Библиотека    Новые поступления    Словарь    Карта сайтов    Ссылки





назад содержание далее

Часть 9.

щий» повсюду брало верх. Я до сих пор пытаюсь понять, проследить за этим, этим необходимым раболепием пережившей матери, следующей за «мертвым письмом».

Я перечитываю, то копаясь во всей нашей необъятной памяти, то с кропотли­вым вниманием филолога. Даже те многие годы, которые предшествовали Оксфордскому перио­ду (кстати, я решил вернуться туда сразу же после симпозиума в Страсбурге, к 15 июля, но поеду я туда один), «почтовая» лексика чрезвычайно обильна, к примеру, игра словом «марка», еще да­же до наваждения, случившегося в Иейле.

Марка: тип:

Pragung des Seins.

The anxiety of influence рождается из того, что, чтобы проделать подобный путь, чтобы передать или вручить такое сообщение, сперва необходимо оплатить марку, прокомпо­стировать или погасить ее, заплатить пошлину за то или за это, за платонизм к примеру. Долг не возвращается к мертвым, но возвращается к их именам (вот почему дать имя можно толь­ко смертным и бывает, что от имени умирают), и что бы ни происходило, с именем и с его но­сителем, это не происходит одновременно. Ве­ликий мыслитель выпускает почтовые марки или почтовые открытки, он строит платные ав­тодороги, однако, вопреки внешнему проявле­нию, этого никто не замечает и не воспринима­ет.

Существует также слово «машина» — можно по­думать, что мы проводим жизнь в машине и многие машины встречаются, останавливают­ся одна напротив другой при первой встрече, четыре руки лежат на руле в машинах, и езда на­перегонки, а потом перекрестки, перекрестки,

[323]

тебя обгоняю, ты меня обгоняешь, дороги, теря­ющиеся в ночи, дверцы, которые хлопают, и ты идешь ко мне, и я беру тебя в машину, затем по­ломки и пробуждение на обочине дороги, ты остановила меня посреди грузовиков

Этот секрет между нами не принадлежит нам.

Мне становится все тяжелее и тяжелее писать тебе. Теперь я знаю, да и всегда знал, чему предназначены эти письма.

4 июля 1979 года.

Я только что позвонил тебе из ре­сторана, затем вернулся в городок. Какое успо­коение после всего того ада. Извини меня, мне очень тяжело сейчас.

Это не мешает мне «жить» или делать вид, что я живу. Странный симпозиум, очень дружественное, если можно так сказать, даже очень «семейственное» собрание (Марти­на занимает комнату по соседству со мной, и вид у нее превеселый). Они все тут

Метафизика

тоже, о которой я тебе говорил.

И ты тоже здесь, совсем рядом, ты не покидаешь меня (несмотря на все «определения», которым ты так веришь, я сохраню тебя, ведь я так ревниво оберегаю нас.)

Под предлогом «закона жанра» и «безумия дня» я буду говорить о тебе, они никогда не узнают об этом и о я/мы моей единственной дочери, об этой сумасшедшей союзнице, являющейся моим законом, которую пугает мое «да». Береги себ

[324]

(Я возвращаюсь самолетом в понедельник, но до этого времени я позвоню тебе.)

8 июля 1979 года.

я много думал о Беттине. О, это не ты, но ситуация ужасающая, и необходимо пого­ворить об этом без гине-магогии. Самая безо­бидная и мучительная жертва, которая ставит вас в столь неудобную двойную зависимость, какую бы инициативу «он» ни предпринял с ней и с ее письмом, он a priori оказывается виноватым.

Ах! ес­ли бы между двумя побуждениями, писать или не писать, спасение пришло бы к нам от почтовой открытки, и невиновность тоже! Увы.

да,но я спра­шиваю себя, кто выдумал то, что этот «закон жан­ра» был всего лишь зашифрованной телеграм­мой, которую ты получила еще до того, как я «ос­вободился» от нее, но ты уже успела умереть десять раз.

В соответствии с логикой «закон жанра» должен бы фигурировать в заголовке открытой корреспонденции в нашем «досье» в мае — июне 1979 года (франц. «dossier» — «досье», «спинка» [прим. пер]). Ты видишь, как эта логика наводит на нас ужас. Слово «спинка» возникло, без сомне­ния, из работы в секретариате, с помощью кото­рой я рассчитываю залечить свои раны этим ле­том, и обозначает заднюю сторону, спину, обо­ротную сторону почтовой открытки или спину Сократа, все, на что я должен бы опираться. За­меть следующее: спинка кресла представляет единственную перегородку между С. и п. Это, mutatis mutandis, занавеска, поверх которой де­ревянная катушка совершает fort:da (все эти

[325]

волчки, привезенные из Иейла). Спинка, которая весьма кстати помещена между ними, это кон­тракт, это Гименей, любовь моя.

К счастью, речь пош­ла об этом письме Хелдерлина по поводу Wechsel der Tone (в этом моя основная забота, но не един­ственная).

8 июля 1979 года.

в течение всего того времени, ко­торое я провел за разделением этих двух малень­ких цветков, специально для тебя.

следуй линии мое­го рисунка, это линия моей жизни, линия моего поведения.

8 июля 1979года.

я отвечаю на твой вопрос тем же рисунком, так как мало захотеть, чтобы сделать это: Сократа так просто не возьмешь, тем более «сзади».

8 июля 1979 года.

и даже если бы я хотел этого, я бы не доверил тебе этот секрет, это место мертвого существа, которому я пишу (я говорю «мертвое существо» или более чем живое, оно еще не ро­дилось благодаря своему незапамятному появле­нию, так как я даже не знаю, какого оно пола), именно это отделяет меня от всего, от всех, от меня самого, так же как и от тебя, и это прида­ет всему, что я пишу, тот вид Geist eines Briefes (ты вспоминаешь, где мы видели это вместе?). И меж­ду тем этот секрет, который я не могу тебе дове-

[326]

рить, это ничего или скорее ничего вне тебя, он более близок к тебе, чем ко мне, он похож на те­бя. Если бы ты смогла посмотреть на себя как на мечту, которую я лелеял о тебе, глядя на тебя од­нажды вечером, ты сказала бы мне правду

попытайся перевести «мы увидим, как мы умрем».

Вчера во вре­мя работы симпозиума канадский друг сказал мне, что в Монреале во время публичной лекции Сергей Дубровский хотел извлечь определенную пользу из одной новости, которую представил своей аудитории, я стал бы предметом этого ана­лиза! Храбрый тип, ты не находишь? В один из дней мы поговорим с ним об этом, особенно по поводу маршрута. Этот друг, в котором я ни на минуту не усомнился, сказал мне, что контекст был следующим: знаете ли вы, что Ж. Д. (Жак Деррида) является предметом анализа, как им яв­лялся я, С. Д (Сергей Дубровский), вот почему я написал то, что написал, а с ним еще надо разо­браться!! Я клянусь тебе в этом. Потрясающе, то, что, по правде говоря, очаровывает меня в этой истории, это не та поразительная уверенность, с которой они выдумывают и несут всякую чушь, а то, что они не сопротивляются желанию из­влечь из этого ошеломительный успех (открове­ние, разоблачение, триумф, я точно не знаю, но во всяком случае что-то такое, мгновенно вы­растающее до того, чтобы кого-то другого под­вергли «аннанализу», во всяком случае правда здесь то, что это приносит удовольствие С. Д.). Заметь, это меня не очень удивило. С момента появления в свет «Verbier» и «Fors» Лакан больше не смог сопротивляться подобному соблазну, что он дал себе волю на семинаре (он все-таки идет на попятную, обращаясь к многоточию

[327]

