они говорят, оптические заказные письма, и я звоню сам себе, чтобы услышать «занято», чтобы сразу же получить возможность общаться взглядом, этим самым я оплачиваю дешевые обручальные кольца, все эти уколы шприцем, наполненным ядом, самые уважительные похвалы, все это в середине, в центре полицейских интриг («я не знаю, в каком смысле и зачем ты постоянно меня интригуешь»), все это будет полно связей, всех связей, каких только захочется: между любимыми, железнодорожных, опасных, телефонных, энергетических, связей между словами, невинных связей, вечных альянсов; почтовая открытка будет наполнена еле уловимым шепотом, измененными именами, смещенными событиями, реальными катастрофами, перевозчиками во всех смыслах, сумасшедшими путепроводами, выкидышами в исповедальне, информатизацией на последнем вздохе, абсолютно запрещенными страданиями и девой, что перекрывает все песней любви, которая является и нашей самой старой песней.
никогда еще я не чувствовал себя таким молодым. Ты здесь, совсем рядом, мы одни, а они пусть думают, что нас двое
и ты слышишь старую песню; ты издеваешься над старой темой: поскольку это представляется вымышленным от начала до конца, это и есть ослепительная истина: «это они, эта парочка преступников, ясно как божий день». Ну да ладно, нам бы никто не поверил
«эти двое меня решительно утомляют». Ты видишь их с поднятым и указующим на истину пальцем:
они верят в идеи, которые мы им доверяем, они составляют с этим диалоги, они задают вопросы нашим рабам, изгоняют плагиаторов, они доис-
[363]
киваются до причин гепотетико-дедуктивным методом, до принципа того, что есть на самом деле: это мы, любовь моя, но мы будем не для кого, мы сами для себя, и они нас больше не найдут.
5 августа. 1979 года.
из-за тебя я интригую. Ничего и никому не отправляя, я вынашиваю планы возрождения. Ты встретила наконец Эли? Ты была совсем рядом и не угадала. Я же давал тебе подсказку
и так как я их очень люблю, я не публикую твои письма (которые по праву принадлежат мне), меня обвинят в том, что я оставляю тебя в тени, замалчиваю твое присутствие, обхожу тебя молчанием. Если я их опубликую, они обвинят меня в том, что я присваиваю, ворую, принуждаю, распоряжаюсь, эксплуатирую тело женщины, дескать, как всегда в своем жанре. Ах, Беттина, любовь мо
и будет еще хуже, если я опубликую твои письма под своим именем, подписываясь вместо тебя. Послушай, Беттина, делай все, что тебе заблагорассудится, я все тебе возвращу, я согласен на все, от тебя я получу свой последний вздох. Я не обладаю никаким особенным правом на историю, которую мы рассказали друг другу
как воздашь, так и получишь, только и всего, только и остается, что получать (вот почему теория получения так же необходима, как и невозможна). И чем меньше я говорю о дедушке, тем чаще он является. Вот почему С ненавидит п, вездесущность внука, дедушка, переживший внука и управляющий повозкой.
в целом четыре эпизода неоди-
[364]
наковой длины, один из которых почтовая открытка с маркой, открытка как марка, чтобы оплатить открытку и сделать перенос возможным
по сравнению с нами это будет, сущий пустяк, микроскопическая, нескончаемо маленькая фраза на устах у всех, только чтобы обозначить масштаб, бесконечную диспропорцию — и мы уже будем в другом месте. Я даже берусь утверждать, что там нам будет лучше, чем где-либо.
и каждый раз я благословлял тебя у порога, целуя в лоб
итак, ты бы не вынесла не того, что моя душа так часто удалялась как часть тебя, но, напротив, того, что ты утверждаешь, того, что мы гипнотизируем друг друга в упор, стараясь занять место другого. Ты бы не перенесла преждевременное слабоумие нашего нарциссизма. Мы преодолели бы любые сопротивления короткого замыкания. Мы были мертвы и больше не могли умереть один для другого, для нас это было бы невыносимо. «Вот почему ваше разделение было организовано заранее, вы начали жить за счет наследства, предполагаемого ввиду фатального развода, вы жили за счет завещания, капитала и процентов, причитающихся в будущем после наступившей смерти». Так же, как можно приехать еще до того, как дойдет письмо, пережить своих законных наследников, своих собственных детей, свое потомство, для которого живешь и которое, если ты следишь за моей мыслью, не существует.
5 августа 1979 года. Я спрашиваю себя, что именно я преступаю, предаваясь этому странному занятию. Кого ради, какую клятву я нарушаю,
[365]
кого я должен соблазнить, если это уже будешь не ты. Вопрос абсурден, все вопросы таковы.
Тррррр, стрекочет машинка, на которой я печатаю последние критические замечания о наших письмах любви, чтобы заранее отвлечь от них всю критику, как они говорят, генетическую. Не останется ни одного черновика, чтобы распутать следы. Тррррр, я отбираю, обсуждаю, спекулирую, перемещаю, плету интриги, контролирую, отбираю — и, как я делал это часто при отъезде, я оставляю записку в ящике,
Разве я жульничаю с такой вот огнерезкой, скажи, ты ведь знаешь.
То, что Платон не мог простить себе, Сократ ему простил. Авансом, поскольку он его тоже любил, а тот, другой позволил ему это написать и оставить на нашу голову его диалоги.
и ты хорошо знаешь, лучше чем кто-либо, что первая открытка, самая первая самая-самая первая, — это открытка с изображением греческого философа.
Когда я тебя предостерегаю от напастей, я всегда думаю о других, не о тебе и обо мне (ничего с нами не случится), но о других в нас.
«Но ведь нельзя это все считать одной и той же историей» — еще как можно.
Кто еще? Попробуй угадать, это — ты. Ты единственная, совсем одна.
Чтобы успокоить себя, они говорят: разложение на составляющие не разрушает. Это говоришь ты, моя, моя безмерная и бессмертная, это еще хуже, оно посягает на нерушимое. У нее марка моей смерти, единственной, которую ты подпишешь.
[366]
6 августа 1979 года.
и вскоре мне нужно будет уехать, два месяца без тебя.
В истории, это моя гипотеза, эпистолярные вымыслы множатся тогда, когда наступает новый кризис назначени
и в 1923 году, выговаривая ей за то, что она лишает себя жизни, уделяя чересчур много времени анализу, отправляя ей деньги, давая ей советы по поводу девальвации марки, прося ее ничего не разглашать во избежание пересудов: «К сожалению, маленький Эрнст не может ни для кого из нас по-настоящему заменить Гейнеле». Они вызывают у меня жалость, эти двое малышей, что один, что другой.
Это, без сомнения, будет последний фотоматон.
(прилагается)
6 августа 1979 года.
убожество рекламы в целом.
я повторяю тебе это, было опасно хранить эти письма, но, тем не менее, я даже малодушно мечтал о том, чтобы у нас их подло украли: теперь их необходимо уничтожить, пошел обратный отсчет, еще почти месяц, и ты приедешь.
Кто платит за жилье? — спрашивал отец, восстанавливая свой авторитет. И за кабинет аналитика? (Вопрос из Носителя).
