Библиотека    Новые поступления    Словарь    Карта сайтов    Ссылки





назад содержание далее

Часть 13.

в данном конкретном случае, это не отличалось бы оттого факта, что это не выдает себя за литера­турный вымысел, тогда нужно было бы, даже нуж­но будет снова установить разницу между л рас­сказчика и я автора, приспосабливая это к новой «метапсихологической» топике.

Итак, у ребенка прекрасные отношения с окру­жающими, особенно с его матерью, так как (или несмотря на тот факт, что) он не плакал в ее отсут­ствие. Иногда она оставляла его на долгое время. Почему же он не плакал? Кажется, что Фрейд од­новременно обрадован и удивлен этому, даже с некоторым сожалением. Является ли этот ребе­нок действительно настолько нормальным, как Фрейд это сам себе представляет? Так как в самой фразе, где он выделяет этот чудесный характер мальчика, главное то, что его внук не плакал без своей матери (его дочери) во время ее продолжи­тельного отсутствия; Фрейд добавляет «хотя» или «однако», «несмотря на тот факт, что», он к ней был очень привязан, она не только сама выкорми­ла его грудью, но и никогда никому не доверяла уход за своим ребенком. Но это небольшое откло­нение легко устранимо, Фрейд оставляет это «хо­тя» без какого-либо продолжения. Все идет хоро­шо, чудесный ребенок, но. Вот это но: у этого чу­десного ребенка была одна обескураживающая привычка. Каким же образом в конце невероятно­го описания Фрейд может невозмутимо делать вывод: «Я, в конце концов, заметил, что это — иг­ра»; мы вернемся к этому чуть позже. Иногда я бу­ду прерывать свое толкование.

«Ребенок отнюдь не был преждевременно развит; в полтора года он говорил не так уж мно­го понятных слов, а, кроме того, испускал не­сколько, имевших для него одного смысл, звуков [bedeutungsvolle Laute, фонемы, имеющие значе-

[481]

ние], которые, до определенной степени, пони­мались окружающими. Но он был в хороших от­ношениях с родителями и единственной при­слугой, и его хвалили за его «славный характер» [anstandig, покладистый, благоразумный]. Он не беспокоил родителей по ночам, послушно под­чинялся запретам не трогать определенных предметов и не ходить в определенные места и, прежде всего [кроме всего, vor allem anderen], ни­когда не плакал, когда мать уходила на несколько часов, хотя нежно был к ней привязан. Мать не только выкормила его грудью, но и вообще уха­живала за ним без посторонней помощи».

Я на какое-то время прерву свое чтение. Пока вырисовывается некая безоблачная картина без каких-либо «но». Конечно же, одно «но» существу­ет и одно «хотя»; это для равновесия, для внутрен­ней компенсации, которая характеризует равно­весие: он не был ранним ребенком, даже, скорее, немного отставал, но у него были хорошие отно­шения с родителями: он не плакал, когда мать ос­тавляла его одного, но он был привязан к ней, так как на это были причины. И вот, один ли я уже слышу обвинение? То, каким образом выражается извинение, составило бы целый архив в грамма­тике: «но», «хотя». Фрейд не может удержаться, чтобы не извинить сына своей дочери. Что же он ставит ему в вину? Он упрекает его в том, что про­щает ему что-то, или же в том чем-то, что прощает ему? тайную провинность, которую он ему про­щает, или то самое, что извиняет его за провин­ность? и как бы ориентировался прокурор в меня­ющемся синтаксисе этого процесса?

Великое «но» проявится сразу же за этим, на сей раз нарушая безоблачность картины, хотя слово «но» в тексте и не фигурирует. Оно заменяется на «теперь» (nun): однако, теперь, когда, тем не менее,

[482]

между тем, необходимо отметить, вообразите себе, что тогда «Этот славный мальчуган имел все же од­ну обескураживающую привычку...»

Все, что в этом чудном ребенке есть хорошего (несмотря ни на что) — его нормальность, спо­койствие, способность переносить отсутствие любимой матери (дочери) без страха и слез, за все это предвещается некая плата. Все выстроено, обосновано, подчинено системе правил и ком­пенсаций, некой экономии, которая через мгно­вение заявит о себе в виде нехорошей привычки. Эта привычка помогает ему переносить то, чего могли ему стоить эти «полезные привычки». Ребе­нок тоже спекулирует. Что он заплатит (себе), сле­дуя запрету не трогать больше одного предмета? Каким образом ПУ ведет торг между полезной и вредной привычкой? Дедушка, отец дочери и ма­тери, деловито отбирает характеристики описа­ния. Я вижу, как он торопится и беспокоится, как драматург или режиссер, который сам задейство­ван в пьесе. Ставя ее, он торопится все проконт­ролировать, все расставить по местам, прежде чем идти переодеваться для спектакля. Это проявляет­ся в жестком авторитаризме, в решениях, не под­лежащих обсуждению, в нежелании выслушать мнение других, в том, как некоторые вопросы ос­тавляются без ответа. Все элементы мизансцены были установлены: врожденная нормальность не без связи с кормлением от материнской груди, экономический принцип, предписывающий, что­бы за отлучение ребенка от нее и такое отдаление (настолько подчиненное, настолько отдаленное от своего отдаления) была заплачена сверхцена в виде дополнительного удовольствия, чтобы од­на вредная привычка компенсировала, предполо­жительно с процентами, все полезные, например, запрет трогать такие-то предметы,.. Мизансцена

[483]

стремительно приближается, актер-драматург-продюсер делает все сам, он хлопает три-четыре раза в ладоши, вот-вот вздрогнет занавес. Но неиз­вестно, поднимется ли он на сцене или в сцене. До выхода кого-либо из действующих лиц видна кровать под балдахином. Любой выход на сцену и уход с нее в основном должен будет проходить через занавес.

