относятся к изначальной сфере, если только она понята «в широком смысле», и настойчивость, с которой он противопоставляет абсолютную действительность первичной памяти и относительную действительность вторичной памяти45, ясно показывают и его цель, и его тревогу. Его тревога происходит от того факта, что он пытается удержать две очевидно несовместимые возможности. (а) Живое Теперь конституируется как абсолютно воспринимаемый источник только в состоянии непрерывности с ретенцией, взятой как невосприятие. Верность опыту и «самим вещам» препятствует тому, чтобы это было иначе. (б) Источником конкретности вообще является изначальный характер живого Теперь, он, следовательно, необходим для удерживания ретенции в сфере изначальной конкретности и для перемещения границы между изначальным и не
45 См., например, среди многих аналогичных текстов Приложение III к Феноменологии внутреннего сознания времени: «Мы имеем, таким образом, в качестве существенных модусов сознания времени: (1) "ощущение" как представление настоящего (презентация) и с ним сущностно переплетенные (verflochtene), однако также становящиеся самостоятельными ретенцию и протенцию (изначальная сфера в более широком смысле); (2) полагающее воспроизведение как чистую фантазию, в которой все те же модусы появляются в фантазии-сознании» (ФВСВ, РП, Прил. III. С. 121). Здесь опять, и это будет рассмотрено, суть проблемы принимает форму переплетающихся (Verflechtung) нитей, существо которых бережно распутывает феноменология.
Это расширение изначальной сферы есть то, что дает нам возможность различать между абсолютной конкретностью, приложимой к ретенции, и относительной конкретностью, зависимой от вторичной памяти или повторения (Wiedererinnerung) в форме репрезентации. Говоря о восприятии как первичных опытах (Urerlebnisse), Гуссерль пишет в Идеях I: «При более пристальном рассмотрении в их конкретности обнаруживается только одна, но всегда непрерывно текущая абсолютно изначальная фаза, фаза живого Теперь... Поэтому, к примеру, мы схватываем абсолютное право имманентной воспринимающей рефлексии, т. е. имманентного восприятия без каких-либо ограничений, действительно достигающего в своем потоке первичных данностей. Это касается и абсолютного права имманентной ретенции, того в ней, что мы осознаем как "все еще" живое и "только что" случившееся, но, конечно, не того содержания, которое достигается позже... Подобным же образом мы схватываем относительное право имманентного воспоминания» (Ideas I, § 78, ET, p. 221—222).
[91]
изначальным. Граница должна проходить не между чистым настоящим и ненастоящим, т. е. между актуальностью и неактуальностью живого Теперь, но, скорее, между двумя формами возвращения или вос-становления настоящего: ре-тенции и ре-презентации.
Не умаляя пропасть, могущую в действительности разделять ретенцию и репрезентацию, не скрывая того факта, что проблема их отношения есть не что иное, как проблема «жизни» и сознательного становления жизни, мы могли бы сказать a priori, что их общим корнем является возможность — возможность повторения в ее наиболее общей форме, т. е. конституция следа в самом широком смысле, — которая не только должна пребывать в чистой актуальности Теперь, но должна конституировать ее через любое движение различия, которое ее вводит. Такой след является, — если мы позволим себе воспользоваться этим языком, непосредственно его не опровергая и не перечеркивая, как мы и поступаем, — более первичным, чем то, что является феноменологически первичным. Ибо идеальность формы (Form) самого присутствия предполагает то, что оно бесконечно повторяемо, что его воз-вращение, как возвращение Того же самого, неизбежно происходит ad infinitum и вписывается в само присутствие. Она предполагает, что возвращение есть возвращение настоящего, которое будет удержано в ограниченном движении ретенции, и что первичная истина, в феноменологическом смысле слова, в конечном счете лишь коренится в ограниченности этой ретенции. Это к тому же предполагается тем, что отношение к бесконечности может быть установлено только в открытой форме присутствия относительно идеальности как возможности воз-вращения ad infnititm. Как же можно объяснить то, что возможность рефлексии и репрезентации относится, по существу, ко всякому переживанию, кроме этой несамоидентичности присутствия, называемой первичной? Как можно объяснить то, что эта возможность подобно чистой и идеальной свободе принадлежит существу сознания? Гуссерль постоянно это подчеркивает, говоря о рефлексии, в осо-
[92]
бенности в Идеях I46,и говоря о репрезентации, уже в Феноменологии внутреннего сознания времени47. Во всех этих направлениях присутствие настоящего мыслится как возникающее из разворота возвращения, из движения повторения, а не наоборот. Позволяет ли нам тот факт, что этот разворот непреодолим в присутствии или в самотождественности, что этот след или различие всегда старше присутствия и обеспечивает ему его открытость, говорить о простой самотождественности im selben Augenblick? Не компрометирует ли он то применение, которое Гуссерль хочет определить для понятия «одинокой ментальной жизни» и, следовательно, для строгого разделения указания и выражения? Не имеет ли указание и другие понятия, на основании которых мы пытались его всесторонне обдумать (понятия существования, природы, посредничества, эмпирического и т. д.), неискоренимое начало в движении трансцендентальной темпорализации? И кстати, не предстает ли все, что уже объявляется в этой редукции к «одинокой ментальной жизни» (трансцендентальная редукция во всех своих стадиях, а особенно редукция к монадической сфере «собственности» — Eigenheit — и т. д.), в самой своей возможности пораженным тем, что мы называем временем? Но тому, что мы называем временем, должно быть дано другое имя, — ибо «время» всегда обозначало движение, понятое в терминах настоящего, и не может означать больше ничего. Не разрушается ли понятие чистого одиночества — монады в феноменологическом смысле — своим собственным началом, самим условием своего самоприсутствия, т. е. «временем», заново продуманным на основании теперь различия в самоотношении, на основании идентифицирующей идентичности и неидентичности в «тождественности» im selben Augenblick? Сам Гуссерль вызвал аналогию между отношением к alter ego, кон-
46 В частности в § 77, где ставится проблема различия и отношений между рефлексией и репрезентацией, например во вторичной памяти.
47 См., например, § 42: «Но каждому сознанию настоящего и сознанию, осуществляющему настоящее, соответствует идеальная возможность точно соответствующего воспроизведения этого сознания» (С. 93).
[93]
ституированном в абсолютной монаде эго, и отношением к другому настоящему, прошлому настоящему как конституированному в абсолютной актуальности живого настоящего (Картезианские размышления, § 52).
Не открывает ли эта «диалектика» — в любом смысле термина и до какого бы то ни было спекулятивного отнесения этого понятия — живое для различия, и не конституирует ли, в чистой имманентности переживания, дивергенцию, вовлекающуюся в указательную коммуникацию и даже в значение вообще? И мы думаем, что дивергенцию указательной коммуникации и значения вообще Гуссерль предназначает не только для исключения указания из «одинокой ментальной жизни», он будет рассматривать язык вообще, элемент логоса в самой его выразительной форме, как вторичное событие, дополняющее первичный и предвыразительный слой смысла. Сам выразительный язык стал бы чем-то дополнительным к абсолютному безмолвию самоотношения.