Я взял корреспонденцию в Жювизи: афиша на набережной ссылалась на «телеафишу». Ты видишь, что это правда и я не придумываю ничего — пункты назначения и расписания, составленные
[367]
на расстоянии. Только не надо распространять (или способствовать распространению) над их головами в непрерывном хождении по кругу некого свода законов, некого моего второго «я», карманного формата, пропускаемого через спутник.
Я только что положил трубку, я все еще распростерт на земле, на мне нет одежды: никакого интереса, это самоубийство, как если бы ты им сначала показала фильм.
Я больше не знаю, кому я это пишу:
спина Сократа — это обратная сторона почтовой открытки (изогнутая и красивая поверхность, я согласен, это здорово всегда идти рядом с ним, прохаживаться, опуская руку в его задний карман), и, когда дело доходит до него, он боится, он придумывает платонизм, он делает ему ребенка за его спиной.
когда ты мне рассказываешь о своих уловках, ты считаешь, что я тебе верю? Ты хочешь только помочь мне умереть.
плакат с Сократом стал бы прекрасной афишей (сказать об этом в Пресс-службе Фламмарион).
8 августа 1979 года.
бесполезно отправлять мне эти письма, я заведомо изымаю их.
плато в некоторой степени олицетворяет собой карманника, он лазит по карманам, иногда выигрывая (в этом и заключается смысл Носителя). Как и внук Фрейда, он заставляет писать, он «позволяет» писать для себя, он диктует и преследует Сократа. Остается проследить
то, что я не позволил себе любить, что
[368]
не переношу быть любимым, как ты мне сказала, это не совсем правда. Это только лишь картинка, которую ты отправляешь мне. Все это зависит от тебя или от той, которая находится во мне. Секрет того, кто не разрешает себе любить, остается нераскрытым для меня и на данный момент по причине некоторого беспорядка в телехозяйстве.
Я только что получил приглашение из Рима: симпозиум, посвященный я и не знаю уж какой годовщине Эйнштейна, взаимосвязи между относительностью и творческим созиданием. Красивый сюжет, контрсюжет. По неосторожности они вписали всех в эту афишу, а никто и не явится, за исключением (догадайся кого). Я покидаю тебя, я собираюсь убегать (ты знаешь, что они не переносят, когда я убегаю), я могу это делать, только если убеждаю себя, будто бы ты ожидаешь на другом конце провода, а я приближаюсь к тебе, и ты видишь, как я иду, издалека.
Кто докажет, что адресат тот же или та же? Он или она? Или что они не одно и то же лицо? Им, мужчинам или им, женщинам? Составляют ли они пару? Или много пар? Или толпу? Где принцип идентификации? В имени? Нет, и в таком случае все, кто принимает эту сторону, вступают в столкновение с нашим сводом законов. Они вряд ли помешают нам любить друг друга. Они полюбили бы нас, как любят изготовителей фальшивок, мошенников, подражателей (я искал это слово долгие годы), полагая, что они всё еще пекутся об истине, о достоверности, об искренности, что они воздают должное тому, что сжигают. Можно любить только это, истину (спроси у дядюшки Фрейда). Ты считаешь, что можно это любить, на самом деле?
[369]
а ты заставила бы меня открыть истину? Лежа на спине, тебе знакома эта сцена, каждый вечер я просил тебя «скажи мне правду». А ты отвечала мне: «Но мне нечего тебе сказать». Я начинаю верить в это. А тем временем я говорю, а ты слушаешь, ты почти ничего не понимаешь, но это не имеет практически никакого значени
за это Платон и полюбил Сократа, и его месть будет длиться до скончания века.
но когда синграмма будет опубликована, она уже будет не для чего и не для кого — совсем в другом месте, — литературная почта уже сама переправит по другому адресу, что и требовалось доказать. Это вызвало у меня желание (подходящее слово) опубликовать под моим именем вещи для меня немыслимые, особенно нежизнеспособные, которые я сам не написал, этим самым злоупотребив доверием «редактора», которое я кропотливо завоевывал долгие годы лишь с этой целью. И после этого они еще будут говорить мне, что я не подпишу что попало: как бы не так.
то, что я публикую, я откладываю.
9 августа 1979 года.
это новенькая. Темнокожая, но в то же время ослепительной красоты, она приходит регулярно чуть раньше времени. Поскольку она только подменщица, я всегда испытываю беспокойство, я даю ей денег по любому случаю (телеграмма, заказное письмо и так далее). Она каждый раз звонит. Про себя я называю ее Немезида, и не только из-за «распределения» она обладает всеми необходимыми чертами. И у нее та-
[370]
кой вид, будто она знает о том, чего я жду от теб
и это будет отмечено фактурой и контрфактурой каждого письма. Я озаглавлю предисловие «Послания» во множественном числе, но мне будет жалко и такого варианта, как «инвойс» по причине намека на голос, который при желании можно расслышать в этом слове и изобразить на письме в виде «en-voie» (на пути)*. Итак, чтобы мне отправиться с тобой по ту сторону принципа оплаты (это единственный шаг, который я люблю, единственный, занимающий меня), я должен постоянно говорить с тобой о долге и деньгах, о жертвенности и неблагодарности (моя же — непомерна в отношении тебя), о виновности и об искуплении вины, о возвышенной мести и сведении счетов. Я должен с тобой об этом поговорить. Именно с тобой я должен поговорить об этом. Перед тобой я всегда буду выступать в роли просителя. Наш союз был своего рода ведением совместного хозяйства. Мы сжигаем то, что ведет нас за пределы этого, и я отдаю им в руки кипу счетов, девальвированных банкнот, фальшивых чеков из прачечной.
10 августа 1979 года.
бесконечная спекуляция, столь же пустопорожняя, как и оживленная, и столь же неистощимый, как и противоречивый, разговор об истоках, о дарах и конце их любви или, если быть более точным, о Любви в них, поскольку они никак не могли отделаться от этого наважде-
* Игра слов: послания — envois (франц.), voix — голос, invoice — счет-фактура (англ.), voice — голос, voie — путь, дорога, отсюда en-voie — на пути (прим. пер.).
[371]
ния, они упоминали об этом, как о неком третьем лишнем, являвшемся им, чтобы навязать им свое общество, как о постороннем, как о призраке или о мифе, почти как о незваном госте, осмеливающемся вторгнуться в их личную жизнь, в их незапамятный сговор, соучастие в злодеянии, связывавшее их все это время. Эрос застал их уже после преступления.
