Я приступаю к этой книге, как будто уже были написаны первые слова этого произведения. То, что я займусь ею в момент третьего витка1, было нашим уговором.
Может быть, вы помните об этом. Но если вы не полагаетесь на память, то вы, очевидно, следили за тем, что из этого вытекает в течение указанных десяти сеансов: начиная с первого я развил, я не говорю подтвердил, тему этого семинара жизнь/смерть.
Очевидно, суть проблемы и состоит в том, чтобы отследить последствия того, о чем мы не помним.
Развивая эту тему, я выдвинул предложение, основанное на несколько иной логике. В данном случае это с трудом поддается передаче средствами обычного языка, поскольку здесь отсутству-
1 Текст, о котором идет речь, это статья Фрейда По ту сторону принципа удовольствия. На самом деле это взято из семинара, который шел по пути трех витков. Ссылаясь каждый раз на текст Ницше, этот семинар прежде всего углубился в современную проблематику биологии, генетики, эпистемологии или же истории наук о жизни (труды Якоба, Кангилема и так далее). Второй виток возврат к Ницше, затем идет ссылка на хай-деггеровское чтение Ницше. И сейчас здесь третий и последний виток.
[403]
ет какая-либо «логика», и еще меньше здесь оснований для того, что я мог бы назвать «предложением». Речь шла, скорее, о том, чтобы при помощи анализа значения связи, пехит, desmos или же ограничительной структуры2 увязать вопрос жизни / смерти с вопросом позиции (Setzung), расположения в общем смысле, позиционной логики (противополагаемой или же расположенной рядом) темы или тезиса. Расположить, спрашивали мы, но к чему это сводится? И к кому? Для кого? Оставим это.
Поскольку «позиция» остается в этаком подвешенном состоянии, мы предвидим, к чему это может привести, а точнее, до чего она может докатиться. Здесь мы ведем речь обо всем том, что повлекло бы за собой ее окончательное падение, дискредитацию, разорение, крах, к которым она, похоже, не преминет привести. Я хочу привлечь ваше внимание к счетовой книге, к финансовому или спекулятивному моменту: сегодня я буду говорить именно о спекуляции. По крайней мере, это я могу твердо обещать.
Одним словом, начиная с первого сеанса сообщалось, что «логика» по ту сторону или, скорее, шаг по ту сторону не отражается в полной мере логикой позиции; при этом, не заменяя ее, нисколько не противопоставляясь ей, открывает новые соотношения, соотношения без соотношений или без общего видения того, через что она перешагивает, или того, от чего она избавляется одним махом. Но здесь ни шаг, ни мах не имеют целостного признака.
2 Эти три слова отсылают к самому навязчивому мотиву Glas. Скажем, что я добавляю или же ссылаюсь здесь еше на одно «окошко» из Glas. Например, то, что прорублено между страницами 270/272 в левой колонке.
[404]
Итак, я сделаю попытку взяться за эту книгу и повлечь ее за собой на третий виток. Но идет ли здесь речь именно о витке? скорее о более или менее плотном серпантине на перевале, чьи изгибы, как бы они ни сближались, никогда не смыкаются при встрече. Они не в состоянии этого сделать и замыкаются в своем бессилии. Представьте себе Индру u Варуну3, они решают сплес-
3 «Варуна является «Связывающим»: каждый, кто почитает satyam и craddha, а именно разные формы справедливости, находится под покровительством Митры, но тот, кто совершает грех, противу satyam и craddha, сразу же будет связан, в самом материальном смысле слова, Вару-ной. [..] речь идет об истории Ману, раба craddha, который должен отдать дьявольским жрецам свою жену для жертвоприношения; слепой, фатальный механизм запушен; если Ману не дойдет до конца, если он проявит гуманность, то он нарушит закон жертвоприношения и попадет в сети Варуны. Он даже не колеблется: он дойдет до конца. Тогда внезапно появляется божество, не являющееся ни Митрой, ни Варуной, которое проявляет жалость и принимает на себя инициативу и ответственность за то, чтобы решить ужасную дилемму, он приходит к тому, что жертва не будет принесена и что Ману все же останется в выигрыше. Этим богом является Ин-дра». Жорж Дюмезиль, Mumpa-Варуна, глава VI, Nexum et Mutuum, VI. Indra contre les liens de Varuna, стр. 113, 125. Вынужденному пойти на жертвоприношение, Ману, связанному законом, если он хочет избежать сетей Варуны, прощается эта двойная связь, и он не теряет свой «выигрыш». Найдет ли он достаточно сил, чтобы освободиться (но с какой выгодой?) от милости Индры? Сможет ли он ввиду такого чудесного подарка подавить в себе признательность, оплатить не только долг, но и сам факт благодарности? Короче говоря, избежит ли он необходимости любить только Индру?
[405]
ти свои имена, чтобы подписать под договором обязательство, и договариваются впредь соединять свои имена каждый раз, когда им нужно будет что-нибудь подписать.
По ту сторону принципа удовольствия: я бы предложил избирательное, изучающее, дифференцирующее чтение этой работы. Не без того, чтобы, согласно той педагогике, которой не стоит слепо придерживаться, еще раз проследовать по слишком проторенным дорогам. Я хотел бы показать непозиционную структуру По ту сторону» ее а-тетическое функционирование в рамках последней инстанции, точнее говоря, то, что лишает ее права на последнюю инстанцию или даже просто инстанцию.
А в инстанции я специально выделяю остаточность. Каким же образом подступиться к остаточному значению По ту сторону...? Каким образом должен продвигаться этот текст, в особенности каким шагом, чтобы мы однажды, сегодня, почувствовали, несмотря на такое количество прочтений, сколь частичных, столь и канонических, даже академических, невозможность остановиться на тезисе, на выводе, заложенном в научном или философском образе, в теоретическом образе, в основном его смысле? Пусть по этому поводу ссылаются на те или иные из вышеуказанных инстанций, невозможность такой остановки вовлекает восприятие текста в своеобразный дрейф.
Я злоупотребил этим словом, оно меня не удовлетворяет. Дрейф обозначает слишком продолжительное движение: скорее недифференцированное, слишком однородное, кажется, что оно плавно отдаляется от предполагаемого начала, от края и от берега с целостным признаком. Однако берег подразделяется в самом своем
[406]
признаке, и существуют эффекты якорной стоянки, бортовых пробоин, приемов абордажа и случаев переливания через борт, ограничительных структур увязки, сцепки или швартовки, наличия мест изменения направления, затягивания узлов или двойной связи. Они являются составляющими самого процесса атезиса, и нужно отдавать себе отчет в том, есть ли здесь по меньшей мере что-нибудь для чтения или для того, чтобы придавать этому значение события.
Это текстуальный процесс, над которым не стоит ни одна инстанция как таковая (в особенности теоретическая, в научном и философском понимании), я пока воздержусь именовать его «вымышленным», или, более того, «литературным». Я хотел бы в особенности произвести анализ остаточного значения, чтобы попытаться показать на этом примере условия вымышленного и того вида фикции, который иногда завуалированно называют литературным. Его условия «сегодня», это значит с тех пор, как мы живем психоанализом, с ним, в нем, вокруг или рядом. Точнее — и поэтому данный пример является показательным, поскольку подобного ему еще поискать, — начиная с По ту сторону принципа удовольствия.
