Библиотека    Новые поступления    Словарь    Карта сайтов    Ссылки





назад содержание далее

Часть 8.

как нравственности, так и безнравственности. Неэтическое начало этики. Насильственное начало. Как это уже было сделано по отно­шению к обычному понятию письма, следует, конечно, со всей стро­гостью приостановить действие (suspendre) этической инстанции насилия, чтобы затем повторить все доводы генеалогии морали.

Как презрение к письму, так и похвала расстоянию непосредст­венной слышимости голоса объединяют Руссо и Леви-Стросса. Од­нако в тех текстах, которые нам теперь предстоит прочитать, Руссо не доверяет также иллюзии полноналичной речи, иллюзии наличия применительно к речи — якобы прозрачной и невинной. И следова­тельно, миф о полноте наличия, оторванного от различАния и от насилия глагола, переходит в похвалу безмолвию. В некотором смыс­ле "общественная сила" уже начала "замещать собою (suppleer) убеж­дения".

Наверное, пришло время перечитать "Опыт о происхождении языков".

Глава 2. "Это опасное восполнение..."

Сколько крика подымется против меня! Я уже слышу издали вопли той пресловутой мудро­сти, которая непрестанно отнимает у нас са­мих себя, которая ни в грош не ставит насто­ящее, постоянно гонится за будущим (а будущее убегает тем дальше, чем ближе мы к нему подходим) и которая переносит нас ту­да, где нас нет, а стало быть - туда, где нас никогда не будет.

"Эмиль, или О воспитании "

Все бумаги, которые я собрал для восполне­ния памяти и руководствования в этой моей работе, перешли в другие руки и уже не вер­нутся ко мне.

"Исповедь"

Мы уже не раз отмечали: Леви-Стросс постоянно восхваляет живую речь, тогда как для Руссо это лишь одна из тем: она строится и скла­дывается вместе с другой, прямо противоположной, — со вновь и вновь оживающим недоверием к так называемой полной речи. В уст­ном высказывании наличие одновременно и обетованно, и недости­жимо. Однако Руссо возвысил над письмом лишь такую речь, како­вой она должна (или, точнее, должна была бы) быть. Нельзя обойти вниманием наклонение и время, связывающие нас с наличной си­туацией живого разговора. Фактически Руссо почувствовал, что и сама речь исчезает в иллюзии ее непосредственной данности. Он увидел и проанализировал это с беспримерной проницательностью. Получается, что искомого наличия лишает нас уже тот самый язы­ковый жест, посредством которого мы надеемся овладеть им. В "Жи­вом оке" Старобинский блестяще описывает опыт "украденного во­ра": Жан-Жак отдается этому опыту в игре зрительного образа, который "схватывает свое отражение и обличает свое наличие"

[292]

(с. 109). Этот опыт преследует нас с самого первого слова. В зри­тельном образе я не принадлежу сам себе: он одновременно и созда­ет, и разрушает меня; но таков и закон языка. Этот закон действует как власть смерти в самом средоточии живой речи — власть тем бо­лее опасная, что она одновременно и раскрывает возможность ре­чи, и угрожает ей.

Так или иначе признавая эту власть, которая, учреждая речь, раз­рушает создаваемого ею субъекта, не позволяет ему наличествовать в своих собственных знаках, пронизывает его язык письмом, Руссо спешит скорее предотвратить ее опасность, нежели принять ее не­обходимость. Вот почему, стремясь восстановить наличие, он разом и превозносит, и низвергает письмо. Разом - значит расчлененным, но внутренне согласованным движением. Постараемся не упустить из виду необычное единство этого жеста. Руссо осуждает письмо как разрушение наличия и как болезнь речи. Но вместе с тем он восста­навливает в правах письмо как средство овладения всем тем, что ус­кользнуло от речи. Но разве можно это сделать иначе как посредст­вом другого, более древнего письма, которое уже заняло это место?

Первый импульс этого желания порождает у Руссо теорию язы­ка. Второй — царит в его писательском опыте. Так, в "Исповеди" Жан-Жак пытается объяснить, как он стал писателем, описывая этот переход к письму как восстановление — посредством некоего отсут­ствия и даже преднамеренного стирания — обманутого самонали­чия в слове. Письмо, стало быть, это единственное средство сохра­нить или даже вновь взять слово, поскольку оно дается лишь в отказе от самого себя. Это и создает "экономию" знаков. Впрочем, и эта эко­номия тоже обманчива, ибо она еще ближе к самой сути этой необт ходимости обмана. Нельзя не стремиться овладеть отсутствием, но с захваченным всегда приходится расставаться. Старобинский так опи­сывает фундаментальный закон того пространства, в котором при­ходится перемещаться Руссо:

"Как преодолеть то непонимание, которое мешает ему раскрыть свою ис­тинную ценность? Как избежать опасности стихийной речи? Каким средст­вом общения воспользоваться? Как еще проявить себя? Выбор Жан-Жака таков: отсутствовать и писать. Парадоксальным образом он прячется, что­бы лучше себя показать, и потому доверяется именно письменной речи: "И я любил бы общество, как любой другой человек, если бы не был уверен, что меня увидят не только с невыгодной для меня стороны, но и вообще — таким, каковым я не являюсь. И потому мне больше подходит другая участь — писать и скрываться. Если бы я не скрывался, никто и никогда не узнал бы, чего я стою" ("Исповедь"). Обратим внимание на это удивитель-

[293]

ное признание: Жан-Жак порывает с людьми, чтобы обратиться к ним пись­менно. На досуге он нанизывает фразу за фразой, защищенный своим оди­ночеством"1.

Вот она — знаковая "экономия": замена речи письмом одновре­менно подменяет наличие ценностью: я есмь или я наличествую при­носятся в жертву ради того, каков я есмь, и того, чего я стою. "Если бы я не скрывайся, никто и никогда не узнал бы, чего я стою". Я от­казываюсь от моей жизни в настоящем, от моего действительного кон­кретного существования, дабы меня признали в идеальности исти­ны и ценности. Хорошо знакомая схема. Я борюсь с самим собой в надежде возвыситься над моей собственной жизнью, не отказыва­ясь от нее, и насладиться признанием людей, а письмо есть прояв­ление этой борьбы.

Таков урок письма в жизни Жан-Жака. Эта жизнь - яркий при­мер того, что акт письма должен быть, по сути, огромной жертвой ради наиболее полного символического переприсвоения (reappro­priation) наличия. И в этом смысле Руссо знал, что смерть не есть про­сто "наружа" жизни. Пользуясь письмом, она порождает жизнь. "Я начал жить, лишь когда счел себя уже мертвым" ("Исповедь", кн. VI). А поскольку эта жертва, это "литературное самоубийство" определяется в системе знаковой экономии, не оказывается ли ее ис­купление лишь видимостью?. Разве она не предполагает лишь сим­волическое переприсвоение? Разве эта жертва не заключается в от­казе от наличного (present) и собственного (propre) ради более прочного овладения их смыслом на уровне идеальной формы истины — нали­чия наличного, близости или собственности собственного? Если бы мы и в самом деле придерживались той системы понятий (жертва, трата, отказ, символ, видимость, истина и др.), которые позволяют определять то, что мы здесь именуем "экономией", в терминах ис­тины и видимости и на основе оппозиции наличие/отсутствие, то вы­вод о том, что перед нами уловки и видимости, был бы неизбежен.

Однако ведь работа письма и "экономия" различАния не допус­кают господства этой системы классических понятий, этой онтоло­гии и этой эпистемологии. Напротив, они определяют их скрытые

1 "La transparence et l'obstacle", p. 154. Мы приводим выдержки из работ истол­кователей Руссо лишь для того, чтобы обозначить заимствования или очертить суть спора. Однако само собой понятно, что любой читатель Руссо может ныне руководствоваться прекрасным изданием "?uvres Completes" ("Bibliotheque de la Pleiade"), a также основополагающими трудами ряда исследователей (Bouchardy, Burgelin, Candaux, Derathe, Fabre, Foucault, Gagnebin, Gouhier, Groethuysen, Guyon, Guyot, Osmont, Poulet, Raymond, Stelling-Michaud) и в особенности Жана Старо-бинского.