[94]
6. голос, который хранит молчание Поэтому феноменологическое «молчание» может быть только реконструировано двойным исключением или двойной редукцией: отношения к другому во мне в указательной коммуникации и выражения как уровня, который следует за. свыше и извне по отношению к уровню смысла. В отношении между этими двумя исключениями и прояснится странная прерогатива голосового посредника.
Начнем с рассмотрения первой редукции, как она фигурирует в «сущностных различиях», которыми мы здесь ограничим наше исследование. Нужно добавить, что критерий для различия выражения и указания в конечном счете держится на всем этом довольно кратком описании «внутренней жизни». Утверждается, что во внутренней жизни нет никакого указания, поскольку там нет коммуникации, что там нет никакой коммуникации, поскольку нет alter ego. A когда во внутреннем языке появляется второе лицо, то это вымысел, а вымысел, в конце концов, и есть только вымысел. «Ты не прав, ты не должен так поступать» — это всего лишь ложная коммуникация, притворная коммуникация.
[95]
Не будем формулировать посторонних вопросов, касающихся возможности и статуса таких вымыслов или притворств, и места, из которого это «ты» может возникать в монологе. Не будем пока задавать эти вопросы, их необходимость будет более чем очевидной, когда Гуссерль заметит, что, кроме ты, персональных высказываний вообще и я в частности, есть «сущностно редкие» выражения, не имеющие «объективного смысла» и что в коммуникативной речи они всегда функционируют как указания. Одно лишь я достигает значения в одинокой речи и действует за ее пределами как «универсально действующее указание» (Первое исследование, гл. III, § 26).
А сейчас давайте спросим, в каком смысле и ввиду чего здесь «упрощается» структура внутренней жизни и почему выбор примеров является типично гуссерлевским проектом. Это так, по крайней мере, в двух отношениях.
1. Эти примеры практического порядка. Мы здесь имеем дело с субъектом, который обращается к самому себе так, как будто он обращается к другой персоне, которую он порицает или увещевает, которой он предписывает решительность или чувство раскаяния. Эта двойственность доказывает, что здесь мы не имеем дело с «указанием». Непосредственно или опосредованно, но ничего не показывается, субъект ничего о себе не узнает, его язык не отсылает ни к чему, что «существует». Субъект не информирует себя в смысле будь то Kundgabe или kundnahme. Гуссерль выбрал свои примеры из практической сферы для того, чтобы показать и то, что в них ни на что не «указывается», и то, что они являются примерами ложного языка. Предполагая, что пример иного рода нельзя было бы найти, можно в самом деле с легкостью заключить из этих примеров, что внутренняя речь, по сути, всегда является практической, аксиологической и аксиопойетической. Даже если кто-то говорит себе «ты такой-сякой», не охватывает ли это утверждение ценностный или продуктивный акт? Однако, очевидно, что этого соблазна Гуссерль хочет избежать прежде всего и во что бы то ни стало. Модель языка вообще — как указательного, так и выразитель-
[96]
ного — он определял на основании theorem. Как бы осторожно он ни подходил впоследствии к новизне практического слоя смысла и выражения, какими бы ни были успех и строгость его анализа, он продолжал утверждать сводимость аксиологии к ее логико-теоретическому ядру48. Здесь мы опять обнаруживаем необходимость, которая подталкивает его к изучению языка с логической или эпистемологической точки зрения, а не чистой грамматики как логической грамматики, управляемой в большей или меньшей степени непосредственно возможностью отношения к объектам. Речь, которая фальшива, это не речь, а противоречивая (widersinning) речь избегает бессмыслицы (Unsinnigkeit), только если ее грамматичность не препятствует значению [Bedeutung, vouloir-dire] или интенции значения, которая, в свою очередь может быть определена как нацеленная на предмет.
Поэтому заслуживает внимания то, что логическая теория, theorein вообще, управляет не только установлением границ выражения, но и тем, что выходит за них, т. е. указанием — показыванием или указыванием как Weisen или Zeigen в Hinweis или Anzeigen. Заслуживает внимания также и то, что Гуссерль на определенном уровне должен был обратиться к сущностно теоретическому ядру указания за тем, чтобы исключить его из выражения, которое само является чисто теоретическим. Возможно, на этом уровне определение выражения загрязняется именно тем, что уже кажется исключенным: Zeigen, отношение к объекту как указательное показывание, указывание на то, что перед глазами, или то, что в своей видимости всегда способно явиться интуиции, является лишь временно невидимым. Zeigen всегда подразумевает (Meinen) то, что предопределяет глубокое сущностное единство Anzeigen, присущего указанию, и Hinzeigen, присущего выражению. И в конечном счете знаки
48 См., в частности, гл. IV, и в особенности § 114—27 в Ideas I (Section III). В другом месте мы будем исследовать их более подробно и на их собственном материале. См.: Форма и значение.
[97]
(Zeichen) всегда отсылают к Zeigen, к месту, видимости, полю и границе того, что объективируется и проектируется, они отсылают к феноменальности как к состоянию столкновения и обнаружения, как к очевидности или интуиции и прежде всего как к свету.
Так что насчет речи и времени? Если показывание есть единство в знаках жеста и восприятия, если значение предназначается для указующего пальца и глаза и если это назначение предписывается всякому знаку, независимо от того, указательный он или выразительный, дискурсивный или не дискурсивный, то что можно сказать о речи и времени? «Если невидимое является временным [pro-visional], то как насчет речи и времени?» И почему Гуссерль так стремился отделить указание от выражения? Разве произносящиеся или слышимые знаки редуцируют указательную пространственность или посредничество? Давайте потерпим еще немного.