Я не буду сам открывать его, я дам вам возмож­ность сделать это над всем прочим, что касается слов и предметов (занавесов, холстов, вуалей, эк­ранов, девственных плев, зонтов и т. д.), которые довольно долго были объектом моих забот. Можно бы попытаться осуществить наложение всех этих материй, одних на другие, следуя одно­му и тому же закону. У меня для этого нет ни же­лания, ни времени, процесс должен произво­диться сам собой, либо без этого вообще можно обойтись.

Вот занавес Фрейда и нити, за которые дерга­ет дедушка.

«У этого славного мальчугана проявлялась все же одна обескураживающая привычка, а именно: забрасывать в угол комнаты, под кровать, и т. д. все мелкие предметы, попадавшиеся ему под ру­ку таким образом, что Zusammensuchen [поиски с целью собрать, собирание] принадлежностей его игры (Spielzeuges) было делом нелегким».

Занятие для родителей, а также для ребенка, который от них этого ожидает. Оно состоит в том, чтобы искать, собирать, соединять с целью вернуть. Это то, что дедушка называет делом и зачастую нелегким. Взамен он назовет игру рассеиванием, которое отсылает далеко, опера­цией отдаления, а принадлежностью игры сумму используемых предметов. Совокупность процес­са разделена, существует разделение, которое не

[484]

является разделением труда, а разделением меж­ду игрой и делом: ребенок играет в отдаление своих «игрушек», родители трудятся, собирая их, что не всегда является легким делом. Как если бы на этой стадии родители не играли, и ребе­нок не занимался своим делом. Он полностью прощен за это. Кому могло бы прийти в голову его в этом упрекнуть? Но работа зачастую дается с трудом, и по этому поводу слышны уже вздохи. Почему же ребенок разбрасывает предметы, по­чему он отдаляет все, что находит у себя под ру­кой, кого и что?

Появления на сцене катушки еще не было. В не­котором смысле она будет только примером про­цесса, который только что описал Фрейд. Но при­мером показательным, который дает повод для «наблюдения» дополнительного и решающего, для толкования этого процесса. В этом показа­тельном примере ребенок бросает и снова воз­вращает к себе, разбрасывает и собирает, сам от­дает и берет, он олицетворяет собирание и раз­брасывание, множество субъектов действия, дело и игру в одном субъекте, по-видимому, в одном единственном предмете. Это то, что дедушка рас­ценит как «игру» в тот момент, когда все нити бу­дут собраны в одной руке, обходясь без родите­лей, без их работы или же их игры, которая заклю­чалась в приведении комнаты в порядок

Появления катушки еще не было. Слово Spielzeug до сих пор обозначало только собира­тельное понятие, набор игрушек, единицу множе­ства разбрасываемых предметов, которые роди­тели ценой труда должны определенным образом собрать и которые дедушка собирает здесь в од­ном слове. Эта собирательная единица является механизмом игры, которая может приходить в расстройство, менять место, делить на части

[485]

или разбрасывать. Слово «принадлежность» в ка­честве общности предметов в этой теории общ­ности — это Zeug, орудие, средство, продукт, шту­ка и, согласно самому семантическому переходу, что на французском, что на английском языке, пе­нис. Я не буду здесь комментировать сказанное Фрейдом, я не говорю о том, что излагает Фрейд; далеко разбрасывая свои предметы или же свои игрушки, ребенок отделяет себя не только от сво­ей матери (как это будет сказано далее, и даже от своего отца), но и от дополнительного комплекса, состоящего из материнской груди и его собствен­ного полового члена, предоставляя родителям возможность, но лишь на короткое время, объе­динять, совместно объединять то, что он хочет разъединить, удалить, разделить, но ненадолго. Если он разлучается со своей игрушкой (Spielzeug) как с самим собой, с целью позволить себе затем соединиться, это происходит потому, что он сам является собирательным понятием, чье воссоеди­нение может дать повод к любой комбинации со­вокупностей. Все те, кто играет или чьи действия направлены на воссоединение разрозненного, являются заинтересованными сторонами этого процесса. Я не имею в виду, что Фрейд это утверж­дает. Но он заявит в одном из двух высказываний, о которых я упомянул, что ребенок также «играет» и в появление-исчезновение самого себя или сво­его образа. Он сам — часть своей Spielzeug.