[294]

предпосылки. РазличАние не оказывает сопротивления присвоению и не ограничивает его извне. Сначала оно починает отчуждение, а в заключение - и само это переприсвоение. И так - до самой смерти. Смерть — это движение различАния в его неизбежной конечности. А это значит, что различАние делает возможной саму оппозицию наличия и отсутствия. Без самой возможности различАния задохну­лось бы и желание наличия как такового. Иначе говоря, судьба это­го желания в том, чтобы оставаться неутоленным. РазличАние вы­рабатывает то, что само же оно подвергает запрету, делает возможным то, что одновременно оно делает невозможным.

Если признать, что различАние есть стушеванное (перво)нача-ло отсутствия и наличия — этих главных форм исчезновения и по­явления сущего, — то нам останется еще выяснить, не является ли участие бытия в различающей работе мысли условием его опреде­ления в качестве наличествующего или отсутствующего. Должны ли мы понимать различАние как проект овладения сущим на осно­ве смысла бытия? Можно ли помыслить нечто прямо противополож­ное? Если смысл бытия смог войти в историю лишь под эгидой на­личия, не значит ли это, что он всегда и заведомо включался в историю метафизики как эпохи наличия? Быть может, как раз это и хотел написать Ницше, а Хайдеггер не сумел это у него прочитать? А именно: динамика различения - все то, что включается в понятие различАния, хотя и не исчерпывает его, - не только предшествует ме­тафизике, но и вообще вырывается за рамки мысли о бытии. Мысль о бытии не говорит ничего отличного от метафизики, даже если она вырывается за ее пределы и мыслит ее как нечто замкнутое (dans sa cloture).

От ослепления к восполнению

А теперь на основе этой проблемной схемы нам предстоит помыс­лить вместе и опыт Руссо, и его теорию письма, то согласие и то раз­ногласие, которые письменно соотносят Жан-Жака с Руссо, обра­зуя единство этого имени собственного и одновременно расщепляя его. Обращаясь к опыту Руссо, мы рассмотрим литературу как спо­соб вновь овладеть наличием, т. е. природой; обращаясь к его тео­рии, мы рассмотрим обвинения в адрес письма как свидетельства вы­рождения культуры и разрушения человеческой общности.

Если поискать в созвездии понятий те, что лучше согласуются с этим необычным единством двух различных жестов, то слово "вос­полнение" (supplement) окажется, видимо, самым подходящим.

[295]

Ведь в обоих случаях Руссо рассматривает письмо как опасное средство, одновременно и помощь, и угрозу, как страшный ответ на ситуацию бедствия. Когда доступ к природе как самодовлению (pro­ximite a soi) запрещается или прекращается, когда речь перестает быть защитницей наличия, тогда возникает потребность в письме. Его долг - срочно стать добавлением (s'ajouter) к сказанному слову. Предвосхищая дальнейшее, мы уже упоминали об одной из таких до­бавок (addition): речь - это естественное явление или по крайней мере естественное выражение мысли, некая установленная форма обо­значения мысли, наиболее естественная условность, а письмо — это добавка (s'y ajoute, s'y adjoint) к речи, которая выступает как ее об­раз, представление. И в этом смысле письмо неестественно. Непо­средственное самоналичие мысли в речи переводится на письме в представление, в образ. Обращение к письму оказывается не толь­ко "странным", но и опасным. Дело идет о техническом приеме, об искусственной и достаточно изощренной уловке, вынуждающей речь наличествовать там, где она на самом деле отсутствует. Это насилие над естественной судьбой языка:

"Языки созданы для того, чтобы на них говорили, а письмо — это лишь вос­полнение (supplement) речи... Речь изображает мысль посредством условных знаков, а письмо, в свою очередь, изображает речь. Таким образом, искусст­во письма есть лишь опосредованное изображение мысли".

Письмо опасно потому, что в нем изображение прикидывается на­личием, а знак - самой вещью. В этом есть некая роковая необхо­димость, вписанная в само функционирование знака: письмо выда­ет себя за всю полноту слова, тогда как на деле оно лишь восполняет его слабость и недостаточность. Ведь само понятие восполнения (оно определяет здесь образ как представление) содержит в себе два значения, сосуществование которых столь же непривычно, сколь и необходимо. Восполнение есть то, что добавляется (s'ajoute), это из­быток, полнота, которая обогащает другую полноту, наполняет ее наличностью (le comble de la presence). Оно копит и накапливает на­личность. И тем самым искусство, techne, образ, представление, ус­ловность и проч. выступают как восполнения природы и щедро вы­полняют эту накопительскую функцию. Эта восполнительность так или иначе определяет все те концептуальные оппозиции, в которые Руссо вписывает понятие природы, которое должно было бы быть са-модостаточным.

Но восполнение восполняет (supplement supplee), т. е. добавляет­ся лишь как замена. Оно вторгается, занимая чужое место; если оно

[296]

и наполняет нечто, то это нечто — пустота. Оно способно представ­лять или изображать нечто лишь потому, что наличие изначально от­сутствует. Будучи подменой (suppleant), восполнение оказывается за­местителем, подчиненным, местоблюстителем (qui tient lieu). Будучи заменой (substitut), оно не может просто добавиться к чему-то пози­тивно наличному как выпуклый отпечаток на поверхности: его мес­то в структуре отмечено знаком пустоты. Ничто и нигде не может са­монаполниться: самоосуществление требует знака, передачи полномочий. Знак всегда выступает как восполнение самой вещи.

Это второе значение восполнения связано с первым. В текстах Рус­со они действуют сообща, и мы постоянно будем убеждаться в этом. Однако акценты при этом меняются. Эти два значения по очереди стираются или подспудно стушевываются друг перед другом. Одна­ко при этом они выполняют одну и ту же роль: идет ли речь о добав­ке или подмене - в любом случае восполнение есть нечто внешнее по отношению к той позитивности, к которой оно добавляется, оно остается чуждым тому, что - уступая ему место - должно от него от­личаться. В словарях (см. словарь Робера) указывается, что, в отли­чие от complement, supplement означает "добавление извне".

Негативность зла всегда выступает для Руссо в форме восполни-тельности. Зло находится вне природы, вне того, что по природе своей предстает как невинное и благое. Зло врывается в природу из­вне - как подмена того, что должно было бы быть самодостаточным и не испытывать никаких нехваток.

Итак, наличие, которое всегда есть нечто природное, т. е. мате­ринское (у Руссо этот последний момент представлен более явно, чем у кого-либо другого), должно было бы быть полностью самодостаточ -ным. Его сущность - иное название наличия - можно прочитать лишь через решетку форм этого условного наклонения. Как и при­рода, "материнская забота невосполнима", говорится в "Эмиле"2. Она невосполнима (ne se supplee), да и не должна восполняться, она достаточна и самодостаточна, ничто не может занять ее место, а все, что притязало бы на такую подмену, не могло бы сравняться с нею, оставаясь лишь посредственным паллиативом. Все это означает, на­конец, что природа невосполнима (ne se supplee), a то, что ее воспол­няет, не ею порождается: оно не только ниже природы, но и в прин­ципе отлично от нее.

2 Editions Gamier, p. 17. Наши ссылки относятся к "?uvres Completes" (Editions de la Pleiade) лишь в тех случаях, если цитируемые тексты вошли в один из трех уже опубликованных томов. Все другие работы цитируются по изданию Гарнье. Что касается "Опыта о происхождении языков", то мы ссылаемся на издание Бе­лена (Belin, 1817), указывая для удобства номера глав.

[297]

И однако воспитание - этот краеугольный камень руссоистской мысли - описывается или предписывается именно как система за­мен, призванных восстановить в наиболее естественном виде все здание природы. В первой главе "Эмиля" речь идет о роли такой пе­дагогики. Хотя материнская забота и невосполнима, "лучше, чтобы младенец питался молоком здоровой кормилицы, нежели избалован­ной матери, в случае, если кровное родство могло бы принести но­вую беду" (ibid.). Именно культура призвана восполнять недостат­ки природы, которые, по определению, могли возникнуть лишь случайно, в результате отклонения природы от самой себя (un ecart de la nature). Культура здесь — это привычка: она необходима, но не достаточна, поскольку замена матерей затрагивает "не только физи­ческую сторону дела":

"Другие женщины и даже самки животных могли бы обеспечить его моло­ком, которого не дает ему мать, однако материнская забота невосполнима. Женщина, которая кормит не своего, а чужого ребенка, — плохая мать; как же она может быть хорошей кормилицей? Она могла бы стать ей, но не сра­зу: нужно, чтобы привычка изменила естество... " (там же).