2. Пример, выбранный Гуссерлем («Ты не прав. Ты не должен так поступать»), должен подтвердить сразу две вещи, ту, что это утверждение не является указательным (и поэтому является ложной коммуникацией), и ту, что оно не дает субъекту какого-либо знания о себе. Парадоксальным образом оно не является указательным, поскольку, как нетеоретическое нелогическое и некогнитивное, оно также не является и выразительным. Поэтому оно является феноменом всецело вымышленного значения. Поэтому мы утверждаем единство Zeigen до его преломления в указании и выражении. Однако темпоральная модальность этих утверждений тоже не лишена важности. Если эти утверждения не являются когнитивными утверждениями, то это потому, что они не существуют непосредственно в форме предикации, они непосредственно не используют глагол быть. Следовательно, их смысла, если не их грамматической формы, нет в настоящем, они записывают прошлое в форме упрека, они являются призывами к раскаянию и исправлению. Индикатив глагола «быть» в настоящем времени — это чистая и телеологическая форма выражения, поскольку она является логической или, мы бы
[98]
лучше сказали, индикативом глагола «быть» в настоящем времени в третьем лице. Вернее говоря, чистая телеологическая форма есть утверждение типа «S есть р», в котором S не является лицом, которое может замещаться личным местоимением, ибо во всякой реальной речи личное местоимение имеет простое и указательное значение49. Субъект S должен быть именем объекта. И мы знаем, что для Гуссерля «S есть р» есть фундаментальная и примитивная форма, первичная апофатическая операция, из которой должно производиться всякое логическое утверждение посредством простой конструкции50. Если мы полагаем идентичность выражения и логической Bedeutung (Ideas I, § 124), то мы должны признать, что изъявительное наклонение глагола быть в настоящем времени в третьем «лице» является чистым и неизменным ядром выражения. Давайте повторим в гуссерлевских словах, что вы-
49 См. Логические исследования, Первое Исследование, гл. III, 26: «Фактически любое выражение, включающее личное местоимение, не имеет объективного смысла. Слово "я" от случая к случаю именует различных лиц... Больше того, в этих случаях указательная функция является опосредующим звеном, взывая, так сказать, к слушающему: Твое vis-a-vis имеет в виду тебя самого» (ET, р. 315—16). Не заключается ли вся проблема в одинокой речи, где, говорит Гуссерль, наполняется и доводится до конца Bedeutung "я", элемент универсальности, присущий выразительности как таковой, не запрещает эту полноту и не лишает субъекта полной интуиции Bedeutung "я". Проблемой является одинокая речь, которая либо прерывает, либо только интериоризирует диалоговую ситуацию, в которой, говорит Гуссерль, «так как каждое лицо, говоря о себе, говорит "я", слово имеет характер универсально действующего указания на этот факт».
В этом смысле мы можем лучше понять различие между манифестируемым, которое всегда субъективно, и выраженным в качестве поименованного. Я возникает каждый раз, когда мы имеем дело с утверждениями указательной манифестации. Манифестируемое и поименованное могут иногда частично совпадать («Пожалуйста, стакан воды» именует вещь и манифестирует желание), но они de jure совершенно различны, как в примере: 2*2=4. «Это утверждение говорит не о том, о чем говорится в "я думаю, что 2*2=4". Это даже не эквивалентные утверждения, так как одно может быть истинным, а другое ложным» (Первое исследование, § 25; р. 313).
50 См., в частности, Формальную и Трансцендентальную логику, часть I, гл. 1, § 13.
99
ражение изначально не является «выражением себя», но является с самого начала «выражением себя о чем-то» (uber etwas sich aussern, § 7). «Разговор с собой», который Гуссерль хочет вос-становить здесь, не является «разговором с собой о себе», если он не имеет форму «рассказывания себе, что S есть р».
Здесь это означает, что речь необходима. Смысл глагола «быть» (чья инфинитивная форма, говорит нам Хайдеггер, загадочно определялась философией на основании изъявительного наклонения в настоящем времени в третьем лице) поддерживает совершенно исключительную связь со словом, т. е. с единством phone и смысла. Очевидно, что это не «простое слово», так как оно может переводиться на различные языки. Больше того, оно не является понятийной всеобщностью51. Но так как его смысл не обозначает ничего, ни вещь, ни состояние или онтическое определение, так как оно нигде не встречается за пределами слова, его нередуцируемость есть нередуцируемость verbum и legein, единства мысли и голоса в логосе. Прерогатива бытия не может выдержать деконструкции слова. Быть — это первое или последнее слово, противостоящее деконструкции языка слов. Но почему использование слов смешивается с определением бытия вообще как присутствия? И почему существует привилегия, связанная с изъявительным наклонением в настоящем времени? Почему есть эпоха phone, а также эпоха бытия в форме присутствия, т. е. идеальности?
51 Смысл бытия, независимо от того, каким способом — аристотелевским или хайдеггерианским — он продемонстрирован, должен предшествовать общему понятию бытия. Касаясь исключительной природы отношения между словом и смыслом бытия и проблемы индикатива в настоящем времени, мы отсылаем к Бытию и времени и к Введению в метафизику. Уже, кажется, очевидно, что, хотя мы и обращаемся в решительных местах к хайдеггерианским мотивам, мы главным образом предпочитаем поднимать вопрос, касающийся отношений между logos и phone и касающийся притворной нередуцируемости определенных словесных единств (единства слова «бытие» или других «фундаментальных слов»), утверждения, в то время как хайдеггеровская мысль не всегда поднимала те же вопросы в качестве метафизики присутствия.
[100]
Здесь мы должны слушать. Давайте вернемся к Гуссерлю. Для него чистое выражение, логическое выражение, должно быть «непродуктивным» «посредником», который «рефлектирует» (widerzuspiegeln) пред-выразительный слой смысла. Единственная его продуктивность состоит в том, чтобы приводить смысл в концептуальную и универсальную форму52. Есть существенные причины для того, что всякий смысл не может совершенно повторяться в выражении, так же как и для того, что выражения выдерживают подчиненные и неполные значения. Тем не менее телосом совершенного [integrale] выражения является полное восстановление в форме присутствия смысла, актуально данного в интуиции. Так как смысл определяется на основании отношения к объекту, элемент выражения должен, следовательно, защищать, соблюдать и восстанавливать присутствие смысла и в качестве бытия объекта перед нами, открытого обзору, и в качестве близости к себе в интериорности. На- настоящего объекта теперь-перед нами есть против (Gegenwart, Gegenstand) и в смысле «вблизи» [tout-contre] близости и как противоположение противо-положного.
Здесь неизменно перепутаны идеализация и речь. Идеальный объект есть объект, чей показ может повторяться бесконечно, чье присутствие в Zeigen бесконечно повторяемо именно потому, что, свободный от всякой мирской пространственности, он является чистой ноэмой, которую я могу выражать, по крайней мере, очевидно не проходя сквозь мир. В этом смысле феноменологический голос, который, кажется, совершает эту операцию «во времени», не порывает с уровнем Zeigen, но принадлежит той же самой системе и доводит до конца ее функцию. Выход к бесконечности, характерный для идеализации объектов, совпадает с историческим пришествием phone. Это не значит, что мы можем в конце концов понять, чем является движение идеализации на основании определенной «функции» или «способности»,
52 Ideas I, §124.
[101]
относительно которой мы, в свою очередь, могли бы знать, чем она является, благодаря нашей осведомленности относительно опыта, «феноменологии нашего тела» или некоторым объективным наукам (фонетике, фонологии или психологии фонации).
Совсем наоборот то, что делает историю phone совершенно загадочной, так это тот факт, что она неотделима от истории идеализации, т. е. от «истории разума», или от истории как таковой.