Появления катушки еще не было. Вот она, ей еще предшествует интерпретативное введение: «При этом [далеко забрасывая свою игрушку Spielzeug] он, с выражением удовольствия и инте­реса, произносил протяжное о-о-о-о, которое по общему мнению матери и наблюдателя [дочери и отца, матери и дедушки, сроднившихся в од­ной и той же спекуляции] было не междометием,

[486]

а означало «fort» [туда, далеко]. В конце концов, я заметил, что это — игра и что ребенок пользует­ся всеми своими игрушками (Spielsachen) только для того, чтобы играть в «ушли» (fortsein)».

Вмешательство Фрейда (я не говорю дедушки, а того, кто рассказывает о том, что зафиксировал наблюдатель, тот, кто наконец заметил, что «это была игра», существуют, по меньшей мере, три ин­станции одного и того же «сюжета», рассказчик-спекулянт, наблюдатель, дедушка, тот, кто никогда не был открыто отождествлен с двумя другими, двумя другими и т. д.) заслуживает того, чтобы мы в этом месте остановились. Он рассказывает, что он тоже занимался толкованием в качестве на­блюдателя. И он говорит об этом. И все-таки, что же он подразумевает под игрой, или же делом, ко­торое заключается в объединении разрозненно­го? Так вот, парадоксально, что он называет игрой операцию, которая заключается в том, чтобы не играть со своими игрушками: он не пользовался ими, он не использовал (benutzte) свои игрушки, он не применял их с пользой, не орудовал ими, а лишь играл в их отдаление. Итак, «игра» заклю­чается не в том, чтобы играть со своими игрушка­ми, а извлекать из них пользу для другой функции, а именно — чтобы играть в «ушли». Таково, дес­кать, отклонение или телеологическая самоцель этой игры. Но телеология, самоцель удаления ра­ди чего, кого? Для чего и кому служит такое ис­пользование того, что обычно осуществляется без оплаты или без пользы, в данном случае — игра? Какую выгоду можно извлечь из подобной не-бес-платности? И кому? Может быть, не только выгоду, и даже не одну, и может быть, не единственной спекулирующей инстанции. На телеологию тол­куемой ситуации найдется и телеология толкова­ния. А в толкователях недостатка нет: дедушка, он

[487]

же наблюдатель, спекулянт и отец психоанализа, в данном случае рассказчик, и далее, а далее отож­дествляется с каждой из этих инстанций, та, чье суждение, вероятно, до такой степени совпадало (ubereinstimmenden Urteil), чтобы позволить ему раствориться в толковании отца.

Такое совпадение мнений приводит к едино­душию отца и дочери в толковании о-о-о-о как fort и выглядит весьма своеобразно во многих отношениях. Нелегко детально представить та­кую сцену или даже принять на веру ее существо­вание, как и все то, что по этому поводу расска­зывается. А в изложении Фрейда это выглядит следующим образом: мать и наблюдатель каким-то образом объединяются, чтобы вынести оди­наковое суждение о смысле того, что сын и внук произносил в их присутствии, даже для них. По­ди узнай, откуда исходит индукция такой иден­тичности, такого совпадения точек зрения. Но можно быть уверенным в том, что откуда бы она ни исходила, она замкнула круг и соединила все три персонажа в том, что более чем когда-либо подпадает под характеристику «все той же» спе­куляции. Они тайком назвали это «тем же са­мым». На каком языке? Фрейд не задается вопро­сом, на какой язык он переводит о/а. Признание за ним семантического содержания, связанного с определенным языком (такова оппозиция не­мецких слов), и семантического содержания, вы­ходящего за рамки языка (толкование поведения ребенка), является процессом, который не осу­ществим без многих сложных теоретических протоколов. Можно предположить, что о/а не ограничивается простой формальной оппози­цией значений, содержание которых могло бы беспрепятственно варьироваться. Если это варь­ирование ограничено (можно заключить из фак-

[488]

та, если по меньшей мере им интересуются, что отец, дочь и мать вместе сошлись в одном и том же семантическом процессе), то можно выдви­нуть следующую гипотезу: подразумевается не­кое имя собственное, которое понимается в пе­реносном смысле (любое смысловое значение слова, чья звуковая форма не может ни варьиро­вать, ни позволить перевести себя в другую фор­му без потери значения, вводит понятие имени собственного), либо в так называемом «собст­венном» смысле. Эти гипотезы я оставляю от­крытыми, но мне представляются обоснованны­ми гипотезы о согласованности толкований о-о-о-о, или даже о/а, в каком бы то ни было языке (естественном, универсальном или формаль­ном), используемом в общении отца и дочери, дедушки и матери.

И внука и сына, так как два предшествующих поколения изъявили желание идти вместе, со­знательно, как говорит одно из них, решили дей­ствовать сообща, чтобы выразить в общей фор­мулировке то, что их ребенок хотел им дать по­нять, и хотел, чтобы они поняли то же самое, что и он. В этом нет ничего гипотетического или дерзкого. Это аналитическое прочтение того, что содержится в тексте Фрейда. Но мы теперь знаем, насколько способна тавтология в чрез­мерном количестве вызывать отрыжку.

И если это было то, к чему стремился сын, а точ­нее, внук, если это было также тем, что он считал, не отдавая себе в этом отчета и не желая этого, этим самым покрывающим единогласие в приго­воре (Urteil)? Отец отсутствует. Он далеко. Строго говоря, требуется уточнить, один из двух отцов, отец мальчика серьезного до такой степени, что его игра состоит не в том, чтобы играть с игрушка­ми, но отдалять их, играть только в их отдаление.

