядными «несо­вершенствами». «Следуя за анализом сновидения, мы проникаем вглубь этого наичудеснейшего и наитаинственнейшего механизма, правда, совсем чуть-чуть, но этим уже положено начало». Вот что можно прочесть на последних страницах «Traumdeutung» (p. 614). Совсем чуть-чуть. Графическое представление (непсихической) систе-

* Метафора фотографического негатива встречается очень часто. Ср. статью «Ди­намика переноса» (G.W., viii, p. 364-35). Понятия негатива и оттиска здесь главные орудия аналогии. В анализе Доры Фрейд определяет перенесение в терминах издания, переиздания, стереотипных или пересмотренных и исправленных оттисков. В «Замет­ках о понятии бессознательного в психоанализе». 1913 (G.W., х. р. 436) отношения сознания к бессознательному сравниваются с фотографическим процессом: «Первая стадия фотографии — негатив: каждый фотографический снимок должен пройти ис­пытание "негативным процессом", и те из этих негативов, которые выдержали испы­тание, допускаются к "позитивному процессу", завершающемуся снимком». Эрве де Сен-Дени посвящает целую главу своей книги этой же аналогии. Намерения те же. Они, правда, подсказывают одну предосторожность, с которой мы снова встретимся в «Заметке о волшебном блокноте»: «Память в сравнении с фотоаппаратом обладает чудесным превосходством природных сил, которые сами способны обновлять свои средства действия».

[275]

мы психического еще не готово в момент, когда такое представление психического уже заняло, в самом «Traumdeutung», значительную тер­риторию. Попробуем измерить эту задержку.

Коренное свойство письма в некотором непростом смысле слова уже обозначено нами в другом месте как разнесение: диастема и пространствостановление времени; также развертывание в какой-то из­начальной локальности значений, которые необратимая линейная последовательность, переходя от одной точки присутствия к другой, могла разве что попытаться вытеснить — и в известной мере потер­петь в этом неудачу. Особенно в так называемом фонетическом пись­ме. Глубок сговор этого письма с логосом (или временем логики), управляемым принципом непротиворечия, основой любой метафизи­ки присутствия. Но во всяком безмолвном или хотя бы не чисто фони­ческом разнесении значений возможны цепочки, которые не подчи­няются уже линейности логического времени, времени сознания или предсознательного, времени «словесного представления». Зыбка гра­ница между нефонетическим пространством письма (даже u «фонети­ческой» письменности) и сценическим пространством сновидения.

Так что не будем удивляться, что Фрейд в попытках обрисовать странность логико-временных отношений в сновидении постоянно обращается к письму, к пространственному синопсису пиктограммы, ребуса, иероглифа, вообще нефонетичсского письма. Синопсис, а не стасис: сцена, а не картина. Лаконичность*, лапидарность сновиде­нья не то же самое, что невозмутимое присутствие окаменевших зна­ков.

Вот толкование разобрало но складам элементы сновидения. Оно показало работу сгущения и смещения. Теперь необходимо еще взять в расчет синтез, который сочиняет и ставит на сцене. Необходимо ис­следовать ресурсы инсценировки (die Darstellungsmittel). Известный полицентризм онирического представления непримирим с явно линей­ным, однолинейным развертыванием чисто словесных представлений. Логическая, идеальная структура сознательного дискурса должна по­этому подчиниться системе сновидения, подстроиться к ней как часть ее механизма. «Отдельные части этого сложного построения находят­ся, разумеется, в самых разнообразных логических соотношениях друг с другом. Они образуют передний и задний планы, отклонения и разъяснения, условия, аргументы и возражения. Когда вся масса этих мыслей подвергается давлению в работе сновидения, причем отдель­ные ее части перекручиваются, раздробляются и потом снова сплачи­ваются воедино, почти как торосы, то возникает вопрос, что же про-

* «Сновидение скупо, скудно, лаконично» (G.W., ii/iii. p. 284). Сновидение «стенографично» (см. выше).

[276]

исходит с логическими связями, которые до сих пор спаивали эту струк­туру. Каким образом во сне инсценируются все эти "если", "потому что", "подобно тому, как", "несмотря па то, что", "или — или" и все другие союзные слова, без которых предложения и речи оставались бы вне нашего понимания?» (р. 316—317).

Подобную инсценировку легче всего сравнить с теми формами выражения, что напоминают письмо внутри речи, — с живописью или ваянием означающих, вписывающими в совместное пространство та­кие элементы, которые речевая цепочка должна подавлять. Фрейд противопоставляет их поэзии, которая «может пользоваться звуча­щим словом (Rede)». Но разве не может использовать речь и сновиде­ние? «В сновидении мы видим, но не слышим», было сказано в «На­броске». Но по правде, Фрейд, как позднее Арто, имел в виду не столько отсутствие, сколько подчинение речи на сцене сновидения. В таком случае речевой дискурс вовсе не исчезает, но меняются его фун­кция и достоинство. Он размещается, окружается, загружается (во всех смыслах), составляется. Он вставляется в сновидение наподобие над­писей в комиксах, этого пикто-иероглифического сочетания, где фо­нетический текст уже не властитель повествования, а лишь придаток: «До того как живопись пришла к пониманию действительных для нее законов выражения... на древних картинах изо рта нарисованных пер­сонажей свешивались ленты с запечатленными в письменах (als Schrift) речами, которые художник отчаялся передать в изображении» (р. 317).