это не пара, а дуплет, и Платон должен был ненавидеть Сократа (или Беттину), ненавидеть так, как можно ненавидеть кого-либо, кто обучает тебя ненависти, несправедливости, ревности, злобе, недобросовестности. Как можно ненавидеть больше чем кто-либо. Откуда этот карающий заговор, который зовется платонизмом, и это ненасытное отродье. Примирение невозможно. До конца веков низкое потомство будет извлекать из всего этого свои выгоды, умывая при этом руки. Уметь извлечь выгоду из страдания или любви — вот в чем сущность человеческой низости: не уметь сжигать
чтобы я рассказал тебе этот сон (ты прервала его, позвонив сегодня утром слишком рано, Немезида еще не приходила: по поводу того, о чем ты спрашивала меня, а именно что обозначают слова «до прихода письма» в моем скромном почтовом коде, так вот это трудно себе вообразить, например, я могу сказать, что ты пришла ко мне еще до прихода своего письма или что ты ушла от меня опять-таки до его прихода, всегда одно и то же значение, значение встречи. Раз уж зашел об этом разговор, я отвечаю на другой вопрос: «телеграфировать о своих похоронах» — это наводит на мысль о том, что я вижу веревки, с помощью которых гроб опускают в яму. (Я вижу четырех мужчин, они боятся, как бы не порвались эти веревки,
[372]
слежу за этим действом, я лежу навзничь и отдаю приказания, а они никак не могут закончить), да это сон: я больше не могу вспомнить начало
она взяла ее, вырвала из нее одну страницу, положила себе на колени и принялась распрямлять ее. Она делала это с необычайным прилежанием, какое удивительное терпение. Как только появлялась небольшая складка или изгиб, она выпрямляла их пальцем. Выпрямленный листок, я прочел в нем слово «тим», или «зеркальный слой», или «цвет лица», принимал свою прежнюю скомканную форму. По прошествии довольно длительного времени, уже разровняв листок, она бросала его за спину как бы капризным движением (а позади находился какой-то пляж или пустырь, не разобрать).
То, что ты мне рассказала о скряге Сократе, в духе Винчи — Фрейд, показалось мне очень существенным, у меня возникло желание доискиваться. Я люблю сопоставлять факты.
Как коротка жизнь, любовь моя, я хочу сказать — наша жизнь. У нас нет времени вернуть все назад, и сейчас я проведу остаток своих дней, чтобы понять, как я ее прожил, как ты явилась мне, как ты жила; жизнь, которую ты мне дала, — это последнее, что я теперь хотел бы познать.
Я хотел бы убедить тебя в том, что ты не узнаешь почти ничего из этого короткометражного фильма, тебе не понравится тон, манера, даже назначение его, и эта зеркальная пленка, которая отдаляет нас от каждой картинки, освобождает тебя и меня тоже. Речь идет не о нас, мы-то были совсем другими. И по-другому нескончаемое
[373]
пусть думают что хотят. Я все же не предоставлю им твои такие пространные, многочисленные и чудные письма. Я один буду знать о них. Мое знание будет предельным при полном осознании беспредельного зла, которое я причинил, вот мое последнее пристанище под открытым небом.
11 августа 1979 года.
среди всех названий святых мест одно в моем сознании носит имя «дороги» (догадываешься).
Как-то раз, когда мы говорили по телефону, я сошел с ума, «прощай» — это такое странное слово для меня (я не нахожу для него подходящего языка, тон для меня был несносен, оно было одето в сутану абсолютного ничтожества, перед которым я произношу заклинания...). Без сомнения, я хотел найти какое-нибудь оружие, и я нашел его, неважно где. Ты только что высказала нечто более жестокое, ты отрешила меня даже от огня, нашего Холокоста.
Состязание на выносливость еще не закончилось, но твое отсутствие я иногда переношу более легко.
Я не знаю, как описать узкий, прямой, плохо освещенный участок (Канал в ночи), после которого я увидел берега, обрывистые берега того, о чем я пишу в настоящий момент (на кой ляд они мне дались, эти письма, скажи мне). Проход открыт и закрыт, я в состоянии что-либо разглядеть, но без того, чтобы это освещалось со стороны, это и коротко, и прерывисто, это не может больше продолжаться, этому подходят другие отрывистые слова (Gang,
[374]
uber, laps, sas*). Самое главное — это выдержать темп, шаг
ты, как и я, будешь последней, кто сможет читать. Я пишу это с тем, чтобы оно осталось нечитабельным, даже для нас. И прежде всего невыносимым. Как и самого себя, я исключаю тебя из сделки. Ты больше не являешься адресатом того, что остается читаемым. Так как это тебе, любовь моя, я говорю, что люблю, и то, что я тебя люблю, не поддается пересылке. Не читается тихим голосом в себе, как клятва Оксфорда.
Очевидно, когда под моей публичной подписью они прочтут эти слова, они будут правы (а кстати, в чем же?), но они будут правы, это делается не так как надо, ты знаешь это, и в данный момент моя интонация совсем друга
я всегда могу сказать «это не я».
11 августа 1979 года.
он фехтует с языком, с весьма твердым языком под упитанными ягодицами. Другой не шевелится, он, похоже, читает или пишет, но воспринимает абсолютно все.
Джеймс (двое, трое), Джек, Джакомо Джойс — твоя подделка превосходна, это в письме: «Envoy: love me love my umbrella».
Они никогда не узнают, люблю я или нет почтовые открытки, за них я или против. Сегодня они облегчают работу компьютеру, они сами отмечаются, чтобы иметь возможность пройти к кассе каждый раз. (Когда я был во Фрайбурге, мне объяснили, что Германия установила сего-
* шлюз, отрезок (франц. — прим. пер).
[375]
дня этот рекорд, рекорд рекордов, в государственном компьютере хранится самое большое количество информации на любую тему. В считанные секунды ты можешь получить любую информацию: гражданское досье, медицинское, школьное, юридическое, идеологическое und so weiter.) Для этого необходимо подчиниться этакой бобинарности, уметь противопоставить здесь и там, там и там, быть за или против. Ты могла заметить среди прочих тонких материй, что в последнее время некоторые становятся на позицию «оптимизма», а другие делают карьеру в «пессимизме», одни религиозны, другие нет. И они достают свои карточки, производят другие почтовые открытки, на которых они могут читать только перфорацию (ВА, ВА, ОА, ОА, RI, RI). Как это утомляет.
Чуть не забыл, Джакомо также состоит из семи букв. Любит мою тень, ее — не меня. «Ты меня любишь?» Скажи мне.
12 августа 1979 года.
именно наследству незнакомца я хотел бы посвятить этот институт, замок, поэму и чтобы они больше не смогли отвести мысленного взгляда от Мэтью Париса, от его картинки, от его руки, пишущей имена плато и Сократа на этом месте, а не на другом. У меня возникло желание воздать должное этому монаху, этому брату, который мне кажется слегка не в своем уме, и всему тому, что он изображает для меня. Поскольку он изображает для меня и эта иллюстрация фактически мне предназначается. Как же кстати я наткнулся на нее, а? По большому счету, плевать мне на Платона и Сократа, не говоря уже про имена плато и Сократ, начертанные у них
[376]
над головами. Над их руками, которым между тем удается так хорошо меня разыграть, я располагаю руку Мэтыо Париса, наконец то, что его имя представлено сегодня для меня этой рукой, которая делает
это может быть только твоя рука. Хотелось бы, чтобы у тебя была только одна, как и в те редкие моменты, когда ревность затихает
им и невдомек, что наша «реальная» корреспонденция, сожженная дотла, была совершенно другой.
Зародить сомнение, «оторвавшись» от них, не оставив ни малейшей надежды на достижение поставленной цели.
Мы больше не сможем писать друг другу, не правда ли, даже для нас это уже становится невозможным. Для них тоже.