[489]

Чтобы сделать это полезным для себя. Что же каса­ется отца Софии и психоанализа, то он присутству­ет всегда. Кто же в таком случае спекулирует?

Явления катушки еще не было. Вот оно. При забрасывании ее в нужном направлении ребе­нок проявлял удивительную сноровку.

Это продолжение. «Однажды я сделал следую­щее наблюдение, которое подтвердило мои догад­ки. У ребенка была деревянная катушка (Holzspule), вокруг которой была завязана веревочка (Bind­faden). Ему никогда не приходило в голову возить ее по полу позади себя, то есть играть с ней в ма­шинку, но, держа катушку за веревку, он с большим проворством (Geschick) перебрасывал ее за край своей завешенной кроватки (verhangten Bettchens) так, что она там исчезала, и при этом произносил свое многозначительное (Bedeutungsvolles) o-o-o-o и затем снова за веревочку вытаскивал ее из крова­ти, но теперь ее появление приветствовал радост­ным «Da» [вар. пер. — вот]. В этом-то и заключалась вся игра (komplette Spiel) — исчезновение и появле­ние снова (Verschwinden und Wiederkommen). Заме­тен бывал, как правило, только первый акт, и этот акт, сам по себе, неутомимо повторялся как игра, хотя больше удовольствия несомненно доставлял второй акт».

В этом высказывании звучит тревожный зво­нок Откликаясь на него, следует замечание, ко­торое я сейчас приведу.

«В этом, как говорит Фрейд, и заключалась вся игра». То, что сразу же подразумевает: в этом и заключается наблюдение, как полное толкова­ние этой игры. Всего в нем хватает, оно насыща­емо и насыщено. Если бы такая полнота была строго очевидной, настаивал бы Фрейд на этом, привлекал бы он на это внимание, как если бы он

[490]

стремился срочно закрыть вопрос, завершить, взять в рамочку? Тем более мы предполагаем не­завершенность (в плане объекта и описания), поскольку: 1) Сама сцена является бесконечно повторяемым дополнением, как если бы одно дополнение порождало необходимость следую­щего, и т. д.; 2) Отмечается некая аксиома неза­вершенности в структуре сцены написания. Фрейд дорожит, по меньшей мере, положением спекулянта в качестве заинтересованного на­блюдателя. Даже если бы такая полнота была воз­можна, она не смогла бы ни появиться у такого «наблюдателя», ни квалифицироваться им в ка­честве таковой.

Но это все общие рассуждения. Они обрисо­вывают только формальные условия определен­ной незавершенности, значимое отсутствие та­кого чрезвычайно существенного признака. Будь то в отношении описанной сцены, будь то р от­ношении описания, либо в бессознательном, ко­торое объединяет эти два понятия, сливает их в одно бессознательное, унаследованное, пере­данное телекоммуникативным образом, соглас­но одной и той же телеологии.

Спекулирует на возврате, возвращаясь, довер­шает: самое большое удовольствие, отмечает он, не будучи таким уж очевидцем данной сцены, до­ставляет Wiederkommen, возвращение. Тем не ме­нее то, что таким образом обрекает очертания по возвращении, необходимо снова и снова от­далять для того, чтобы игра оказалась завершен­ной. Спекуляция происходит с момента возвра­щения, с точки отправления того, что сулит вы­году. С того, что возвращается, чтобы уйти, или уходит, чтобы вернуться.

Это — завершенность, говорит он.

Между тем он сожалеет, что все не так, как долж-

[491]

но бы происходить. Как это должно бы происхо­дить, если бы нить была в руках у него самого.

Или все нити. Как бы он сам забавлялся с подоб­ным волчком на веревочке, который запускают пе­ред или над собой и который как бы сам возвраща­ется, снова заматываясь? Который возвращается сам, если он был достаточно отдален? Нужно из­ловчиться запустить так, чтобы он сам смог вер­нуться, другими словами, чтобы дать ему возмож­ность вернуться. Каким же образом сыграл бы сам спекулянт? Как бы он сам принялся раскатывать, запускать и давать катиться этому клубку? Насколь­ко ему удалось бы справиться с таким вот лассо? В чем бы заключалось его проворство?

Он, похоже, выказывает удивление, смешанное с некоторым сожалением от того, что славному ребенку никогда не приходила в голову мысль тя­гать катушку за собой и играть с ней в машину, скорее, в вагон (Wagen), в поезд. Как если бы мож­но было держать пари (еще раз Wagen), что спеку­лянт (чей извращенный вкус, скажем, боязнь же­лезной дороги Eisenbahn, достаточно известен, чтобы наставить нас на правильный путь) сам бы играл в маленький поезд с одним из этих «малень­ких предметов» (kleinen Gegenstande). Вот первая проблема, первое недоразумение отца объекта или дедушки субъекта, отца дочери (матери — объекта Эрнста) или же дедушки маленького мальчика (Эрнст — «субъект» fort/da), но почему же он не играет в поезд или в машину? Разве не это было бы более нормальным? И почему он не играет в машину и не тягает эту самую катушку позади себя? Раз уж этот предмет являет собой средство передвижения. Если бы Фрейд играл на месте своего внука (а значит, со своей дочерью, поскольку катушка ее и воплощает, как он отме­тит в следующем абзаце, или, по меньшей мере,