Общее письмо сновидения выходит за рамки фонетического пись­ма и возвращает речь на ее место. Как в иероглифике или ребусах, голос сбрасывается со счета. С самого начала главы «Работа сновиде­ния» Фрейд не оставляет нам никаких сомнений на этот счет, хотя он и пользуется еще понятием перевода, на которое чуть позже навлечет наше подозрение. «Мысли и содержание сновидения [скрытое и яв­ное] предстают перед нами, как две инсценировки одного и того же содержания на двух различных языках, или, вернее говоря, содержа­ние сновидения представляется нам переносом (Ubertragung) его мыс­лей на другой язык, знаки и синтаксис которого мы должны изучить путем сравнения оригинала и этого перевода. Мысли сновидения по­нятны нам без дальнейших пояснений, как только мы их узнаем. Со­держание же составлено как бы иероглифами (Bilderschrift), отдель­ные знаки которых должны быть переведены на язык мыслей». Bilderschrift: не письменный образ, но образное письмо, образ, кото­рый дается не для простого, сознательного, наличного восприятия самой вещи — если таковая существует, — но для прочтения. «Мы, несомненно, впадем в заблуждение, если захотим читать эти знаки по их изобразительному значению, а не по их значащей соотнесенности (Zeichenbeziehung)... Такой загадочной картиной (Bilderratsel) являет-

[277]

ся и сновидение, и наши предшественники в области толкования пос­леднего впадали в ошибку, рассматривая этот ребус в виде компози­ции рисовальщика». Итак, образное содержание действительно явля­ется письмом, означающей цепочкой в сценической форме. В этом смысле оно, конечно, итожит дискурс, оно экономит речь. Это хоро­шо показывает вся глава о постановочной изобразительности (Darstellbarkeit). Но обратное экономическое преобразование, тоталь­ное возвращение в дискурс, в принципе невозможно или крайне огра­ничено. Это прежде всего объясняется тем, что слова также — и «пер­вично» — являются вещами. Так, в сновидении они берутся назад, «отлавливаются» первичным процессом. Недостаточно поэтому про­сто сказать, что в сновидении слова сгущаются в «вещи»; и что, на­оборот, несловесные означающие допускают до известной степени истолкование в плоскости словесных представлений. Необходимо признать, что слова, поскольку они притягиваются, завлекаются в сновидение, к фиктивному пределу первичного процесса, выказыва­ют тенденцию к превращению в чистые и простые вещи. Предел не менее фиктивный. Так что и чистые слова, и чистые вещи, как и сама идея первичного процесса, а следовательно и вторичного процесса, — все это «теоретические фикции». Промежутки в «сновидении» и «бодр­ствовании» по существу не различаются в том, что касается природы языка. «Слова часто трактуются сновидением как вещи и таким обра­зом подвергаются такой же обработке, что и вещные представления»*. В формальной регресии сновидения пространственное развертывание инсценировки не застигает слова врасплох. Формальная регрессия вообще не имела бы успеха, если бы слово не было извечно прорезано в своем теле меткой собственной записи или сценической способнос­ти, своей Darstellbarkeit и всеми формами своего разнесения. Его раз­несение только и могло, что вытесниться так называемой живой, или бдительной речью, сознанием, логикой, историей языка и т. д. Опространствливание не застигает врасплох время речи или идеальность

* «Метапсихологическое дополнение к учению о сновидениях» (1916, G.W., ii/iii, р. 419) содержит важное развитие темы формальной регрессии, которая, как говори­лось в «Traumdeutung», приводит к тому, что «примитивные методы выражения и по­становки замещают собой привычные нам». Фрейд прежде всего подчеркивает роль, играемую здесь словесным представлением: «Примечательно, сколь мало работа сно­видения держится за словесные представления; она всегда готова заменять одно слово другим, пока не находит выражение, наиболее подходящее для пластической поста­новки». За этим отрывком следует сравнение, с точки зрения представлений слов и вещей, языка сновидца с языком шизофреника. Оно заслуживает более подробного комментария. Возможно, мы бы смогли в результате констатировать (против Фрей­да?), что строгая детерминация аномалии здесь невозможна. О роли словесного пред­ставления в предсознательном и вторичности в таком случае зрительных элементов см. «Я и Оно», гл. 2.

[278]

смысла, не постигает их, словно несчастный случай. Овременение пред­полагает возможность символики, и всякий символический синтез, даже до того как выпасть во «внешнее» для него пространство, чреват разнесением как различением. Вот почему чистая фоническая цепоч­ка в той мере, в какой она подразумевает различения, и сама не явля­ется чистой непрерывностью или чистой текучестью времени. Разли­чение есть сочлечение пространства и времени. Фоническая цепочка или цепочка фонетического письма всегда наперед растянуты этим минимумом сущностного разнесения, за который могут затем заце­питься работа сновидения и вообще любая формальная регрессия. Здесь идет речь не об отрицании времени, остановке времени в каком-то настоящем или какой-то одновременности, а о другой структуре, другом расслоении времени. Здесь опять-таки сравнение с письмом — на сей раз с фонетическим — проливает свет столь же на сновидение, как и на письмо: «Оно [сновидение] передает логическую связь в форме одновременности; оно поступает при этом почти как художник, соби­рающий на картине, изображающей Афинскую школу или Парнас, всех философов или поэтов, которые никогда, конечно, не находи­лись вместе ни в зале, ни на горной вершине... Сновидение следует точно такому же способу инсценировки. Всякий раз когда оно пока­зывает два элемента друг подле друга, это гарантирует наличие осо­бенно тесной связи между соответствующими им элементами в мыс­лях сновидения. Это все равно как в нашей системе письма: аб означа­ет, что обе буквы должны быть произнесены в один слог, а и б через пробел наводят на мысль, что а — последняя буква одного слова, и б — первая буква другого» (р. 319).

Модель иероглифического письма еще ярче и нагляднее собирает — хотя с этим встречаешься вообще в любом письме — все разнообразие модусов и функций знака в сновидении. Всякий знак — словесный или же нет — может использоваться на разных уровнях, в конфигурациях и функциях, которые не предписаны его «сущностью», по рождаются из игры различения. Подытоживая все эти возможности, Фрейд заключа­ет: «Несмотря на эту многогранность, можно все же сказать, что инсце­нировка работы сновидения, вовсе не имеющая в виду быть доступной для понимания, представляет для переводчика не большие трудности, чем, скажем, древние иероглифы для их читателей» (р. 346—347).

Более двадцати лет отделяет первое издание «Traumdeutung» от «Заметки о волшебном блокноте». Если мы продолжим прослеживать две серии метафор — тех, что касаются непсихической системы психи­ческого, и тех, что затрагивают само психическое, — что мы увидим?