в Ornicar, — я хотел бы знать, что его к этому принудило, но у меня на этот счет несколько ги­потез), у слухов появилось некоторое основание. Почему людям так хочется, чтобы кто-то явился объектом аннанализа? О ком говорят в данном случае, если это не правда, то необходимо это выдумать? И это сразу же становится «истиной», истина в том, что для Лакана и Дубровского, на­пример, необходимо, чтобы предметом аннана­лиза был я. Надо исходить именно из этого и проанализировать этот феномен: кто я есть и что я делал для того, чтобы эта их истина была их желанием? Чтобы великий психоаналитик не противился желанию придумывать что-либо в этой области (по меньшей мере, такая «гипоте­за», кажется, это его слово, стала убеждением в Квебеке), он публично бросает это на растерза­ние в качестве интересной новости, и, судя по тому, что мне поведали об этой сцене, предназ­наченной обнадежить самим фактом смеха в за­ле (слушатели семинара рассмеялись, услышав, что кто-то является предметом аннанализа), вот то, над чем необходимо еще поразмыслить и что далеко выходит за рамки моего единичного слу­чая. Я бы не говорил так, как говорят другие, что это является вопросом, симптомом вопроса, но, в конце концов, правда заключается в том, что их слишком много, говорят мне, кто не верит и по­этому не терпит того, что я никогда не был пред­метом аннанализа. И это должно означать нечто немаловажное в понимании веяний их времени и состояния их взаимоотношений с тем, что они читают, пишут, делают, говорят, переживают и так далее. В особенности если они не способ­ны на малейший контроль в момент подобного принудительного вымысла. Если бы еще они ка­зались более свободными, если бы они осмотри-

[328]

тельно говорили, «отбрасывая все факты», о том, что я должен подвергнуться особому виду анали­за вне какой-либо «аналитической ситуации» ин­ституционного типа, о том, что я продолжаю свою аналитическую работу даже здесь, когда пишу или же разговариваю со всеми своими чи­тателями, которых я осмелился сделать своими поклонниками, с Сократом, с моим посмертным аналитиком или с тобой, вот о чем я все время говорю. Но это является истиной для всех, «но­вость» потеряла бы всякий интерес, и это не то, о чем говорят эти двое. На самом деле я знаю не­сколько человек, которые знают, терпят, объяс­няют себе, что я не являюсь предметом аннанализа (ты понимаешь, о ком я говорю), они на вы­соте этого вопроса, и я считаю, что у них более здравый взгляд на историю и актуальное состоя­ние аналитической институции. Как и на то, что представляет, с другой стороны, в соответствую­щей пропорции мое «состояние», состояние мо­его «труда». Ты была бы согласна? В любом слу­чае продолжение следует, я уверен, что мы на этом не остановимся.

Я встретил здесь американскую студентку, с которой в прошлую субботу я выпил чашку кофе, она искала тему для диссертации по сравнительной литературе, и, когда она позво­нила мне, я подсказал ей несколько мыслей, каса­ющихся телефона в литературе XX века, начи­ная, например, с телефонной дамы у Пруста или образа американской телефонистки, а затем пе­реходя к вопросу о наиболее современных телематических эффектах в том, что еще осталось от литературы. Я рассказывал ей о микропроцессо­рах и компьютерных терминалах, и это ее не­много покоробило. Она сказала мне, что все еще любит литературу (я ей ответил, что тоже ее

[329]

люблю, о да, конечно). Любопытно было бы узнать, что она имела в виду.

Между 9 и 19 июля 1979 года. Какой же я глупец, это правда!

Так как мы в то же время являемся «урав­нением с двумя неизвестными», так говорится в По ту сторону... Я не увижу тебя больше, лю­бовь моя, ты все слишком сильно банализируешь в порыве. Но что ты скрываешь, без сомнения, настолько же опасно для тебя самой.

да, я уверен, что это было единственно возможное решение: так как, наконец, кто из нас сможет унаследовать эти письма? Я считаю, что на самом деле будет лучше уничтожить все образы, другие карточки, фото­графии, инициалы, картинки и так далее. От­крытки из Оксфорда будет достаточно. Она об­ладает некой иконографической силой, которая помогает читать или даже дает возможность прочесть всю нашу историю, она проходит пунктирной линией через всю переписку этих двух лет, от Оксфорда к Оксфорду, двух веков или двух тысячелетий (ты чувствуешь, что каж­дый момент наших отношений более велик, чем вся наша жизнь, и наша память намного богаче, чем вся история мира? Сегодня мы плаваем в ней подобно идиотам. Мы плывем от одной «черной дыры» к другой.) В какой-то момент мне захо­телось к этому добавить (я возвращаюсь к кар­тинкам) одну открытку, которую мне отправил Бернар Грасье не так давно, но я отказался от нее, наша должна остаться единственной. Другая интересна тем, что она фигурирует в качестве инверсии Сп, то есть как ее оборотная сторона, если тебе угодно. Это фотография Эрика Са-

[330]

ломона, на ней надпись: «Лекция профессора В. Каля», сидящего за столом (скорее, это пю­питр, так как он немного наклонен), бородатый профессор поднял палец (замечание, угроза, строгое объяснение?), всматриваясь в глубь класса, которого не видно. Но кажется, ему не видно ученика, который повернулся к доске и голова которого видна на переднем плане. Трудно сказать, что они повернуты один к дру­гому, хотя и не повернулись спиной. У ученика опущена голова, и можно видеть его профиль и затылок, напоминающие огромное белое пят­но над учительским пюпитром, расположен­ным прямо под ним. Учитель сидит в кресле (сглаженные углы, лепнина, цветочный орна­мент?). На обратной стороне этой открытки слова Грасье:«—» «говорит он один, на кафедре, находясь за поднятым учительским пюпитром, странно приближенный и в то же время ужас­ный, с поднятым указательным пальцем правой руки, прислушиваясь к некому эху последнего вопроса, к последнему саломонову решению. — Житель другого берега — тенистого, наклоняя свою тощую лишенную растительности шею, под невидимым гнетом испытания, записывал отрывки речи, фрагменты отправного расстоя­ния, опасаясь самого своего неведения, готово­го к самому худшему, чтобы пережить эту тиши­ну».

Перспектива согласия на публикацию, я уверен, успокоит их. Эти уловки сведут их с ума. Хотя я их очень люблю, я желаю этого и в то же время испытываю страх перед ними. Что бы еще им предоставить? Иногда у меня возникает жела­ние сделать так, чтобы все для них оставалось нечитаемым — как и для тебя. Их будущее абсо­лютно туманно. Полная загадка для меня — это

[331]

ты я не знаю, как после резки и монтажа фанто-матона, ты захочешь узнать.

Между 9 и 19 июля 1979 года. «Я всегда говорю тебе правду», — говорит он. А ты, скажи мне. Ты можешь это сказать, но не написать, без ошибок, я хочу сказать.

Чего я жду от тебя? оправдания, ни­чего другого, от твоих благословляющих рук

Между 9 и 19 июля 1979 года. Я смотрю, и мне кажется, что моя меланхолия похожа на тебя, ты не находишь?

Между 9 и 19 июля 1979 года. Я встал очень ра­но. Тут же возникло желание пересчитать паль­цы, нарисованные на картине, их так много, чем-то мне это напоминает лик святой на скале, и потом все эти другие Винчи и так далее. Ухо­ди, не жди меня. (Подумай над тем, что ты гово­рила вчера вечером: почему бы нет, выскажи­тесь, возразите, организуйте что-то вроде профсоюза — вы же имеете дело с настоящим патронатом.)

Между 9 и 19 июля 1979 года. Прочти это. Я как раз кстати (ну, в общем, более или менее, я-то предпочел бы избежать этой синхроннос­ти): если это опубликуют, то произойдет это в тот момент, когда вышеупомянутая «телематическая революция» французской почты за­говорит об этой синхронности (Видеотекс и Телетел).

[332]

Между 9 и 19 июля 1979 года. Вчера вечером ты опять оказалась сильнее меня. Ты всегда идешь дальше. Но я никогда не соглашусь, чтобы кто-либо вставал между нами или играл свою игру, я не верю в бескорыстие и прошу тебя дать ему по­нять это сегодня — ненавязчиво, но без какой-либо двусмысленности. Не оставляй ему никакой надежды. Я сразу же вернусь. (Настаивай, пожа­луйста, как если бы я обременил тебя этим по­сланием: меньше всего я переношу подобные инсинуации. А те, что исходили от него, — не­простительно вульгарны.)

Между 9 и 19 июля 1979 года.

Глядя на Сократа, как он делает это (в том же направлении, но со спи­ны), Платон должен бы сказать себе: это проис­ходит всегда, это должно дойти до назначения, поскольку уже произошло то, что я иду после не­го. Но я могу утверждать это, вот подходящее слово, только a posteriori. Я знаю это из своего опыта, это самый легкий выход из подобных сложных ситуаций, из всех тупиков.