[492]

она является, следуя нити рассуждений, только некоторой чертой или же поездом, который к ней ведет, чтобы отправиться обратно), отец (дедуш­ка) играл бы в вагончик [да простят мне все эти скобки — отец (дедушка) и дочь (мать), но они не­обходимы, чтобы отразить порядок родственных взаимоотношений, расположение по местам и побудительную причину того, что я приводил в качестве доводов, начиная атезис По ту сторо­ну..], и поскольку игра идет всерьез, это было бы еще серьезнее, говорит он с весьма серьезным ви­дом. Жаль, что ребенку никогда не приходила в голову мысль (подумать только!) таскать игруш­ку за собой по полу и, таким образом, играть с ней в машинку: Es fiel ihm nie ein, sie zum Beispiel am Boden hinter sich herzuziehen, also Wagen mit ihr zu spielen, sondern es warf... Это было бы более серьез­но, но такая мысль Эрнста никогда не посещала. Вместо того чгобы играть на полу (am Boden), он упорно вовлекал в игру кровать, играл с катушкой над кроватью, а также в ней. Не в том смысле в кровати, куда он забирался, так как вопреки то­му, что текст и перевод часто побуждали думать многих (спрашивается, почему), ребенок не нахо­дится в кровати в тот момент, когда он пускает ка­тушку. Он забрасывает ее извне за край кровати, вуали или занавески, которые скрывают ее края (Rand) с наружной стороны, прямо на простыни. Во всяком случае, именно «из кровати» (zog... aus dem Bett heraus) он вытаскивает машинку, чтобы заставить ее вернуться: da. А значит кровать это — fort, что противоречит, по-видимому, любому же­ланию, но может быть недостаточно fort для отца (дедушки), который хотел бы, чтобы Эрнст играл более серьезно на полу (am Boden), не обращая внимания на кровать. Но для обоих отдаление кровати навеяно этим da, которое ее разделяет:

[493]

слишком или недостаточно. Для одного или для другого.

Что означает для отца (дедушки) играть в по­езд? Спекулировать: это значило бы ни в коем случае не бросать катушку (но разве ребенок когда-либо бросает ее, не держа на привязи?), все время держать ее на расстоянии, причем на оди­наковом расстоянии (длина веревки остается не­изменной), давать (позволять) ей перемещаться в одно и то же время и в том же ритме, что и са­мому себе. При этом нет нужды задавать такому поезду обратное направление, ведь он, по сути, даже и не отправлялся. Едва отправился, как пора возвращаться.

Так, внесли ясность. Это то, что устроило бы от-ца(дедушку)-спекулянта. При этом ради полноты своего толкования он отказывает себе в дополни­тельном удовольствии, аналогичном тому, что он приписывает в качестве основного для Эрнста, а именно, получаемого им в момент возврата иг­рушки. Он лишает себя этого с тем, чтобы избежать лишних затруднений или риска заключить пари. И чтобы не вводить в игру желанную кровать.

А игра в вагончик также заключалась бы в том, чтобы «тянуть за собой» (hinter sich herzuziehen) объект обладания, крепко держать локомотив на привязи и видеть его, только оглядываясь назад. Его нет перед глазами. Как Эвридики или анали­тика. Так как спекулянт (аналитик), очевидно, яв­ляется первым, кто делает анализ. Анализирую­щим локомотивом, для которого закон слыши­мости преобладает над законом видимости.

У нас нет оснований судить о нормальности выбора ребенка, ведь мы знаем его только со слов его прародителя. Но нам может показаться стран­ной подобная склонность прародителя. Все про­исходит на фоне кровати и всегда происходило

[494]

на фоне только завешенной кровати, того, что на­зывают «колыбелью с накидкой». Если ребенок был вне кровати, но возле нее, и занят ею, в чем его как бы упрекает дедушка, этот занавес, эта ву­аль, ткань, эта «накидка», скрывая прутья, образует внутреннюю перегородку fort/da, двойной экран, который разделяет его внутри со своей наружной и внутренней стороной, но который разделяет, соединяя его с самим собой, затрагивая его двой­ным образом fort:da. Я не могу не назвать это в очередной раз девственной плевой fort:da. Вуаль этой «накидки» и является интересом к кровати и fort:da всех поколений. Я не осмелюсь сказать: это — София. Как же Эрнст мог серьезно играть в машинку и, используя кровать с накидкой, тя­нуть ее за собой? Мы задаемся этим вопросом. Мо­жет, ему просто ничего и не надо было делать с указанным объектом (препятствием, экраном), именуемым кроватью, или краем кровати, или девственной плевой, полностью держаться в сто­роне, оставляя, таким образом, место свободным, либо полностью на кровати (как принято счи­тать), что позволило бы установить искомые со­ответствия менее трудоемким путем. Но, чтобы поместить Spielzeug или «маленький объект» поза­ди себя, с кроватью или без нее, чтобы игрушка воплощала дочь (мать) или отца [зятя, как это бу­дет рассмотрено далее, и синтаксис отца (дедуш­ки) легко выходит за рамки поколения, делая шаг в сторону], необходимо, чтобы зарождались опре­деленные мысли. Проследите за движением туда-обратно всех нитей. Дедушка сожалеет, что у его внука не зародилось подобных мыслей (разум­ных или безрассудных) об игре без кровати, разве что это будет кровать без накидки, что не значит без девственной плевы. Он сожалеет, что такие мысли не посетили его внука, но его самого они