С одной стороны, теоретическая значимость психографической метафоры будет становиться все более взвешенной. Ей в некотором смысле посвящается вопрос метода. Психоанализу открываются гла-

[279]

за на то, что он призван отказаться от сотрудничества с лингвисти­кой, находящейся под властью старого фонологизма и переориенти­роваться на грядущую графематику. Фрейд буквально советует это в одном тексте 1913 года*, и здесь не требуется никаких дополнений, толкований, переосмыслений. Интерес психоанализа к лингвистике предполагает «выход за пределы привычного смысла слова язык». «Под словом язык здесь следует понимать не только выражение мыс­ли в словах, но также язык жестов и вообще любой другой способ выражения психической деятельности, например, письмо». Напомнив об архаичности онирического выражения, допускающего противоре­чие** и отдающего предпочтение зрительности, Фрейд уточняет: «Нам представляется более правильным сравнивать сновидение скорее с системой письма, чем с языком. На самом деле толкование сновиде­ния совершенно аналогично расшифровке какой-нибудь древней пик­тографической письменности, вроде египетских иероглифов. В обоих случаях имеются такие элементы, которые не предназначены для тол­кования (или же прочтения), но задуманы с одной только целью — служить в качестве "детерминативов", то есть устанавливать прибли­зительное значение какого-либо другого элемента. Многозначность различных элементов сновидения находит параллель в этих древних системах письма... Если эта концепция способа представления в сно­видении до сих пор не находила себе последователей, причиной тому, как несложно понять, нужно признать факт, что психоаналитики со­вершенно не знакомы с подходами и знаниями, которые бы использо­вал филолог, приступая к проблеме подобной той, что представляют сновидения» (р. 404—405).

С другой стороны, в тот же год, в статье «Бессознательное», уже проблематика самого аппарата начинает переосмысливаться в пись­менных понятиях — не в плане топологии следов без письма, как в «Наброске», но и не в плоскости функционирования оптических ме­ханизмов, как в «Traumdeutung». Спор между функциональной и то­пической гипотезами касается мест записи (Niederschrift): «Когда пси­хический акт (ограничимся здесь актом типа представления [ Vorstellung:

* «Das Interesse an der Psychoanalyse», G. W., viii, p. 390. Вторая часть этого текста. посвященная «непсихологическим наукам», в самую первую очередь затрагивает на­уку о языке (р. 493), а уже затем философию, биологию, историю, социологию, педаго­гику.

** Как известно, в заметке «Uber den Gegensinn der Urworte» (1910) Фрейд, вслед за Абелем и с использованием изрядного количества примеров из иероглифического пись­ма, стремится доказать, что противоречивый, неопределенный смысл первобытных слов мог получать определенность, различенность, функциональную обусловленность только благодаря жесту и письму (С. W., viii, p. 214). Об этом тексте и гипотезе Абеля см. Э.Бенвеннст, «Проблемы общей лингвистики», гл. vu.

[280]

курсив наш]) преобразуется из системы Бсз. в систему Сз. (или Псз.), должны ли мы предполагать, что с этим преобразованием связана све­жая запись, своего рода вторичная регистрация, интересующего нас представления, которая тем самым размещается в повой психической локальности, причем наряду с нею продолжает существовать и перво­начальная бессознательная запись? Или мы должны, скорее, полагать, что преобразование состоит в перемене состояния представления, име­ющей место на том же материале и в той же локальности?» (G.W., х, р. 272—273). Следующее за этим обсуждение здесь пас напрямую не интересует. Напомним только, что экономическая гипотеза ? слож­ное понятие противонагрузки (Gegenbesetzung: «уникальный механизм изначального вытеснения», р. 280), которые Фрейд вводит, отказав­шись дать окончательный ответ на поставленный вопрос, не устраня­ют топического различия двух записей*. И отметим еще, что понятие записи по-прежнему остается простым графическим элементом неко­торого аппарата, который сам по себе не пишущая машин(к)а. Разли­чие между системой и психическим по-прежнему в действии: графика припасена для описания психического содержания или элемента ма­шины. Можно подумать, что машина эта подчинена другому принци­пу организации, другому назначению, нежели письмо. Не зря ведь красной нитью статьи «Бессознательное», ее образцом, мы это уже подчеркивали, служит судьба представления, следующего за первой записью. Если же речь зайдет об описании восприятия, аппарата из­начальной записи или регистрации, то этот «аппарат восприятия» не сможет уже быть чем-либо иным, как машиной письма. «Заметка о волшебном блокноте» двенадцатью годами позже опишет аппарат восприятия и исток памяти. Две серии метафор, так долго бывшие разомкнутыми и разобщенными, соединятся.

Фрейдовский кусок воска и три аналогии письма

В этом тексте на шести страницах поэтапно показывается анало­гия между особым аппаратом письма и аппаратом восприятия. На каждом из трех этапов описание обретает все большую строгость, углубленность и дифференцированность.

Как это и всегда делалось, начиная во всяком случае с Платона, Фрейд в первую очередь видит в письме служащее памяти техничес­кое средство, чисто внешнюю, вспомогательную технику психической памяти, но не саму память: скорее ?????????, чем ?????, как сказано в «Федре». Но у него, что у Платона было невозможно, психика собра-

* Р. 288. Это уже цитировавшееся выше место, где различаются мнезический след и «память».

[281]

на в аппарат, и текст легче представить в качестве извлеченной и «ма­териализованной» части этого аппарата. Вот первая аналогия: «Если я не доверяю своей памяти — как известно, особенно этим отличаются невротики, но и нормальные люди имеют все основания испытывать такое же недоверие, — то могу дополнить и подстраховать (erganzen und versichern) ее работу, сделав письменную заметку (schriftliche Anzeichnung). В таком случае поверхность, принимающая этот след, записная книжка или листок бумаги, становится, если так можно вы­разиться, материализованной частицей (ein materialisiertes Stuck) мнезического аппарата (des Erinnerungsapparates), который я в остальном ношу в себе невидимым. Мне только и нужно, что припомнить место, где сохраняется эта "память", и тогда я в какое угодно время смогу "воспроизвести" ее с уверенностью, что она осталась неизменной и избегла таким образом всевозможных искажений, каковые могла бы претерпеть в моей настоящей памяти» (G.W., xiv, p. 3).