Атезис По ту сторону., предстанет со всей очевидностью. Как таковой относительно и безотносительно какой бы то ни было инстанции. Он предстанет в своем отношении (несвязанном, непричастном, насколько это возможно) к теоретическому тезису в общем смысле как к закономерностям, предполагающим его решение.
Отнюдь не случайно, что атезис находится в бесконечной зависимости в отношении жизни/смерти. Отнюдь не случайно, что он связан
[407]
с загадочным влечением к смерти, которое появляется и исчезает, кажется исчезающим, появляется, чтобы исчезнуть в По ту сторону… Я называю его загадочным, так как оно появляется и исчезает, рассказывая множество историй, вызывая множество кривотолков, побуждая или предоставляя возможность их пересказывать. Иногда эти истории называют сказками или мифами.
Речь идет также о том, что побуждает двигаться все его сказочное или мифическое потомство.
Доплывем ли мы до этих берегов за три или. четыре сеанса? Конечно же, нет. Чтобы выиграть время и сделать мои расчеты более доступными, я должен вместе с вами опереться на несколько уже опубликованных трудов4. Другой предварительный момент: путь этих зигзагообразных витков должен каждый раз снова вести нас, и исходной точкой нашего пути должен быть Ницше, здесь нет ничего проще. Я буду краток. Чтобы пойти кратчайшим путем, я напомню, например, то, что было сказано о детстве, игре и об отсутствии долгов. Что было сказано начиная с Ницше. Каким же образом и при помощи чего так называемый ребенок влезает в долги в так называемой игре без долгов? На каком же отсутствии долгов тайно спекулирует игра? И где и согласно какой топике расположить эту тайну?
4 Намек на Freud et la scene de l'ecriture (1966) (в L'ecriture et la difference), Glas (1974, в частности, на то, что касается фетишизма, двойной связи и экономической проблемы мазохизма), Le facteur de la verite (1975) (в Poetique 21). К этому я добавляю здесь Pas (Gramma 3/4, 1976), Eperons (1972—78), Fors, предисловие к Le verbier de l'homme aux loups H. Абрахама и М. Торок, 1976, La verite en peinture, 1978.
[408]
Я также напомню еще раз сцену, созданную Фрейдом в память о Ницше. Это всегда присутствует в поразительном движении отрицания. Уклонение никогда не позволяет избегнуть неизбежного, жертвой которого оно уже является. В такой затруднительной ситуации Фрейд делает то, что ему нравится, он отказывается от долга с такой заискивающе поспешной уверенностью, с такой невозмутимой легкостью, что мы задаемся вопросом: идет ли здесь речь о собственном долге? Или о чьем-либо? А если этот долг всегда был чьим-либо долгом? Как же чувствовать себя и одновременно не чувствовать себя заранее оплатившим долг и виновным в долге кого-либо, когда тот, смирившись было под воздействием разглагольствований общего характера, спохватывается по праву преемственности, о которой можно думать все что угодно? Как можно спекулировать на долге другого, возвращающегося к себе?
В другом месте я уже приводил цитату, но я хочу лишний раз упомянуть здесь заявление об избежании, претворяющем неизбежное. Это из Selbstdarstellung.
«Ницше, философ, чьи предчувствия и перспективы часто совпадают самым удивительным образом с результатами психоанализа, полученными с большим трудом, из-за чего я долгое время этого избегал (gemieden); я придавал меньше значения приоритету, чем факту остаться свободным от любого предубеждения».
Самое трудное, самое невыносимое (делаю глубокий вздох) — это то, что все оплаченное таким трудом (самым тяжелым), а именно работа с психоаналитической спецификой, с легкостью отдается философу — бесплатно, даром, как в игре, ни за что. Самое трудное здесь то, что эта
[409]
трудность не является трудностью для других, рискуя таким образом потерять всю свою ценность: в общем, это фальшивая монета, выпущенная этим, недостойным психоанализа, предком. Как будто это ему ничего не стоило.
Что же касается ценности «избежания», она уже появлялась немного раньше, на этот раз потребовалось «избежать» философию в общем смысле. Надо избегать самого близкого, хотя бы только из-за его близости. Нужно держать его подальше, предупреждать его. Нужно отвернуться от него, отвлечься, предупредить. Надо ли в действительности из-за этого предупреждения избегать его? Этого даже и не требуется: самое близкое избегается в самом неизбежном. Структура близости удаляет его и предписывает то, что da является fort даже до того, как отрицательное суждение противопоставит этому специфику своей печати. Избежание философии, которая заведомо представляется в качестве того, что уводит с пути истинного, и послужит нам ключом к пониманию По ту сторону...
Хотя я это очень часто приводил в своих ра-ботах5, этот отрывок не является единственным в своем роде, ни даже первым в невероятной генеалогии психоанализа. Существует приложение к Traumdeutung: Ранк не довольствуется тем, что усматривает в Ницше «прямого предвестника психоанализа» во всем том, что касается отношений между сном и бодрствованием. Он признает за ним другую заслугу: побуждение к ответственности даже за то, за что мы не считаем себя в ответе. Можно оказаться виновным в том, в чем мы себя считаем в сущности невиновными,
5 Например, в Qual Quelle (Marges — de la philosophie, 1972, стр. 363).
[410]
должником того, чей долг мы всегда считаем заранее оплаченным6. Ницше осмелился связать ответственность, долг и виновность с бессозна-
6 Экзистенциальная аналитика Dasein размещает первичную структуру Schuldigsein (быть ответственным, быть предупрежденным или возможность быть ответственным, возможность в обязательном порядке быть ответственным (еще даже до их появления) за любой долг, любую вину и даже любой определенный закон) за рамками всякой субъективности, любого отношения к объекту, любого значения и в особенности любого сознания. Cf. Хайдеггер, Бытие и Время, параграф 58. По тем же причинам Хайдеггер в этой работе не ведет речь о бессознательном, понятии, которое, по его словам, принадлежит концептуальной системе и философской эпохе, на смену которой должна прийти аналитика Dasein, по которой человек рассматривается как объект, а сознание, как бессознательное. Schuld (вина и долг одновременно, обязанность в общем смысле слова) — вот предмет Телеологии морали, в особенности Второй Диссертации (параграф 4 и далее). Известно, что эта генеалогия и этот анализ в течение долгого времени предлагают теорию «вытеснения» (параграф 21). Именно «автора» этой теории долга Фрейд не захотел ни к чему обязывать, именно о нем он не захотел ничего знать. Защита, избежание, непризнание: это отклонение от Ницше или от того, что было до него, отныне принадлежит наследию Фрейда. Даже после него оно иногда принимает форму, которой у него никогда не было: форму ухмылки или гримасы. Например, в том тексте, который, вращаясь вокруг «символического долга», обнаруживает следующее замечание: «Я не собираюсь здесь торговать ницшеанским хламом обмана жизни..* (Лакан, La chose freudienne, Ecrits, стр. 405). Что касается соотношения Бытия и Времени с Генеалогией морали, то я сделаю это в другом месте.
[411]
тельным. Он сделал это, например, в Авроре. Все, что больше не может быть взято на себя сознательно, становится отныне неплатежеспособным: долг другого возвращается, во сне или как-нибудь еще, чтобы не давать вам покоя или чтобы аннулировать себя в отрицании. Вы очень хотите отвечать за все, восклицает Ницше, кроме ваших снов, при этом недалеко до упоминания Эдипа, поскольку, прежде всего, ему было предназначено это обращение.