[495]

не забыли посетить. Он считает их естественны­ми, и это лучше дополнило бы описание, если не саму игру. По этой же причине, если можно так выразиться, он сожалеет и о том, что у его внука все-таки были идеи, которые он сам выдумал для него, так как если они были у него для внука, то и внук не остался внакладе и поделился своими мыслями с дедушкой.

(Весь этот синтаксис становится возможным благодаря наличию графики края кровати или девственной плевы, кромки и шага, как это было замечено в другом месте. Я не буду здесь этим злоупотреблять).

А все-таки не был ли край этой кровати, такой необходимый и ускользающий от определения, кушеткой? Еще нет, несмотря на все уловки спе­куляции. Тем не менее.

То, что дедушка(отец)-спекулянт называет за­вершенной игрой, очевидно, является процессом, осуществляющимся в двух фазах, в двойственнос­ти и в удвоенной двойственности этих фаз: исчез­новение/возрождение, отсутствие/возникнове­ние. Именно повторное возвращение, очередной виток повторения и повторного появления и при­вязывает игру к нему самому. Он делает упор на то, что наибольшее количество удовольствия ре­бенок получает во время второй фазы, в момент возвращения, которое ведает всем и без которого ничего бы не возникло. Возвращение задает тон всей телеологии. Что и позволяет предварить тот ход, что эта операция в своей так называемой за­вершенности будет полностью проходить под верховенством ПУ. Повторению еще далеко до то­го, чтобы расстроить его планы, ПУ пытается на­помнить о себе в повторении возникновения, присутствия, воплощения, повторения, как мы это

[496]

увидим, укрощенного, контролирующего и под­тверждающего свое господство (а также господ­ство ПУ). Господство ПУ, видимо, является лишь господством в общем смысле слова: Herrschaft (господство) ПУ не существует, существует Herrschaft, который отдаляется от самого себя только для того, чтобы заново приспособиться, тавто-телеология, которая тем не менее призыва­ет или позволяет своему иному возвращаться под видом домашнего привидения. Итак, можем пред­ставить, как это будет. То, что вернется — если уже не вернулось, не то чтобы в порядке противоре­чия или противопоставления ПУ, а путем подрыва его в качестве инородного тела, подтачивания ис­подтишка, начиная с более изначального, чем он сам, и не зависящего от него, более старого, чем он сам в себе, — не будет скрываться под именем влечения к смерти или навязчивого повторения, другого властелина или же его распорядителя, а будет нечто совсем другое, нежели господство, совсем другое. Чтобы выступить в качестве совсем другого, оно не должно будет противопоставлять­ся, входить в диалектические отношения с власте­лином (жизнью, ПУ в качестве жизни, существую­щим ПУ, ПУ при жизни). Оно не должно будет ис­пользовать диалектику, например, властелина и раба. Это не-господство не должно будет тем бо­лее находить диалектические отношения, напри­мер, со смертью, чтобы стать «истинным власте­лином», как это происходит в спекулятивном иде­ализме.

Я говорю о ПУ как о господстве в общем смыс­ле. На той стадии, где мы с вами находимся, так на­зываемая «завершенная игра» больше не касается того или иного определенного предмета, напри­мер, катушки или того, что она собой подменяет. В основном речь идет о повторяемости, о воз-

[497]

врате прибыли или привидения, о возвращаемости в общем смысле. Речь идет о повторяемости па­ры исчезновение/повторное явление, не только о повторном явлении в порядке, присущем этой паре, но и о повторном явлении пары, которая обязана вернуться. Необходимо вернуть повторе­ние того, что возвращается, начиная со своего возвращения. Итак, это больше не то и не это. Не тот или иной объект, что обязан уходить/воз­вращаться, либо который будет возвращаться, это — сам уход — возвращение, иными словами, предъявление себя повторно, самовозвращение возвращения. Это больше не объект, который буд­то бы предъявляется повторно, а воспроизведе­ние, возврат самого возвращения, возврат к сути возвращения. Вот источник величайшего удо­вольствия и осуществления «завершенной иг­ры», — утверждает он: пусть возвращение вернет­ся, пусть это будет не только возвращение некоего объекта, но и себя самого, или пусть он явится его собственным объектом, пусть то, что способству­ет его возвращению, возвратится к самому себе. Вот что происходит с самим объектом, снова ставшим субъектом fort/da, исчезновение/по­вторное появление самого себя, вновь присвоен­ный объект самого себя, повторное появление, как будет сказано по-французски, собственной катушки со всеми нитями в руке. Таким образом, мы наталкиваемся на первое из двух высказыва­ний внизу страницы. Оно касается «второго акта», с которым было бесспорно связано «величайшее удовольствие». О чем там идет речь? О том, что ре­бенок играет в полезности fort/da с чем-то, что бо­лее не является предметом-объектом, дополни­тельной катушкой, заменяющей что-то другое, а с дополнительной катушкой дополнительной катушки, со своей собственной «катушкой», с са-