Темой Фрейда является здесь не отсутствие памяти или изначаль­ная и вполне нормальная конечность мнезической способности; и уж тем более не структура овременения, основывающая эту конечность, или существенные взаимосвязи этой структуры с возможностью цен­зуры и вытеснения; здесь также не обсуждается ни возможность и необходимость Erganzung'a, этого гипомнезического восполнения, ко­торое психическое должно проецировать «в мир»; ни то, какие требо­вания предъявляются к природе психического, чтобы эта восполнительность была возможна. Сначала речь идет только о рассмотрении условий, предоставляемых этой операции восполнения обычными писчими поверхностями. Каковые не отвечают выдвигавшемуся со времен «Наброска» двойному требованию: бесконечная сохранность плюс беспредельная емкость. Листок бумаги сохраняет бесконечно, но быстро насыщается. Грифельная доска, которой всегда можно, сте­рев отпечатки, вернуть девственную чистоту, не сохраняет тем самым следов. Все классические писчие поверхности предоставляют только одно из двух преимуществ, которое всегда сопряжено с дополнитель­ным неудобством. Такова res extensa, такова умозрительная поверх­ность классических письменных аппаратов. В процессах, которыми они замещают нашу память, «беспредельная способность восприятия и удержание продолжительных следов, как видно, взаимоисключаются». Их протяженность принадлежит к классической геометрии и пред­стает здесь умозрению как чистая внешность без внутреннего отно­шения к самой себе. Должно быть найдено другое пространство пись­ма, которого письмо всегда для себя и требовало.

Вспомогательные аппараты (Hilfsapparate), которые, по замеча­нию Фрейда, всегда строились по модели восполняемого органа (на­пример, очки, фотокамера, слуховые трубки) представляются поэто-

[282]

му особенно несовершенным средством, когда речь заходит о нашей памяти. Это замечание, возможно, выставляет в еще более подозри­тельном свете прежнюю апелляцию к оптическим аппаратам. Фрейд тем не менее напоминает, что высказываемое здесь противоречивое требование было признано им еще в 1900 году. Он мог бы назвать и 1895-й. «Еще в "Traumdeutung" (1900) я высказал предположение, что эта необычайная способность должна быть распределена между дву­мя различными системами (или органами психического аппарата). По этой гипотезе, мы обладаем системой В.-Сз., которая принимает вос­приятия, но не удерживает никаких продолжительных следов их, так что на каждое новое восприятие может реагировать подобно неиспи­санному, девственно чистому листку; продолжительные следы воспри­нятых возбуждений имеют место в расположенных за нею "мнезических системах". Позднее ("По ту сторону принципа удовольствия", 1920) я дополнительно заметил, что необъяснимый феномен сознания воз­никает в системе восприятия вместо продолжительных следов»*.

Двойная система, заключенная в одном дифференцированном ап­парате, всегда готовая невинность и бесконечная удержанность сле­дов — вот что удалось, наконец, примирить этому «маленькому при­способлению», которое «выбросили не так давно на рынок под име­нем волшебного блокнота» и которое «обещает оказаться эффективнее листа бумаги или грифельной доски». Вид у пего скромный, «но если присмотреться поближе, то в устройстве его обнаружится удивитель­ное сходство с предложенной мной структурой нашего аппарата вос­приятия». Он предоставляет оба преимущества: «всегда доступную приемную поверхность и продолжительные следы воспринятых запи­сей». Вот его описание: «Волшебный блокнот — плитка из темно-ко­ричневой смолы либо воска, обшитая бумагой; поверх выложен тон­кий прозрачный лист, прикрепленный к плитке верхним краем, тогда как нижний оставлен болтаться. Прозрачный лист и есть самая инте­ресная часть этого маленького приспособления. Он сам состоит из двух слоев, которые можно отделить друг от друга, кроме закрепленных краев. Верхний слой — прозрачная целлулоидная пластинка, нижний сделан из тонкой, просвечивающей вощеной бумаги. Когда аппарат не используется, нижняя поверхность вощеной бумаги слегка прили­пает к верхней поверхности восковой таблички. Чтобы применить аппарат, следует писать по целлулоидному верху листа, накрываю­щего восковую плитку. Для этого не нужны ни карандаш, ни мел, по­скольку письмо здесь не зависит от приложения постороннего мате­риала к приемной поверхности. Тут мы имеем возврат к древнему спо­собу письма по глиняным или восковым табличкам: заостренным

* Р. 4—5. См. гл. iv «По ту сторону принципа удовольствия».

[283]

стилем царапают поверхность, остающиеся углубления и составляют "документ". В волшебном блокноте эти царапины наносятся не на­прямую, а через посредующую поверхность чехольного листа. В точ­ках, которых касаются стилем, он надавливает сквозь нижнюю по­верхность вощеной бумаги на восковую плитку, и остающиеся бороз­ды проявляются затем в виде темных письмен на обычно гладкой, серовато-белой целлулоидной поверхности. Если захочется уничто­жить запись, достаточно легким движением приподнять над воско­вой табличкой двойной чехольный лист, ухватив его незакрепленный нижний край*. Тесный контакт между вощеной бумагой и восковой плиткой в исцарапанных местах, от которого зависит видимость за­писей, таким образом прерывается и уже не восстанавливается, когда обе поверхности опять приходят в соприкосновение. Волшебный блок­нот снова девственно чист и готов принять новые записи» (р. 5—6).