Между 9 и 19 июля 1979 года.

больше нет сдобно­го хлеба. Его не заменишь ничем, но если у тебя есть время, посмотри, что я оставил тебе на сек­ретере. Все они из книжного магазина на улице Гей-Люссака, где я нахожусь часами в данный момент. Это специализированный магазин. Все эти журналы просто невероятны! Что на самом деле они коллекционируют? Разница между кол­лекционером почтовых открыток и другими (я думаю о всех коллекциях Фрейда и о коллекцио-

[333]

нере, который, должно быть, ему подражает, по­вторяется в нем) в том, что он может общаться с другими коллекционерами посредством поч­товых открыток, что обогащает и в то же время необычайно усложняет обмен. В книжном мага­зине я почувствовал, что они объединялись не­зависимо от государственной и национальной принадлежности, в очень мощное секретное об­щество под открытым небом. Коллекционеры камней не могут общаться между собой, отправ­ляя друг другу камни. И даже коллекционеры почтовых марок не могут сделать этого. Они также не могут писать друг другу прямо на пред­мете коллекционирования, на самой основе, они не могут собирать, описывая друг другу предмет накопления. Вот почему они только коллекционируют. В то время как — и в этом за­ключается вся история, все непредназначение посланий — они посылают друг другу почтовые открытки (или диалоги Платона), чтобы разго­варивать по поводу почтовых открыток, коллек­ционирование становится невозможным, итоги больше уже не подводятся и не замыкаются вкруг.

Это подходит «несвоевременному» приходу Великих Мыслителей или Почтмейстеров, они любят анахронию, они умрут за нее. Но сама эта радость, сама сущность этого удовольствия бу­дет таковой, и вкус этого удовольствия по ту сто­рону удовольствия, знакомый им, без сомнения, в этом и заключается их секрет. Они умрут вмес­те с ним.

Какое огорчение они мне причиняют, ка­кая жалость, то есть не то, чтобы они отказыва­лись от всего еще при жизни, нет, но другие ве­рят в это и мстят за это, они их заставляют по-настоящему платить за это до наших дней.

[334]

Между 9 и 19 июля 1979 года.

ты мне навязал, сказала она, свои привидения. Может быть, и сегодня ты все еще заставляешь меня платить за твоих при­зраков. И даже за секрет твоей модистки.

Ты не пове­рила тому, что я только что сказал тебе по теле­фону, о полете в Оксфорд и аварии самолета. Я думаю об этом, но истиной является и то, что я никогда раньше не чувствовал себя настолько живым. Точно.

Откуда она, такая правдивая, какая она есть (и я могу понять ее), эта слабость сожале­ния, я бы сказал главная глупость «определения», которой ты придерживаешься.

19 июля 1979 года.

Я чувствую себя прескверно, на этот раз это конец, я чувствую, что он пришел.

Пе­ред тем как выйти в город, я хочу написать тебе. Посмотри на них, на этих двоих, таких одино­ких во всем мире, они ждут меня в укрытии. Я на вокзале и собираюсь доехать на такси до Бальоля, где встречусь с Аланом. Из аэропорта я по­ехал на автобусе, в билете же «читалось», как можно сказать только на английском языке, «to Reading Station — Oxford». С вокзала Reading я по­звонил Монтефьоре. Ты со мной, но я хотел бы, чтобы ты была со мной до последнего часа.

19 июля 1979 года.

утром, спустя час после приезда, вместе со всеми этими рекомендациями я отпра­вился в Бодлеан. Библиотекарь, казалось, мен

[335]

знала (я не очень хорошо понял, когда она на­мекнула мне на то, как сложно найти эту книгу), но это не избавило меня от принесения клятвы. Она попросила прочесть ее (речь идет об обяза­тельстве уважать правила библиотеки, так как охраняемые сокровища бесценны). Я прочитал и вернул ей картонку в прозрачной обложке, протянутую ею мне. Она настаивала, а я не пони­мал: нет, вы должны ее прочитать вслух! Я сделал это с акцентом, над которым ты всегда смеешься, представляешь себе эту сцену? Мы были одни в ее кабинете. Я бы лучше понял смысл свадеб­ной церемонии и сложные положения перформативизма. Чего стоила бы клятва, которую ты не даешь вслух, а только читаешь или читала бы во время ее написания? или которую произносила бы по телефону? или которую отправила бы, за­писанную на пленке? Дополнить можешь сама. Однако она должна была убедиться во время раз­говора в том, что я в достаточной степени вла­дею английским языком, чтобы понять этот текст. Достаточно? Она не заметила, что я далек от того, чтобы затруднять себя переводом всех «деталей».

и вдруг я остановился, небольшой томик был здесь, на столе, но я не осмелился дотро­нуться до него. Это длилось, по-моему, достаточ­но долго, настолько долго, что это заинтригова­ло моего соседа. Я почувствовал, что за мной сле­дят именно тогда, когда я хотел бы остаться один, но по-настоящему я могу быть наедине только с тобой. У меня осталось лишь Суеверие, ты понимаешь, всемогущее и вездесущее. Приго­товления были слишком сложными и долгими, и я поверил, что мне не дадут этого, что меня от этого отлучат навсегда. Держа в руках книгу в ко­жаной обложке, я полистал страницы, чтобы ус-

[336]

покоить соседа, следящего за мной. Я не знал, где начать читать, что искать или открывать. Спустя некоторое время, обеспокоенный или обнаде­женный, даже сам не знаю, я так ничего и не на­шел, ни одной картинки. Я вспомнил отца Мар­тины, ты знаешь, того, который на кладбище Сент-Ежен в Алжире не мог найти могилу своего отца в 1971 году или, скорее всего, он перепутал ее с другой могилой, камень которой давно раз­бился, — он вернулся только для этого и стал опасаться коварнейших происков, — когда я по­казал ему ее у самых его ног. Я собирался протес­товать: это не та книга, которую я хотел, ради ко­торой я прилетел, заранее заказывая пригото­вить ее, просил вас дать мне возможность увидеть ее. Карточка однозначно говорила «fron­tispiece», но не было никакого frontispice в этой книге (я вдруг очень обеспокоился: что же на са­мом деле обозначает «frontispice»?). Там было еще два других рисунка: в начале и в середине книги, в том же стиле, но не то, что я искал. Это к тебе я, по правде, взывал о помощи, когда вдруг увидел их, но мельком, лишь пробегая большим пальцем по срезу страниц, как это иногда делают с карточной колодой или в банке с огромной пачкой денег. Они тут же исчезли, как воры или белки в листве деревьев. Ну не привиделось же мне! Я снова принялся терпеливо рыться, ну, че­стное слово, я ничего не преувеличиваю, это бы­ло как в лесу, как если бы это были воры, белки или грибы. Наконец я держу их, и все вдруг зами­рает, я держу открытую книгу обеими руками. Ес­ли бы ты знала, любовь моя, как они прекрасны. Очень маленькие, еще меньше, чем на репродук­ции (я хотел сказать, в натуральную величину). Какая пара! Они увидели, что я плачу, я поведал им все. Откровение, при котором бьется твое

[337]

сердце также, как при жизни или виде истины, — это краски. Вот этого я не мог никак предви­деть — ни присутствия красок, ни того, что они будут такими или другими. Имена красные, Пла­то и Сократ красные, как гребни над их голова­ми. И больше ни капли красного цвета. Цвета производят впечатление, что к ним добавили но­вых с прилежанием ученика, а сверху заметны полосы, сделанные каким-то коричневым цве­том, что-то между каштановым и черным. Затем идет зеленый, он повсюду, где ты видишь серую тень на своей открытке, на двух вертикальных стойках рамы, там, где как бы растут маленькие цветы, они как бы у основания самой фигуры Со­крата, на спинке кресла и под сиденьем, по кра­ям небольшого прямоугольного пространства, над которым Сократ держит свой скребок. И ес­ли у Плато борода не имеет цвета, я хочу сказать, она такая же коричневая, как перо, то у Сократа она голубая. Здесь также краска была нанесена, почти намалевана и на бороду, прямо поверх ко­ричневых волос. Четыре темных угла на открыт­ке были также голубого цвета. Это уже слишком. Я был поражен, озадачен. Ты знаешь, как в такие моменты бывает необходимо все бросить как есть и уйти. Нужно вернуть книгу, нельзя остав­лять ее на столе. Уверенный в том, что ее оставят для меня в хранилище и вернут по первому мое­му требованию, я вышел на улицу. Я попытался дозвониться до тебя, но у тебя было занято, и по­том никто не поднимал трубку, должно быть, ты вышла.