Однако это тот самый Ницше, о котором в Selbstdarstellung говорится, что его удалось «избежать». Точно так же, как и несколькими строками выше, философию в общем смысле. Это предполагает, что Ницше стал еще и философом. Однако осмеливался ли он думать, что философия как таковая, возможно, никогда не занималась ничем, кроме отрицания? Но думаем ли мы или не думаем о том, какой смысл мы вкладываем в форму отрицания? И что значит думать?
Избежание философии активно, как никогда, а также более обдуманно, осмотрительно в «спекуляции». Спекуляция: то, что Фрейд называет этим словом, вбирает в себя все трудности, которые на мой взгляд, не могут не вызвать интерес. В чем же философия не имеет отношения к аналитической «спекуляции»? И почему же она побуждает прибегать к форме атезиса, например, в По ту сторону»? Кто будет спекулировать? На чем? На ком? Что же будет здесь задействовано? Что окажется пригодным для задействования в подобной спекуляции?
Предавался ли Фрейд спекуляции или угодил в ее ловушку? Хотел ли он этого? Хотел ли он захотеть этого? И почему же его отношение всегда было двойственным, очевидно разделенным в этом плане. В Selbstdarstellung, высказываясь
[412]
о своих последних так называемых «спекулятивных» работах периода По ту сторону... (до и после 1920 года), Фрейд отрицает то, что он предался спекуляции:
«Попытка [метапсихологии] останется усеченной фигурой, я приостановил эту попытку после того, как написал несколько работ: Влечения и предназначения влечений, Вытеснение, Бессознательное, Траур и меланхолия, и я был прав, действуя таким образом, поскольку час такой теоретической швартовки еще не пробил. В моих последних спекулятивных работах я предпринял попытку разделить наш психический аппарат на основе оценки патологических явлений, и я разделил его на «Я», «Оно» и «Сверх-Я» (Das Ich und das Es, 1922). «Сверх-Я» является наследником Эдипова комплекса и представителем этических требований человека. Мне не хотелось бы, чтобы у вас сложилось впечатление, что в последний период работы я повернулся спиной к пассивному наблюдению и что я полностью предался спекуляции. Я, скорее, остался в близком контакте с аналитическим материалом и никогда не переставал работать над специальными, клиническими или техническими темами. И там, где я отдалялся от наблюдения, я тщательно избегал приближения к собственно философии. Организационная неспособность мне намного облегчила такой самоотвод Я всегда был доступен для идей Фехнера, и я тоже в некоторых ключевых пунктах опирался на идеи этого мыслителя. Во многом созвучность психоанализа с философией Шопенгауэра — он не только защищал первичность эмоциональности и решающее значение сексуальности, но он даже разгадал механизм вытеснения — не позволяет довести его доктрину до моего сознания. В своей жизни я слишком поздно прочел Шопенгауэра. Другой философ, Ницше...». (Я подчеркиваю.)
[413]
Три замечания по отрывку.
1. Теория психоанализа как таковая Шопенгауэру, а тем более Ницше, не обязана ничем. Она унаследовала у него не более чем видимость концепций, попросту говоря, фальшивые ценности, ассигнации, пущенные в оборот без соответствующего содержания. Слова и «понятия» Шопенгауэра и Ницше имеют разительную схожесть с оборотами, употребляемыми в психоанализе. Но в них не хватает наполнения содержания, свойственного психоанализу, который является единственным гарантом их значения, употребления и хождения. Только не надо принимать в наследство подобные ассигнации, пусть это будет целый печатный станок для их выпуска более или менее поддельным образом при полной неконтролируемой легкости подобных действий. И по причине сходства, по причине слишком естественного обвинения в получении наследства необходимо любой ценой избегать этой преемственности. Нужно порвать с ней сразу же при малейшем появлении угрозы такого отождествления. Не стоит брать на себя долг, не только потому, что это долг другого, но и так как другой влез в непростительные и нерасплатные долги, пуская в обращение несостоятельные концепции. Это напоминает другую историю коллективной ответственности: анализируя ее или нет, Фрейд подчиняется императиву, который велит ему разомкнуть цепь и отказаться от наследства. И, таким образом, основать другую генеалогию. Я утверждаю, что то, что он пишет по поводу спекуляции (философского и нефилософского характера), имеет сколько-нибудь отношение к этой немыслимой сцене наследства. Лишь сколько-нибудь, а точнее говоря, нисколько. То, что он пи-
[414]
шет, иначе говоря, лишь факт того, что он вынужден это написать.
Само собой разумеется, что логическая рационализация этой сцены предполагает наивную уверенность по поводу концепции фальшивых монет, как в отношении между словом и его концептуальным значением.
Не более чем Ницше, следовательно, не более чем философии в целом, от которой Фрейд открещивается, избегая ее, он подразумевает, что ничего не должен Шопенгауэру. Признание долга аннулируется или, если хотите, отрицается, с подтверждением этого в середине По ту сторону... Это происходит в тот момент, когда выдвигаются некоторые дискриминирующие предложения (я не говорю, тезисы), в тот момент, когда им поручается выработка решения по крайней мере для какого-либо одного этапа. Речь идет о том, чтобы признать дуализм инстинктивной стороны жизни. Фрейд приводит теорию Геринга, две группы «разнонаправленных процессов» (entgegensetzter Richtung), будто бы непрерывно протекающих в живой субстанции: процесс ассимиляции (assimilatorisch) и процесс диссимиляции или дезассимиляции (dissimilatorisch); первый — конструктивный (aufbauend), второй — де-структивный (abbauend). Abbauen — это слово, которое некоторые французские сторонники Хайдеггера не так давно перевели как «де-конструировать», как если бы все во всем существовало всегда и открывалось нашему взору. Действительно, этот перевод можно бы просто рассматривать как неправомерный, особенно с тех пор, как это заметили (относительно недавно). Если бы к нему не прибегали впоследствии, чтобы в точности ассимилиро-
[415]
вать и воссоздавать заново то, что ассимилируется с трудом. А также следует признать, что в этой области конкуренция становится тем более жесткой, что всегда имеется возможность путем подмены одного значения слова другим сослаться на первенство какого-либо понятия, которым стремятся обременить, как долгами, и даже пометить всех и вся. Руку кладут на клеймо и распечатывают повсюду. Таким образом, становится понятно, откуда, как бы ни с того ни с сего, слово «де-конструирование» попадает в текст Маркса. До сих пор слово «aufgelost» было точно переведено словом «решенный» или «расформированный». Недавний перевод Немецкой идеологии дает вариант «могут быть деконструированы» немецкому «aufgelost werden konnen» не мудрствуя лукаво и не вдаваясь в объяснения. Я бы не задерживался так долго на теоретическом простодушии или же тактической хитрости такой операции, если бы она не пыталась ввести в заблуждение читателя. Ибо по получении разнородной смеси и права на ее использование дается понять, что «деконструирование» призвано ограничиваться «интеллектуальной критикой» надстройки. И все делается так, как будто Марксом это уже было сказано. Вот новый перевод, который явит собою веху во франко-германских анналах, будем надеяться: «...она [эта новая материалистическая концепция истории] не объясняет практику на основе идеи, она объясняет формирование идей на основе материальной практики и вследствие этого достигает того результата, что не интеллектуальной критикой, не побуждением к «осознанию себя» или преобразованием в «привидения», «фантомы», «наваждения» и так далее; могут быть де-
[416]
конструированы (aufgelost werden konnen) все формы и продукты сознания, но только практическим подрывом [последние слова (praktischen Umsturz), замененные классическим переводом «практическое ниспровержение», экономят на щекотливой проблеме ниспровержения, заигрывая с «подрывом», который больше подходит в данном случае; и, слишком хитрая, а потому очевидная, уловка состоит в том, чтобы навести на мысль, будто «деконструирование» принадлежит чисто «теоретической» сущности, при помощи которой экономят на другом — на материале для чтения] реальных социальных отношений, откуда и появился этот идеалистический вздор». И в примечании, не моргнув и глазом, делают ссылку на Социальные Издания, даже не снабдив пометкой, как это предписано Академией: «Перев. слегка изм.».