Для того чтобы действительно понять, где же лежит власть голоса и каким образом метафизика, философия и определение бытия как присутствия конституируют эпоху речи как техническое господство объективного бытия, чтобы правильно понять единство techne и phone, мы должны продумать объективность объекта. Идеальный объект — самый объективный из объектов независимо от актов здесь-и-теперь и событий эмпирической субъективности, которая его интендирует, он может бесконечно повторяться, оставаясь Тем же самым. Так как его присутствие в интуиции, его бытие-перед пристальным взглядом, не имеет сущностной зависимости от какого-либо мирского или эмпирического синтеза, вос-становление его смысла в форме присутствия становится универсальной и неограниченной возможностью. Но, будучи ничем за пределами мира, это идеальное бытие должно конституироваться, повторяться и выражаться в посреднике, который не уменьшает присутствия и самоприсутствия в тех актах, которые на него направлены, в посреднике, который сохраняет и присутствие объекта перед интуицией, и самоприсутствие, абсолютную близость актов самим себе. Идеальность объекта, которая является лишь его бытием-для неэмпирического сознания, может иметь выражение только в таком элементе, чья феноменальность не имеет мирской формы. Имя этого элемента — голос. Голос слышим. Фонические знаки («звуковые образы» в соссюровском смысле или феноменологический голос) слышатся [entendus = «слышимый» плюс «понимаемый»] субъектом, который предлагает их в абсолютной близости их настоящего.
[102]
Субъект не должен выходить за пределы самого себя, чтобы находиться под непосредственным влиянием своей выразительной активности. Мои слова «живые», потому, что они, как представляется, не покидают меня: не выпадают за мои пределы, за мое дыхание в видимую отдаленность, не перестают мне принадлежать, быть в моей расположенности «без дополнительных подпорок». В любом случае, феномен речи, феноменологический голос, выдает себя таким образом. Вероятно, можно возразить, что эта интериорность принадлежит феноменологическому и идеальному аспекту любого означающего. Идеальная форма написанного означающего, например, находится не в мире, а различие между графемой и эмпирическим телом соответствующего графического знака отделяет внутреннее от внешнего, феноменологическое сознание от мира. И это является истинным для всякого видимого или пространственного означающего. И все же, всякое нефоническое означающее имеет пространственную референцию в самом своем «феномене», в феноменологической (немирской) сфере переживания, в которой оно дается. Смысл бытия «внешнего», «в мире» есть сущностный компонент его феномена. Очевидно, что в феномене речи нет ничего подобного. В феноменологической близости слышание себя и видение себя — два совершенно различных условия самоотношения. Еще даже до описания этого различия, которое описывается, мы можем понять, почему гипотеза «монолога» могла санкционировать различие между указанием и выражением, только предполагая сущностную связь между выражением и phone. Между фоническим элементом (в феноменологическом смысле, а не в смысле реального звука) и выражением, взятым в качестве логического характера означающего, т. е. оживленного в виду идеального присутствия Bedeutung (которое само связано с объектом), должна быть неизбежная связь. Гуссерль не мог заключить в скобки то, что в глоссематике называется «субстанцией выражения», не подвергая опасности все свое предприятие. Обращение к этой субстанции играет поэтому главную философскую роль.
[103]
Поэтому давайте попытаемся исследовать феноменологическое значение голоса, его трансцендентное достоинство в отношении любой другой означающей субстанции. Мы считаем, и попытаемся это показать, что эта трансценденция — лишь видимость. Но эта «видимость» есть сама сущность сознания и его истории, и она определяет эпоху, характеризующуюся философской идеей истины и оппозицией между истиной и видимостью, как эта оппозиция до сих пор функционирует в феноменологии. Поэтому она не может называться «видимостью» или именоваться внутри сферы метафизической концептуальности. Нельзя пытаться деконструировать эту трансценденцию, не проходя через унаследованные понятия к тому, что не может быть названо.
«Кажущаяся трансценденция» голоса, таким образом, происходит из того факта, что означаемое, которое всегда идеально по своей сущности, «выражаемая» Bedeutung, непосредственно присутствует в акте выражения. Это непосредственное присутствие исходит из факта, что феноменологическое «тело» означающего как бы угасает в тот самый момент, когда оно производится, оно как бы уже принадлежит элементу идеальности. Оно феноменологически редуцирует себя, трансформируя мирскую непрозрачность тела в чистую прозрачность. Это стирание чувственного тела и его внешнего характера является для сознания самой формой непосредственного присутствия означаемого.
Почему же фонема является самым идеальным знаком? Откуда исходит эта сопричастность звука и идеальности, или, скорее, голоса и идеальности? (Гегель был к этому более внимателен, чем любой другой философ, а с точки зрения истории метафизики этот факт заслуживает внимания, и мы когда-нибудь еще обратимся к его исследованию.) Когда я говорю, то к феноменологической сущности этой операции принадлежит то, что я себя слышу в то же самое время, когда я говорю. Означающее, оживленное моим дыханием и интенцией значения (на языке Гуссерля выражение оживляется Bedeutung-sinten-
[104]
sion), находится в абсолютной близости ко мне. Живой акт, жизнедающий акт, Lebendigkeit, который оживляет тело означающего и трансформирует его в наполненное значением выражение, в душу языка, как будто не отделяет себя от себя, от своего собственного самоприсутствия. Он не рискует умереть в теле означающего, которое дано на поверхности мира и видимости пространства. Он может показать идеальный объект или связанное с ним идеальное Bedeutung, не рискуя собой за пределами идеальности, которая является внешней по отношению к близости самоприсутствующей жизни. Система Zeigen, движения пальца и глаза (относительно которых мы несколько раньше интересовались, отделимы они или нет от феноменальности) не отсутствует тут, а интериоризируется. Феномен продолжает быть для голоса объектом; и действительно, поскольку идеальность объекта представляется зависимой от голоса и поэтому становится абсолютно доступной для него, система, которая связывает феноменальность с возможностью Zeigen, в голосе действует лучше, чем где бы то ни было. Фонема дается как доминирующая идеальность феномена.
Это самоприсутствие оживляющего акта в прозрачной духовности того, что он оживляет, эта духовная сторона жизни в себе, которая всегда побуждала нас говорить, что речь [parole] живая, предполагает, таким образом, что говорящий субъект слушает себя [s'entende] в настоящем. Такова сущность или норма речи. В самой структуре речи подразумевается то, что говорящий слушает себя: и потому, что он воспринимает чувственную форму фонем, и потому, что он понимает свою собственную выразительную интенцию. Если происходят случаи, противоречащие этой телеологической необходимости, то они либо покрываются какой-то дополнительной операцией, либо не оказываются речью. Глухой и немой идут рука об руку. Глухой, может принять участие в разговоре, только оформляя свои акты в форме слов, чей телос требует, чтобы они были услышаны тем, кто их произносит.