Заметим, что глубина волшебного блокнота — это разом бездон­ная глубина, бесконечная отсылка, и совершенно поверхностная на­ружность: наслоение поверхностей, чья соотнесенность с собой, нут­ро, есть лишь импликация какой-то другой, столь же выставленной наружу поверхности. Он объединяет две составляющие нас эмпири­ческие достоверности: достоверность бесконечной глубины в импли­кации смысла, в беспредельном обволакивании актуальности, и од­новременно достоверность пленочной сущности бытия, абсолютного отсутствия всякой подоплеки.

Пренебрегая «легкими несовершенствами» приспособления, инте­ресуясь лишь аналогией, Фрейд настойчиво отмечает по сути защит­ный характер целлулоидного листа. Без него тонкая вощеная бумага была бы исцарапана или порвана. Нет письма, которое не ставило бы защиты, в защиту против самого себя, против письма, от которого исходит угроза и самому «субъекту», как только он дает себя напи­сать: выставляется. «Целлулоидный лист, таким образом, служит для вощеной бумаги защитной оболочкой». Он укрывает ее от «угрожаю­щих воздействий извне». «Должен здесь напомнить, что в "По ту сто­рону принципа удовольствия"** я показал, что наш психический ап­парат состоит из двух слоев, защитного внешнего щита, в чью задачу входит ослаблять поступающие извне возбуждения, и расположенной позади него поверхности восприятия раздражений, а именно системы В.-Сз.»(р. 6).

Но все это касается пока только восприимчивости или восприя-

* Standard Edition отмечает здесь легкое несоответствие во фрейдовском описании. «На принципе это не отражается». Мы склоняемся к мысли, что и в других местах Фрейд подправляет свое техническое описание в угоду аналогии. ** В той же четвертой главе «По ту сторону».

[284]

тия, самого поверхностного открытия поверхности росчерку царапи­ны. В плоскости этого extensio нет еще никакого письма. Необходимо учесть письмо как след, переживающий настоящее этой царапины, эту точечность, эту ??????. «Такая аналогия, — продолжает Фрейд, — не имела бы особой ценности, если бы нельзя было развить ее дальше». И вот вторая аналогия. «Если приподнять над восковой плиткой весь чехольный лист — целлулоид и вощеную бумагу, — записи стираются и потом, как я уже отметил, не восстанавливаются. Поверхность вол­шебного блокнота снова девственно чиста и готова принять новую порцию. Но легко убедиться, что продолжительный след написанно­го сохраняется на самой восковой табличке и поддается прочтению при подходящем освещении». Этой двойной системой удовлетворя­ются противоречивые требования, и «именно таким способом, соглас­но только что упомянутой мной гипотезе, наш психический аппарат осуществляет свою функцию восприятия. Воспринимающий раздра­жения слой — система В.-Сз. — не образует никаких продолжитель­ных следов; закладка воспоминания происходит в других, восполня­ющих В.-Сз. системах». Письмо восполняет восприятие еще прежде, чем то само себя обнаружит. «Память» или письмо — открытие само­го этого обнаружения. «Воспринятое» поддается прочтению только в прошлом, под восприятием и после него.

Если другие писчие поверхности, соответствующие прототипам грифельной доски или бумаги, могут представлять лишь материали­зованную частицу мнезической системы в психическом аппарате, про­сто абстракцию, то волшебный блокнот представляет всю ее целиком, а не один только воспринимающий слон. Восковая плитка представ­ляет на самом деле бессознательное. «Я не считаю слишком натяну­тым сравнение восковой таблички с бессознательным позади системы В.-Сз.». Поочередное проступание и изглажнвание записей — как бы вспышки (Aufleuchten) и угасания (Vergehen) сознания в восприятии.

Так вводится третья и последняя аналогия. Это, конечно, самое интересное. До сих пор вопрос стоял только о пространстве письма, его протяженности и объеме, его рельефе и впадинах. Но есть также и время письма, это структура как раз того, что мы в данный момент описываем. Тут надо считаться с временем этого кусочка воска. Оно по отношению к нему не внешнее, и волшебный блокнот включает в свою структуру то, что Кант описывает как три модуса времени в трех аналогиях опыта: постоянность, последовательность, одновремен­ность. Декарту, гадающему, quaenam vero est huec сеrо, удается-таки свести его сущность к вневременной простоте умозрительного объек­та. Фрейд, воссоздающий операцию, не может отбросить ни время, ни множественность чувственных слоев. И он готов подсоединить кон­цепцию прерывистого времени, как периодичности и разнесения пись-

[285]

ма ко всей цепочке гипотез, протянувшихся от «Писем к Флиссу» до «По ту сторону», гипотез которые еще раз выстраиваются, сплачива­ются, подтверждаются и уплотняются в волшебном блокноте. Времен­ность как разнесение окажется не только горизонтальной прерывис­тостью в цепочке знаков — это будет письмо как нарушение и восста­новление контакта между разноуровневыми глубинами психических пластов, столь разнородная ткань самой психической деятельности. Здесь не найти больше ни непрерывности линии, ни однородности объема, а только дифференцированные длительность и глубину сце­ны, ее разнесенность:

«Я должен признаться, что склонен завести сравнение еще дальше. В волшебном блокноте записи пропадали всякий раз, когда нарушался тес­ный контакт между бумагой, воспринимающей раздражение, и воско­вой плиткой, удерживающей отпечаток. Это согласуется с моим давно уже сложившимся представлением о работе восприятия в нашем психи­ческом аппарате, которое я, однако, до сих пор держал при себе» (р. 7).

Этой гипотезой постулируется прерывистое, стремительными пе­риодическими толчками, распределение «загрузочных иннервации» (Besetzungsinnervationen) — изнутри наружу, к проницаемости систе­мы В.-Сз.. Затем эти импульсы «оттягиваются» или «переворачива­ются». Сознание гаснет всякий раз, когда таким образом оттягивает­ся нагрузка. Фрейд сравнивает это движение с антеннами, которые бессознательное протягивает к внешнему миру и втягивает обратно, когда они взяли пробу идущих извне возбуждений и предупредили его о возможной опасности. (Этот образ антенны Фрейд уже не дер­жал про себя — мы встречаем его в «По ту сторону», глава IV*, — как не держал и представление о периодичности загрузок, мы уже отмеча­ли это выше.) «Происхождение нашего представления о времени» свя­зывается с этой «периодической невозбудимостью» и этой «прерыви­стостью в работе системы В.-Сз.». Время есть экономика письма.