Наверняка, попутно можно заметить, и это основное, на мой взгляд, назначение данной цитаты с виду чисто филологического свойства, то, как невысоко ставит Маркс «фантомов» и «привидений». А это наша проблема.
Если бы сейчас в По ту сторону... перевели слово abbauen как «деконструировать», то, может быть, и разглядели бы место необходимого сочленения между тем, что вводится туда в виде атетического стиля, и тем, что меня до сих пор интересовало под названием «деконструирование».
Воздав должное усердию, достойному лучшего применения, я возвращаюсь к двум «разнонаправленным» процессам. Фрейд видит отношение противопоставления (Entgegensetzung) по крайней мере в доктрине Геринга между созидательным процессом ассимиляции и разрушительным процессом диссимиля-
[417]
ции. Вот что установило бы границы перевода, если бы мы согласились считать, что деконструирование не ограничивается собственно противопоставлением, но и действует иначе (да и не действует вовсе, если под действием подразумевается противопоставление). Я оставляю этот вопрос для дозревания, он будет ждать нас в другом месте.
Итак, Фрейд спрашивает себя, должны ли мы распознавать в этих двух процессах «наши два вида влечений» — «влечение к жизни» и «влечение к смерти». Еще он добавляет: «Но существует нечто другое, в чем мы не можем не признаться самим себе...» Оказывается, есть нечто другое, что мы поддались бы искушению скрыть от себя, нечто другое, чего бы мы очень хотели избежать или же не признать. Что же это? «То, что мы сами, не заметив того, причалили в гавань философии Шопенгауэра, для которого смерть является «das eingetliche Resultat» [собственно результатом, собственно говоря, должным — это цитата] и в данной мере целью жизни, тогда как сексуальное влечение является инкорпорированием (Verkorperung) желания жить»,
С новой строки: «Наберемся смелости сделать еще один шаг вперед (einen Schritt weiter zu gehen)».
Идя по следу, мы изучим все перемещения, шаг за шагом и шаг без шага, которые ведут По ту сторону... по единственной дороге спекуляции. Такой дороги не существует до прокладывания пути атетического стиля, но он не прокладывается сам собой как методика гегелевской спекуляции; и сколько бы он ни занимался привидениями, у него не сходятся концы с концами, у него нет ни формы диалектического круга, ни формы, толкующей древние тексты.
[418]
Он, может быть, указывает на них, но у него нет с ними ничего общего. Он создает-разрушает себя согласно нескончаемому обходному пути (Umweg), который он «сам» описывает, пишет и переписывает заново.
Но что же в таком случае заставляет его применять такой шаг при письме?
Смерть, «собственно результат» и, следовательно, цель жизни, цель без цели, стратегия, не ставящая своей целью победу живого, — это не только высказывание Шопенгауэра. Это совпадает почти буквально с теми предложениями Ницше, которые мы пытались интерпретировать: о жизни как редкой разновидности неживого (Gai Savoir), «частном случае» и «средстве достижения нечто иного» (Volonte de puissance), тогда это нечто иное обязательно должно быть тесно связано со смертью; и, наконец, об отсутствии по большому счету чего-то наподобие инстинкта самосохранения. Портом приписки среди гаваней бессознательного на расстоянии этого общего места также мог бы оказаться Ницше. Это его, по-видимому, удалось избегнуть так же, как удалось избегнуть ему причитающегося; и именно от него надо бы осмелиться отмежеваться или откреститься. Эта сцена Ницше очень емко передана в Deuxieme dissertation Генеалогии морали. Я отсылаю вас туда.
2. Выражение «вечное повторение того же самого» в кавычках появляется в третьей главе. Имя Ницше там не упоминается, но это неважно. Отрывок касается существования в психической жизни неудержимого стремления к воспроизведению: оно будто бы принимает форму повторения, больше не обращая внимания на принцип удовольствия, и даже будто бы обладает верховенством над ним. В неврозах судьбы это повто-
[419]
рение принимает демонические черты. Призрак демона, даже дьявола постоянно витает в По ту сторону... Являя себя в определенном ритме, он заслуживает того, чтобы мы проанализировали эти явления и его поведение, что же побуждает его являться и задает этим явлениям определенный ритм. Сам ход текста дьявольский. Он делает вид, что шагает, не прекращает шагать, не продвигаясь вперед, постоянно намечает еще один шаг, не двигаясь с места. Хромой дьявол, как и все, что нарушает принцип удовольствия, никогда не позволяет уличить его в нарушении. Дьявол-то хромой, но освобожденный от любого долга тем, кто в данный момент называет себя «advocatus diaboli» влечения к смерти и делает вывод из цитаты, где в каждом слове просматривается Писание — и литература: «Писание гласит: хромота не грех», — говорит «поэт».
Лик дьявола проглядывает одновременно из По ту сторону... и со стороны Das Unheimliche. Я уже как-то описывал системные и родственные связи между этими двумя работами. Дьявол является, но не в форме воображаемого представления (воображаемого двойника) и не в человеческом обличье. Облик, принимаемый им, не поддается ни такому различению, ни такому противопоставлению. Все происходит и разворачивается так, как будто дьявол «в облике человека» является подменить своего двойника. Итак, дублер, дублирующий своего двойника, выходит из своего двойника в тот момент, когда тот является всего лишь его двойником, двойником его двойника, производящего эффект «unheimlich».
Однако элементарное противопоставление, позволяющее установить разницу между оригиналом «собственной персоной» и его маской, его
[420]
подобием, его двойником, эта простая противопоставляющая диссоциация, напротив, сняла бы беспокойство. Все способствует тому, чтобы его создать и обеспечить — и логика противопоставления, будучи диалектической или нет, начинает служить такому покою, чтобы расквитаться, если можно так сказать, с двойником.
Маленькая заметка к Письму к д'Аламберу приводит явление дьявола «в облике человека», если можно так сказать, и его появление под видом призрака его двойника на некой сцене, на сцене, где он всего-навсего, как представлялось по замыслу, фигурировал. Как актер или как персонаж, это было неясно. Итак, явление дьявола «собственной персоной», вдобавок к его персонажу; явление или предъявление «оригинала», вдобавок к его персонажу, разыгрываемому актером, полагающему, что он его заменяет, явление, нужно понимать в смысле видения, «самой вещи» в дополнение к своему «собственному» дополнению. Такое появление, без сомнения, расстраивает привычный ход представления. Но оно при этом не уменьшает эффекта двойника, напротив, оно его усиливает, удваивает без оригинала, в чем, наверное, и состоит дьявольщина, сама ее несостоятельность.