при помощи всех этих путеводителей я стал наконец ориентироваться. После обеда (в колле­дже с Аланом и Катериной) я вернулся туда и провел весь вечер вместе с ними. Мне их верну­ли без затруднений. В пять часов я вновь пошел

[338]

погулять, но уже не осмелился позвонить тебе, боясь, что ты дома не одна. И вдруг ты показалась мне настолько далекой. Это такое страдание, я спросил себя, вижу ли я это своими глазами. Дол­жен ли я страдать от того, от чего страдаю, я не перенесу этого, я не смогу жить с этим. Ты на­прасно меня уверяешь («я всегда рядом с тобой»), внутри тебя лед, который мне не удалось расто­пить. Я вижу только свою смерть. Ты все время гонишь меня, и иногда у меня возникает такое чувство, что ты специально внушаешь мне зани­маться только этими картинками, чтобы отда­лить меня, ты побуждаешь меня писать, как ре­бенка заставляют играть одного, в то время как мать более свободна в своих поступках и так да­лее. (Но, внимание, так происходит только с от­крытками.) Было бы хорошо, если бы я умер этой ночью, прямо в колледже, на финише гонки.

19 июля 1979 года.

я вновь вышел, чтобы позвонить тебе, ты удивилась, и этот веселый смех, такой близкий, похожий на мой голос, на мое «да», ко­торое я сказал тебе почти шепотом, я привез его сюда, как обещал, это его я всегда выманивал и слышал еще до того, как ты его произносила, и засыпал вместе с ним, все это ты.

Затем я немного поспал и чувствую себя прекрасно, хотя уже два часа ночи.

Нужно, чтобы я все тебе объяснил. For­tune-telling book состоит из трех частей. Три сис­темы, если я правильно понял, три типа предска­заний в одной книге, такой маленькой, в которой уже не хватает страниц. Каждая глава состоит из frontispice. Каждый раз это ученые, занимающие-

[339]

ся математическими, космическими и астроно­мическими науками. Первый — это Евклид и кто-то еще с телескопом в руках. Я думаю, он смотрит на небо, я проверю это завтра, чуть не забыл. Третий, Пифагор, один, анфас, колени под пла­тьем расставлены, слегка похож на фавна и готов на все. Над ним его имя (Pitagoras), оно как бы между открытым театральным занавесом. Все это кажется готовым для сам не знаю чего, воз­можно, какого-то непристойного проповедова­ния оккультных знаний. А теперь мы видим раз­веденные руки, это наиболее заметно, правая да­же выходит за рамки. Возможно, это письмо, которое надо написать, и он пишет его, до чего красив (остроконечная бородка, а верхушка шляпы касается правого занавеса). Как и Сократ, он пишет двумя руками, если можно так сказать. Правая рука макает перо в чернильницу, нарисо­ванную здесь же, левая же прикладывает ножик для резки бумаг к какому-то уставу или прямо­угольному папирусу. Пишет он все это на пюпит­ре, покоящемся на двух колоннах. Носок его пра­вой ноги находится на внешней стороне рамки, немного пересекая ее. Он очень острый. В отли­чие от других, он позволяет различить на своих губах улыбку гурмана или, наоборот, жестокую ухмылку, точно не скажу. Направление его взгля­да ясно видно, он как кончик ножика для резки бумаг (ножа или скальпеля, как говорит немец­кий каталог Messer).

и я вновь хочу жить, а жизнь зло­радствует, если бы ты могла сразу же приехать, в этом случае я был бы уверен, что мы сможем начать все сначала.

А вторая, минуточку терпения, вторая иллюстрация в центре книги, это уже наш дуэт. На левой странице и прямо под ней объяс-

[340]

нение или инструкция по пользованию книгой:

как ее читать, чтобы разгадать судьбу. Это доста­точно сложно, и я с трудом разбираю этот по­черк. Надо бы обратиться за помощью. Но я вер­нусь к этому завтра. Я уже говорил тебе об этом, о клятве, которую меня обязали произнести вслух (и без которой я бы никогда не смог про­никнуться всем этим), в ней говорилось, кроме прочего, и я не зажигаю в этом пространстве ни огня ни пламени: «I hereby undertake... not to bring into the Library or kindle therein any fire or flame... and I promise to obey all rules of the Library». Я со­бираюсь спать с тобой.

20 июля 1979 года. Сидя за этим столом, я отме­чаю его крестиком на карте. Зал Дюк Хемфри в Старой Библиотеке — это сокровищница са­мых дорогих манускриптов. Я прилагаю план к своему письму. Я приехал сюда к самому от­крытию, уже мечтая об этом: вокруг умирающего больного собралось много докторов. Этот чело­век, лица которого я не видел (только простыню, движение белой простыни), он лежал недвижи­мый и инертный. А врачи, это отчетливо видно, ждут диагноза или хоть какого-то ответа своего более сведущего «патрона», еще более искусного, чем они, человека молчаливого и даже хмурого и обращающего слишком мало внимания на сво­их учеников. У него озабоченный вид, и кажется, что он мало расположен, чтобы кого-либо обна­деживать. Он склонился над грудью больного с лампой на лбу (совсем как отоларинголог, ко­торый терроризировал меня в детстве, когда у меня болели уши). Обстановка такая, как на уроке анатомии. Смертный приговор не заста­вит себя ждать, все в ожидании этого. Боль явно

[341]

находится на уровне груди (мой отец), там, куда направлен луч, исходящий из лампы врача, по­хожего на циклопа, чтобы беспрерывно прони­кать, причинять боль и жечь это тело. Под про­стыней заметно какое-то движение, как будто приподнимается занавес, но с трудом и как-то очень осторожно, и вот появляется нога женщи­ны, настолько красивая, что сводит меня с ума.

Я вновь держу в руках эту книгу, раскрытую посередине, и пытаюсь понять ее, но это нелегко. Справа, на­против Сократа, очень близко от стола, на кото­ром он «царапает», находится таблица: 32 отде­ления, два раза по 16. В каждом отделении, в каждой ячейке вопрос. 16 вопросов верхней таблицы просто повторяются в нижней. Две таб­лицы разделены плотным витиеватым узором. Каждая группа из 4 вопросов (4х 4 вверху, 4х 4 внизу) в центре имеет букву (А, В, С, D, Е и так да­лее). Таким образом, если ты прочтешь это объ­яснение, более или менее читаемое прямо под ногами Сократа и Платона, ты сможешь выбрать интересующий тебя вопрос. Ты хочешь знать, например (!), и это первый вопрос вверху слева, An erit bonum ire extra domum vel поп (есть еще другие?), ты констатируешь, что он, этот вопрос, принадлежит к группе А вверху и воспроизво­дится в группе Е внизу. Будет АЕ. Что ты делаешь дальше? Если, по меньшей мере, ты хочешь знать, каковы твои sors или fors, твоя фортуна, стоит ли выходить из дома, так как это прежде всего наш вопрос, не правда ли? ты переворачиваешь стра­ницу. Ее не хватает в книге (если я опубликую это, они могут посчитать, что я выдумал все, но это можно проверить). Итак, это страница, на которой принимается рискованное решение. Но, следуя объяснению, ты понимаешь, что она

[342]