Здесь проблемы естественного права, отношений между приро­дой и обществом, понятия отчуждения, инаковости, изменения сти­хийно согласуются с педагогической проблемой подмены матерей и детей:

"Из этого преимущества возникает неудобство, которого вполне достаточ­но, чтобы благоразумная женщина не решилась отдать своего ребенка кор­милице, разделив с ней или передав ей свои материнские права, — чтобы по­том увидеть, что ее ребенок любит другую женщину так же, или даже больше, чем собственную мать..." (там же).

Итак, уже имея в виду тему письма, мы начинаем с замены ма­терей; и все это потому, что, как говорит Руссо, "из этого вытекает гораздо больше следствий, нежели обычно думают":

"Я не стал бы так на этом настаивать, если бы не приходил в отчаяние от бес­полезного обсуждения столь важных тем. Из этого вытекает гораздо больше следствий, нежели обычно думают. Вы хотите заставить каждого выполнять свой первейший долг? Так начните с матерей, и вы достигнете удивительных изменений. Все дальнейшее проистекает из этого первичного извращения: моральный порядок колеблется, естество угасает в человеческих сердцах..." (с. 18).

[298]

Детство — это самое первое проявление недостаточности, кото­рая в природе взывает к восполнению. Педагогика наиболее четко проясняет парадоксы такой восполнительности. Как возможна при­родная, естественная слабость? Как может природа требовать сил, ко­торых сама она не дает? Как вообще возможен ребенок?

"У ребенка нет лишних сил — ему и своих не хватает, чтобы справиться с тем, чего требует от него природа; а значит, нужно дать ему возможность пользо­ваться, причем на благо, всеми теми силами, которыми он располагает. Это первая максима. Ребенку нужно помочь, добавив (suppleer) то, чего ему не хватает - либо ума, либо силы, если речь идет от физических потребностях. Это вторая максима" (с. 50).

Вся организация воспитательного процесса направляется этим не­обходимым злом, требующим "восполнить недостатки", подменить природу. Однако прибегать к восполнениям следует как можно мень­ше и как можно позже. "Одно из лучших правил подлинной культу­ры заключается в том, чтобы замедлять все, насколько возможно" (с. 274). "Предоставьте природе возможность действовать как мож­но дольше, прежде чем вы начнете вмешиваться в ее дела и действо­вать вместо нее" (с. 102. Курсив наш).

Если бы не было детства, восполнение никогда не возникло бы в природе. Иначе говоря, восполнение для человечества — это одно­временно и счастливая возможность, и начало его упадка. Благо для человечества заключается вот в чем:

"Растения взращиваются земледелием, люди - воспитанием. Когда человек рождается высоким и сильным, его рост и сила могут стать ему полезными лишь после того, как он научится ими пользоваться; более того, ему даже не­выгодно быть высоким и сильным, так как из-за этого люди не замечают, что ему нужна помощь; оставшись в одиночестве, он умер бы в нищете, не успев даже осознать собственные потребности. Мы недовольны детством и не по­нимаем, что род человеческий был бы обречен на погибель, если бы человек поначалу не был ребенком" (с. 67).

А вот в чем угроза упадка:

"Давая детям способность к действию, Творец природы позаботился о том, чтобы причинить им как можно меньше вреда, и потому ограничил их силы. Как только дети замечают, что окружающие их люди - это своего рода ору­дия, которыми они могут пользоваться, они начинают делать это, чтобы угождать своим склонностям и восполнять свои недостатки. Именно так они

[299]

становятся невыносимыми, деспотичными, докучливыми, злыми, необуз­данными; и дело тут вовсе не в естественном духе господства, но в том, что им его прививают; ведь не нужно много времени, чтобы почувствовать, как приятно, когда за тебя работают другие, а тебе достаточно лишь пошевелить языком, чтобы привести в движение всю вселенную" (с. 49. Курсив наш).

Восполнение всегда предполагает это — пошевелить языком или заставить других работать на себя. В нем сосредоточены и прогресс как возможность упадка, и регресс в сторону зла, который вовсе не является естественным, но связан с властью замены, позволяющей нам, отсутствуя, действовать, передавая полномочия другим, дейст­вовать чужими руками. Действовать посредством письма. Эта под­мена неизменно принимает знаковую форму. Знак, образ, представ­ляющее становятся силами, "приводящими в движение всю вселенную", - вот в чем парадокс (le scandale).

Ущерб от этого парадокса подчас оказывается непоправимым, и тог­да вся вселенная начинает вращаться в обратную сторону (далее мы уви­дим, что может значит для Руссо подобная катастрофа): природа тог­да оказывается обратной заменой (supplement) искусства и общества. Именно в этот момент зло кажется уже неизлечимым: "Раз ребенок не умеет излечиться, пусть хотя бы умеет болеть: одно искусство заменяет другое и часто приносит лучшие результаты — ведь это искусство самой природы (с. 31). Это как раз тот момент, когда природу-мать уже не лю­бят так, как должны были бы ее любить - за то, какова она есть в своей непосредственной близости ("О природа! О мать моя! Вот я, твой един­ственный страж, нет на свете такого человека, сколь угодно ловкого и лукавого, который бы нас разъединил!" ("Исповедь", кн. XII), когда природа становится подменой другой любви и другой привязанности:

"Созерцание природы всегда влечет его сердце; этим он заменяет другие привязанности, в которых он нуждается; правда, если бы у него был выбор, он предпочел бы самое вещь, а не ее замену; он начинает беседовать с расте­ниями лишь после того, как его попытки беседовать с людьми оказываются тщетными" ("Диалоги", с. 794).

То, что ботаника становится такой подменой общества, это не просто катастрофа, но катастрофа в катастрофе, поскольку в приро­де растение - это сама естественность, сама жизнь. Минералы от­личны от растений: это мертвая полезная природа, угодная челове­ческой предприимчивости. Когда человек теряет смысл и вкус к подлинным богатствам природы — растениям, — он начинает рыть­ся в чреве своей матери, подвергая опасности свое здоровье:

[300]

"Царство минералов не содержит в себе ничего приятного и притягательно­го; богатства земных недр словно скрыты от взглядов человека, дабы не рас­палять его жадности. Там они как бы отложены про запас, чтобы когда-ни­будь послужить восполнением тех подлинных богатств, которые более но-. ступны человеку, но наскучивают его развращенному вкусу. Он развивает промышленность и трудится в поте лица своего, чтобы спасти себя от нище­ты; он роется в недрах земли, рискуя жизнью и здоровьем, ради воображае­мых благ — вместо тех действительных благ, которые она сама ему предостав­ляла, пока он умел ими пользоваться. Он избегает солнца и дня, которых боль­ше недостоин"3.

Таким образом, человек сам выкалывает себе глаза, ослепляет се­бя желанием рыться в недрах матери-природы. А вот страшная ка­ра за эту ошибку, за эту, казалось бы, нехитрую подмену:

"Он погребает себя заживо — и правильно поступает, так как не достоин больше жить при свете дня. Там каменоломни, кузницы, печи, целый набор наковален, молотов, дым и огонь приходят на смену милым образам поле­вых работ. Бледные лица несчастных, томящихся среди вредоносных паров в копях, черные кузнецы, безобразные циклопы — вот зрелище, которое мир копей в недрах земли ставит на место зелени и цветов, лазурного неба, влюб­ленных пастухов и могучих земледельцев на ее поверхности"4.

Это - парадокс (le scandale), это катастрофа. Такого восполнения не допускает ни природа, ни разум. Ни природа, "наша общая мать" ("Прогулки", с. 1066), ни мыслящий и даже резонерский разум ("О со­стоянии природы", с. 478). Разве не делали они все возможное, что­бы избежать этой катастрофы, защититься от насилия, уберечь нас от роковой ошибки? Так, насчет шахт и копей во" Втором рассужде­нии" говорится: "...природа, можно сказать, приняла все меры пре­досторожности, чтобы скрыть от нас эту роковую тайну" (с. 172). Не забудем, что насилие над земными недрами и самый момент ослеп-

3 "Reveries. Septieme promenade" ("Pleiade", t. 1, p. 1066-1067. Курсив наш). На это можно было бы возразить, что в животном жизнь природы протекает еще интенсивнее, чем в растении, однако изучать его можно лишь неживым. "Иссле­дование животных без анатомии - ничто" (р. 1068).