* Мы снова встречаем его в датированной тем же годом статье «Verneinug». В отрывке, привлекающем здесь наше внимание признанием взаимосвязи между мысли­тельным отрицанием и различением, откладыванием, оттягиванием (Aufschub, Denkaufschub) (разлпчание, союз Эроса и Танатоеа), антенны вытягивает не бессозна­тельное, но я. (G. W.,xiv, р. 14-15). Относительно Denkaufschub, о мышлении как запаз­дывании, проволочке, отсрочке, промедлении, обходе, различании, противостоящем пли скорее различающемся от фиктивного, теоретического и всегда уже преступлен­ного полюса «первичного процесса», см. всю главу VII (V) «Traumdeutung». Понятие «окольного пути» (Umweg) здесь центральное. «Тождественность мышления», вся со­тканная из воспоминания, есть цель, всегда наперед подменяющая собой «тождествен­ность восприятия», цель «первичного процесса», ? die game Denken ist nur ein Umweg... («Все мышление есть только окольный путь», р. 607) Ср. также Umwege zum Tode в «Jenseits», p. 41. «Компромисс» во фрейдовском смысле — всегда различание. И нет ничего прежде компромисса.

[286]

Эта машина не работает сама по себе. Это не столько машина, сколько орудие. И одной рукой ею орудовать несподручно. Это отме­чает ее временной характер. Ее не просто удержать в подручности. Идеальная девственность подручного «теперь» составляется работой памяти. Нужны по крайней мере две руки, чтобы запустить аппарат, а также система жестов, координация независимых начинаний, органи­зованная множественность начал. Вот на какой сцене закрывается «Заметка»: «Если вообразить, что одна рука делает записи на повер­хности волшебного блокнота, тогда как другая периодически припод­нимает чехольную страницу над восковой плиткой, то мы получим конкретную иллюстрацию того, как работает по моему представле­нию функция восприятия нашего психического аппарата».

Выходит, следы производят пространство своей записи не иначе, как придавая себе период своего стирания. С самого начала, в «насто­ящем» их первого впечатления, они составляются двойной силой по­вторения и стирания, читаемости и нечитаемости. Двуручная маши­на, множественность инстанций или начал — не это ли изначальное отношение к другому и изначальная временность письма, его «пер­вичное» осложнение: изначальное разнесение, различание и стирание простого начала, полемика на самом пороге того, что упорно про­должают называть восприятием? Сцена сновидения, что «следует древ­ними торениями», была сценой письма. Из-за того, правда, что «вос­приятием», первым отношением жизни к своему другому, началом и истоком жизни всегда уже было подготовлено представление. Нужно быть несколькими, чтобы писать, и даже чтобы «воспринимать».Про­стая структура подручности и рукописания, как и всякой изначаль­ной интуиции, есть миф и «фикция», столь же «теоретическая», как и идея первичного процесса. Этой идее противоречит тема изначально­го вытеснения.

Письмо немыслимо без вытеснения. Условие письма — чтобы не было ни постоянного контакта, ни абсолютного разрыва между слоя­ми. Бдительность и провал цензуры. Неслучайно метафора цензуры явилась из того, что в рамках политики занято помарками, пробела­ми и притворством письма — пусть даже сам Фрейд в начале «Traumdeutung», делает на это ссылку чисто условного и дидактичес­кого характера. Явная внешностность цензуры политической отсы­лает к существенной цензуре, связывающей писателя с его собствен­ным письмом.

Если бы не было ничего, кроме восприятия, чистой проницаемос­ти торениями, то не было б никакого торения. Мы бы писались, но ничего бы не записывалось, никакое письмо не производилось бы, не удерживалось, не повторялось как читаемость. Но чистого восприя­тия не существует: мы пишемся, только когда пишем сами, через ту

[287]

инстанцию внутри нас, которая всегда уже надзирает за восприятием, как внутренним, так и внешним. «Субъект» письма не существует, если понимать под этим какое-то самовластное одиночество писателя. Субъект письма есть система отношений между слоями — волшебно­го блокнота, психического, общества, мира. Внутри этой сцены не найти точечной простоты классического субъекта. Чтобы описать эту структуру, недостаточно напомнить, что пишут всегда для кого-либо; и оппозиции типа отправитель-получатель, код-сообщение и т.п. ос­таются весьма и весьма грубыми инструментами. Напрасно было бы пытаться отыскать в «публике» первого читателя — то есть первого автора — сочинения. И «социология литературы» абсолютно слепа к войне между автором, который читает, и первым читателем, который диктует, к их взаимным уловкам в той игре, где ставка — исток про­изведения искусства. Социальность письма как драмы требует совсем иной дисциплины.

Да, машина не работает сама по себе, но этим подразумевается нечто другое: механика без своей собственной энергии. Машина мер­тва. Она — смерть. Не потому, что рискуешь смертью, играя с маши­нами, но потому что начало машин есть отношение к смерти. В письме Флиссу, помнится, Фрейд, рассказывая о представлении психичес­кого аппарата, говорит о своем ощущении, будто он оказался ли­цом к лицу с машиной, которая вот-вот заработает сама по себе. Но заработать само по себе должно было психическое, а не его имита­ция или механическое представление. Последнее не живет. Представ­ление есть смерть. Что тотчас оборачивается следующим положени­ем: смерть есть (только) представление. Но она объединена с жиз­нью и живым настоящим, которое она изначально повторяет. Чистое представление машина, никогда не работает сама по себе. Во всяком случае такова признаваемая Фрейдом ограниченность аналогии вол­шебного блокнота. И этот жест признания, как и зачин «Заметки», весьма платонистичен. В «Федре» говорится, что только письмо души, только психический след имеет силу, чтобы воспроизвестись и представиться самочинно и самопроизвольно. Наше прочтение перескочило через следующее замечание Фрейда: «В определенный момент аналогия с такого рода вспомогательным аппаратом неиз­бежно теряет силу. Как только записи стерты, волшебный блокнот не может "воспроизвести" их изнутри; если б он был на это спосо­бен, как наша память, тогда и впрямь оказался бы волшебным». Предоставленная самой себе, множественность ступенчатых повер­хностей аппарата — просто мертвая сложность без глубины. Жизнь как глубина принадлежит только воску психической памяти. Выхо­дит, Фрейд по-прежнему, как когда-то Платон, противопоставляет письмо гипомнезическое письму ?? ?? ????, которое само соткано