показывает круг с цифрами. Без колебания, ду­мая о своем вопросе, ты выбираешь число в этом круге, который должен состоять из 12, ты выбрала это случайно и «sodenly» («ever first take your noumber in the Cerkelle sodenly thynkyng on the question». Каталог это подтверждает, и я ви­жу: «It would seem hence that a leaf or schedule containing the inceptive circle has been lost»). Твой выбор чисел в круге определяет дальнейший путь: это там, на месте той отсутствующей стра­ницы, где ты определяешься как будто наобум, randomly. Все, что следует сейчас, как по нака­танной дороге, ты увидишь, что это тот случай, которого никто не мог предвидеть заранее. Предположим, что ты выбрала цифру 4. На следу­ющей странице таблица с двойными буквами, ма­ленький компьютер, если ты хочешь (Tabula inscripta «Computentur capita epigrammatum»), он тебе дает, на АЕ4, Spera fructuum, таким образом возвращая тебя к одному из серии кругов, каждый из которых разделен на 12 секций и 12 имен. Кругов шесть, как мне кажется (Spera specierum, Sp. Florum, Sp. Bestiarum, Sp. Volatilium, Sp. Civitatum, Sp. Fructuum наконец, в котором ты нашла АЕ4 и группу чисел «фикус»). Ты понимаешь? Ты переносишься, таким образом, в круг фруктов, там ты ищешь группу «смоковница», как на карте или торте, и читаешь под названием «Фикус» наш вопрос, An erit bonum ire extra domum vel поп. В этом весь вопрос, не правда ли? Сразу под этим тебя вновь отправляют дальше. К кому? К Королю, любовь моя, к королю Испании, Ite ad Regem Hispanie. Мне кажется, есть 16 королей и каждый предлагает 4 ответа, 4 предложения, 4 «справедливых суждения». Так как твоя цифра 4, твое изречение четвертое. Догадайся, что оно обозначает

[343]

Однажды я умру, ты пойдешь совсем од­на в комнату Дюка Хемфри, и там ты будешь ис­кать ответ в книге. Именно там ты найдешь знак, который я оставляю сейчас (наряду с другими, поскольку и варваров и клятвопреступников и до меня всегда хватало).

Аналогичный принцип просле­живается и в других таблицах, даже если «содер­жание» отличается и если оперируют уже, на­пример, 12 сыновьями Якова, птицами, судьями, прорицателями. Чтобы наша таблица была пол­ной, необходимо, чтобы в прогнозах Пифагора вопрос говорил «Si puer vivet». Ты послана пти­цам, например голубке, которая дает тебе ответ судьи (у каждого их 12).

Игра цифры 4, как ты дога­дываешься, достаточно чарующая, особенно в случае с королями. В Носителе истины я также говорю, что они идут четверками, короли и так далее. Я все еще размышляю о нашей паре, я бы провел всю свою жизнь, восхищаясь ею. Даже ес­ли бы я доверился эксперту из J. С. L, у меня есть право сказать, что, указывая на Сократа пальцем («вот великий человек»), плато называет Сократа: вот Сократ, это он Сократ, этот индивидуум и есть Сократ. Хорошо. Разве он называет «Со­крата»? или Сократа? Не забывай о Фидо, так как это лишь изображение с надписанным именем, но не «сам» Сократ (да, Фидо был задуман в Окс­форде, как мне кажется, благодаря Райлу, кото­рого я встретил более десяти лет назад и кото­рый уже умер, и осталось только его имя). Он го­ворит, что другой — это Сократ, но он не зовет его Сократом (по мнению эксперта). Он говорит или указывает лишь на его имя, не называя его. Почему нет? Докажи это. И если бы я сказал, я (но я очень устал и предпочел бы погулять с тобой

[344]

по улице, обнимая тебя за талию, а моя рука ис­кала бы возможность остановиться на бедре, чтобы с каждым шагом чувствовать твое движе­ние), что плато зовет Сократа, приказывает ему (что-то типа «отправь открытку Фрейду», вот, и тотчас это было уже сделано). И если бы я ска­зал, именно я, что, указывая на вышеупомянуто­го Сократа, плато нам говорит (поскольку, гово­рит нам эксперт, именно к нам он обращается), вы всё и всех переведете на Сократа. И не по­нять, приказ это или констатация факта. И если любовная передача имеет место, потому что Сократ пишет или, если быть более точным, не пишет, потому как, вооруженный пером и но­жиком для резки бумаг, он выполняет два дейст­вия, не делая ни одного ни другого. И если он не пишет, ты не знаешь, почему в этот момент он не пишет: потому ли, что он отложил на секунду перо, или потому, что он стирает при помощи ножика для резки бумаг, или просто потому, что он не может писать или может не писать, пото­му что он не умеет или умеет не и так далее. Или просто потому что он — читает, и только когда ты читаешь, ты узнаешь что-либо, что я те­бе посылаю. То же и Сократ, посмотри на него, он продолжает свой анализ; повернувшись спи­ной, он передает (только часть, с каждым из сво­их учеников) и в то же время он переводит или переписывает все, все интерпретации того, дру­гого. Он делает заметки с надеждой на то, что их опубликуют в наши дни. Он, кажется, пишет, но у него маленький карманный магнитофон под мантией или на голове под остроконечной шляпой: микрофон протянут над головой плато, который ничего не замечает. Все это появится (угадай) в коллекции (угадай) под заголовком Диалоги Платона.

[345]

а я зову тебя, любовь моя, мне тебя так не хватает. Когда я позвал тебя в первый раз, ты была за рулем, ты проснулась, получив имя, которое я дал тебе (я взял его вместо тебя, ты ска­зала мне об этом позже). Я не назвал тебя, пока­зывая тебя другим, я тебя никогда не показывал другим вместе с твоим именем, которое они зна­ют и которое я рассматриваю только как омо­ним того, которое я дал тебе, нет, я позвал тебя. И, таким образом, я взял твое имя. Как они гово­рят, в их системе, жена берет фамилию своего мужа. При каждом повторении в наших бесчис­ленных секретных бракосочетаниях я станов­люсь твоей женой. Я никогда не прекращал ожи­дать от тебя детей. Si puer vivit... Красивых детей, нет, детской красоты.

Сейчас сдам книгу и уйду из библиотеки. У меня встреча с Монтефьоре и Ка­териной, я поведу их ужинать в один из много­численных индусских ресторанов в городе.

21 июля 1979 года.

этот Стефен Сен-Лежер с предо­пределенным именем является бывшим учени­ком Монтефьоре. Я навел его на след, и он предо­ставил кое-какую информацию об этом Мэтью Парисе (о котором я решил, лет через пятнад­цать-двадцать, когда буду хорошо подготовлен, написать работу). Эта общая и предварительная информация была ему предоставлена одним из его друзей, имя которого он умолчал. Вероятно, это кто-то, кто может подойти к проблеме с над­лежащей компетенцией. Он отправил Стефену Сен-Лежеру вместе с письмом отрывок, из кото­рого он дал мне почтовую открытку или испан­скую репродукцию (letrart), которая находитс

[346]

сейчас у меня перед глазами. С лицевой или с обратной стороны, я не знаю, фрагмент El Jardin de las Delicias, d'El Bosco, который нахо­дится в Прадо. На другой стороне справочные сведения, своего рода карточка на Мэтью Пари­са: «жил в монастыре Святого Албана и в Окс­форде, composed chronicle Historia Major (1259) and its (longer) abridgment Historia minor. Manuscripts of former in Corpus Christi, Cambridge (aaaargh) and of latter in Arundel manuscript in BM. Also (in Cambridge and London) a history of the ELEPHANT (with drawings), an illustrated itinerary from London to Jerusalem, and several natural philosophical discussions of the four ele­ments and the winds. Meanwhile, in Ashmole MS 304, three is (see xerox) a vellum book in M.P' hand on fortune telling. Philosophically? influenced by the Platonist revival of ca. 1180 (see Abelard): hence brilliant and bizarre references in history writing to the state, nature, the world-soul, the Mongols as devils unleashed from hell etc. There are certainly connexions with the Tartar Khan's Englishman (see recent book by G. Ronay), who was a monk at St Albans who defected, became the writer of Magna Carta, John's ambassador to the Arabs (offer that England would convert to Islam), finally the ambas­sador of the Mongols to the Pope: connected to Matthew through St Albans... eh». Здесь карточка была преднамеренно разорвана, без сомнения Стефеном Сен-Лежером, который предвари­тельно вырвал кусок с информацией более лич­ного характера, как мне кажется, также он по­ступил и на этот раз, отрезав вверху слева дру­гой кусок, совершенно симметрично.