4 Ibid. He пытаясь возводить это в принцип чтения, укажем в качестве любопыт­ного примера на рассуждения Карла Абрахама о циклопе, о страхе перед слепо­той, о глазе, солнце, мастурбации и т. д. ("?uvres Completes", trad. Usa Barande. T. II, p. 18 sq.). Напомним, что в египетской мифологии Сет с помощью Тота (бо­га письма, считавшегося братом Озириса) хитростью убивает Озириса (cf. Vaudier, op. cit., p. 46). Письмо — это помощник, слуга, который разом убивает и отца, и [солнечный] свет (Cf., supra, p. 101).

[301]

ления в руднике, т. е. металлургия, - это (перво)начало общества. Ведь по Руссо (мы будем в этом неоднократно убеждаться), земледе­лие как признак цивилизованного общества уже предполагает начат­ки металлургии. Это ослепление порождает нечто появляющееся на свет вместе с обществом: а именно языки, упорядоченную замену (substitution) вещей знаками, сам порядок восполнения. Таким обра­зом, мы движемся от ослепления к восполнению. Правда, слепой из­начально не может видеть того, что он сам создает для восполнения этой нехватки зрения. Неспособность видеть восполнение есть закон. И прежде всего — это слепота к самому понятию восполнения. Впро­чем, уловить механизм его использования недостаточно, чтобы уви­деть его смысл. Восполнение не имеет смысла и не улавливается ни­какой интуицией. Мы и не пытаемся здесь извлечь его из этой диковинной полутьмы. Мы лишь говорим, что там нечто скрыто.

Разум неспособен осмыслить это двойное вторжение в природу: то, что в природе есть какая-то нехватка, и то, что тем самым нечто добавляется к ней. Впрочем, нельзя сказать, будто разум не в силах это помыслить, поскольку именно это бессилие и конституирует ра­зум. Разум — это принцип тождества, это мысль о самотождествен­ности природного бытия. Разум не может даже определить воспол­нение как свое собственное другое, как нечто иррациональное или не-рациональное, поскольку это восполнение естественным образом подменяет природу. Восполнение - это образ, представление при­роды. Иначе говоря, образ не находится ни внутри природы, ни вне ее. Тем самым восполнение опасно и для разума, для его природно­го здоровья.

"Опасное восполнение". Это слова Руссо из "Исповеди". Он поль­зуется ими в контексте, ином лишь по видимости, пытаясь объяснить как раз "состояние, почти непостижимое для разума": "Словом, меж­ду мною и самым пылким любовником было лишь одно-единствен­ное, но весьма существенное различие, которое и делает мое состо­яние почти непостижимым для разума" ("Pleiade", I, p. 108-109).

Считая следующий за этим текст Руссо своего рода образцом, мы даем ему лишь предварительную оценку, не предвосхищая всего то­го, что сможет открыть в нем будущее чтение как строгая дисцип­лина. Никакой способ чтения, видимо, не годится для этого текста, который мы хотели бы прочитать именно как текст, а не как доку­мент. Прочитать со всей возможной полнотой и строгостью, причем уже по ту сторону всего того, что в нем удобочитаемо и понятно — даже более понятно, чем ранее казалось. Единственная наша цель — обнаружить значение, без которого не могло бы обойтись то чтение, к которому мы призываем: речь идет об "экономии" письменного тек-

[302]

ста, вращающегося среди других текстов и непрестанно к ним отсы­лающего, текста, соотнесенного как со стихией языка, так и с его упо­рядоченным функционированием. К примеру, связь слова "воспол­нение" с соответствующим понятием вовсе не была изобретением Руссо, не сумевшего вполне овладеть ее самобытным функциониро­ванием. Однако она не была просто задана историей и языком, ис­торией языка. Говорить о письме Руссо — значит стремиться понять то, что не улавливается категориями пассивности и активности, ос­лепления и ответственности. Отвлечься от письменного текста и ус­тремиться навстречу тому, что должен был бы означать (voudrait dire) этот текст, в данном случае тем более трудно, что означаемое здесь — само письмо. У нас очень мало шансов найти истину, обозначенную этими текстами (истину метафизическую или истину психологиче­скую — т. е. жизнь Жан-Жака за его творениями): ведь если заинте­ресовавшие нас тексты что-то и означают (veulent dire), то они гово­рят нам лишь о вовлеченности, о взаимной принадлежности жизни и письма единой ткани, единому тексту. Именно это мы и называ­ем здесь восполнением, или, иначе, различАнием.

Вот оно - вторжение опасного восполнения в природу, расщепле­ние им природы, внедрение его между естественной невинностью как непорочностью (virginite) и естественной невинностью как девственно­стью (pucelage): "Одним словом, между мною и самым пылким любов­ником есть лишь одно-единственное, но весьма существенное разли­чие, которое и делает мое состояние почти непостижимым для разума". Хотя следующий абзац начинается с красной строки, именно в нем со­держится объяснение этого "единственного различия", равно как и "состояния, почти непостижимого для разума". Руссо продолжает:

"Я вернулся из Италии не совсем таким, каким отправился туда, но каким в моем возрасте никто оттуда, может быть, не возвращался. Я принес оттуда не непорочность, а девственность. Я возмужал, мой беспокойный темпера­мент наконец пробудился, и первый порыв его, совершенно невольный, по­верг меня в тревогу о моем здоровье, и это лучше, чем что-либо другое, ри­сует невинность, в какой я пребывал до сих пор. Вскоре, успокоившись, я познал это опасное восполнение - обман природы, который спасает моло­дых людей моего склада от настоящего распутства за счет их здоровья, силы, а иногда и жизни" ("Pleiade", I, p. 108-109).

В "Эмиле" (кн. IV) мы читаем: "Тот погиб, кто хотя бы единож­ды познал это опасное восполнение, эту подмену". В той же книге ставится вопрос о том, "как осуществить восполнение, обгоняя опыт" (с. 437), о "духе", который "восполняет телесные силы" (с. 183).

[303]

Автоэротическому опыту сопутствует тревога. Мастурбация спо­собна успокоить ("вскоре, успокоившись"), лишь порождая чувст­во вины, обычно связанное с этой практикой: дети чувствуют вину и интериоризируют сопровождающую ее угрозу кастрации. И пото­му наслаждение переживается как невосполнимая потеря жизнен­ной субстанции, как незащищенность перед безумием и смертью. На­слаждение достигается "за счет их здоровья, сил, а иногда и жизни". Подобно этому в "Прогулках" говорится о человеке, который "ро­ется в недрах земли, рискуя жизнью и здоровьем, он стремится най­ти в центре ее воображаемые блага вместо тех действительных, ко­торые она сама предоставляла ему, пока он умел ими пользоваться".

Речь здесь идет о воображаемом. Восполнение как "обман мате­ри-природы" действует подобно письму и оказывается столь же опас­ным для жизни, причем опасность эту порождает образ. Подобно тому, как письмо обнажает кризис живой речи, ее деградацию в "об­разе", рисунке или представлении, так онанизм возвещает разруше­ние жизненных сил в соблазнах воображения:

"Этот порок, столь удобный стыдливым и робким, имеет особую привлека­тельность для людей с живым воображением, давая им, так сказать, возмож­ность распоряжаться всем женским полом по своему усмотрению и застав­лять служить себе прельстившую красавицу, не имея нужды добиваться ее согласия".

Эта опасное восполнение, которое Руссо называет также "пагуб­ным преимуществом", есть соблазн: оно уводит желание с прямой до­роги, заставляет его блуждать вдали от путей, проложенных самой природой, приводит к потере себя, к падению и потому оказывает­ся чем-то ошибочным, греховным (skandalon). Тем самым оно раз­рушает природу. Однако греховность разума заключается в том, что подобное разрушение природы кажется ему более чем естествен­ным. Ведь это я сам стремлюсь избавиться от силы, данной мне при­родой: "Соблазненный этим пагубным преимуществом, я стал раз­рушать дарованный мне природой крепкий организм, который к этому времени вполне развился". Известно, какое большое значение придается в "Эмиле" времени, медленному созреванию природных сил. Все педагогическое искусство строится на терпеливом расчете, дающем природе время, необходимое для ее работы и свершений, ува­жающем ее ритм и последовательность ее развития. Иначе говоря, это опасное восполнение стремительно разрушает те силы, которые природа медленно создавала и накапливала. "Опережая" естествен­ный опыт, оно перескакивает через этапы развития и безвозвратно

[304]

поглощает энергию. Подобно знаку (мы убедимся в этом позже), оно позволяет обойтись без наличной вещи и непрерывно длящего­ся бытия.