[288]

из следов, эмпирических воспоминаний присутстствующей вне вре­мени истины. И следовательно, волшебный блокнот, отделенный от психической ответственности, в качестве предоставленного самому себе представления все еще прочно зависит от картезианского про­странства и картезианской механики: естественный воск, внеположность памятки.

Между тем все, что продумывалось Фрейдом касательно единства жизни и смерти, должно было побудить его поставить в этой связи другие вопросы. И поставить их открыто. Фрейд же не задается в от­крытую вопросом о статусе «материализованного» восполнения — необходимого для мнимой спонтанности памяти, пусть даже спонтан­ность эта дифференцирована в себе самой, перегорожена цензурой или вытеснением, которые к тому же и не могли бы воздействовать на со­вершенно спонтанную память. Машина — далеко не чистое отсутствие спонтанности, но ее сходство с психическим аппаратом, ее существо­вание и необходимость — все это свидетельства тем самым восполня­емой конечности мнезической спонтанности. Машина — и, значит, представление — есть смерть и конечность внутри психического. Фрейд тем более не задается вопросом о возможности этой машины, которая — в мире — по меньшей мере начала походить на память и походит на нее все больше и все сильней. Куда больше, чем этот не­винный волшебный блокнот: конечно, он бесконечно сложнее, чем грифельная доска или бумага, не так архаичен, как палимпсест; но по сравнению с другими архивирующими машинами он просто детская игрушка. Эта похожесть, то есть, с неизбежностью, некоторое бытие-в-мире психики, не пристает к памяти, как и смерть не застает жизнь. Она ее основывает. Метафора, здесь — аналогия между двумя аппа­ратами и возможность этого представительного отношения, ставит вопрос, который, несмотря на свои посылки и по каким-то, наверное, существенным причинам, Фрейд так и не сформулировал открыто, хотя подвел его к самому порогу тематизации и настоятельности. Метафора как риторика или дидактика возможна здесь только бла­годаря метафоре плотной, благодаря «неестественному», историчес­кому производству восполнительной машины, добавляющейся к психи­ческой организации, дабы восполнить ее конечность. Сама идея ко­нечности выводится из движения этой восполнительности. Историко-техническое производство этой метафоры, которая живет дольше индивидуальной (и даже родовой) психической организации, относится к совсем иному строю, нежели производство внутрипсихической метафоры, если, конечно, предположить, что такая существу­ет (для этого недостаточно просто говорить о ней) и обе метафоры поддерживают между собой какую-то связь. Здесь вопрос о технике (стоило бы, наверно, найти ему другое имя, чтобы вырваться из тра-

[289]

диционной проблематики) не поддается выведению из подразумевае­мой без всяких оговорок оппозиции психического и непсихического, жизни и смерти. Письмо здесь — это ????? как отношение между жиз­нью и смертью, между настоящим и представлением, между двумя аппаратами. Оно открывает вопрос техники: аппарата вообще и ана­логии между психическим и непсихическим аппаратами. В этом смыс­ле письмо есть сцена истории и игра мира. Оно не дает исчерпать себя простой психологией. То, что во фрейдовском дискурсе открывается на тему письма, делает из психоанализа не простую психологию, и даже не простой психоанализ.

Так, возможно, во фрейдовской бреши о себе заявляют и та, и другая сторона «платоновского», как его можно назвать, закрытия. В тот момент мировой истории, на который «указывает» имя Фрей­да, через невероятную мифологию (нейрологическую или метапсихологическую: ведь мы никогда не думали принимать всерьез мета-психологическую выдумку — разве что в рамках вопроса, который расстраивает и бередит ее буквальность. В сравнении с нейрологическими историями, поведанными нам в «Наброске», преимущество ее, возможно, ничтожно), самоотнесенность историко-трансцендентальной сцены письма выговорилась, не говоря; осмыслилась, не осмысливаясь: написалась и сразу стерлась, метафоризовалась, обо­значила саму себя указанием на внутримирские отношения, предста­вилась.

Признаком по которому это распознается (к примеру, и пусть пас ne поймут превратно), служит, возможно, то, что и сам Фрейд с вос­хитительным размахом и постоянством устраивал нам сцену письма. Здесь эту сцену следует мыслить иначе, чем в терминах индивидуаль­ной либо коллективной психологии или даже антропологии. Следует мыслить ее в горизонте сцены мира, как историю этой сцены. Дискурс Фрейда сюда включен.

Итак, Фрейд устраивает нам сцену письма. Как и все пишущие. И, как и все умеющие писать, он позволил сцене раздвоиться, повто­ряться и саму себя в сцене разоблачать. Так что мы дадим прогово­рить сцену, которую он нам устроил, самому Фрейду. Позаимствуем у него скрытый эпиграф, безмолвно присматривавший за нашим чтением.

Следуя за продвижением метафор пути, следа, торения, пешего хода, попирающего тропу, пробитую сквозь нейрон, свет или воск, дерево или смолу, чтобы силой вписаться в природу, материю, матри­цу; следуя неустанному указанию на сухую иглу и на письмо без чер­нил; следуя неиссякаемой изобретательности и онирической обновля­емости механических моделей, этой метонимии, бесконечно работаю­щей над одной и той же метафорой, упорно подменяя следы следами и

[290]

машины машинами, — мы и спрашивали себя, что же такое устроил Фрейд.