Итак, ужас достигает апогея, говорит Руссо, Unheimlichkeit — как скорее сказал бы Фрейд. В этом проявляется одно из двух логических понятий повторяемости, задействованных и переплетенных между собой в По ту сторону... Об этом переплетении я расскажу после. Вот примечание к Письму к д'Аламберу. Примечание относится к слову «дьявол»:
«В молодости я читал трагедию Эскалада, где дьявола играл на самом деле один из актеров. Мне гово-
[421]
рили, что эта пьеса была представлена один раз; этот герой, выйдя на сцену, оказался в двойном обличье, как если бы оригинал охватила зависть, что дерзнули его скопировать и в одно мгновение страх заставил всех зрителей убежать и закончить представление. Эта сказка бурлескная и покажется таковою в большей степени в Париже, чем в Женеве; тем не менее рискнем предположить, что в этом двойном появлении таится театральный и действительно ужасающий эффект. Я могу представить только один более простой и еще более ужасный спектакль — это рука, появляющаяся из стены и чертящая незнакомые слова на пиру Балтазара. Одна мысль об этом вызывает дрожь по телу. Мне кажется, что наши поэты-лирики далеки от столь высоких помыслов, они, чтобы вызвать страх, создают бессмысленный шум декораций. На самой сцене не стоит все говорить прямо, а следует лишь возбуждать воображение». (Я подчеркнул.)
Каков же дьявол Фрейда? Тот, которого он имитирует или представляет своим «адвокатом», чтобы защитить его, без сомнения, со знанием дела, чтобы принять его сторону в этом деле и в этом «ином», что «мы не должны утаивать перед самими собою», но также, может быть, что при этой защите, которая его защищает, ему будет запрещено представлять свои интересы персонально, но только в лице своего адвоката. Использование двойников на процессе запрещено. Но о каком процессе идет речь? Кто кого обвиняет? Какой дьявол побуждает писать Фрейда? Что же в итоге пишет дьявол, заставляя писать Фрейда, никогда ничего не написав самостоятельно? Анализируется ли это по ту сторону самоанализа Фрейда? И какие же это «незнакомые слова» Фрейда пишутся чужой, но в то же время его ру-
[422]
кой на этом странном пиру? Каков же призрак? К кому, к чему, откуда он возвращается? Именно в дальнейшем и будет задан этот вопрос.
3. Selbstdarstellung представит, выведет на сцену, если это возможно, избежание: Шопенгауэра, Ницше, философии в целом, под чем подразумевается, видимо, много чего и много кого. По-видимому. Но не будем торопиться с выводами. Если существует избежание и если на этом так настаивают, так это потому, что есть тенденция, искушение, желание. Фрейд это признает. Он, как говорится, первым спохватился, за что и поплатился. Немного выше он отмечает, что в своих работах последних лет (в том числе и По ту сторону...) он «дал волю столь долго подавляемой склонности к спекуляции». Похоже, он испытывает двусмысленное сожаление. И если этому верить, тогда нужно признать: 1. «Структурную неспособность» философствовать. Какой-то завуалированный язык, даже обскурантистский: что же значит в психоаналитическом понимании «структурная неспособность» философствовать? 2. «Склонность» — тем не менее — к спекуляции. 3. Преднамеренное избежание философии, непризнание долга, генеалогии или наследия философии. 4. He-избежание того, что Фрейд называет «спекуляцией», которая не должна быть stricto sensu, ни философией, ни научным или клиническим экспериментированием в традиционном понимании. Тогда нужно спросить себя, просматривается ли за этим побуждением чего-либо избегнуть и от чего-либо отрешиться, какими бы ни были для этого мотивы, в выражении «спекуляция» то, что я не отваживаюсь, далее мы увидим почему, признать как теоретизирование (хотя именно это и принято понимать под этим словом). Оно бы не поддава-
[423]
лось ни философской логике, ни научной логике, будь оно в чистом виде a priori или в эмпирическом понимании.
Здесь я прерву эти предварительные замечания. Я их принципиально поместил в сопоставлении с Selbstdarstellung, чтобы предварить то, что воссоединяет новую постановку вопроса о смерти в психоанализе с позицией Фрейда, обусловленной на первый взгляд его автобиографией, с историей развития психоанализа. Опять же, то, что воссоединяет, не обязательно укладывается в форму, облекаемую системой. Ни одно из представлений о системе (с позиций логики, науки, философии), вероятно, не является достаточным, чтобы соизмериться с ней, да фактически и не способно к такому воссоединению. Ведь оно, по сути, и является ее порождением.
Итак, это для нас очень важный вывод. А выводит он нас по ту сторону того, что Фрейд смог сам по этому поводу утверждать. Когда, например, он соотносит труды второй половины своего творчества (в ряду которых и По ту сторону...) с вехами своей собственной «биографии» и, в частности, с тем, что «предупреждает его о близкой смерти от серьезной болезни» (он пишет об этом в 1925 году, но указанная болезнь проявила себя уже за много лет до того), кажется, что связь зависит от какого-то внешнего эмпиризма и в этом плане ничуть не продвигает нас вперед. Если мы хотим в другом стиле с другими вопросами переплести сети так называемого «внутреннего» чтения сочинений о жизни/смерти, сети автобиографии, автографии, автотанатографии и сети «аналитического движения», поскольку в этом они неразделимы, нужно по меньшей мере начинать в чтении, поспешно названном
[424]
«внутренним», отмечать места, в силу своей структуры открытыми, для пересечения с другими сетями. То, что появилось в другом месте из Парергонова7 дополнения, содержит в себе не только возможность, но и необходимость такого пересечения со всеми парадоксами, в которые вводятся мотивы рамок, окаймления, названия и подписи.
Это затрагивало bios в его автобиографическом значении, которое могло бы с минуты на минуту повернуть к гетеротанатографии, если бы то, что находится у нас в руках под названием письменное свидетельство, ускользнуло бы от нас. Что касается bios в самом что ни на есть биологическом понимании, bios, с которым мы сталкивались, читая Ницше или Хайдеггера, Кангилема или Якоба, мы очень скоро увидим, как он снова возникнет в По ту сторону», и пересечется с другим, скрестится с другим. Я предоставляю это слово «скрещивание» на милость любого толкования генетического или генеалогического характера. При определенном подходе это может оказаться кстати.
7 le Parergon in La verite en peinture.
[425]
Я ПИШЕТ НАМ
Пусть будет По ту сторону принципа удовольствия. Это было открыто мною на первой странице без всякой предосторожности, наивно, насколько это возможно. Не имея никакого права, я все-таки осмелюсь перешагнуть через все методологические или юридические протоколы, которые бы самым законным образом вплоть до паралича замедлили мое движение. Пусть.