Это опасное восполнение порывает с природой. Всякое описа­ние такого отдаления от природы театрализовано. В мизансценах "Исповеди" речь об опасном восполнении заходит в те моменты, когда нужно воочию показать отдаление или нечто такое, что не есть ни то же самое, ни другое; природа отклоняется от самой себя одно­временно с матерью, или, скорее, с "маменькой", что уже заведомо означает исчезновение настоящей матери и ее весьма двусмыслен­ную замену. Речь идет, таким образом, о дистанции между «мамень­кой» и тем, кого она называет "маленьким"5. Как говорится в "Эми­ле", все зло происходит из того, что "женщины перестали быть матерями; они больше не будут матерями, они не хотят ими быть" (с. 18). Это как бы отсутствие как бы матери. Этот опыт нужен, что­бы стушевать (reduire) это отсутствие и одновременно сохранить его. Это тайный опыт - опыт вора, которому приходится стать невидим­кой: ему нужно, чтобы мать была невидима и сама при этом не мог­ла видеть. Нередко приводят следующие строки:

"Я никогда не кончил бы моего рассказа, если б стал подробно описывать те безумства, какие заставляла меня проделывать мысль о моей дорогой ма­меньке, когда я не был у нее на глазах. Сколько раз целовал я свою постель, при мысли о том, что она спала на ней, занавески, всю мебель в моей ком­нате - при мысли о том, что они принадлежали ей и ее прекрасная рука ка­салась их, даже пол, на котором я простирался, - при мысли, что она по не­му ступала. Иногда в ее присутствии мне случалось выкидывать нелепые проделки, которые могли быть внушены, кажется, только самой пылкой лю-

5 ""Маленький" стало моим, "маменька" - ее именем, и мы навсегда остались друг для друга "маленьким" и "маменькой", даже когда время почти стерло раз­ницу в наших летах. Я нахожу, что эти два имени отлично передают весь харак­тер наших отношений, простоту нашего обращения друг с другом и особенно связь наших сердец. Она была для меня самой нежной матерью, никогда не думавшей о собственном удовольствии, а всегда о моем благе; и если чувственность вошла в мою привязанность к ней, она не изменила сущности этой привязанности, а только сделала ее более восхитительной, опьянила меня очарованием иметь та­кую молодую и красивую маму, которую мне приятно было ласкать; я говорю "ла­скать" в буквальном смысле, потому что ей никогда не приходило в голову от­казывать мне в поцелуях и в самых нежных материнских ласках и никогда в ее сердце не входило желание злоупотреблять ими. Скажут, что в конце концов у нас все-таки возникли отношения другого рода; признаюсь в этом; но надо по­дождать, я не могу рассказать все сразу" (р. 106). Приведем здесь и фразу из Ж. Батая: "Я сам "маленький", мне нет места, мне остается только прятаться" ("Le petit").

[305]

бовью. Однажды за столом, в тот момент, когда она положила кусок в рот, я крикнул, что на нем волос; она выбросила кусок на тарелку; я жадно схватил его и проглотил...6 Одним словом, между мною и самым пылким любовни-

6 Этот фрагмент часто упоминали, но вряд ли глубоко исследовали. Издатели "Исповеди" ("Pleiade") Б. Ганьебен и М. Реймон имеют все основания для упор­ного недоверия "психиатрии" (см. примеч. на с. 1281. В этом же примечании да­ется весьма полезный перечень всех текстов, где Руссо упоминает о своих "бе­зумствах" и "проделках"). Однако, как нам кажется, такое настороженное отношение оправдано лишь применительно к злоупотреблениям психоанализом (а вовсе не к любому его использованию), а также к тем случаям, когда от нас вновь требуют комментария, вырождающегося в бессвязное повторение общеизвестных трактовок. Следовало бы провести различие между слишком краткими и риско­ванными, хотя подчас и полезными, работами доктора Рене Лафорга (R. Laforgue, "Etude sur J.-J. Rousseau", в "Revue francaise de psychanalyse", t. I. 1927, p. 370 sq. et "Psychopathologie de l'echec", p. 114 sq., 1944), который, впрочем, даже не упо­минает об интересующих нас здесь текстах, и теми серьезными исследованиями, которые, хотя бы в принципе, способны осмыслить психоаналитическое учение. Такова направленность прекрасных, глубоких исследований Ж.Старобинского. Так, в его "L'?il vivant" заинтересовавший нас здесь отрывок из Руссо приводит­ся в ряду других аналогичных примеров, взятых большей частью из "Новой Элоизы". Среди них и отрывок об "эротических фетишах": "То тут, то там разброса­ны твои одежды, и моему пылкому воображению чудится, будто они утаили от взоров тебя. Вот воздушный чепчик — как украшают его твои белокурые волосы, которые он пытается прикрывать. А вот счастливая косынка, один-единственный раз я не буду роптать на нее. Вот прелестное, простенькое утреннее платье во вкусе той, которая его носит; крошечные туфельки - в них легко проскальзыва­ют твои изящные ножки. А вот расшнурованный корсет, он прикасается, он об­нимает... дивный стан... две нежные округлости груди... упоительная мечта... ки­товый ус сохраняет оттиск... восхитительные отпечатки, осыпаю вас поцелуями!" (р. 115-116).

Обратил ли исследователь внимание на необычность этих замен, на узлы (ar­ticulations) этих смещений? Не слишком ли доверился Старобинский в борьбе с редуктивным, каузалистским, диссоциативным психоанализом психоанализу то­талитарному в духе феноменологии и экзистенциализма? Такой психоанализ, растворяя сексуальность в поведении как целом, может и не заметить расщепле­ния, различия, смещения, фиксации, посредством которых структурируется по­ведение в целом. Не исчезает ли совсем место или же места проявления сексу­альности в том анализе целостного поведения, который предлагает Старобинский? Ср.: "Эротическое поведение не дано нам в отдельных деталях, это проявление целостного индивида, и именно таким его нужно изучать. Нельзя ограничивать, скажем, эксгибиционизм сексуальной "сферой" (неважно, ради чего это может делаться - чтобы потом им пренебречь или, напротив, сделать его привилегиро­ванным объектом изучения): в нем проявляется вся человеческая личность с ее фундаментальными "экзистенциальными предпочтениями" ("Transparence et l'obstacle", p. 210—211. Примечание отсылает нас к "Phenomenologie de la percep­tion" Мерло-Понти). Не возникает ли тогда опасность трактовать патологию на классический манер - т. е. как некий "излишек", осмысляемый в "экзистенци­альных" категориях: "С точки зрения глобального анализа окажется, что неко­торые первичные данные сознания составляют разом и источник спекулятивно­го мышления Руссо, и источник его безумия. Однако эти исходные данные сами по себе вовсе не свидетельствуют о болезни. Болезнь начинается и развивается лишь вследствие особой силы переживания этого исходного материала... Разви­тие болезни с очевидностью, хотя и в карикатурной форме, выявляет тот фунда­ментальный "экзистенциальный" вопрос, с которым сознание не смогло спра­виться" (р. 253).

[306]

ком есть лишь одно-единственное, но весьма существенное различие, кото­рое и делает мое состояние почти непостижимым для разума..." Несколько выше говорится: "Я чувствовал всю силу моей привязанности к ней лишь тогда, когда я ее не видел" (с. 107).

Цепочка восполнений

Открытие опасного восполнения, следовательно, упоминается наря­ду с другими "безумствами", однако в нем есть особое преимущест­во, и потому Руссо говорит о нем в последнюю очередь и видит в нем объяснение состояния, непостижимого для разума. Ибо дело здесь не в переносе наслаждения на какой-то отдельный предмет-замес­титель, но скорее в переживании этого наслаждения, в его разыгры­вании — непосредственно и во всей его целостности. Дело ведь не в том, чтобы целовать постель, пол, занавески, мебель и т. д. или же "про­глатывать" "кусок, который она положила в рот", но в том, чтобы "располагать по своему усмотрению всем женским полом".