И нам приходили на ум те тексты, в которых он лучше, чем где-либо, говорит нам, worin die Bahnung sonst besteht. В чем состоит торение.

Сначала «Traumdeutung»: «Все сложные машины и аппараты в сновидениях — вероятнее всего половые органы (как правило, муж­ские), в описании которых символика сновидения выказывает себя настолько же неутомимой, как и работа остроумия ( Witzarbeit)» (p. 361).

Затем «Торможение, симптом и страх»: «Когда письмо, посколь­ку здесь с пера на белый лист бумаги сочится жидкость, приобретает символическое значение совокупления, или когда ходьба становится подменой попирания матери-земли, и письмо, и ходьба тут же пресе­каются, поскольку изображают совершение запретного полового акта» (р. 4).

Последняя часть доклада касалась архе-следа как стирания — стирания настоящего и, значит, субъекта, его собственного смысла и имени собствен­ного. Понятие субъекта (сознательного или бессознательного) с необходимо­стью отсылает к понятию субстанции — и, значит, присутствия, — от которо­го оно родилось.

Поэтому надлежит радикализовать фрейдовское понятие следа и извлечь его из метафизики присутствия, которая все еще его удерживает (в частности, в понятиях сознания, бессознательного, восприятия, памяти, реальности и также некоторых других).

След есть стирание себя, своего собственного присутствия, он составля­ется угрозой или страхом своего непоправимого исчезновения, исчезновения своего исчезновения. Нестираемый след — вовсе не след, это полное присут­ствие, неподвижная и нетленная субстанция, сын Божий, знак парусии, а не семя, то есть смертный зародыш.

Это стирание есть сама смерть, и в ее-то горизонте и нужно мыслить не только «настоящее», но и то, что самому Фрейду, наверное, представлялось неизгладимостью некоторых следов в бессознательном, где «ничто не кончает­ся, ничто не проходит, ничто не забывается». Это стирание следа — не просто случайность, которая может произойти там-то или там-то, ни даже необходи­мая структура определенной цензуры, угрожающей такому-то или такому-то присутствию, оно есть та самая структура, которая делает возможным — в ка­честве движения овременения и в качестве чистой автоаффекции — нечто та­кое, что может быть названо вытеснением вообще: изначальный синтез изна­чального вытеснения и вытеснения «в собственном смысле», или вторичного.

Подобная радикализация осмысления следа (осмысленная, поскольку ус­кользает от бинарности и делает ее возможной исходя из ничто) должна ока­заться плодотворной не только в деконструкции логоцентризма, но и в реф­лексии, более позитивно действующей в других областях, на других уровнях письма вообще, в сочленении письма в расхожем смысле и следа вообще.

[291]

Этих областей, специфика которых откроется тем самым оплодотворен­ному психоанализом мышлению, должно оказаться немало. Проблема их вза­имных границ проявит себя тем более грозной, что нельзя будет подводить ее под какую-либо принятую понятийную оппозицию.

Прежде всего, речь может пойти:

1 ) о психопатологии обыденной жизни, где изучение письма не будет огра­ничено толкованием lapsus calami, но вместе с тем проявит к этим опискам, к их оригинальности, больше внимания, нежели сам Фрейд («Описки, к кото­рым я теперь перехожу, настолько близко напоминают оговорки, что ничего нового от них ждать не приходится», G.W., ii, гл. I), что не помешало ему, впрочем, поставить перед инстанцией психоанализа фундаментальную юри­дическую проблему ответственности, например, в связи с убийственной lapsus calami (там же);

2) об истории письма, этой необъятной области, в которой до сих пор велись только подготовительные работы; но сколь бы ни заслуживали они нашего восхищения, по ту сторону эмпирических открытий еще остается ме­сто для самых необузданных спекуляций;

3) о становлении литерного, письменно-буквенного, литературой. Здесь, несмотря на некоторые попытки Фрейда и кое-кого из его последователей, психоанализ литературы, уважающий оригинальность литературного озна­чающего, еще даже не начинался, и это, несомненно, не случайность. До сих пор занимались лишь анализом литературных — то есть не литературных — означаемых. Но подобные вопросы отсылают ко всей истории литературных форм и всего того в них, что как раз и предназначалось для авторизации та­кого недоразумения;

4) наконец — если продолжить указание этих областей согласно их тра­диционным и весьма проблематичным границам, — о том, что мы могли бы назвать психоаналитической графологией, учитывающей вклад всех трех ти­пов исследования, которые мы только что приблизительно очертили. Здесь, вероятно, прокладывает путь Мелани Клейн. Что касается форм знаков (даже внутри алфавитной графики); неустранимых пиктографических остатков в фонетическом письме; загрузок, которым подчиняются жесты, движения букв, линий, точек; элементов письменного аппарата (орудие, поверхность, субстан­ция) и т. д., — всему этому указывает направление такой текст, как «The Role of the School in the Libidinal Development of the Child» (1923) (ср. также Strachey, «Some Unconscious Factors in Reading»).

Вся тематика М. Клейн, ее анализ образования хороших и плохих объек­тов, ее генеалогия морали, несомненно могла бы, если следовать ей благора­зумно, начать прояснять для нас проблематику архе-следа, причем не в его сущности (таковой у него нет), а в терминах валоризации и девалоризации. Письмо как сладость или экскремент. след как семя или зародыш смерти, день­ги или оружие, отброс и/или пенис и т.д.

Как, например, соотнести на сцене истории письмо как экскремент, отде­ленный от живой плоти и священного тела иероглифа (Арто), и то. что гово­рится в «Числах» о жаждущей женщине, пьющей чернильную пыль закона; или в «Иезекииле» — о сыне человеческом, который наполняет внутренность свою свитком закона, ставшем в устах его сладким, как мед?

назад содержание далее



ПОИСК:




© FILOSOF.HISTORIC.RU 2001–2023
Все права на тексты книг принадлежат их авторам!

При копировании страниц проекта обязательно ставить ссылку:
'Электронная библиотека по философии - http://filosof.historic.ru'