После чего, от­правив это Jonah and the Whale Марике (эта древ­нееврейская Библия должна быть превосход-

[347]

ной), я принял решение купить план региона. Я нашел здесь много озер и прудов.

она только что — как ты сказала — пришла к тебе, именно в тот мо­мент, когда я позвонил, и я прекрасно понял, что ты не можешь разговаривать со мной, что ты должна принять равнодушный, но жизнерадост­ный вид. Мое решение было спокойным, никогда она меня так не пугала. Я выслушал все инструк­ции, которые ты успела мне дать. Я гулял больше часа и в изнеможении зашел в Соммервильский колледж, я верил в невинность и долго писал те­бе (сейчас ты должна получить все сиреневые конверты, этот случай произошел со мной возле колледжа: повсюду я чувствовал, что за мной сле­дит девушка, и на всем протяжении пути меня так и подмывало обернуться). Я люблю свою грусть так же, как ребенка от тебя.

21 июля 1979 года.

это совсем рядом с Хитроу, я при­ехал сюда на метро прямо из Лондона. Гостини­ца ужасная, но ничего другого нельзя было най­ти (самолет улетает завтра рано утром, и я изну­рен). Снова пересмотрел все пути, еще раз остановился на Тернерах. У меня возникло жела­ние отправить тебе эти Pontormo из Националь­ной Галереи, но затем я решил, что это покажет­ся тебе смешным. Я позвонил тебе из подвала, и тревога, которая вызывала у нас смех, застави­ла меня задуматься: с момента, как поврежден­ный аппарат больше не принимал монет, чтобы работать на такой длинной дистанции, никто из нас не посчитал приличным прервать наш раз­говор, ни один, ни другой, и, таким образом, по­ложить конец этой дармовшине. Больше ника-

[348]

ких внешних мотивов, чтобы «повесить трубку», у тебя было достаточно времени, у меня тоже (как всегда), и нам пришлось дождаться закры­тия музея (через 5 часов!), чтобы проститься. Ни ты, ни я не могли отважиться на признание в течение по меньшей мере сорока минут разго­вора, что («ну хватит, мы все друг другу сказали на данный момент и так далее»). И мы не спеша обсуждали, не упуская ни одного эпизода, со все­ми уловками и мягкостью, на которые мы были способны, самый прекрасный и элегантный вы­ход из положения. (Мы так и не узнаем, кто поло­жил трубку первым).

Хочу прочитать Ребенка с сидя­щей собакой Жоса, или Красное лето. То, что я увидел, меня немного испугало, это говорит со мной на другом языке, но очень похожем —

26 июля 1979 года.

и прямо перед отходом поезда, уже на автостоянке у вокзала, ты вновь стала

Мы были уже мертвы, уверенность в этом не подлежала со­мнению так же, как и невинность того, что было сказано скороговоркой в первый раз. Я думаю, что люблю в первый и последний раз, ты дала их мне

затем я должен вновь подготовить обещанное великое сожжение и склониться над письмами, не столько как переписчик или писарь, а, скорее, со скальпелем в руках, как обрезчик (обводить контур, разрезать, изымать, ограничивать стра­дание, уравнивать, легализовать, легитимизировать, опубликовывать и так далее. Знаешь ли ты, что в некоторых ритуалах — в Алжире, но не у нас — я читал, что матери иногда, после цере-

[349]

монии, съедают кусок крайней плоти?). Я не на­хожу сил, чтобы пожертвовать частью самого се­бя, я подробно объясню тебе почему. К счастью, произвольный или случайный характер корот­кометражного фильма (Оксфорд 1977—1979) заменяет мне опору. Мы согласны сжечь все, что было раньше, не правда ли? К счастью, существу­ет еще и условность вступления, и строгие нака­зы, исходящие из единства С/п как из трех эссе, которые необходимо ввести в это, я жду от них эффекта лазера, который заменил бы процесс вскрытия письма и нашего тела. В принципе можно было бы оправдать каждый мой выбор, отрегулировать ход электрической машинки (я могу переписать это, сохранить это, бросить это в огонь, уничтожить, пренебречь этим, расста­вить знаки препинания — все возвращается к пунктуации и стилю, которые присущи про­цессу печатания. Но только в принципе, и если часть огня невозможно разграничить в соответ­ствии с лексикой и «темами», то это не исходя из обыкновенного здравого смысла (пожертвовать частью самого себя, зажечь встречный огонь, чтобы остановить распространение пожара и избежать холокоста). Совсем наоборот, необ­ходимость сохранения всего встает во всем сво­ем ужасе, неизбежность спасти все от уничтоже­ния: что же, строго говоря, в наших письмах на­ходится вне зависимости ors:fort:da, от всего, что означает движение в ту или иную сторону: шаг, путь или следование, близкое и далекое, всевоз­можные устройства теле- и т. д., незаданность на­значения; от ловкачества и неловкости, всего, что происходит между Сократом и Платоном, Фрейдом и Хайдеггером, от «истины», «носите­ля», от «отнюдь», от перенесений, наследования и генеалогии, от парадоксов имен, от короля, ко-

[350]

ролевы и их министров, магистра и министров, частных или государственных детективов? Есть ли хоть какое-нибудь слово, буква или атом посла­ния, которое не должно бы быть решительно из­влечено из огня ввиду публикации? Рассмотрим пример, самый простой и невинный: когда я пишу тебе «мне скверно», это уже затрагивает тематику, лексику и риторику по крайней мере движения туда либо шага, которые составляют сюжет всех трех эссе, поскольку относится к единству С/п. Ес­ли я урезаю, что я и сделаю, это должно кровото­чить по краям, и мы отдадим самые потаенные клочья нашего тела и души им в руки, поднесем к их глазам.

В Оксфорде я был заинтригован прибы­тием королей и их четырьмя изречениями. Эти изречения пересекаются с Носителем, его заго­ловком и темой. На последней странице тома «Писем к Милене», который я не перечитал бы без тебя, на последней странице Поражения Милены Бланшо цитирует Кафку: «Я, не будучи даже пеш­кой из пешек на большой шахматной доске (так как я с нее удален), сейчас, противу всех правил, вплоть до того, чтобы запутать игру, хотел бы за­нять место королевы — я, пешка из пешек, следо­вательно, предмет, который не существует и не может, таким образом, участвовать в игре, — и в то же время я хотел бы занять место короля или даже всю шахматную доску до такой степени, что если бы я действительно этого хотел, то для достиже­ния этого необходимо было бы использовать не самые человечные средства».

30 июля 1979 года.

поездка туда была такой недол­гой. Я никогда не был так одинок. В течение трех

[351]

дней, продолжая отбирать, сортировать и тер­зать (речь идет о нашем сердце в прямом смысле слова, и эта хирургия приводит меня в ужас. Счи­таешь ли ты, что я занялся этим из любви или что бесконечная злоба приводит к самоочищению огнем при поиске новых доказательств, пускаясь в рассуждения, организуя свой собственный процесс и выбирая свидетелей?), я колебался: что делать с именами собственными? С теми, кото­рые я оставляю, или с теми, которые легко про­верить и понять, так как я боюсь, чтобы читатели не исключили их слишком быстро и не сделали поспешных выводов: эти третьи лица не могут быть тайными адресатами писем. Это было бы для них слишком легкомысленно. Возьмем, на­пример, имя, имя моего отца, наиболее явное. Смогли бы они догадаться, что он был любим? Смогли бы они угадать тайное имя моей матери, которое я еще в меньшей степени готов разгла­сить?

Они, возможно, посчитают эту манеру писать очень ловкой, виртуозной в искусстве иносказа­ния, а возможно, извращенной потому, что она повествует обо всем и ни о чем, переходя от од­ного предмета к другому, оказывается предо­ставленной сама себе, а посему беззащитной и до самого конца утаивает все на свете. Зачем, спрашивают они себя, позволять назначению разделяться? Ты тоже, возможно, любовь моя, спрашиваешь себя, но я с самого начала от этого извращения лечусь. Оно принадлежит не мне, а этой моей манере письма, которой ты, ты един­ственная, знаешь, что я болен. Но ты позволишь прийти к себе только песне невинности, если ты меня любишь, и она придет к тебе.