Можно было бы сказать, что вся эта "театральная сцена" пред­полагает не только декорацию в общепринятом смысле, т. е. сово­купность второстепенных деталей: важна и пространственная лока­лизация опыта. Жан-Жак находится в доме г-жи де Варане: достаточно близко от "маменьки", чтобы видеть ее, питая этим свое воображение, но вместе с тем имея возможность уединиться. Заме­на (suppleance) становится возможной и необходимой именно в тот момент, когда мать исчезает. Эта игра наличия и отсутствия мате­ри, это чередование непосредственного восприятия и воображения требуют соответствующей организации пространства. Руссо про­должает так:

"Пусть прибавят к этой склонности обстановку, в которой я тогда находил­ся, живя у красивой женщины, лелея ее образ в глубине своего сердца, по­стоянно встречаясь с ней днем, окруженный по вечерам предметами, напо­минающими мне о ней, засыпая в постели, в которой, я знал, она спала раньше! Сколько возбудителей! Иной читатель, представив их себе, уже ви­дит меня полумертвым. Совсем напротив, именно то, что должно было бы погубить меня, послужило к моему спасению, по крайней мере на время. Опьяненный счастьем жить подле нее, пламенным желаньем провести с ней все мои дни, я всегда видел в ней, отсутствующей или присутствующей, нежную мать, дорогую сестру, очаровательную подругу и ничего больше... она была для меня единственной женщиной на свете, и необычная нежность чувств, которую она мне внушала, не оставляя моей чувственности времени

[307]

пробудиться по отношению к другим, предохраняла меня как от нее самой, так и от всех представительниц ее пола".

Итак, этот опыт не был событием, оставившим свою мету в са­мый ранний или подростковый период. Он не только создал и укре­пил — как некая скрытая основа — все здание значений. Он остался действенным навязчивым переживанием, в котором "наличное" по­стоянно возобновляется и вновь строится - и так до самого конца "жизни" и "текста" Жан-Жака Руссо. Чуть позже, чуть дальше в тек­сте "Исповеди" (кн. IV)7 Руссо говорит нам о "некоем случае, о ко­тором нелегко рассказать": он встретил человека "с тем же поро­ком". Жан-Жак в ужасе обращается в бегство, "весь дрожа", как будто он только что "совершил преступление". "Такое воспомина­ние надолго меня от этого излечило".

Надолго ли? К онанизму, который позволяет самовозбуждаться, предоставляя в распоряжение отсутствующих красавиц, Руссо при­бегал всегда и всегда укорял себя за это. В его глазах онанизм остал­ся воплощением порока и извращения. Возбуждение, которое мы испытываем от самого наличия другого человека, изменяет и нас са­мих. Руссо не хочет и не может понять, что это изменение не врыва­ется извне, но изнутри порождает человеческое Я. Он видит в этом случайное зло, которое, вторгаясь извне, нарушает неприкосновен­ную целостность субъекта. Но он не может отказаться от того, что позволяет ему непосредственно наслаждаться желанным наличием другого, равно как он не может отказаться и от языка. Вот почему и в этом смысле, так же, как говорится в "Диалогах" (с. 800), "до кон­ца дней своих, уже в старости, он все еще оставался ребенком".

Восстановление наличия посредством языка одновременно и символично, и непосредственно. Над этим противоречием стоит по­думать. Речь идет об опыте непосредственного восстановления — опыте, который, будучи опытом и вместе с тем - сознанием, может обойтись и без мира. Самоприкосновение, самовозбуждение притво­ряется вполне самодостаточным. Коль скоро якобы наличное есть лишь символическая подмена другого наличия, можно возжелать наличия лишь тогда, когда ему уже предшествует ранее начавшаяся игра замещений и символический опыт самовозбуждения. Сама вещь не может появиться вне символической системы, существование ко­торой предполагает возможность самовозбуждения. Таков и опыт непосредственного восстановления: он не допускает промедления. Он

7 Р. 165.

[308]

требует удовлетворения сразу и на месте. А если и возникает промед­ление, то вовсе не потому, что приходится дожидаться другого. При этом наслаждение как бы и не отсрочивается. "К чему столько му­чений в отдаленной надежде на столь малый и столь сомнительный успех, если можно прямо тут же, на месте..." ("Диалоги").

Однако то, что более не отсрочивается, отсрочивается в абсолют­ном смысле. То наличие, которое дается нам в настоящем, оказыва­ется химерой. Самовозбуждение - это чистая спекуляция. Знак, об­раз, представление, которые восполняли отсутствующее наличие, суть иллюзии, обман. Чувство вины, страх смерти и кастрации до­полняют, сливаясь с ними, опыт фрустрации. Обман (donner le change): при любом понимании этого выражения оно требует обращения к восполнению. Чтобы объяснить нам свое отвращение к "сношению с проститутками", Руссо рассказывает, что "склонность, которая из­менила все [его] страсти" ("Исповедь", с. 41 )8, не исчезла и в Вене­ции, когда ему был уже 31 год: "Я не потерял печальной привычки обманывать мои потребности" (с. 316).

Таким образом, наслаждение самой вещью — и само это действие, и его сущность — пронизано фрустрацией. Стало быть, нельзя ска­зать, будто наслаждение имеет сущность или же является действи­ем (eidos, ousia, energeia и т. д.). Брезжит, скрываясь, дается, смеща­ясь, нечто такое, что, строго говоря, нельзя назвать наличием. Таково бремя восполнения, такова выходящая за рамки языка метафизики структура, "почти непостижимая для разума". Почти непостижи­мая: если бы нечто было просто иррациональным, прямо противо­положным разуму, оно бы меньше раздражало и сбивало с пути клас­сическую логику. Восполнение сводит с ума, поскольку, не будучи ни наличием, ни отсутствием, оно починает и наше наслаждение, и на-

8 На этих знаменитых страницах кн. I "Исповеди" Руссо сближает первоначаль­ную практику чтения ("чтение тайком") со своими первыми подходами к авто­эротизму. И это вовсе не означает поощрения "грязных и непристойных" книг. Напротив, "случай так благоприятствовал моему стыдливому характеру, что до трид­цатилетнего возраста я ни разу не заглянул ни в одну из тех опасных книг, в ко­торых прекрасная светская дама видит лишь то неудобство, что их можно читать только тайком" (р. 40). Однако и без этих "опасных книг" Жан-Жак подвергает себя другим опасностям. А вот конец абзаца: "А пока лишь отметим источник и первую причину той склонности, что изменила все мои страсти, побудив меня к самовоздержанию: недостаток действий обусловливался излишней пылкостью желаний" (р. 41). Содержание и стиль этого отрывка напоминают другое место из "Исповеди" (р. 444, ср. примеч. издателей), а также нижеследующие строки: "Ибо читать за едой было моей прихотью, при невозможности трапезы вдвоем и наедине. Мне не хватало в качестве восполнения как раз общества. Я поглощал одно за другим то страницу, то кусок, и казалось, будто моя книжка обедает вме­сте со мной" (р. 269).

[309]

ше целомудрие: " ...воздержание и наслаждение, удовольствие и му­дрость - всего этого я был лишен" ("Исповедь", с. 12).

Как все это и в самом деле запутанно! Символическое дается не­посредственно, наличное отсутствует, немедленно осуществленное оказывается отсроченным, а наслаждение несет в себе угрозу смер-ти; Однако эту систему, эту нелепую "экономию" восполнения нуж­но дополнить еще одним знаком. Отчасти его уже можно прочесть. Будучи страшной угрозой, восполнение оказывается также первой и самой надежной защитой - прежде всего против самой этой угро­зы. Вот почему от него невозможно отказаться. И сексуальное само­возбуждение, т. е. самовозбуждение как таковое, не начинается и не кончается тем, что подразумевается под словом "мастурбация". Вос­полнение не только способно обеспечить отсутствующее наличие с помощью его образа: осуществляя это посредством знака как пол­номочного представителя, оно держит отсутствующее наличие на расстоянии и управляет им. В самом деле, ведь это наличие внуша­ет одновременно и желание, и страх. Восполнение и нарушает запрет, и блюдет его. Все это и обеспечивает возможность письма как вос­полнения речи, но также и речь как письмо вообще. Эта "эконо­мия" одновременно и подвергает нас опасности, и защищает нас иг­рой сил и различий между ними. Так, восполнение опасно как то, что несет угрозу смерти, но оно, согласно Жан-Жаку Руссо, не опасней "сношений с женщинами". Наслаждение само по себе — вне систе­мы символов и восполнений, то, что связало бы нас с чистым нали­чием как таковым, если бы нечто подобное было вообще возможно, — есть лишь другое имя смерти. Руссо так и говорит:

"Наслаждение! Разве в нем участь человека? Ах! Если бы когда-нибудь хоть один-единственный раз в жизни я испытал во всей полноте все восторги любви, то вряд ли мое хрупкое существо смогло бы это перенести, я бы тог­да просто сразу умер" ("Исповедь", кн. VIII).