12 августа 1979 года.
между предисловием и тремя другими частями, телефонные звонки гудят как осы.
Нет, ты не поняла, я хотел, кроме того, представить п. Есть маленькое п, отрезанное одним ударом в Glas. Здесь же царят разнузданные недоверие и спекуляция. У меня есть только эти письма, я подхалимничаю перед обоими
такова была бы участь этих писем. Слово «участь» очень сложно выговорить, его не рассматривают как назначение, оно не выглядит как предназначенное для кого-либо. Но все-таки твердость камня в центре, остановка, застой, стоп, и это не требует этимологического подтверждения, чтобы почувствовать это
[377]
это как в случае с «мертвым» письмом, идет ли речь об этом или о том, что осталось, это случилось, вот и все. То, что не должно было происходить, то, что не должно было бы произойти, произошло с нами. Таким образом, это самое должно происходить всегда, позже, ты можешь себе сказать об этом, я думаю так же, как и ты, сердце мое.
13 августа 1979 года. Отчасти ты права, нужно было из этого сделать постфактум, подходящее слово, в частности, потому, что оно невразумительно, если только не начать с того, что следует далее — если не с конца, но так как они никогда не перечитывают... Тем хуже для них. Ты права в отношении Джойс, одного раза достаточно. Это настолько сильно, что к концу ничто этому уже не противится, откуда это чувство легкости, такое обманчивое. Возникает вопрос, чего же он в итоге добился и что его к этому побудило. После такого вопроса уже не стоит ничего начинать, нужно только задернуть занавес, чтобы все происходило за кулисами языка. Тем не менее совпадение, свойственное для этого семинара по переводу, я проследил все вавилонские замечания в Finnegans Wake, и вчера у меня возникло желание сесть в самолет до Цюриха и читать во весь голос, держа его на коленях с самого начала (Вавилон, падение и финно-феникийский мотив, «The fall (bababadaigh [...]. The great fall of the offwall entailed at such short notice the pftjschute of Finnegan [...] Phall if you but will, rise you must: and none so soon either shall the pharce for the nunce come to a setdown secular phoenish...) до отрывка Gigglotte's Hill и Babbyl Malket и до конца, проходя через «The babbelers with their thangas
[378]
vain have been (confusium hold them!) [...] Who ails tongue coddeau, aspace of dumbillsilly? And they fell upong one another: and themselves they have fallen...» и через «This battering babel allower the door and sideposts...» и всю страницу до «Выгодное дельце! Ищем огонь! Огонь! Огонь!», этот отрывок ты знаешь лучше чем кто-либо, и где я вдруг открыл «the babbling pumpt of platinism», весь этот отрывок Анны Ливии Плюрабель, отчасти переведенный, где ты найдешь вещи абсолютно неслыханные; и затем все, что идет в отрывке «А and aa ab ad abu abiad. A babbel men dub gulch of tears.» или в «And shall not Babel be with Lebab? And he war. And he shall open his mouth and answer: I hear, O Ismael... and he deed...» до «О Loud... Loud... Ha he hi ho hu. Mummum.» Я прогоняю текст, как говорят актеры, как минимум до «Usque! Usque! Usque! Lignum in... Is the strays world moving mound of what static babel is this, tell us?»
17 августа 1979 года.
Он был уверен, что смерть настигнет его в 1907 году. И, конечно же, я освещаю, как всегда при помощи отражения света, всю эту секретную корреспонденцию внутри Комитета семи колец.
Ты исследуешь вопрос, составляешь досье из слов, начинающихся с «do», и вот они все в сборе, до единого.
Пережить своих близких, своих детей, похоронить наследников — нет ничего хуже, не правда ли. Представь, Сократ умирает после Платона. И кто бы поклялся, что это не происходит? И причем всегда. По поводу семи колец, опять это желание пережить своих наследников, и даже психоанализ, исполненное
[379]
жалобы и ужаса желание, но глубинное желание, которое вновь возвращается к сцене наследства. Он пишет Ференци в 1924 году, как всегда с поэтическими цитатами: «Я не пытаюсь разжалобить и тем самым вынудить вас сохранить потерянный Комитет. Я хорошо знаю это, что ушло, то ушло и что потеряно, то потеряно [«Hin ist bin, verloren ist verloren», Burger]. Я пережил Комитет, который должен бы стать моим продолжателем. Может быть, я переживу Международную Ассоциацию [это точно, дружище, ты можешь спать спокойно]. Будем надеяться [еще бы], что психоанализ переживет меня. Но все это представляет мрачный конец для жизни человека». Но нет, нет. Ты знаешь историю Ранка, историю шести фотографий членов Комитета и шести или семи волков на ореховом дереве из Человека в маске. Он был вне себя от этой гипотезы и с помощью письма просил у пациента своего рода аттестации, касающейся дат его сна. Против Ранка! о котором он писал: «Он, по-видимому, сделал не более того, что пожарная команда, вызванная погасить пожар, возникший из-за уроненной лампы, и удовлетворившаяся лишь тем, что выбросила лампу из комнаты, где бушевал огонь. Нет сомнений, что, действуя таким образом, команде потребовалось меньше времени, нежели если бы она взялась за тушение пожара». Он издевался над Ранком, который верил в кратковременный анализ. По поводу огня, знаешь ли ты, что Фрейд уничтожил свою корреспонденцию в апреле 1908 года, год спустя после своей «смерти». Он ждал ее в 1907 году. Джонс заключил: «расширил свою квартиру и уничтожил свою корреспонденцию», как если бы имелась некая связь. Это был интересный год (первый международный конгресс и так далее), и я спрашиваю себя, что же
[380]
он, таким образом, уничтожил, очевидно, записки Ницше, наряду с прочими, и, конечно же, Сократа.
Я никогда не узнаю, что сталось с моими личными письмами, поскольку я не храню никаких копий...
Каждый раз, когда я сохраняю слово «машина», я мысленно возвращаюсь к Эрнсту, к его Wagen, которую его дед хотел бы видеть следующей за ним на веревочке. Я думаю, что никогда тебе этого не говорил в своих пространных рассуждениях о Geschick (нечто предназначаемое, послание и адрес) и что Фрейд говорил именно о Geschick, о ловкости, с которой его внук посылал и возвращал себе этот самый предмет.
Нет, они противопоставляют там и там, они предназначают двойному там (fort и da), участь не только различную, но и противоречивую.
То, о чем я тебе также не рассказывал, так это что существует программное обеспечение, именуемое Сократ. Ты не представляешь себе, что это? Так называют совокупность программ, процессов или правил, обеспечивающих бесперебойную работу какой-либо системы в обработке информации. Банк данных зависит от этого программного обеспечения. Каждая фирма дает этому свое имя. СП выбрало имя Сократа. И я тоже, как будто случайно, с первого дня, только чтобы опустить почтовую открытку и отправить по назначению, следишь за моей мыслью?
17 августа 1979 года.
остановиться невозможно. Уж эта твоя манера, возвращать свои слова обратно,
[381]
да и меня возвращать. Пульт прослушивания пришел бы в отчаяние. К счастью для тебя, ты не слышишь себя.