Кем бы ты ни бы-

ла, любовь моя, даже если ты дрожишь, сама ни-

[352]

чего об этом не зная, больше не сомневайся: я не любил никого, кроме тебя. Вот уже долгое время ты не можешь мне сказать «я тебя люблю». А я мо­гу это сделать, и этого достаточно, твоя любовь

спасена.

Как можешь ты быть там, за сотни километ­ров, где, я знаю, ты находишься, и одновременно ожидать меня на вокзале Аустерлиц через 10 ми­нут?

31 июля 1979 года.

слушая Монтеверди, я не был уве­рен в значении слова «мадригал». Это песня из четырех, пяти, шести или семи голосов. Без му­зыкального сопровождения (приблизительно XVI века). Это слово, возможно, соотносилось с «толпой», с песней толпы, но некоторые соот­носят его с одной из форм поздней латыни (matriale, читай «супружеский»).

Нужно также знать, что теперь, даже в Гранд Шартрез есть телефон.

Мы ед­ва выносим эту близость, мы слишком любим друг друга, и эта нежность была бы смертельной, я всегда предпочел бы такой конец.

Этот подлый сек­ретариат отвлекает меня от страдания, которое не проходит и никогда не пересечет слово (я не верю, что радость невыразима или что она про­тивостоит пению, но то, что страдание выразить невозможно, это точно (невозможное и невыра­зимое ни в какой открытке), и если я скажу, что оно приходит ко мне из-за тебя, если оно прибе­гает к твоему имени и склоняет к нему, если оно пытается свестись к нему, я не скажу ничего). К счастью, этот отвратительный секретариат от-

[353]

влекает меня от того, что меня заботит, от тебя. Вписывая купюры (я говорю о «публикуемых» вырезках, газетных вырезках, касающихся про­исшествий), я прижигаю места разрезов. Еще свежий шрам того, что я спас от огня, я подверг другому огню, но ничуть не хуже. Если что и ус­тупать, то пусть уж лучше примет это первый огонь. Я предаю огню то, что я люблю, и сохра­няю остальное, точнее, лишь кусочек нас, он еще дышит, с каждым ударом сердца я чувствую, как приливает кровь, я слизываю ее, а затем прижи­гаю. Я ничего не должен пропустить, ни какого-либо знака, ни малейшего промежутка, ни ма­лейшей измены. Но где провести этим лезвием или прикоснуться острием ножа для резки бу­маг? Необходимо ли, например, принести в жертву все слова, которые прямо или косвенно, и в этом весь ужас, подводят к мысли об отправ­лении, командировке, серии заданий, выпуску (марок или телепередач), ремиссии (мы делаем это слово священным), исполнению поручений, комивояжерству, не забывая об опущении? И все это под предлогом того, что книга и ее предисло­вие говорят о пересылке любыми возможными способами? Надо ли мне прижигать места вокруг предлогов «направления» «кому», «к», «для», во­круг наречий места «здесь», «там», «далеко», «око­ло» и так далее? вокруг глаголов «приезжать» во всех смыслах, «проходить», «звать» «прибывать» «ходить», «отправлять», вокруг всех составляю­щих пути, путешествия, машины, жизнеспособ­ности? И конца этому нет, я никогда не достигну этого, заражение повсюду, и мы никогда не за­жжем этот пожар. Язык отравляет нам самый тайный из наших секретов, лишая нас даже воз­можности сожжения на дому, в тишине, не поз­воляя очертить круг очага, нужно еще принести

[354]

себя ему в жертву. Даже твое самоубийство пара­зитирует на тебе. Но ты увидишь, они ничего от нас не получат, даже ты ничего не сможешь опо­знать, я все перепутаю. Я неотвратимо уничтожу паразитов, я над всеми возьму верх чего бы мне это ни стоило — и я останусь с тобой один, даже если в последний момент ты скажешь мне, что больше никогда не сможешь прийти.

Это похоже на редиффузию, на роковой play-back (но хоро­шенько прислушайся, приблизься к моим губам), и, когда я пишу тебе, я знаю отныне, что отправ­лю в огонь, что в печать и что ты вернешь еще до того, как получишь. «Back» (с английского «спи­на»), это слово могло бы руководить всем, начи­ная с заголовка: спина Сократа и обратная сто­рона открытки, все досье, которые я переплел, feed-back, play-back, возврат к отправителю и так далее, наши магнитофоны, наши кассеты-фанто­мы. И даже сцена в метро перед твоим отъездом невыносима: мы не могли перестать догонять друг друга в последний момент, затем вновь уда­ляться друг от друга в противоположных направ­лениях, не переставая возвращаться друг к другу, возвращаясь к началу и вновь удаляясь в лаби­ринте станции. Твое «определение» взяло верх, и ты, казалось, веришь в автоматический турни­кет. Даже перед тем, как ты спустилась по лестни­це, ты дала мне руку, я спросил себя, почему Валерио оставил этот проект Орфея в метро, когда я уже готовил текст,

Перечитывая Наследие, сейчас это срочно, я напал на письмо Нейла Герца, ко­торое собирался процитировать. Он приводит сам, на английском, цитату из Тревоги в цивили­зации, которая ему попалась на глаза. Это по по­воду «дешевых удовольствий» технологии: «If

[355]

there were no railway to make light of distances my child would never have left home and I should not need the telephone to hear his voice». (Если бы не существовало железных дорог, сокращающих расстояния, мой ребенок никогда бы не покинул дом, и мне бы не понадобился телефон, чтобы услышать его голос) [англ., вар. пер].

1 августа 1979 года.

это будет наше «По ту сторону принципа удовольствия».

и я сохраню для тебя свою последнюю открытку.

никогда я не одолею их всех, ты знаешь, это будет одна книга, затем я перейду к другому делу, после огня, если ты согласишься, если ты вернешься.

1 августа 1979 года.

всегда, даже после самого худ­шего, и я наконец решился (никаких воспомина­ний, никаких долгов). Потом ты захотела, погру­жаясь в забвение вплоть до этого момента, вос­создать свое воспоминание и мой процесс, целое досье

это хорошо, что в тот момент, ты напомнила мне, что сделала это. Я вновь посмотрел, я увидел («ты разрешила мне посмотреть?» — Кто? — Я, любовь моя. — Кем? Что?), что это шпага, кото­рую маленький п вонзает прямо в него, и какой бешеный ритм в бедрах Сократа. Средневековая шпага. Ты вспоминаешь «маленькую пешку» на шахматной доске в письмах к Милене? Вот то, что ты теперь даешь мне прочесть (это без заго­ловка в Газете К., и я переписываю отрывки пере-

[356]

вода): «...мои друзья, видно испугавшись, отда­лились от меня: «Что находится у тебя за голо­вой?» — воскликнули они. Как только я про­снулся, я уже почувствовал что-то, то, что мне мешало наклонить голову вперед, и я принялся искать эту помеху наугад. Немного овладев со­бой, мои друзья воскликнули: «Будь осторожен, не поранься!», — как раз в тот момент, когда я почувствовал за своей головой рукоятку меча. Мои друзья приблизились, рассмотрели меня, завели меня в комнату и поставили перед шка­фом с зеркалом, они раздели меня до пояса. Длинный и старинный рыцарский меч в форме креста был воткнут мне в спину по самую гарду, но таким образом, что лезвие прошло с непо­нятной точностью между кожей и плотью, не нанеся никаких ран. Не было к тому же даже раны в том месте шеи, где вошел меч; мои дру­зья уверяли меня, что необходимый разрез в ме­сте прохождения лезвия образовался без еди­ной капли крови. И когда, поднявшись на стул, друзья медленно доставали меч, миллиметр за миллиметром, крови не было и открытая рана на шее закрылась, оставив только едва замет­ный порез. «Держи, вот твой меч», — сказали мне мои друзья, смеясь, и протянули его мне. Я взвесил его на обеих руках, это было дорогое оружие, вполне вероятно, что оно послужило еще крестоносцам. Кто разрешил древним ры­царям появляться во снах? Они не несут ника­кой ответственности, они просто размахивают мечами, пронзая невинных спящих людей, и ес­ли они не наносят опасных ран, то прежде все­го это потому, что их оружие вонзается в живые тела, а также потому, что верные друзья стоят за дверью и уже стучат, готовые прийти на по­мощь».