Если довериться этой универсальной очевидности, всеобщему и априорному значению этого высказывания-вздоха, то придется тут же признать, что "сношения с женщинами" (или гетероэротизм) во­обще не могут быть пережиты (на самом деле, или, как говорят, ре­ально) без умения стать самому себе защитой и восполнением. Ина­че говоря, между автоэротизмом и гетероэротизмом нет жесткой границы, но есть "экономическое" распределение функций. Лишь в рамках этого общего правила могут вычленяться различия — в том числе и то, что отличает Руссо. Прежде чем пытаться очертить в чи­стом виде специфику системы и письма Руссо (на что мы здесь не

[310]

претендуем), следует прежде всего выявить взаимные сорасчлене-ния (articuler) всех их структурно- или сущностно-необходимых черт на различных уровнях обобщения.

Лишь на основе вполне определенного представления о "сноше­ниях с женщинами" Руссо вынужден был всю свою жизнь прибегать к опасному восполнению, именуемому мастурбацией и неразрывно связанному с его писательской деятельностью. И так — до конца. Тереза — та самая Тереза, о которой мы можем говорить, Тереза, при­сутствующая в тексте, та, чье имя и "жизнь" принадлежат письме­нам, которые мы читаем, — прочувствовала все это на самой себе. В кн. XII "Исповеди", в тот момент, когда "надо сказать все", нам по­веряется "двоякая причина" нескольких "решений":

"Надо сказать все: я не утаил ни пороков моей бедной маменьки, ни своих собственных; я не должен щадить и Терезу; и каким бы удовольствием ни было для меня воздать честь столь дорогому мне существу, я не хочу скры­вать ее недостатков, если только невольное угасание сердечных привязанно­стей может считаться недостатком. Уже давно стал я замечать ее охлажде­ние... Я опять попал в то же затруднительное положение, последствия кото­рого испытал с "маменькой", и те же самые последствия оно вызвало и у Те­резы. Не будем искать совершенства за пределами естества; вероятно, то же самое случилось бы с любой женщиной... Между тем мое положение было теперь такое же и даже еще хуже из-за злобы моих недоброжелателей, толь­ко и жаждавших уличить меня в чем-нибудь дурном. Я опасался рецидива и, не желая этим рисковать, предпочел обречь себя на воздержание, чем под­вергнуть Терезу опасности снова стать матерью. К тому же я заметил, что сношения с женщинами сильно ухудшают мое здоровье. Это двоякая причи­на заставила меня принимать решения, которые я иногда плохо выполнял; но за последние три-четыре года я выполнял их гораздо строже" (с. 595).

В "Парижской рукописи" после слов "сильно ухудшают мое здо­ровье" мы читаем: "...другой сходный порок, от которого я никогда не мог избавиться, казался мне менее вредным. Эта двоякая причина..."9

Это извращение - предпочтение, отдаваемое знаку, защищает меня от смертельно опасных издержек. Пусть так. Однако эта явно эгоистическая экономия функционирует в целостной системе эти­ческих представлений. Плата за эгоизм - чувство вины. Все это пре­вращает автоэротизм в роковую потерю, в самоизувечение. Однако это извращение, приносящее вред лишь мне одному, не заслужива­ет особого порицания. Руссо объясняет это в нескольких своих пись-

9 См. примеч. издателей, р. 1569.

[311]

мах. Например: "Поскольку мои пороки вредили лишь мне одному, я и могу обнажить перед всем светом безупречную жизнь со всеми тайнами моей души" (г-ну Сен-Жермену, 26-2-70). "У меня много пороков, но они вредят лишь мне самому" (г-ну Ленуару, 15-1-72)10. Таким образом, Жан-Жак мог искать восполнения в Терезе лишь при одном условии: чтобы сама возможность системы восполнений как таковая уже существовала, чтобы игра подмен уже началась, что­бы в некотором смысле сама Тереза уже была восполнением. Ведь и маменька уже была восполнением некоей неизвестной матери, да и сама "настоящая мать", перед которой встают в тупик все известные "психоанализы" Руссо, тоже в некотором роде изначально была вос­полнением, даже если "на самом деле" она вовсе не умерла в родах. Вот она - эта цепь восполнений. Само имя маменьки уже означает такое восполнение:

"Ах, моя Тереза, я слишком счастлив, что обладаю тобой, скромной, здоро­вой, и избежал того, чего боялся. (Речь идет о потере "девственности" в ре­зультате неопытности Терезы: она только призналась в этом своем проступ­ке.) Я искал сначала просто возможности развлечься. Я увидел, что достиг большего — нашел себе подругу. Немного привыкнув к этой превосходной девушке и поразмыслив о своем положении, я понял, что думал только о своем удовольствии, а встретил счастье. Взамен угасшего честолюбия мне нужно было сильное чувство, которое наполнило бы мое сердце. Нужно бы­ло, если уж говорить до конца, найти преемницу "маменьке": раз мне не суждено было жить с ней, мне нужен был кто-нибудь, кто стал бы жить с ее воспитанником и в ком бы я нашел простоту, сердечную покорность, кото­рую она находила во мне. Надо было, чтобы отрада честной и домашней жизни вознаградила меня за отречение от помыслов о блестящей судьбе. Ос­тавшись совсем один, я почувствовал пустоту в сердце; но достаточно было другого сердца, чтобы наполнить его. Судьба отняла у меня и сделала чу­жим - отчасти по крайней мере - то существо, ту женщину, для которой природа меня создала. С тех пор я был одинок, так как дм меня никогда не су­ществовало посредника между всем и ничем. В Терезе я нашел восполнение, в ко­тором нуждался"11.

В этой цепочке восполнений обнаруживается своего рода необ­ходимость - необходимость в бесконечном сцеплении звеньев, в не-

10 См. также "Исповедь" (р. 109, примеч. издателей).

11 Р. 331—332 (курсив наш). Старобинскмий ("Transparence et l'obstacle", p. 221), a также издатели "Исповеди" (р. 332, примеч. 1) небезосновательно соотносят дан­ное употребление слова "восполнение" с его использованием на с. 109 ("опас­ное восполнение").

[312]

отвратимом умножении восполняющих посредников, которые и вы­рабатывают смысл того, что при этом отодвигается-отсрочивается, а именно иллюзию самой вещи, непосредственного наличия, изна­чального восприятия. Все непосредственное уже заведомо оказыва­ется производным. Все начинается с посредника, и именно это ока­зывается "непостижимым для разума".

Из круга вон выходящее (l'exorbitant). Проблема метода

"Для меня никогда не существовало посредника между всем и ни­чем". Посредник — это середина, переход, средний термин между пол­ным отсутствием и абсолютной полнотой наличия. Как известно, Руссо настойчиво стремился устранить все то, что можно было бы назвать "опосредствованней" (mediatete). И это желание он выра­жал смело, остро, предметно. Оно не нуждается в расшифровке. И вот именно о нем вспоминает Жан-Жак, когда распутывает цепь нанизанных друг на друга восполнений, замещающих мать или при­роду. Восполнение находится где-то посередине между полным от­сутствием и полным наличием. Игра этих замен одновременно и восполняет нехватку, и оставляет на ней свою мету. Однако Руссо рассуждает так, будто уже одно только обращение к восполнению (в данном случае — к Терезе) могло разрешить все его беспокойства по поводу посредничества: "С тех пор я был одинок, так как для меня никогда не существовало посредника между всем и ничем. В Терезе я нашел восполнение, в котором нуждался". Пагубность этого по­нятия тем самым ослабляется — как если бы удалось его урезонить (arraisonner), одомашнить, приручить.