[105]
Рассмотренный с чисто феноменологической точки зрения, т. е. в редукции, процесс речи поистине уже являет собой чистый феномен, как уже прекративший естественное отношение и экзистенциальный тезис мира. Операция «слушания своей речи» — это самоотношение особого рода. С одной стороны, она действует в границах и средствами универсальности; то, что здесь появляется как означаемое, — это, конечно, идеальности, которые являются idealiter бесконечно повторяемым или проводимым как То же самое. С другой стороны, субъект может слышать или говорить с собой, и, находясь под влиянием означающего, он создает, без окольного внешнего переживания, мир, сферу не «его собственного». Любая другая форма самоотношения должна либо переживать то, что лежит за сферой «собственности», либо предшествовать любой претензии на универсальность. Когда я смотрю на себя, вглядываясь в ограниченный участок моего тела или на его отражение в зеркале, то лежащее за сферой «моего собственного» уже вошло в поле этого самоотношения и, как следствие, оно уже не является чистым. В опыте осязания, будучи осязаемой, происходит та же самая вещь. В обоих случаях поверхность моего тела, как нечто внешнее, должна быть выставлена в мир. Но мы могли бы спросить, существуют ли формы чистого самоотношения внутри собственного тела, которые не требуют посредничества какой-то выставленной в мир поверхности и все же не находящиеся на уровне голоса? Но тогда эти формы остаются чисто эмпирическими, ибо они вряд ли относятся к средствам универсального значения. Теперь, чтобы объяснить феноменологическую власть голоса, мы должны более точно определить понятие чистого отношения и описать то в нем, что делает его открытым всеобщности. Как чистое самоотношение, операция слушания своей речи, кажется, редуцирует даже внутреннюю поверхность собственного тела; в своем феноменальном бытии оно представляется способным обходиться без этой экстериорности в интериорности, без этого внутреннего пространства, в котором развертыва-
[106]
ется наш опыт или образ нашего собственного тела. Это потому, что слушание своей речи [s'entendre parler] переживается как абсолютно чистое самоотношение, происходящее в близости-к-себе, фактически являющейся абсолютной редукцией пространства вообще. Именно эта чистота сталкивает его с всеобщностью. Не требуя вмешательства никакого внешнего мира, проявляющееся в мире как чистое самоотношение, оно является означающей субстанцией независимо от нашего расположения. Ибо голос не встречает никакого препятствия для своего распространения в мире именно потому, что он проявляется как чистое самоотношение. Это самоотношение, несомненно, является возможностью для так называемой субъективности или для-себя, но без него никакой мир как таковой не возник бы. Ибо в его основание вовлекается единство звука (который в мире) и phone (в феноменологическом смысле). Объективная, «мирская» наука, конечно, ничему не может нас научить относительно сущности голоса. Но единство звука и голоса, которое позволяет голосу быть представленным в мире как чистому самоотношению, — это единственный случай, где ускользает различие между мирским и трансцендентальным; оно к тому же делает это различие возможным.
Именно всеобщность de jure и в силу своей структуры диктует то, что никакое сознание невозможно без голоса. Голос есть бытие, которое обнаруживает свое самоприсутствие в форме всеобщности, как со-знание, голос есть сознание. В разговоре распространение знаков, кажется, не встречает препятствий, потому что оно соединяет два феноменологических источника чистого самоотношения. Говорение с собой, несомненно, является слушанием своего говорения, услышанным собой, но в то же самое время, если меня слушает другой, то говорить — это значит повторять непосредственно в нем слушание-своей-речи в той самой форме, в какой я это делал. Это непосредственное повторение есть репродукция чистого самоотношения без помощи чего-то внешнего.
[107]
Эта возможность репродукции, чья структура абсолютно уникальна, выдает себя как феномен господства или неограниченной власти над означающим, так как само означающее имеет форму, которая не является внешней. Идеально в телеологической, сущности речи окажется тогда возможной абсолютная близость означающего и означаемого, нацеленная на значение в интуиции и владении. Означающее станет совершенно прозрачным в силу абсолютной близости к означаемому. Эта близость разрушается тогда, когда вместо слушания моей речи, я вижу мое письмо или жест.
Эта абсолютная близость означающего и означаемого и ее стирание в непосредственном присутствии являются условием для того, чтобы Гуссерль мог рассматривать средство выражения как «непродуктивное» и «рефлективное». Парадоксальным образом, она является также условием того, что Гуссерль сможет ее редуцировать, не теряя, и утверждать, что существует пред-выразительный слой смысла. Опять же на этом основании Гуссерль предоставит себе право редуцировать весь язык, будь он указательный или выразительный, для того чтобы восстановить смысл в его первичности.
Как мы можем понять эту редукцию языка, когда Гуссерль от Логических Исследований до Происхождения геометрии продолжал думать, что научная истина, т. е. абсолютно идеальные объекты, могут быть обнаружены только в «формулировках» и что не только разговорный язык, но также написание было необходимо для конституирования идеальных объектов, т. е. объектов, могущих быть проведенными и повторенными как То же самое?
Во-первых, нам следовало бы знать, что более очевидный аспект этого движения, которое, продолжаясь долгое время, завершается в Происхождении геометрии, утверждает подчеркнутую ограниченность языка во вторичном слое переживания и, рассматривая этот вторичный слой, утверждает традиционный фонологизм метафизики. Если письмо доводит конституирование идеальных объектов до завершения, то оно это делает через фонети-
[108]
ческое письмо53 : оно продолжает фиксировать, надписывать, регистрировать и воплощать уже готовое высказывание. Реактивация письма — это всегда пробуждение выражения в указании, слова в теле буквы, которая, как символ, всегда могущий оставаться пустым, несет в себе угрозу кризиса. Уже речь играла ту же самую роль, посредством первого конституирования идентичности смысла, в мышлении. Например, «протогеометр» должен создать в мышлении чистую идеальность чистого геометрического объекта, подходя к границе, гарантирующей ее передаваемость через речь и в конце концов должен ее записать. Посредством этой записанной надписи мы всегда можем повторить подлинный смысл, т. е. акт чистого мышления, который создал идеальность смысла. С возможностью прогресса, который допускает такое воплощение, приходит и все возрастающая опасность «забвения» и утраты смысла. Становится все более и более трудно реконституировать присутствие акта, погребенного под историческими наслоениями. Момент кризиса — это всегда момент знаков.