Они посчитают, что ты одна, но я не уверен, что они ошибутся. Открытка все выдержит. Надо научиться оставлять.
Это правда, все это говорят, у Пьера по телефону такой же голос, как и у меня, часто его даже путают со мной. Ты не права, говоря, что мы составляем королевскую пару и что это отвлекает меня от тебя. Но также правда и то, что эти несколько дней одиночества с ним, хотя мы едва видимся, накладывают свой отпечаток на наши письма, сообщают им легкое отклонение от назначения.
он редко выходит из своей комнаты (гитара, пластинки, печатная машинка, более шумная и более исправная, чем моя, я нахожусь внизу), вчера он показал мне отрывок из Неизвестного Томаса (я расскажу тебе о том, как он наткнулся на него), о котором я совершенно забыл, который я пространно комментировал года два или три назад: «...я был единственным, кто подвержен смерти более других, я был единственным человеком, который не мог умереть случайно. Вся моя сила заключалась в чувстве, что, принимая яд, я был Сократ, но не Сократ, чьи мгновения сочтены, а Сократ, возвысившийся над Платоном; в уверенности, присущей только существам, пораженным смертельной болезнью, в том, что невозможно исчезнуть без следа, в безмятежности перед эшафотом, несущим обреченным истинное избавление, — придавало каждому мгновению моей жизни остроту последнего мгновения». Сейчас книга на моем столе, я перечитываю II главу, которая начинается с «Он решил повернуться спиной к морю...»
[382]
18 августа 1979 года.
другие считают, что нас четверо, и, возможно, они правы. Но каково бы ни было окончательное число, только тебя я люблю, только тебе я буду верен. Потому что ты одна сумасшедшая, говоря тебе невозможное, я не хочу свести тебя с ума. Если ты сумасшедшая, то только тебя я люблю. И я беззаветно предан тебе. Ты тоже. Фидо, Фидо, это мы.
(Мне захотелось пожелать им всем удачи, они собрались здесь на консультацию, приехав со всех стран на своего рода консорциум Международного Общества Психоаналитиков (включая диссидентов, вновь принятых по их же просьбе) и различных филиалов обществ аналитической философии; они приняли решение сформировать большой картель и обсудить совместными усилиями, к примеру, такое-то высказывание
Ах да, Фидо, я тебе верен как собака. Почему «Райл» выбрал эту кличку, Фидо? Потому что говорят о собаке, что она соответствует своей кличке, кличке Фидо например? Потому что собака — это воплощение верности и она лучше чем кто-либо соответствует своей кличке, особенно если это — Фидо*? Потому ли что она отвечает на кличку без принуждения и, таким образом, ты еще более уверен в ее ответе? Фидо отвечает без ответа, хотя это собака, она узнает свою кличку, но об этом ничего не говорит. Что ты об этом скажешь? Если она там, Фидо, она не может изменить своему наименованию, ничего не говоря, она откликается на свою кличку. Ни камень,
* Fido имеет общий корень со словом fide le (франц.), означающим «верный», отсюда игра слов (прим. пер).
[383]
ни говорящее существо, в понимании всегдашних философов и теперешних психоаналитиков, не ответило бы без отклика на имя Фидо. Ни камень, ни ты, любовь моя, не ответила бы так адекватно на требуемое проявление («"Фидо" — Фидо» в Theory of Meaning Райла). Почему Райл выбрал некую собачью кличку, Фидо? Мы только что долго говорили об этом с Пьером, который подсказал мне: «Для того, чтобы пример был доступным».
Несмотря на все, что их противопоставляет друг другу, есть нечто, чего они органически не переносят и против чего неизменно ополчаются. Конечно же, я всегда готов задавать вопросы Фрейду в неком Сократовом стиле, этакие «эпистемологические» вопросы, которые ему задают за Ла-Маншем и за Атлантическим океаном. Разумеется, обратное мне представляется также необходимым. Но неизбежно наступает момент, когда их гнев вздымается в едином порыве; их сопротивление единодушно: «и кавычки, не для собак! и теория, и смысл, и ссылки, и язык!» Ну да, ну да.
18 августа 1979 года. Это правда, что ты зовешь меня, когда меня там нет?
Однажды та сказала мне, что я факел
«Приди» не имело бы значения, если бы не тон, тембр, голос, знакомые тебе. Вот что касается сожжения.
Они поставили все на одну картинку (одного, другого, пару), затем они остались верны своей ставке, они все еще размышляют, но их там больше нет. Каждый из них обращается к другому: ты с ними заодно, чтобы
[384]
уничтожить меня, ты плетешь интриги, заметаешь все следы, выпутывайся как знаешь.
И этот короткий философский диалог, я передам его, чтобы немного развлечь тебя:«— Что это такое — назначение? — Это то, куда что-либо прибывает. — Так значит, повсюду, куда что-либо прибывает, и было назначение? — Да. — Но не до того? — Нет. — Это удобно, поскольку, если это доходит туда, значит, это и было предназначено дойти туда. Но это можно сказать только после свершения чего-либо? — Когда это дошло, это подтверждение того, что это должно было дойти и дошло по назначению. — Но перед тем как дойти, это не предназначалось ни для кого, это не требовало никакого запроса адреса? Все доходит туда, куда должно дойти, но нет назначения до прихода? — Нет, есть, но я хотел сказать другое. — Разумеется, что я и говорил. — Вот так».
Как я ей давал уже понять, я не знаю, была ли у нее причина писать то, что она написала, но это уже второстепенно, но у нее все-таки был резон написать это. Причина a priori. Как это у нее происходит, для меня загадка, и не с бухты-барахты, все это только начало, но она правильно сделала, что послала себе это.
Если ты хочешь понять, что может быть «анатомией» почтовой открытки, подумай об Анатомии меланхолии (это жанр, перекликающийся с сатирой Мениппа: Фрай напоминает о влиянии Тайной вечери и Пира на этот жанр, нескончаемые пиршества, энциклопедический сборник сатирических пьес, сатирическая критика победной философии и так далее).
Будь стойкой, это будет нашей ги-
белью, концом мира от огня.
[385]
19 августа 1979 года.
это всего лишь ход в покере (ты знаешь, под знамением каких созвездий я появился на свет), и, размышляя над этой открыткой, не боясь причастного к этому шулера, который разглядывает С/п из-за моего плеча (я чувствую, как у меня за спиной он посылает целую кучу знаков), я ставлю на кон смерть, кто больше?
и если ты больше не вернешься после огня, я отправлю тебе чистые и безмолвные открытки, ты не встретишь больше ни одного воспоминания о путешествии, но ты узнаешь, что я тебе верен. Все способы и жанры верности, я израсходую их все на тебя.
21 августа 1979 года.
не пренебрегая ничем, чтобы подходить друг другу, любыми способами, не щадя друг друга, направить удары на себя.
У меня встреча у Фламмариона.
То, что называют сочинением согласно канону.
Я особенно вспоминаю, как любил слушать, когда говорили по телефону на немецком языке (я говорил тебе, что Метафизика говорит на иврите? я даже полагаю, что это ее родной язык, но она также хорошо говорит на немецком, английском, французском языках).