Это ставит перед нами вопрос об употреблении слова "воспол­нение", о месте Руссо внутри той системы языка и логики, которая сообщает этому слову и понятию захватывающую (surprenante) си­лу: пользуясь им, говорящий всегда может высказать больше, мень­ше или же нечто иное по сравнению с тем, что он хотел бы сказать. Таким образом, это вопрос не только о письме Руссо, но и о нашем прочтении. Прежде всего мы должны дать себе строгий отчет в этом охвате или захвате (de cette prise ou de cette surprise), в том, что писа­тель пишет, находясь внутри языка и внутри логики, и потому его речь, по определению, не может полностью овладеть их собственной си­стемой, законами, жизнью как таковыми. Писатель может исполь­зовать этот язык и логику, лишь подчиняясь - в известном смысле

[313]

и до известного предела — этой их системе. И наше чтение всегда должно иметь в виду это незаметное для самого писателя отноше­ние между тем, чем он владеет, и тем, чем он не владеет в схемах своего языка. Отношение это не есть количественное распределение тени и света, слабости и силы: это означающая структура, которую должно выработать (produire) само критическое чтение.

Что значит здесь — выработать? В поисках объяснения нам при­дется приступить к обоснованию наших принципов чтения. Это, как мы далее увидим, отрицательное обоснование: методом исключе­ния оно очерчивает то пространство чтения, которое у нас здесь ос­тается пустым, или, иначе, саму задачу чтения.

Очевидно, что для выработки означающей структуры не годится самоустраняющийся и почтительный двойник-комментарий, наце­ленный на воспроизведение осознанного, свободного, интенцио-нального отношения, возникающего в процессе взаимодействий между писателем и историей, которой он причастен благодаря сти­хии языка. Конечно, дублирующий комментарий должен иметь свое место и в критическом чтении. Если не учитывать и не соблюдать все комментаторские правила - а это дело нелегкое и требует полного набора орудий традиционной критики, - то без всего этого крити­ческая работа рискует обратиться неизвестно куда и заявить неизве­стно что. Однако комментарий, эта незаменимая предосторожность, может лишь поставить охрану при входе, но не может открыть пе­ред нами чтение.

Итак, чтение не должно ограничиваться удвоением текста, одна­ко оно не имеет права и выходить за его рамки, обращаясь к чему-то другому - к внешнему объекту (метафизическая, историческая, психобиографическая и прочая реальность) или к внетекстовому оз­начаемому, содержание которого бы возникло (или могло бы возник­нуть) вне языка, т. е., в нашем смысле слова, вне письма как тако­вого. Вот почему те методологические размышления по конкретному поводу, на которые мы здесь отваживаемся, непосредственно выте­кают из общих предпосылок, изложенных выше, - об отсутствии предметной соотнесенности или трансцендентального означаемо­го. Внетекстовой реальности вообще не существует (Il n'y a pas de hors-texte). И вовсе не потому, что нас не интересует жизнь Жан-Жака или же существование "маменьки" или Терезы как таковых, и не потому, что у нас нет иного доступа к их так называемому "ре­альному" существованию, кроме как через текст; не потому, что мы не можем поступить иначе и должны помнить об этом ограничении. Уже и всех названных причин нам хватит с лихвой, но есть и другие, более веские основания. Как мы пытались здесь доказать, следуя пу-

[314]

теводному понятию "опасного восполнения", так называемая ре­альная жизнь существ "из плоти и крови" — по ту сторону того, что можно было бы назвать сочинениями Руссо, — всегда была письмом и только письмом. Там были только восполнения и значащие заме­ны, которые могли возникнуть лишь в цепи отсрочивающих отсы­лок, так что "реальное" могло появиться, добавиться и осмыслиться лишь на следах восполнения и по его призыву... И так до бесконеч­ности, ибо в тексте мы читаем, что всякое абсолютное наличие — природа, то, что называется "реальной матерью", и т. д. — все это уже исчезло или же вовсе не существовало, а смысл и язык открывают­ся нам лишь благодаря письму как отсутствию некоего естественно­го наличия.

Хотя наше прочтение и не является комментарием, оно должно осуществляться внутри текста, не выходя за его пределы. Вот поче­му, вопреки видимости, определение слова "восполнение" никоим образом не является здесь психоаналитическим, если считать пси­хоаналитическим истолкование, уводящее нас за пределы письма к психобиографическому означаемому или даже к общей психологи­ческой структуре, которую мы были бы вправе отделить от означа­ющего. Такой подход подчас противопоставляет себя традиционно­му комментарию-двойнику. Однако, по сути, он легко с ним сочетается. Безмятежность, с которой комментарий утверждает са­мотождественность текста, уверенность жеста, очерчивающего его границы, — все это легко уживается со спокойной убежденностью, со­вершающей из текста прыжок вовне, к его предполагаемому содержа­нию обок с чистым означаемым. И в самом деле, применительно к Руссо психоаналитические исследования в духе д-ра Лафорга спер­ва прочитывают текст самыми традиционными методами и лишь за­тем вырываются за его рамки. Вычитывание "симптомов" из лите­ратуры — нет ничего более банального, школярского, наивного. Если мы не видим саму ткань "симптома", его фактуру, то мы с легкос­тью перескакиваем к психобиографическому означаемому, связь ко­торого с литературным означающим становится тогда чисто внеш­ней и случайной. Другая грань того же жеста проявляется тогда, когда в общих работах о Руссо, в привычном ансамбле, выдающем себя за синтез и точную реконструкцию "мысли и дела" Руссо путем ком­ментария и систематизации, вдруг появляется глава биографическо­го и психоаналитического типа о "проблеме сексуальности у Руссо" со ссылками на его историю болезни в приложении.

Отделить означаемое от означающего путем истолкования или комментария и тем самым уничтожить письмо другим письмом, письмом-чтением, невозможно в принципе. Тем не менее мы пола-

[315]

гаем, что сама эта невозможность по-разному складывается (articuler) в истории. Она не ограничивает опыты расшифровки определенной формой или мерой, ей не нужны одни и те же правила. Здесь необ­ходимо принять во внимание историю текста как такового. Когда мы говорим о писателе и о том, как над ним тяготеет язык, это относит­ся не только к писателю-словеснику. Этому захвату подчиняются и философ, и летописец, и мыслитель-теоретик — вообще и в конеч­ном счете всякий, кто пишет. Но в каждом отдельном случае пишу­щий включен в какую-то определенную систему текста. Хотя чис­того означаемого и не существует, имеется целый ряд различных отношений в зависимости от того, какая часть означающего притво­ряется нерастворимым слоем означаемого. Например, философский текст, который фактически всегда существует в письменном виде, со­держит — именно как нечто специфически философское — установ­ку на самостирание перед тем обозначаемым содержанием, которое этот текст несет в себе и преподает нам. Наше чтение должно стре­миться учесть эту цель, даже если в конечном счете она окажется неосуществимой. С этой точки зрения и должна изучаться любая история текстов, в том числе и история литературных форм на За­паде. За исключением моментов резкого прорыва и моментов со­противления (осознаваемых достаточно поздно), литературное письмо - почти всегда и почти везде, в разное время по-разному -предоставляет себя для такого трансцендирующего чтения, для тако­го поиска означаемого, который мы подвергаем здесь сомнению, -не для того, чтобы просто его отменить, но чтобы понять его внут­ри системы, увидеть которую оно не в состоянии. Философская ли­тература — это лишь один из примеров в этой истории, но это при­мер весьма значимый. Он особенно интересует нас в связи с Руссо, который, по весьма серьезным причинам, и создавал философскую словесность (например, "Общественный договор" и "Новую Эло-изу"), и одновременно предпочитал существовать в письме литера­турном — т. е. таком, которое не исчерпывается тем или иным фи­лософским или иным содержанием, в нем обнаруживаемом. То, что Руссо - как философ и как психолог - сказал нам о письме вообще, неразрывно связано с системой его собственного письма. И это нуж­но учитывать.

Вследствие этого возникают сложные проблемы — в особеннос­ти проблемы расчленения. Вот три примера.

1. Если наш путь при чтении "восполнения" не является попро­сту психоаналитическим, то это потому, что обычный психоанализ литературы начинается с заключения в скобки литературного озна­чающего как такового. Кроме того, потому, что сама психоаналити-

[316]

назад содержание далее



ПОИСК:




© FILOSOF.HISTORIC.RU 2001–2023
Все права на тексты книг принадлежат их авторам!

При копировании страниц проекта обязательно ставить ссылку:
'Электронная библиотека по философии - http://filosof.historic.ru'