Однако первая страница первой главы уже содержит следующее:
1. Определенное напоминание о нынешнем состоянии и опыте аналитической теории. Психоаналитическая теория существует. Во всяком случае во первых строках звучит утверждение: «В психоаналитической теории мы допускаем...» И так далее. Мы вовсе не обязаны верить в то, что она существует, мы не должны считать ее действительной, но в любом случае мы должны быть уверены — это выдается за неписаный закон, — что Фрейд хочет сказать, что она существует и что в ней что-то происходит. Его высказывание не содержит, по сути, ничего примечательного, лишь мнимую констатацию того, что ее существование принимается как данность. Но в нем содержится и констатация того, что сам его автор вполне осознанно пытается представить себя в качестве ее создателя и первоиспытателя. Да и как иначе, поскольку и те, кого он вовлек, или те, кто сами влились в этот творческий процесс, принципиально и сознательно пошли на соглашение, по которому создателем признаетс
[426]
именно он. Отсюда и своеобразие этого представления. Когда Фрейд высказывается в смысле существования теории психоанализа, он вовсе не чувствует себя в положении теоретика, оперирующего понятиями из другой науки, ни тем паче в роли эпистомолога или эксперта по истории науки. Он лишь констатирует существование того, что в результате соглашения закрепляется за его именем, а он признается гарантом этого. Определенным образом кажется, что он заключил этот договор только с самим собой. Он писал как будто себе. Самому себе, словно кто-то послал себе сообщение, осведомляясь заказным письмом на гербовой бумаге о существовании в действительности некой теоретической истории, которой он сам, таково содержание сообщения, положил начало.
2. Взгляд на философию. Опять-таки это взгляд, отведенный в сторону, подчеркнуто безучастный при полном признании в равнодушии, которое, если и не является таковым само по себе, должно иметь другие истоки. Во всяком случае Фрейд твердо стоит на своем: «не вызывает ни малейшего интереса» вопрос о том, насколько близко обоснование принципа удовольствия той или иной философской системе.
3. Понятие рефлексии, снабженное эпитетом «спекулятивная», сразу же потеряло какое-либо отношение к метафизической философии и экспериментальной науке, несмотря на ее связь с психоаналитическим экспериментом как таковым.
Уже две первые фразы преисполнены загадочности: «В психоаналитической теории мы допускаем...» Итак, речь идет о теории единст-
[427]
венной и неповторимой, такой, какой ей и полагалось бы быть, созданной более двадцати лет назад, имеющей неоспоримые результаты и договорную основу, позволяющую говорить «мы», я — мы, причем подпись Фрейда является обязывающей для всех и представляющей всех попечителей теории (курс. наш. — Ред.) как некоего дела (курс. наш. — Ред.), чьи активы не подлежат распылению. Это излагается, действует и побуждает действовать таким образом.
«В психоаналитической теории мы признаем unbedenklich [без сомнений, без колебаний, не раздумывая], что ход психических процессов автоматически регулируется [automatisch: опущено во французском переводе] при помощи Lustprinzip». Перевод последнего слова как «принцип удовольствия» не лишен соответствия, но не будем забывать, что Lust также обозначает «наслаждение», «желание» («похотливое желание» — говорит Лапланш в книге Жизнь и смерть в психоанализе). Фрейд продолжает мысль: «...то есть мы считаем, что этот процесс каждый раз возбуждается напряжением, вызывающим неприятные ощущения (unlustvolle Spannung), и затем принимает такое направление, что его конечный результат совпадает со снятием этого напряжения и, следовательно, с избежанием (Vermeidung) неудовольствия (Unlust) или с доставлением удовольствия (Erzeugung von Lust)».
Уже можно буквально проследить за избежанием (Vermeidung): конечно, это — мучительное напряжение, которого Фрейд, по-видимому, избежал в тот момент, когда формулировал его закон, он «избежал» его, покончив с подобным «философским» влиянием. Это его слова. Но каким же должно было быть это генеалогическое неудовольствие?
[428]
«В психоаналитической теории мы допускаем...». Напоминание уходит от альтернативы. Это еще не подтверждение, ни тем более усомнение в обоснованности. Но это никогда не станет — такова здесь моя гипотеза — ни подтверждением, ни опровержением. Однако давайте пока примем к сведению следующее: Фрейд преподносит это состояние теории как возможность перейти к несколько преувеличенному утверждению, что может оказаться опрометчивым: «мы допускаем unbedenklich», не моргнув и глазом, как будто это само собой разумеется, непреложность принципа удовольствия. Слишком самоуверенное утверждение, слишком авторитарное, если не сказать авторизованное, в том, что касается преобладания этого принципа удовольствия и убежденности («мы считаем») в основательности такого принципа. Когда Фрейд говорит: «регулируется принципом удовольствия, то есть...», он добавляет: «мы считаем»: эта убежденность может быть результатом доверчивости, и одно это предположение сразу же лишает ее точки опоры. Однако что действительно не находит опоры, так это не столько шаткое положение самого регулирующего закона, этого соотношения или этого отношения к соотношению количественных проявлений, сколько, как мы сможем убедиться, качественная сущность удовольствия. И, следовательно, неудовольствия, а значит, и закона избежания. Поиски удовольствия, предпочтение, в котором оно является почти тавтологическим, аналитическим объектом, подмена удовольствия неудовольствием, удовольствие в увязке со снятием напряжения — все это предполагает необходимость по крайней мере смутно представлять себе, что же такое удовольствие, хотя бы самую малость улавливать
[429]
смысл этого слова («удовольствие»). Но даже в таком разрезе все это ни о чем нам не говорит. Ничего не говорится о качественном аспекте самого удовольствия. Что же такое удовольствие? В чем оно состоит? Сделаем вид, что именно на этот счет с приличествующей случаю иронией мы сейчас расспросим философа.
В определении принципа удовольствия ни слова не говорится об удовольствии, его сущности и качественном аспекте. В угоду точке зрения чисто структурной данное определение относится только к количественным взаимосвязям. В то время как в своем описании оно ассоциирует общепринятые и динамичные категории с соображениями структурного характера, метапси-хология «на сегодняшний день» являет собой наиболее «полное» «отображение» (Darstellung), какое «мы только можем себе вообразить (uns vorstellen)».
Ну а какое все же отношение имеет такое «отображение» к философии? Вежливое безразличие, благодушная отстраненность — вот как на это реагирует Фрейд. Нас мало волнует, говорит он, насколько мы таким образом подтверждаем ту или иную исторически установленную философскую систему. Приближение или присоединение к ней нас не интересует. Ни приоритет, ни оригинальность не являются нашей целью. Мы только выдвигаем «спекулятивные гипотезы», чтобы объяснить и описать факты ежедневного наблюдения. И далее добавляет: «Мы» (психоаналитики) были бы очень признательны философской теории, если бы она сумела нам пояснить значение (Bedeutung) ощущений удовольствия или неудовольствия, являющихся для нас такими «императивными» или такими «настоятельными».
[430]
Итак, «спекулятивные гипотезы» вроде бы не принадлежат к философской системе. Спекулятивное — в этом случае к философии отношения не имеет. Спекулятивные гипотезы не выдвигаются a priori, ни в формальном, ни в материальном плане, так, чтобы они были выведены или составлены на основе непосредственного описания. Именно такой спекуляции не на что рассчитывать от философии.
Делая вид, что окажется бесконечно признателен тому философу, кто объяснил бы ему, что же есть удовольствие, Фрейд с иронией дает понять, что, когда он рассуждает об удовольствии (а какой философ не рассуждает?), он не знает и не говорит, о чем же он ведет речь. В этом он, разумеется, исходит из допущений, почерпнутых из повседневной практики и продиктованных здравым смыслом, но такие допущения настолько же догматичны, настолько «unbedenklich», что и в психоаналитической теории на сегодняшний день.