«Я тебя люблю», «Приди», эти фразы дают некоторый контекст, это единственные Х (неизвестные) в почте. При условии, что каждый раз это имеет место только однажды. Ты должна поверить мне и дать мне карт-бланш только раз.
[386]
Я только что уснул, смотря, как обычно, Загадки Запада и Смешных дам (четыре женщины — частных детектива, очень красивые, одна очень умная, приказы поступают им по телефону от шефа, который, казалось, посылал им пятую, разговаривая с ними), и мимоходом я уловил то, что только мертвые молчат. Как бы не так! Они-то как раз самые болтливые, особенно когда остаются одни. Надо бы заставить их замолчать.
21 августа 1979 года.
Ты права, я тебя люблю, и это не подлежит огласке, я не должен кричать об этом во всеуслышание.
Но я еще говорю тебе это, я храню только очень короткий отрывок из нашего фильма, и только из фильма, копии, копии с копий, тонкой черной пленки, почти вуальки.
Это правда, что до Оксфорда наши письма высказывались об этом совсем по-другому, вот откуда это самоуправство разрезания и эта непростительная риторика. Предположим, что я делал это в демонстративных целях.
Я хотел показать и доказать тебе, что я никогда не смогу забрать себя обратно, не то что ты.
Я всего лишь воспоминание, я люблю только воспоминания, воспоминания о тебе.
21 августа 1979 года.
мне все равно, те многоликие "я", которые ты посылаешь к черту, те месяцы,
[387]
в течение которых все что угодно может произойти, любая встреча
а я бегу, я иду к тебе навстречу, не надеясь ни на что, кроме как на удачу и на встречу (когда я говорю, что бегу, я не имею в виду бег ради жизни, а впрочем... но, хотя они не переносят, как я бегу или как я пишу, они предпочитают, попросту говоря, чтобы я занимался бегом трусцой и манеру письма, пригодную для публикации, но это не тот путь, он приводит по кругу к отправной точке, напоминая игру того ребенка в парке. То, что они не переносят, ты это знаешь: бег трусцой и стиль письма для меня — это тренировка ради тебя, чтобы соблазнить тебя, чтобы развить дыхание, а его не хватает, обрести силу жизни, все, на что я отваживаюсь с тобой). К этой встрече встреч я продвигаюсь с противоположной стороны (жаль, что с этой семьей (группой слов) не играют так же, как с другой, я хочу сказать, с рядом слов, объединенных понятием «путь», как с таким же рядом в Weg). Ты мне закрыла глаза, и я иду к тебе навстречу вслепую. Кто я? — спрашиваешь ты всегда, придираясь к моим же словам. Не придирайся ни к кому, я ничем не манипулирую, и, если бы я сам не знал себя так хорошо, чьей бы это было ошибкой? И если бы я знал, я бы не пошел к тебе навстречу, я бы уже обошел вокруг тебя. Я иду к тебе навстречу, это все, что я знаю о себе, и то, чего я никогда не достигну, это то, что ты никогда ко мне не придешь; ты видишь, это уже дошло до меня, и у меня может только перехватить дыхание от осознания этого. Ты прошла, но ты не прохожая, а прошедшая, которую я буду ждать всегда
(прошедшая, я позаимствовал это слово у Э. Л.)
[388]
и теперь признать твою правоту становится моим единственным успокоением. И знать, что я ничего не понял, что я умру, так ничего и не поняв.
Другой небольшой философский диалог моего сочинения (для чтения во время приема солнечной ванны): « — Эй, Сократ! — Что? — Ничего». Я чуть было только что не позвонил тебе, чтобы спросить о том, что ты думаешь об этом коротком обмене репликами, что ты думаешь о том, что произошло между ними. Это был всего лишь предлог, чтобы позвонить тебе, затем я побоялся побеспокоить семью, что ты не окажешься одна у телефона во время разговора со мной.
Я перечитываю твое вчерашнее письмо: то, что важно в почтовых открытках, как, впрочем, во всем, это темп, утверждаешь ты. Более или менее я согласен с этим, как говорил мой «бедный отец» (это тоже его выражение, когда он говорил о своем отце; и когда в ученом споре у него не хватало аргументов, он говорил тебе очень сдержанную фразу, которая неизменно оставляла за ним последнее слово: «согласен, в той или иной степени вымышленную, но все-таки». Иногда я злился на него, иногда заливался смехом. Какая наивность! какая антисократова мудрость также в той или иной степени, какое умение жить. И ты тоже говоришь, моя возлюбленная, мне забыть, забыть навсегда; и ты спрашиваешь: вытеснение, это что, все чушь собачья? И забыть, за пределами вытеснения, что это может значить? Но я отвечаю тебе, это значит положить предел. Я поясню: вспомнить до определенного предела. Эта предельность не в состоянии все вытеснить или сохранить все записанное где-либо еще. Только Бог способен вытеснить все без границ забвени
[389]
(заметь, это, возможно, то, что хотел сказать непроизвольно Фрейд, о Бог мой, какое вытеснение). Но бесконечные воспоминания совсем не вызывают вытеснения, вытеснение оказывают только оконченные воспоминания, и бездонная глубина — это также забвение. Так как в конечном счете все умирает, не так ли? Смерть приходит, верно? Не по назначению, но приходит? Ну хорошо, не приходит? это не приходит ни к кому, значит, это не происходит? Ах так, все-таки это происходит, и еще как. Когда я умру, вы увидите (свет, свет, больше света!), ты закроешь мне глаза.
22 августа 1979 года. Опять! Ну не будь ребенком. Я с тобою разговариваю и только с тобою, ты — моя загадка. Главное, не бойся, ошибки быть не может.
Скоро уже десять месяцев.
22 августа 1979 года.
Обратный отсчет ускоряется, я ужасно спокоен. Никогда раньше я так не плакал. Ты ничего не слышишь по телефону, а я улыбаюсь тебе, ты мне рассказываешь разные истории, неизменно истории о детях и родителях и даже о каникулах и все такое. Я больше не осмеливаюсь тебя тревожить, «я тебя не потревожу?», спросить тебя, имеешь ли ты хоть малейшее представление, что я есть на самом деле, что происходит на этом конце провода.
Я перечитываю свое Наследие, какая мешанина. А физиономия того, малорослого, — это же целая расстрельная команда! Когда некто отдает приказ стрелять, —
[390]
а отдать приказ и означает стрелять, — не уцелеет никто.
Поскольку я уверен, что ты постоянно там, нестерпимое страдание (на фоне которого и смерть — всего лишь забава), я страдаю оттого, что она не будет тяжелой, как если бы мгновение, еще мгновение, стоит лишь задуть свечу... и это ты называешь «фантазмом»?
ну-ка, скажи мне
22 августа 1979 года.
тебе бы не понравилось, что я собираю твои письма. Надеюсь, что однажды я скажу тебе о «твоем сотом письме...». Мы разлучимся, как если бы обнаружили (но я в это не верю), что ниточка не была золотой.
Она представлялась мне амазонкой из пригорода, таскающей за собой во все местные забегаловки тело своего возлюбленного. Мне эта мысль явилась исподволь, но я ничем не выдал ее появления. Она сама не знает, что тянет за собой. Для нее, по ее словам, тело всего лишь категория, главный пункт обвинения.