[357]

1 августа 1979 года.

затем я проспал до позднего ве­чера (телевизор работал). Я чувствую себя не­много опьяненным, вновь сажусь за машинку, продолжая посматривать краем глаза на Сокра­та. Я вижу его, притаившегося на картинке, он выжидает, он притворяется, что пишет. Поди уз­най, что же на самом деле у него на уме, читает он или пишет, скрывается он или нет за словами, и от этого можно жизни лишиться. В противопо­ложность тому, что я тебе сказал, я считаю, что он не покончил жизнь самоубийством (никогда не лишают себя жизни, не убивают себя, и нет причины, по которой он преуспел бы в этом де­ле лучше, чем другие). Однако после его смерти разразилась эпидемия самоубийств всех вдов­цов и всех вдов города. И их становилось все больше и больше, и так как зрелище само­убийств становилось невыносимым, оно вызы­вало цепную реакцию. Все почувствовали себя не только покинутыми, но и предательски обма­нутыми. Платонизм пришел, чтобы приостано­вить эту катастрофу.

1 августа 1979 года.

«Итак, Сократ был тем вторым зрителем, который не понимал старинную тра­гедию и, исходя из этого, не уважал ее. Уверен­ный в его союзничестве, Еврипид осмелился стать вестником нового искусства. И если траге­дия от этого пришла в упадок, то губительные ис­токи этого нужно искать в эстетическом сократизме. Однако в той мере, как эта борьба была направлена против дионисийского элемента в античном искусстве, именно в Сократе мы уз­наем противника Дионисия, нового Орфея, ко-

[358]

торый восстает против Дионисия и который, хотя и предназначен для того, чтобы быть разорван­ным Менадами афинского трибунала, вынужден спасаться бегством от всемогущего бога, который, как когда-то, во времена, когда он искал возмож­ность укрыться от короля Ликурга в Эдониде, дол­жен был укрыться в глубинах моря, я хочу сказать, в мистическом Океане тайного культа, который шаг за шагом завоевывал весь мир.

2 августа 1979 года. Ты повсюду последуешь за мной. И я никогда не узнаю, страдаю ли я в тебе или во мне. В этом и заключается мое страдание.

Я толь­ко что услышал тебя, и, конечно же, я думаю, как ты, я очень хорошо понял тебя. Но я повторяю:

как ты думаешь, кто бы это мог быть, с кем дру­гим я мог бы говорить, как я это делаю с тобой? Я могу сказать «да» только тебе, и, кстати, это зави­сит от тебя, чтобы это была ты. Ты обязана отка­заться от своего «определения». Только опреде­ляя себя, ты отстраняешь меня, это же злодеяние, это твое проклятое «определение».

Я же говорю все. И я никогда не говорил о тебе, не обмолвился ни словом ни с кем другим и не смогу этого сделать.

Ко­му другому смог бы я сказать это? Есть только те­ло, ты права, и это тело твое. Ты знаешь мое вни­мание и уважение к непреодолимым множест­вам (я тебе только что сказал мириады, а не менады), но мое убеждение намного сильнее, и я не считаю его противоречивым, несмотря на внешние проявления: есть только тело, и это ты.

Я толь-

ко что заметил, увидев некоторые опечатки, не-

[359]

которые шрифты, что слово «devil» очень похо­же на слово «deuil» (переводится как «траур» — прим. пер)

Ты вызываешь у меня галлюцинации. Экс­таз: пережить первый раз лучше, чем сам первый раз, но для начала нужно предвосхитить это во впадине самого первого из первых и так далее. Сократ знал это.

И если бы сейчас ты попросила ме­ня сжечь книгу (я не говорю только наши пись­ма, это решено), я сделал бы это не медля ни се­кунды. Ничего нет более легкого, что бы ты об этом ни думала. Это было бы прекрасным подар­ком, и все-таки хоть какая-то малюсенькая це­почка этого могла бы ускользнуть. Наконец, чего ради, все что я тебе говорю, ты это знаешь и уже сама себе это сказала, ты сказала это мне, я слу­шаю, как ты мне это говоришь. Я всегда думаю, как ты.

2 августа 1979 года.

«день в бегах», в дубляже или субтитрах теряется весь юмор (еврейско-нью-йоркский), остается только идиома.

даже если они ви­дят кровь, они не узнают чью, какой группы, и ес­ли в последний момент переливани

я не могу сми­риться с тем, что необходимо сжечь фотогра­фии. Как пожертвовать теми фотографиями, ко­торые мы сделали во время последнего путеше­ствия на остров, всей этой серией, для которой я надел шляпу, такое яркое платье и для которой ты наложила на меня столько макияжа? Что де­лать с этим кусочком кожи? с ресницей, наклеен­ной на наши инициалы? Все то, что я нарисовал

[360]

на коже, осталось для меня нечитаемым. Я на это решаюсь, отодвигая в сторону саму идею жертвы. Должен ли я буду сохранить мечту о Жозефине Бейкер, связанную с игрой слов, обозначающих «ноги», но это ноги, которые я люблю, это ужас­но, что их только две, больше нет ни одной в ми­ре, но я все равно не хочу им их отдавать! Наш язык всасывает все, это грязный вампир, и я от­плачу ему за это.

Это будет, по большому счету, лишь один великий фантоматонический симптом, ко­торый сможет носиться по улицам совсем один, без тебя и меня. Но ты, ты-то знаешь, что я напи­сал тебе совсем другое, ты тоже это (вот для меня единственное хорошее определение): то, что знает, что меня там нет, что я написал тебе сов­сем другое.

3 августа 1979 года.

эти кресты, которые я расстав­ляю на отрывках, подлежащих сохранению, я хо­чу сказать, на тех, что необходимо отбросить по­дальше от огня, я их зачеркиваю перед тем, как переписать, пройтись по аллеям кладбища, что­бы прочесть надгробные надписи. Несколько дней назад по радио я услышал, как говорили о трагической и в то же время комической ошиб­ке Похоронного Бюро: семья получила гроб на Корсике, который ждали в Кане, и наоборот. Я спросил себя, как подобный обмен мог быть проверен.

Я больше не знаю, что я делаю и как я «скребу», зачеркиваю ли или пишу то, что «хра­ню». Я больше не знаю, на чье соучастие рассчи­тывать. «Принимая решение», ты вновь забира­ешь свое имя. Ты взяла мое, и я больше не знаю,

[361]

кто я есть. Твоя жена, конечно же, но что это те­перь значит?

Ты только что позвонила, я не осмелился сказать тебе об этом неудачном прыжке: когда клянутся здоровьем детей, не стоит удивляться, что с ними происходит столько происшествий («с ними они случаются все время», ты сказала мне это обеспокоенным тоном; и речь шла о го­лове, и то, что я говорю, в этом нет никакого об­скурантизма, достаточно лишь проследить за этими необдуманными путями). И наоборот, де­ти пьют, родители расплачиваются.

и ты меня спроси­ла: правда ли, что мужчины могут иметь детей до самой смерти?

4 августа 1979 года.

представь себе книгу, сведен­ную до завещательных изречений (строфы, за­ставки, рамки), последние слова целой коллек­ции типажей перед их самоубийством, момен­том исчезновени

и я отчетливо читаю «решительно, эти люди меня утомляют», потом чуть дальше «автобиографическая литература — это не то или другое, это остаток, который не позволяет извлекать из себя таинственную справочную информацию»(???). Я знаю, кому не понравится эта книга. Возможно, они посчитают, не без резона, что они где-то как-то являются, вот что невыно­симо, «истинными» адресатами. Они не перене­сут деления. Почтовая открытка будет полна сек­ретных надписей, коллективных убийств, откло­нений сущности, сделок, связанных с игрой в покер, тупиков или пустых чеков, и я рассыпа­юсь в красноречии и «отправляю сам себе», как

[362]

назад содержание далее



ПОИСК:




© FILOSOF.HISTORIC.RU 2001–2023
Все права на тексты книг принадлежат их авторам!

При копировании страниц проекта обязательно ставить ссылку:
'Электронная библиотека по философии - http://filosof.historic.ru'