Более того, несмотря на детальную проработанность, строгость и новизну его анализа, Гуссерль всегда описывал все эти движения в метафизической понятийной системе. То, что здесь правит, это абсолютное различие между телом и душой. Письмо является телом, которое что-то выражает, только если мы актуально произносим одушевляющее его вербальное выражение, если его пространство темпорализируется. Слово является телом, которое что-то означает, только если его одушевляет актуальная интенция, которая приводит его из состояния инертной звучности (Korper) в состояние одушевленного тела (Leib). Это тело принадлежит словам, которые что-то выражают, только если оно оживляется (sinnbelebt) актом означения (bedeuten), который превращает его в духовную плоть
53 Странно, что, несмотря на формалистский мотив и верность Лейбницу, постоянно подтверждаемую в его работах, Гуссерль никогда не помещал проблему письма на центральное место своей рефлексии и в Происхождении геометрии не взял в расчет различие между фонетическим и нефонетическим письмом.
[109]
(geistige Lebendigkeit). Но только Geistigkeit или Lebendigkeit является независимой и первичной54. Как таковая она не нуждается ни в каком означающем, чтобы быть для себя настоящей. Действительно, она существует настолько же независимо от своих означающих, насколько обязана им тем, что она пробуждается и утверждается в жизни. Такова традиционная сторона языка Гуссерля.
Но если Гуссерль должен был признать необходимость этих «воплощений» даже в качестве полезных угроз, то это потому, что основной мотив нарушался и опровергался изнутри этими традиционными различиями, и потому, что возможность письма пребывала в речи, которая сама действовала внутри мышления.
Здесь мы опять обнаруживаем все сферы действия изначального неприсутствия, чьи появления в нескольких случаях уже были нами замечены. Даже подавляя различие, приписывая его экстериорности означающих, Гуссерль не мог перестать признавать его действие в источнике смысла и присутствия. Самоотношение, взятое как осуществление голоса, предполагает, что чистое различие разделяет самоприсутствие. В этом чистом различии коренится возможность того, что, как мы полагаем, мы можем исключить из самоотношения: пространство, внешнее, мир, тело и т. д. Как только мы допустили, что самоотношение есть условие самоприсутствия, никакая чистая трансцендентальная редукция уже не возможна. Но надо было обязательно пройти через трансцендентальную редукцию для того, чтобы схватить это различие в том, что к нему наиболее близко, — что вовсе не значит схватить его в его идентичности, в его чистоте или в его источнике, ибо оно не имеет их. К этому его ближайшему мы подходим в движении различения [differance]55.
54 См. введение к французскому переводу Происхождения геометрии, выполненному Ж. Деррида (Paris, 1962), р. 83—100.
55 Деррида здесь вводит неологизм, от французского «difference» он производит термин «differance». Как и в латинском «differre», французский «differer» имеет два совершенно различных значения. Одно имеет отсылку к пространственности, как английский «to differ» — находиться в противоречии, быть непохожим, отдельным, разнородным, отличным от чего-то по природе или качеству. Это даже более очевидно в близкой к нему форме «to differentiate». Другое значение имеет ссылку на временность, как в английском «to defer» — откладывать действие на будущее, задерживать или отсрочивать. — Прим. перев.
[110]
Это движение различия [differance] не есть что-то, что случается с трансцендентальным субъектом, оно создает субъект. Самоотношение — это не модальность опыта, характеризующая бытие уже пребывающее самим собой (autos). Оно создает тождественность как самоотношение в саморазличии, оно создает тождественность как не то же самое.
Можно ли сказать, что самоотношение, о котором мы до сих пор говорили, касается только действия голоса? Можно ли сказать, что различие касается только уровня фонического «означающего» или «вторичного слоя» выражения? Можем ли мы держаться до конца за возможность чистой и чисто самоприсутствующей идентичности на том уровне, который Гуссерль хотел отделить как уровень пред-выразительного опыта, т. е. уровень смысла, предшествующего Bedeutung и выражению?
Было бы не трудно показать, что такая возможность не допускается в самом корне трансцендентального опыта.
Почему, собственно, на нас возложено это понятие самоотношения? Обстоятельством, которое конституирует подлинность речи и отличает ее от любого другого элемента значения, является то, что ее субстанция представляется чисто темпоральной. А эта темпоральность не раскрывает такого смысла, который сам по себе не был бы темпоральным, даже до своего выражения смысл является насквозь темпоральным. Согласно Гуссерлю, всетемпоральность идеальных объектов есть все, что угодно, но не метод темпоральности. И когда Гуссерль описывает смысл, который как бы не улавливается темпоральностью, то он спешит пояснить, что это лишь временная ступень анализа и что он принимает во внимание конституируемую темпоральность. Однако если брать в расчет движе-
[111]
ние темпорализации, как оно уже проанализировано в Феноменологии внутреннего сознания времени, то следует опираться также и на понятие чистого самоотношения. Как мы знаем, это как раз то, что делает Хайдеггер в работе Кант и проблема метафизики, а именно когда он рассматривает субъекта времени. «Точка-источник», или «первичное восприятие», которое проявляется вне движения темпорализации, уже является чистым самоотношением. Во-первых, оно является чистым производством, так как темпоральность никогда не была реальным предикатом бытия. Интуиция времени сама по себе не может быть эмпирической, она есть восприятие, которое ничего не воспринимает. Абсолютная новизна каждого Теперь ничем, следовательно, не порождается, она заключается в первичной импрессии, которая сама себя порождает:
Первичное впечатление есть абсолютное начало этого порождения — первичный источник, из которого непрерывно порождается все другое. Но оно само, однако, не производится, оно возникает как порожденное, но через genesis spontanea, оно есть первичное сотворение. Оно не вырастает (у него нет зародыша), оно есть первичное творение (ФВСВ, РП, Прил. I. С. ПО; курсив Деррида).