Я пишу тебе сейчас на пишущей машинке, это чувствуется. Ты вспоминаешь день, когда, пробуя твою электрическую машинку, я написал: это старая машинка?
Мы должны были устранить всех нежелательных свидетелей, всех посредников и разносчиков записок, одного за другим. Те, кто останутся, не будут уметь даже читать, они бы сошли с ума, а я бы проникся к ним любовью. Даже и не сомневайся: то, что не высказано здесь (так много пробелов), никогда не дойдет. Точно так же как черные буквы останутся черными. Да-
[391]
же тебе они ничего не скажут, ты останешься в неведении. В отличие от письма, почтовая открытка — письмо лишь постольку поскольку. Она обрекает письмо на упадок.
Положив трубку, я сказал себе, что, возможно, ты ничего не расслышала, в чем я до конца не буду уверен и должен в доказательство верности продолжать говорить себе то, что говорю тебе. Наивные посчитают, что с тех пор, как я узнал, с кем говорю, достаточно лишь проанализировать все это. Как бы не так. И те, кто ведет подобные речи, прежде чем начать рассуждать по поводу назначения, достаточно будет на них взглянуть, чтобы расхохотаться.
Теперь они будут думать о нас беспрерывно, не зная, о ком именно, они будут слушать нас, а мы не соизволим ни встретиться с ними, ни даже обратить к ним свое лицо. Непрерывный сеанс, условия согласованы. Мы все будем лежать на спине, голоса будут исходить с экрана, и мы даже не будем знать, кто в роли кого выступает.
23 августа 1979 года.
без сомнения, ты права, я не умею любить. Разумеется, дети, только дети, но очень уж будет многолюдно.
Я опять смеюсь (ты одна, лишь одна знаешь, в том числе и это, что я всегда смеюсь), думая о твоем восклицании, когда я с тобой только что говорил о Сократовых происках: «он просто свихнулся». Не будь ребенком и следи за моей мыслью: чтобы заинтриговать, они хотели замаскироваться за общими фразами, целомудренными выражениями, учеными словами («платонизм», «предопределение»
[392]
and so on). Когда они там сами заплутали, когда они увидели, что они больше не различают друг друга, они извлекли свои ножи, свои скальпели, свои шприцы и стали вырывать друг у друга то, что давали один другому. Триумф проклятой колдуньи, это все она задумала. Под ее шляпой (которую она смастерила своими ручками) она задумала диалектику так, как другие пишут прозу.
Я увидел мельком тебя, твое возвращение внушило мне опасение. Не то чтобы я думал о пожаре, это стало очень легкой картинкой, по-странному мирной, почти бесполезной. Как будто это уже имело место, как будто дело уже было сделано. Между тем
нет, получается, что без тебя я ни в чем не нуждаюсь, но, как только ты появляешься, я плачу по тебе, мне тебя не хватает до смерти, я легче переношу момент, когда ты уезжаешь.
23 августа 1979 года. Я только что получил цветные диапозитивы. Обращайся с ними осторожно, мне они понадобятся для изготовления репродукций. Я никогда не видел их настолько смирившимися со своей красотой. Какая пара.
Эта спинка между двумя телами, это брачный контракт. Я всегда думаю об этих контрактах, которые подписываются только кем-то одним, причем они вовсе не утрачивают свою силу, даже наоборот. И даже когда подписывают двое, все равно это подписывается одним, но дважды
эти три письма, которые я храню на своих зеленых весах для писем. Я так и не смог на них ответить, и мне трудно себе это простить. Все трое умерли по-
[393]
разному. Одного из трех я еще застал живым после того, как я получил его письмо (это был мой отец, он был в больнице, он рассказывал об анализах и пункциях, и своим больничным почерком он заключил: «это первое письмо, которое я написал после двух недель», «я думаю выписаться из больницы, возможно, завтра», и моя мать добавила несколько слов в этом письме: <<у него трясутся руки и он не смог красиво написать, но он напишет в другой раз...»). Другой, Габриэль Бунур, я его так больше и не увидел, но я должен был навестить его через несколько недель, по получении его письма в Лескониле (он написал длинное и чудное письмо в своей манере книжника, «одержимого бесом все откладывать на завтра», с открыткой с рыбаками для Пьера). Третий покончил жизнь самоубийством немного позже (это норвежец, о котором я тебе говорил: несколько слов на машинке, извинения за опоздание «из-за непреодолимых обстоятельств, возникших в моем положении», доклад по идеологии, затем я увидел его жену и родителей, приехавших из Норвегии, их отношения были странными, я попытался вникнуть).
В момент, когда я собирался вложить это в конверт: не забудь, что все началось с желания сделать из этой картинки обложку для книги, все отштамповано в рамках, название, мое имя, имя издателя, и мелкими буквами (я хочу сказать, красными) на фаллосе Сократа.
24 августа 1979 года.
Я еще попытался расшифровать кусок кожи. Все равно это провал: я только преуспел в том, чтобы транскрибировать часть
[394]
того, что было напечатано по поводу основы, но мы все равно сожжем эту основу, которую я было хотел сохранить девственно чистой. Я спрашиваю себя, из чего может быть составлено то, что останется. Некоторые подумают, и зря, а может, и нет, что здесь нет ни слова истины, что этот роман я написал, чтобы убить время в твое отсутствие (а что, это не так?), чтобы провести еще немного времени с тобой, вчера, сегодня или завтра, даже для того, чтобы вымолить хоть немного твоего внимания, слезу или улыбку (и это не правда?).
Тем временем нам бы отправить подорожную на распродажу и начать поднимать цены. Наиболее богатый, наиболее щедрый — или наиболее эксцентричный — увезет ее с собой для чтения в дороге или как пачку дорожных чеков или последнюю страховку, последнее причастие, которое выдается на скорую руку в аэропортах (ты знаешь, производится лихорадочный подсчет в момент загрузки, какая сумма будет причитаться родным в случае катастрофы. Я никогда этого не делал, но только из чистого суеверия).
Слово «подорожная», до меня дошел его истинный смысл, — ты можешь перевести его как «любимая», — только в тот момент, когда она сказала мне, что такой текст
в течение всего лета ему будет подспорьем.
24 августа 1979 года.
ты знаешь, как заканчивается детективный роман: Сократ их всех убирает либо вынуждает убить друг друга, он остается в одиночестве, спецподразделения окружают
[395]
это место, он все обливает бензином, в момент вспыхивает всепожирающее пламя, а за спинами полицейских напирает толпа зевак, слегка разочарованных тем, что не застали его живым или что ему не удалось выбраться, что сводится к тому же.