Позже мы докопаемся до корней этого распространенного догматизма: существует удовольствие, которое выдает себя для повседневной практики в ее расхожем определении, для сознания или восприятия как неудовольствие. Ничто не представляется в общем смысле более неуловимо феноменальным в самой своей структуре, чем удовольствие. Однако феномен неудовольствия в состоянии, скажем, отображать в удовольствии некоторые другие, нефеноменальные его проявления, встречаемые в нашей практике. Доказательства или отображение этого отображения будут приведены несколько позже, не «доказывая» ничего в феноменальном понятии практики.
Итак, спекуляция, эта спекуляция очевидно
[431]
чужда и философии и метафизике. Точнее, она, вероятно, представляет даже то, чего остерегается философия или метафизика, сама их суть в том, чтобы остерегаться ее, поддерживая с ней отношение без связи, отчужденное отношение, выказывающее одновременно и необходимость, и невозможность однозначного толкования этого слова. И именно внутри «самого» слова «спекуляция» его истинный смысл должен найти себе место между философским понятием спекуляции в ее основном, очевидном, законном определении, соответствующем элементарным философским традициям, и понятием, проступающим в настоящем контексте. Это-то понятие и смогло стать двойником другого, обитая в нем самом, позволяя ему иногда от себя отстраняться и при этом неустанно подвергая его обработке прямо по месту жительства. Отсюда в который раз возникает и необходимость (ссылающаяся на возможность) и неоднозначность толкования этого слова. Нельзя сказать, что Фрейд оперирует таким толкованием тематически и всегда связным образом, например, в употреблении «слова». Однако при соответствующем прочтении его текста, что я и пытаюсь проделать в данный момент, невозможно не уловить его воздействия. Спекуляцию, о которой идет речь в данном тексте; нельзя вот так запросто отнести к теоретизированию гегелевского типа, по меньшей мере в своем доминирующем определении. Не более чем по ту сторону эмпирического описания со знанием законов, открытых путем индукции, в большей или меньшей степени оправданной: такое знание никогда не называлось спекулятивным. Однако же Фрейд не ссылается в этом, под словом спекуляция, на чистую теорию и а
[432]
priori, просто предшествующую так называемому эмпирическому содержанию.
Что же делать с этим непостижимым понятием? О каком теоретизировании может идти речь в отношении подобной спекуляции? Почему же она очаровывает Фрейда, без сомнения, так двусмысленно, но непреодолимо? Что же очаровывает в этом слове? И почему оно появляется в тот момент, когда речь идет о жизни/смерти; удовольствии/неудовольствии и повторяемости? Придерживаясь классических критериев философской или научной речи, а также канонов жанра, нельзя сказать, что Фрейд разрабатывает это непостижимое понятие для самого себя, что он делает из него тему для того, чтобы показать его чисто теоретическую оригинальность. Может быть, его оригинальность не носит теоретический (чисто или в основном теоретический) характер: такая вот спекуляция не теоретического свойства. То, что она содержит в себе нечто неприступное (своего рода крепость, тем более неприступная, что она не значится ни в одном из известных реестров; сверхмаскировка миража, местоположение которого невозможно определить), служит стратегии, чья конечная цель не может быть ясной, не может быть самой собой. Для Фрейда не более, чем для кого-либо другого. Эта спекуляция оказывает такие услуги, о которых не хотят ни говорить, ни слышать. Может быть, тот, кто носит имя Фрейд, не может ни присвоить себе нечто спекулятивное от этой странной спекуляции, ни уподобиться спекулянту этой спекуляции без прецедентов и предшественников, ни тем более отрешиться, отказаться от этого, отступиться от одного или другого.
Здесь я задаю вопрос в темноту. Даже, скорее,
[433]
в сумерки, в которых мы блуждаем, когда то, что Фрейд еще не проанализировал, протягивает свои фосфоресцирующие щупальца. Сквозь поразительную канву этого текста, сквозь мотивы его, которые, как представляется, не укладываются ни в один жанр, ни в одну научную или философскую модель. Ни тем более литературную, поэтическую или мифологическую. Все эти жанры, модели, коды, конечно же, в нем присутствуют, все разом или поочередно, развиваемые, ма-нипулируемые, исполняемые в виде отрывков. Но по этой причине и перегруженные. Такова гипотеза или атезис атезиса.
Попытаемся приступить к первой главе. Она похожа на обычное введение. Она небольшая. Вывод из нее странным образом подтверждает убежденность в верховенстве принципа удовольствия. Конечно же, ощущалась и некоторая обеспокоенность, автор даже соизволил сформулировать против себя ряд возражений. Однако, несмотря на это подтверждение и то, что указанным возражениям так и не удалось ничего пошатнуть, Фрейд предписывает «новые формы постановки вопросов» (neue Fragestellungen), новую проблематику. Итак, он прибегает к этому без малейшей демонстрационной необходимости. Он мог бы вполне остановиться и на этом, успешно справившись с возражениями и подтвердив верховенство принципа удовольствия. Однако он вводит не только новые сюжетные линии, но и новую проблематику, другие формы, формулировки, вызывающие вопросы.
Я сразу же перехожу к концу первой главы, к месту первой заминки, где, невзирая на возврат к мнимой точке отправления, на паралич, на имитацию движения и незыблемость принципа удовольствия (в натуральном виде или под
[434]
видом принципа реальности, так как в этой же главе будто бы показано, что последний всего лишь оттеняет, видоизменяет, модулирует первый), где Фрейд наконец приходит к заключению: «Таким образом, не представляется необходимым идти на более широкое ограничение принципа удовольствия; тем не менее, исследование психической реакции на внешнюю опасность может дать новый материал и вызвать новые вопросы (Fragestellungen) в изучаемой здесь проблеме».
Что же придает импульс дальнейшему продвижению? Почему же подтверждение гипотезы после опровержения всех возражений оказывается недостаточным? Что же вызывает здесь новые вопросы? Кто их навязывает?
В самой сжатости первой главы таится уловка. Начиная с первых строк, Фрейд признал, что восприятие удовольствия/неудовольствия остается таинственным, странным образом непостижимым. Толком никто еще ничего об этом не сказал, ни ученый-психолог, ни философ, ни даже психоаналитик.
Однако мы не можем «избежать» столкновения с этим. В который раз мы не можем этого «избежать» (vermeiden). Это «невозможно». А может, стоит попробовать самую открытую, наименее строгую, самую «широко взятую» (lockerste) гипотезу.
Какова она? Как мне кажется, здесь нужно уделить самое пристальное внимание риторике Фрейда. А заодно и режиссуре, сцене, жестам, движениям, селективной стратегии, суетливой избирательности. Образ действия здесь больше не уподобляется обнадеживающей модели, свойственной науке или философии. Например, здесь Фрейд допускает, что он полностью безо-
[435]
ружен относительно того, что же представляет собой удовольствие / неудовольствие, он допускает, что вынужден был прибегнуть к самой «широко взятой» гипотезе, и подытоживает: «Мы решились на...» Wir haben uns entschlossen...