[498]

мим собой как объектом-субъектом в зеркале/без зеркала. Вот: «Дальнейшее наблюдение полно­стью подтвердило это мое толкование. Однажды, когда мать отлучилась из дома на несколько ча­сов, мальчик встретил ее по возвращении (Wiederkommen) следующим возгласом экспан­сивного Веbi о-о-о-о/. Сначала это было непонят­но, но потом оказалось (Es ergab sich aber bald), что во время своего долгого одиночества (Allein­sein) ребенок нашел способ, как исчезнуть самому (verschwinden zu lassen). Он обнаружил свое изоб­ражение в зеркале, которое доходило почти до пола, а затем опустился на корточки, так что его изображение сделало «fort» [ушло]».

На этот раз мы не знаем, ни в какой момент это обнаружилось, ни заставило призадуматься (Es ergab sich...), ни кого. Дедушку-наблюдателя, постоянно присутствующего во время отсутст­вия дочери (матери)? В момент возвращения до­чери и опять совместно с ней? Нужно ли было «наблюдателю», чтобы она была там, чтобы убе­диться в совпадении мнений? Не заставляет ли он сам ее вернуться, не нуждаясь в том, чтобы она была дома, чтобы ощущать ее присутствие? А если ребенок знал это, не испытывая нужды в таком знании?

Итак, он играет в то, чтобы своим исчезнове­нием сделать себя сильным, своим «fort», в отсут­ствие матери, во время собственного отсутствия. Накопленное наслаждение, которое обходится без того, в чем нуждается, является идеальной ка­питализацией, самой капитализацией, проходя­щей через идеализацию. Мы подтруниваем над тем, в чем нуждаемся, и теряем голову в стремле­нии заполучить желаемое. Накопленное наслаж­дение заключается в том, что ребенок отожде­ствляет себя с матерью, поскольку он исчезает,

[499]

как и она, и заставляет ее вернуться вместе с со­бой, заставляя вернуться себя, и больше ничего. Только себя, ее в себе. Все это, оставаясь ближе всего к ПУ, который никогда не отлучается и до­ставляет (себе) наибольшее удовольствие. И на­слаждение при этом достигает наивысшей сте­пени. Ребенок заставляет себя исчезнуть, он сим­волически распоряжается собой, он играет с неживым, как с самим собой, он заставляет себя появляться снова без зеркала в самом своем ис­чезновении, удерживая себя, как и мать, на конце нитки*. Он разговаривает с собой по телефону, он зовет себя. Он перезванивает себе, «непроиз­вольно» огорчается из-за своего присутствия-от­сутствия в присутствии-отсутствии своей мате­ри. Он повторяет себя снова. Всегда по закону ПУ. При развернутой спекуляции ПУ, который, похоже, никогда не отлучается от себя самого. Ни от кого-либо другого. Телефонный или теле­тайпный звонок придает «движение», подписы­вая контракт с самим собой.

Сделаем паузу после первого высказывания внизу страницы.

Как бы долго это ни разыгрывалось, все еще только начинается.

* Нитка и провод на французском обозначаются одним словом Fil, отсюда игра слов. (Прим. ред.).

[500]

«СЕАНС ПРОДОЛЖАЕТСЯ»(возвращение к отправителю, телеграмме и поколению детей)

Серьезная игра fort/da спаривает присутствие и отсутствие в повторении возвращения. Она их сопоставляет, она упреждает повторение, как и их соотношение, соотносит их одно с другим, нала­гает одно над или под другим. Таким образом, она играет с собой, не без пользы как со своим собст­венным объектом. С этого момента подтвержда­ется ранее предложенное мной глубокое «соотно­шение» между объектом или содержанием По ту сторону... тем, что Фрейд, как полагают, написал, описал, проанализировал, рассмотрел, трактовал и так далее, и с другой стороны, системой его ма­неры письма, сцены написания, которую он разы­грывает или которая разыгрывается сама собойт С ним, без него, о нем или же одновременно и то, и другое, и третье. Это является все той же «завер­шенной игрой» fort/da, Фрейд проделывает со своим текстом (или без него) то же самое, что Эрнст со своей катушкой (или же без without нее). И если игра считается завершенной с одной и с другой стороны, необходимо принять во вни­мание в высшей степени символическую завер­шенность, которая бы формировалась из этих двух завершенностей, которая, очевидно, всякий раз оказывается незавершенной в каждом из ее эпизодов, следовательно, полностью незавершен­ной, пока обе незавершенности, наложенные од-

[501]