Эта чистая спонтанность есть впечатление, оно ничего не создает. Новое Теперь не является бытием, оно не является созданным объектом, и всякий язык терпит неудачу, описывая это чистое движение иначе, нежели средствами метафоры, т. е. заимствуя свои понятия на уровне объектов опыта, на уровне, который эта темпорализация делает возможным. Гуссерль нас постоянно остерегает от этих метафор56. Процесс, посредством которого спонтанным
56 См., например, замечательный § 36 Феноменологии внутреннего сознания времени, который показывает отсутствие подходящего существительного для этого странного «движения», которое к тому же не является движением. «Из-за всего этого, — заключает Гуссерль, — имена обманывают нас». Мы здесь все еще узнаем гуссерлевскую интенцию в ее специфическом направлении. Ибо это не случайно, что он до сих пор характеризует то, что не называемо, как «абсолютную субъективность», т. е. как бытие, понятое на основании присутствия как субстанции, ousia, hipokeimenon : самоидентичное бытие в самоприсутствии, которое формирует субстанцию Субъекта. То, что в этом параграфе называется неименуемым, как раз не есть что-то, что мы знаем как настоящее бытие в форме самоприсутствия, субстанции, превращенной в субъекта, в абсолютного субъекта, чье самоприсутствие является чистым и независимым от какого-либо внешнего отношения, от чего-либо внешнего. Все это есть настоящее, и мы можем назвать его непроницаемым бытием, так как его бытие, как абсолютная субъективность, не исследуется. Согласно Гуссерлю, все неименуемое это лишь «абсолютные свойства» субъекта, поэтому субъект на самом деле определяется в терминах классической метафизической схемы, которая различает субстанцию (настоящее бытие) и ее атрибуты. Другая схема, которая удерживает несравненную глубину анализа в затворе метафизики присутствия, это оппозиция субъект-объект. Это бытие, чьи «абсолютные свойства» неописуемы, есть настоящее как абсолютная субъективность, абсолютно настоящее и абсолютно самоприсутствующее бытие лишь в своей оппозиции объекту. Объект относителен, субъект абсолютен: «Мы не можем сказать ничего другого, как: этот поток есть нечто, что мы называем так по Конституируемому, но он не есть нечто темпоральное "Объективное". Это есть абсолютная субъективность и имеет абсолютные свойства того, что следовало бы образно назвать "потоком", что берет начало в актуальной точке, первичной точке-источнике, "Теперь" и т. д. В актуальном переживании мы имеем первичную точку-источник и непрерывность эхо-моментов (Nahhallmomenten). Для всего этого не хватает названий» (ФВСВ, РП. § 36. С. 79). Это определение абсолютной субъективности также должно быть вычеркнуто, как только мы поймем настоящее на основании различия, а не наоборот. Понятие субъективности a priori и вообще относится к уровню конституируемого. Это a fortiori охватывает и аналогичную аппрезентацию, которая конституирует интерсубъективность. Интерсубъективность неотделима от темпорализации, взятой как открытость настоящего своему внешнему, другому абсолютному настоящему. Это бытие вне себя, присущее времени, есть то, что создает в нем пространственность: это архисцена. Эта стадия, как отношение одного настоящего к другому настоящему как таковому, т. е. как к непроизводной ре-презентации ( Vergegenwartigung или Reprasentation), выявляет структуру знаков вообще как «референцию», как бытие-для-себя (fur etwas sein), и в корне предотвращает их редукцию. Нет никакой конституирующей субъективности. Само понятие конституции должно быть деконструировано.
[112]
порождением создавалось живое Теперь, должен, для того чтобы быть Теперь и удерживаться в другом Теперь, действовать сам, без помощи чего-либо эмпирического, но с новой первичной актуальностью, в которой бы он становился не-Теперь, прошлым Теперь, — этот процесс действительно является чистым самоотношением, в котором То же
[113]самое является Тем же самым только испытывая влияние другого, только становясь другим Того же самого. Это самоотношение должно быть чистым, так как на первичное восприятие не воздействует ничего другого, кроме него самого, посредством абсолютной «новизны» другого первичного восприятия, которое является другим Теперь. Как только мы вводим определенное бытие в описание этого «движения» , мы говорим метафорически; мы говорим о «движении» в тех самых терминах, которые движение и делает возможными. Но мы всегда уже дрейфовали в онтической метафоре, и темпорализация является здесь корнем этой метафоры, которая только и может быть первичной. Само слово «время», как оно всегда понималось в истории метафизики, — это метафора, которая в одно и то же время и показывает и скрывает «движение» этого самоотношения. Все понятия метафизики— особенно понятия активности и пассивности, воли и безволия, а, следовательно, понятия отношения и самоотношения, чистоты и нечистоты и т. д. — прячут странное «движение» этого различия.
Но это чистое различие, которое конституирует самоприсутствие живого настоящего, с самого начала вводит в самоприсутствие всю нечистоту мнимо выводимого из него. Живое настоящее исходит из неидентичности самому себе и из возможности ретенционального следа. След не является атрибутом, мы не можем сказать, что само живое настоящее им «изначально является». Бытие-первичное должно быть помыслено на основании следа, а не наоборот. Это архиписьмо действует в источнике смысла. Смысл, будучи по природе темпоральным, как признает Гуссерль, никогда не есть просто присутствующее, он всегда уже вовлечен в «движение» следа, т. е. на уровень «значения». Он всегда уже истек из себя в «выразительный слой» переживания. Так как след является интимным отношением живого настоящего к своему внешнему, открытостью внешнему вообще, сфере не «своего собственного» и т. д.. то темпорализация смысла с самого начала является «пространственной». Как только мы допускаем пространственность и в качестве «интервала» или различия, и в качестве открытости внешне-
[114]
му, то никакого абсолютно внутреннего уже не может быть, ибо само «внешнее» проникло в то движение, посредством которого возникает внутреннее непространственного, которое называется «временем», которое конституируется, «представляется». Пространство находится «во» времени, оно является самой чисто временной жизнью, оно является своим внешним как самоотношение времени. Внешность пространства, внешность как пространство не овладевает временем, она, скорее, открывается как чисто «внешнее» «внутри» движения темпорализации. Если мы сейчас повторим, что чистая внутренность фонического самоотношения подразумевает чисто темпоральную природу «выразительного» процесса, то мы увидим, что тема чистой внутренности речи или «слушания своей речи» в корне опровергается самим «временем». Выход «в мир» также изначально предполагается в движении темпорализации. «Время» не может быть «абсолютной субъективностью» именно потому, что оно не может пониматься на основании настоящего и самоприсутствия настоящего бытия. Подобно всему тому, что мыслилось в этом направлении, и тому, что исключается самой строгой трансцендентальной редукцией, «мир» изначально подразумевался в движении темпорализации. Как отношение между внутренним и внешним вообще, существующим и несуществующим вообще, конституирующим и конституируемым вообще, темпорализация является сразу и властью и границей феноменологической редукции. Слушание своей речи — это не внутренность внутреннего, которая затворяется в и на себе, это непреодолимая открытость во внутреннем, это глаз и мир внутри речи. Феноменологическая редукция это сцена, театральные подмостки.
К тому же, точно так же, как выражение не присоединяется, подобно «слою»57, к присутствию предвыразитель-
[115]
ного смысла, так и на внутреннюю сторону выражения не оказывает случайного воздействия внешняя сторона указания. Их переплетение (Verflechtung) изначально, оно не является случайным соединением, которое могло бы быть уничтожено методическим вниманием и терпеливой редукцией. Анализ, как он есть в своей необходимости, в этой точке сталкивается с абсолютной границей. Если указание не присоединяется к выражению, которое не присоединяется к смыслу, то относительно них мы, тем не менее, можем говорить об изначальном «дополнении»: их соединение позволяет пополнить недостаток, оно позволяет компенсировать изначальное несамоприсутствие. И если указание — например, письмо в повседневном смысле — с необходимостью должно присоединяться к речи, чтобы завершить конституцию идеального объекта, то это потому, что «присутствие» смысла и речь уже с самого начала нуждаются друг в друге.