Решились на что? Отдать предпочтение экономической точке зрения и установить с этой точки зрения первое соотношение. Соотношение количественное, а не сущностное. Закономерность, основанная на количестве чего-либо, чья сущность нам неведома (и, более того, что самое поразительно несуразное в таком подходе, чего-либо, чья качественная внешняя сторона или опыт неопределенны с того момента, как удовольствие, мы придем к этому, может восприниматься как неудовольствие), и на количестве энергии (несвязанной энергии — und nicht irgendwie gebundenen — уточняет Фрейд, выделяя это тире), присутствие которой в психической жизни лишь подразумевается. Известно, что такая апелляция к понятию энергии (связанной или свободной) нисколько не облегчает стремление столь тривиально манипулировать собой во Фрейдовом словоблудии. В IV главе Фрейд ссылается на различие, установленное Брейе-ром, между энергией накопления в состоянии покоя (связанной энергией) и энергией высвобождения. Однако он тут же уточняет, что желательно, чтобы такие соотношения как можно дольше оставались «неопределенными». Источником, объединяющим Брейера и Фрейда, является различие между двумя видами энергии, выдвинутое Гельмгольцем исходя из принципа Карно-Клаузиуса и преобразования энергии8.
8 «Мне определенно кажется, что следует установить различие, в том числе и в химических процессах, между частью родственных сил, которая способна свободно превращаться в другие виды работы, и той частью, которая может проявляться только в виде теплоты. Для краткости я назову эти два вида энергии: свободная и связанная энергия». Гельмгольц, 1882 «Uber die Thermodynamik chemischer Vorgange» [вар. пер. «О термодинамике химических процессов»], приведенное Жаном Лапланшем (стр. 203) в одной из глав, чтение которой я здесь предлагаю.
[436]
Внутренняя постоянная энергия соответствовала бы сумме свободной и связанной энергии, первая стремилась бы к уменьшению, в то время как другая увеличивалась. Лапланш исходит из того, что Фрейд слишком свободно, с «вопиющей некорректностью» интерпретировал высказывания, которые заимствовал, в частности преобразуя «свободное» от «свободно употребляемого» в «свободно перемещаемое».
Давайте отложим в сторону все проблемы, возникшие в связи с заимствованием этой энергетической «модели», если это называть заимствованием и если мы полагаем, что улавливаем суть того, о чем в этом «заимствовании» говорится. Раз уже заимствование произведено, в том числе и в этой гипотезе, волей-неволей приходится констатировать, что введение термина энергии в соотношение, предложенное Фрейдом, не обходится без осложнения внутреннего и притом существенного. В чем же состоит принцип этого соотношения? Неудовольствие будто бы соответствует увеличению, удовольствие — уменьшению количества энергии (свободной). Но это соотношение не является ни простым соотношением (einfaches Verhaltnis) между двумя силами, силой восприятия и силой преобразования энергии, ни их прямой пропорцией
[437]
(direkte Proportionalitat). Эта непростота и не-прямота таят в себе неисчерпаемый резерв для спекуляций с момента возникновения самой этой «широко взятой» гипотезы. В этом резерве не содержится никаких существенных богатств, лишь нагромождение башен и изобилие острых углов, нескончаемых дифференциальных уловок. Время тоже не должно при этом оставаться в стороне. Оно не является общей формой, однородным элементом этой дифференциальности — мы, скорее, думаем о том, чтобы оттолкнуться от этой дифференциальной гетерогенности, — но с ним необходимо считаться. Весьма вероятно, отмечает Фрейд, что при этом «решающим» фактором является степень увеличения или уменьшения энергии «во времени», в определенный отрезок времени.
Перед упоминанием Шопенгауэра и Ницше в Selbstdarstellung приводилось имя Фехнера: на сей раз хвала и признание долга без заявления об избежании, и вступление в права наследства. Фехнер, «исследователь, обладающий проницательным взглядом», призывается в поддержку гипотезы. В 1873 году он уже ввел в психофизический закон то, что любое движение сопровождается удовольствием по мере приближения к полной стабильности и неудовольствием, если оно сверх известной границы отклоняется от него к нестабильности. В этом продолжительном цитировании Фехнера Фрейд отказывается, и похоже навсегда, от намека на «определенную зону эстетической индифферентности» между двумя границами. Здесь как бы пролегает некая свободная зона, территория свободного обмена для беспрепятственного спекулятивного движения туда и обратно, похоже, не так ли? Нечто вроде инстанции, которую я бы назвал «duty free»,
[438]
поставляющей на основе эквивалентного обмена разрешенный к вывозу контрабандный товар, этакая идеальная граница, с какой стороны ни погляди? Более или менее идеальная.
Во всяком случае почти тотчас отмечая, что психический аппарат представляет «частный случай» принципа Фехнера, Фрейд из этого заключает, что принцип удовольствия основывается на принципе постоянства, того самого, который и был выведен по кругообразной траектории с помощью тех же фактов, что и навязали нам веру в принцип удовольствия: психический аппарат стремится поддерживать количество имеющегося в нем возбуждения на как можно низком или по меньшей мере постоянном уровне.
Вот так принцип удовольствия и нашел себе подтверждение во всем своем верховенстве (Herrschaft, утверждает Фрейд, и мы принимаем это к сведению).
Первое возражение. Говоря о верховенстве, Фрейд притворялся или верил в это по-настоящему? Только полнейшая логическая завершенность демонстрации или тезиса могла бы в конечном счете определить логико-риторическую ценность такого возражения. Если бы такая завершенность в конечном итоге не была достигнута либо если бы она не поддавалась четкому определению на основании заданных и заранее оговоренных критериев, тогда различие между мнимым и настоящим полностью бы от нас ускользнуло, как оно, по-видимому, ускользнуло и от самого «автора» в том плане, что он оказался бы в таком же положении, что и мы.
Вот возражение. Оно предельно простое: если бы принцип удовольствия являлся абсолютно доминирующим, если бы он бесспорно властво-
[439]
вал безраздельно, то откуда же берется неудовольствие, о котором также бесспорным образом свидетельствует опыт?
Мы страдаем, заявляет этот опыт.
Но какова же его власть в этом отношении? Что же такое опыт? Верно ли то, что мы страдаем? О чем это говорит? И если в этом удовольствие, то где именно: в этом месте или где-либо еще?
Таких вопросов Фрейд не задает, только не здесь и не в такой формулировке. Он принимает к сведению возражение о том, что существует неудовольствие, и кажется, что это противоречит абсолютной власти принципа удовольствия. Первый ответ на это возражение хорошо известен, но я здесь должен постоянно отталкиваться от темы «общеизвестного», чтобы попытаться описать в воздухе другую фигуру. Итак, первый ответ: принцип удовольствия, его название на это указывает, является принципом; он руководит общей тенденцией, которая в присущей ей тенденциозной манере стремится организовать всю деятельность, но случаются, Фехнер это тоже признает, и внешние препятствия. Они иногда мешают ей реализоваться или одерживать победу, но не ставят ее под сомнение в качестве принципиальной тенденции удовольствия, наоборот, с тех пор, как они воспринимаются в качестве препятствий, они ее подтверждают.
Тормозящее препятствие, то, которое нам так хорошо знакомо своей регулярностью, мы относим к «внешнему миру». Когда простое прямое и неосторожное утверждение принципа удовольствия подвергает организм опасности в этом отношении, «инстинкт самосохранения «я» вынуждает принцип отступить, но не исчезнуть, просто уступая свое место, оставить вместо се-