25 августа 1979 года. Я хотел сказать еще одно слово, kolophon. Я полагаю, но не уверен в этом, что оно возникло для обозначения у иудеев этакого металлического пальца, перста, указующего на текст торы, когда ее держат в поднятой руке. Итак, kolophon плато? Слово обозначает наиболее возвышенную точку, вершину, голову или венец, к примеру, какого-либо выступления, иногда апогей (ты достиг предела в своих велеречивых обещаниях, говорит он в Письме III). И потом в Theetete есть какой-то венец (ton kolophona), который я хотел тебе дать, это золотая цепочка (ten krusen sevan). Тем хуже, я напишу тебе перевод: «Сократ. — Еще я расскажу тебе о мертвых штилях и плоских водах и о других похожих состояниях и о том, что различные формы отдыха порождают развращение и смерть, в то время как остальное [прочее, ta d'etera] обеспечивает сохранение [буквально спасение, обеспечивает спасение, sozei]? А в завершение всего я приведу очевидное доказательство того, что Гомер под своей золотой цепью не подразумевает ничего другого, кроме солнца, ясно давая понять, что, сколь долго движется небесная сфера и солнце, столь долго все имеет место быть и сохраняться как у богов, так и у смертных, но стоит им только прекратить свое движение, как будто из-за неких оков, все сущее придет в упадок, и то, что произойдет,
[396]
и будет, как принято говорить, концом света (апо kato panta)».
26 августа 1979 года. Я ошеломлен, но восхищен тем, что не подумал об этом в течение последних месяцев. Это единственная хитрость или, названная по-другому, уловка, к которой я не прибегал. Я и не думал воспользоваться ею, не думал о ней, о той, о которой я, без сомнения, не вспомню.
Просто удивительно, мне было немногим более четырех лет, легко подсчитать, родители были внизу в саду, а я на веранде, с ней наедине. Она спала в своей колыбели, а я только помню, как целлулоидный младенец вдруг вспыхнул за две секунды, и ничего больше (ни то, что я сам его поджег, ни малейшего волнения по этому поводу теперь, только помню, как примчались мои родители). Ведь то, что я сжег кукольного младенца вместо нее, если я опубликую это, люди подумают, что это только моя выдумка, литературный прием. Я замечаю, что, разговаривая с тобой о читателях, я всегда называю их людьми, что ты об этом думаешь?
единственное существо, эта сестра, единственное в мире, с которым я не припомню, чтобы у меня когда-либо возникло хоть облачко раздора или тень обиды. Это правда, что я ее не знаю, я знаю ее немного как мать Мартины. И они мне также не поверят, если я скажу, что слово «чемодан» для меня всегда останется отрывком возгласа, который я издал при ее рождении, детское высказывание, ставшее притчей во языцех: «я хочу, чтобы ее вернули обратно в чемодан». (Я себе говорю в данный момент, что «вернуть» не менее многозначительно,
[397]
чем «чемодан».) Отец моей матери внес меня в комнату после ее появления на свет, они не придумали ничего лучшего, как внушить мне, что этот чемодан (в моей памяти он предстает как гигантских размеров баул, в котором, несомненно, помещался акушерский набор того времени и который находился в этой комнате уже несколько недель), так вот, что этот самый чемодан и подготовил ее рождение, а может, даже и заключал ее в себе, как в утробе. Мне рассказали, что дед смеялся над этим больше, чем другие. Без сомнения, это был первый желанный Холокост (как говорят, желанный ребенок, желанная девочка).
27 августа 1979 года. Ты только что позвонила. Нет, только не Феникс (впрочем, это для меня, на моем фундаментальном языке, марка анисовой кашерной водки в Алжире.
Я вновь подумал об услужливой Офелии. Эта не стала сумасшедшей, она вышла замуж такой молодой, я мог бы сказать почти в семь лет. Кстати (по поводу моей теории единств и семейного романа, всей серии теорий, которые регулируют наши парадоксы и делают нас взрослее независимо от нас самих за пределами всего. Мы за пределами всего, и я в твоем кармане, меньше чем когда-либо).
и на пути открытки, маленькая пауза, ты натыкаешься на Аристотеля: самец, у которого первый раз сперма начинает появляться в возрасте дважды по семь лет, затем речь идет о нересте рыб, который соответствует периоду, кратному семи, о смерти грудных детей перед 7 днем, именно поэтому они получают свои имена на седьмой день, о не-
[398]
доношенном младенце, живущем при рождении на седьмом, а не на восьмом месяце, и так далее, в этой истории из жизни животных не хватало только обрезания. Первый номер телефона в Эль-Биаре незабываемый, я тебе говорил, 730 47: в начале и в конце 7, в середине 3+4, которые находятся по обе стороны от нуля в центре.
28 августа 1979 года. Я только что встал, позвонила Немезида. Твое письмо вызвало смех. То, что мы еще смеемся, это чудо, за которое я благодарен тебе.
Нет, не апостолы, а послания, вот мой роман. Вот порядок: Пол в первую очередь (маленький брат умер за год до меня, и они не хотели знать или говорить из-за чего: «он неудачно упал», как я однажды от них услышал, честное слово, так и сказали. Ему было всего несколько месяцев). Затем значит Жак, Пьер и Жан. И ничего никогда не происходит преднамеренно.
Вот еще С П., согласен (я хочу сказать, секрет Полишинеля), но я готов поклясться на огне. В остальном они ничего не поймут, даже если они уверены во всем, особенно в этом худшем случае. Там, где я говорю правду, они увидят только огонь. Ты знаешь, что София Фрейд была кремирована.
29 августа 1979 года.
7, Бог мой
«A ministering angel shall my sister be, when thou liest howling».
и либидо, говорил
брат Кристианы Гегель, никогда оно не нарушит
[399]
покой между братом и сестрой, это связь «без желания» Ты видишь, куда он клонит, нет, скажи мне это.
Не забудь, у Парисова Сократа голубая борода. Это не очень вяжется, но Парис изображает его обутым как знатного человека и перед маленьким рабом с босыми ногами, маленький плато, его ученик, его зрачок, который его видит, а сам остается невидимым, который его показывает и представляет. Но они представляют один другого, и в этом есть какая-то непостижимая логика, вот к чему мы пришли.
30 августа 1979 года.
возвращение. Теперь ты совсем рядом. Что и требовалось доказать? Как раз нет, а впрочем, кому? Это единственный вопрос. Возможно все.
Взгляни на них опять, они неразлучны. Они интригуют, строят планы, хотят вернуться. Я хочу, чтобы ты их полюбила.
Перечитай письма малыша, они полны бесчувственной резкости, непростительной вульгарности. Но притворись, что веришь на слово профессорам, они почти все неподлинны: вымышленная переписка, как ты высказалась однажды, не виновная ни в чем. Хотелось бы в это верить.
Я знаю, что ты «совсем рядом», но невысказанный конец этого последнего письма (полувымышленного) — это
ты должна бы догадаться, сказать это за меня, так как мы сказали все друг другу.
Я бы предпочел, да, отдать
тебе все, чего я тебе недодал, а это не одно и то
[400]
же. Это, по меньшей мере, то, о чем ты думаешь,
и, без сомнения, ты права, в этом и заключаетс
Необходимость.
Я как будто спрашиваю себя, что
значило «ходить вокруг да около" с самого моего
рождения или около того. Я еще поговорю с
тобой и о тебе, ты не покинешь меня, а я стану
совсем молодым, а расстояние неисчислимым.
Завтра я тебе вновь напишу на нашем постороннем языке.