57 Больше того, в весьма существенных § 124—27 в Идеях I, за которыми в другом месте мы будем следовать шаг за шагом, Гуссерль просит нас — продолжая говорить об основополагающем слое пред-выразительного опыта — не «держаться слишком упорно за метафору наслоения (Schichtung), выражение не обладает природой покрытия лаком или одеждой, это ментальная формация, которая выражает новые интенциональные влияния на интенциональный субстрат (Unterschicht)» (Ideas l, § 124; ET, p. 349).
[116]
7. дополнение начала Так истолкованное дополнение на самом деле является различением [differance], операцией различения, которая в одно и то же время разламывает и задерживает присутствие, одновременно его подвергая изначальному разделению и откладыванию. Различение [differance] понимается как то, что предшествует разделению между различием как откладыванием и различием как активной работой различия. Его, конечно, невозможно понять, если это делать на основании сознания, т. е. присутствия, или на основании его простой противоположности, отсутствия или бессознательного. Его также нельзя понять как простую гомогенную компликацию диаграммы или линии времени, как комплексную «последовательность». Дополнительное различие косвенно замещает присутствие, соответствующее своему изначальному само-отсутствию. Пункт за пунктом разбирая Первое исследование, мы должны попытаться установить, насколько всесторонне эти понятия соблюдают отношение между знаками (как указательными, так и выразительными) и присутствием. Когда мы говорим разобрать гуссерлевс-
[117]кий текст, то имеем в виду такое прочтение, которое не является ни простым комментарием, ни простой интерпретацией.
Сперва давайте отметим, что это понятие первичного дополнения предполагает не только неполноту присутствия (или, на языке Гуссерля, неполноту интуиции), оно означает функцию замещающего дополнения [suppleance] вообще, «вместо» (fur etwas) структуры, принадлежащей всякому знаку. Мы были удивлены тем, что Гуссерль не подвергал эту структуру сколько-нибудь критическому вопрошанию, что он воспринял ее как нечто само собой разумеющееся, когда он проводил различие между указательными и выразительными знаками. Поэтому в конечном счете мы предпочли направить внимание на то, что для-себя само-присутствия (fur sich), — традиционно определяемое в своем дательном измерении как феноменологическая само-данность, неважно, рефлективная или предрефлективная, — появляется в роли дополнения как первичное замещение в форме «вместо» (fur etwas), т. е., как мы видели, в самой операции значения вообще. Для-себя оказывается вместо-себя: помещенное за-себя, взамен себя. Здесь проявляется странная структура дополнения: с помощью отложенной реакции возможность создает то, к чему она, как говорится, прибавляется.
Эта структура дополнения весьма сложна. Как и дополнение, означающее не репрезентирует первое и просто отсутствующее означаемое. Скорее, оно дополняется еще одним означающим, еще одним типом означающего, которое устанавливает еще одно отношение с неполным присутствием, еще более высокозначимое благодаря игре различия. Оно оказывается таким высокозначимым, потому что игра различия — это движение идеализации и потому, что чем более идеально означающее, тем больше оно увеличивает силу повторения присутствия, тем больше оно бережет, откладывает и наживается на своем смысле. Поэтому указание это не просто замещение, которое дополняет [supplee] отсутствие или неоче-
[118]
видность указанного термина. Последний, мы еще это вспомним, всегда существует. Указательный знак замещает также означающее иного рода, выразительный знак, означающее с идеальным означаемым (Bedeutung). В коммуникативной речи выражение отступает перед указанием потому, что, как мы видели, смысл, на который направлен другой, а в более общем плане, опыт другого не представлен для меня в личности и никогда не может быть представлен. Гуссерль утверждает, что это потому, что в таких случаях выражение функционирует «как указание».
Теперь остается выяснить, — а это наиболее важно — в каком отношении само выражение предполагает в самой своей структуре неполноту. Известно, что оно более полное, чем указание, так как здесь более не нужен аппрезентативный обход и так как оно может функционировать как таковое в так называемом самоприсутствии одинокой речи.
Важно увидеть, из какой дали — артикулируемой дали — интуитивистская теория познания определяет гуссерлевскую концепцию языка. Вся оригинальность этой концепции заключена в том факте, что ее полнейшее подчинение интуитивизму не подавляет того, что называется свободой языка, искренностью речи, даже если она ложна и противоречива. Можно говорить не зная. И вопреки всей философской традиции, Гуссерль показывает, что в этом случае речь — это все-таки искренняя речь, при условии, что она подчиняется определенным правилам, которые не фигурируют непосредственно как правила познания. Чистая логическая грамматика, чистая формальная семантическая теория a priori должна нам показать, при каких условиях речь может быть речью даже там, где невозможно никакое познание.
Здесь мы должны рассмотреть последнее исключение — или редукцию, — к которому Гуссерль нас приглашает с тем, чтобы обособить специфическую чистоту выражения. Это самое дерзкое исключение, оно состоит в том, чтобы вывести из игры, как «несущественные компонен-
[119]
ты» выражения, акты интуитивного познания, которые «наполняют» значение.
Мы знаем, что акт означения, акт, который придает Bedeutung (Bedeutungsintention), — это всегда цель отношения к объекту. Но для появления речи достаточно того, что эта интенция оживляет тело означающего. Наполнение цели интуицией не обязательно. К изначальной структуре выражения относится способность обходиться без полного присутствия объекта, на который нацелена интуиция. Еще раз вызвав путаницу, возникающую из переплетения (Verflechtung) отношений, Гуссерль пишет в Первом исследовании, § 9:
Если мы ищем точку опоры в чистой дескрипции, то конкретный феномен оживленного смыслом (sinnebelebten) выражения разбивается, с одной стороны, на физический феномен, формирующий физическую сторону выражения, и, с другой стороны, на акты, которые придают ему значение, а возможно также и интуитивную полноту, где он конституируется относительно выраженного объекта. Благодаря таким актам, выражение является не просто произнесенным словом. Оно что-то означает, оно имеет отношение к объективному (ET, p. 280).
Следовательно, полнота лишь условна. Отсутствие объекта, на который нацелена интуиция, не компрометирует значение, не сводит выражение к его неодушевленной физической стороне, которая сама по себе лишена значения.
Это объективное нечто [т. е. то, что означалось или интендировалось] либо может быть актуально настоящим (aktuell gegenwartig), благодаря сопровождающим интуициям, либо может, по крайней мере, появляться в репрезентации (vergegenwartigt), например в ментальном образе, и там, где это происходит, осуществляется отношение к объекту. В другом случае в этом нет необходимости: выражение функционирует сигнификативно (fungiert sinnvoll), оно остается чем-то большим, нежели простым звуком слов, но оно теряет всякую основную интуицию, дающую ему его предмет (ET, p. 280).