на на другую, приумножаются, дополняя друг дру­га без завершения. Согласимся с тем, что Фрейд пишет. Он пишет, что он пишет, он описывает то, что он описывает, но что также является тем, что он делает, он делает то, что он описывает, а имен­но то, что делает Эрнсг-./оП/аа со своей катушкой. И всякий раз, когда произносится слово делать, надо бы уточнять: позволить делать (lassen). Фрейд не с этим объектом, которым является ПУ, предается fort/da. Он проделывает это с самим со­бой, он возвращается к себе. Следуя по обходному пути тепе, на этот раз по всей цепочке. Так же, как Эрнст, возвращая к себе объект (мать, какую-ни­будь штуку или что бы то ни было), сразу же дохо­дит до возвращения к себе самому, непосредст­венно выполняя дополнительное действие, так же как возвращается к себе дедушка-спекулянт, опи­сывая или возвращая то или другое. А заодно и то, что мы именуем его текстом, заключая договор с самим собой, чтобы сохранить все нити, связы­вающие его с последующим поколением. Не ме­нее, чем с предыдущим. Неоспоримое предыдущее поколение. Неоспоримость является также тем, что обходится без свидетелей. И тем, что мы ко всему прочему не можем не рассмотреть, никакое контрсвидетельство не в состоянии уравновесить это телеологическое самоназначение. Сеть рас­ставлена, за какую-либо нить ее можно потянуть, только впутавшись рукой, ногой или же всем ос­тальным. Это лассо или петля1. Фрейд ее не рас­ставлял. Скажем, его угораздило впутаться. Но по­ка ничего не было сказано, мы ничего не знаем об

1 Что касается двойной ограничительной структуры пет­ли в ее отношении к fort:da, я должен сослаться на Glas (Galilee, 1974) и на «Restitution — de la verite en pein­ture», в La Verite en peinture (Flammarion, Champs, 1978).

[502]

этом, так как он сам оказался заведомо застигнут врасплох таким оборотом. Он не смог оценить ситуацию или предвидеть ее полностью, таковым было условие наложения.

Прежде всего это проявляется полностью формальным и общим образом. В некотором ро­де a priori. Сцена fort/da, каким бы ни было ее примерное содержание, всегда находится в про­цессе предварительного описания своего собст­венного описания в виде отсроченного наложе­ния. Написание fort/da всегда является fort/da, и мы будем искать ПУ и его влечение к смерти в глубине этой бездны. Эта бездна вобрала в себя не одно поколение, как это звучало бы примени­тельно к компьютеру Это, сказал бы я, полно­стью формальным и общим образом проявляет­ся как бы a priori, но a priori по факту свершивше­гося. Действительно, поскольку предметы могут заменять друг друга вплоть до обнажения самой заменяющей структуры, формальная структура дает возможность прочесть себя: речь больше не идет об отдалении, выражающемся в отсутствии того или этого, о приближении, восстанавлива­ющем присутствие того или этого, речь идет об отдалении далекого и о приближении близкого, об отсутствии отсутствующего и о присутствии присутствующего. Но отдаление не является да­лекоидущим, приближение сближающим, отсут­ствие недостатком присутствия либо присутст­вие явным. Fortsein, о котором буквально говорит Фрейд, — не более fort, нежели Dasein — da. От­сюда следует (так как это вовсе не одно и то же), что в результате Entfernung и шага, о которых речь шла ранее, fort не настолько уже и далеко, также, как и da так уж и рядом. Неэквивалент­ная пропорция, fort:da.

Фрейд вспоминает. Он возвращает свои вос-

[503]

поминания и самого себя. Как Эрнст в зеркале и без него. Но его спекулятивная работа также приводит к возврату чего-то другого и самой се­бя. Зеркальное отражение нисколько не являет­ся, как зачастую принято считать, просто по­вторным присвоением. А тем более da.

Спекулянт вспоминает самого себя. Он опи­сывает то, что он делает. Конечно же, делая это без умысла, и все, что я излагаю при этом, обхо­дится без полностью самоаналитического рас­чета, в чем и заключается интерес и необходи­мость того, что я делаю. Ведь спекуляция переда­ется из поколения в поколение без того, чтобы расчет, из которого она исходит, подвергся са­моанализу.

Он вспоминает. Кого и что? Кого? Безусловно его. Но нам не дано знать, можно ли это «его» обозначить «меня»; и даже если бы он говорил «меня», то тогда какое бы «я» взяло слово. Fort:da было бы уже достаточно для того, чтобы лишить нас какой бы то ни было уверенности по этому вопросу. А посему, если в этом месте возникает необходимость в автобиографическом экскурсе, причем широкомасштабном, то придется это де­лать с новыми издержками. Этот текст автобио­графичен, но совсем не в том ключе, как это вос­принималось до сих пор. Прежде всего автобио­графическое не перекрывает в полной мере автоаналитическое. Затем он вынуждает пере­смотреть все, что так или иначе касается этого авто-. Наконец, будучи далеким от того, чтобы поведать нам в доходчивом виде, что все-таки оз­начает автобиография, он учреждает в силу свое­го собственного странного контракта новый те­оретический и практический закон для какой угодно автобиографии.

По ту сторону... следовательно, не являетс

[504]

примером того, что мы считали известным под названием автобиографии. Он пишет автобио­графично, и из того, что один «автор» в ней не­много рассказывает о своей жизни, мы не мо­жем извлечь вывод, что документ не имеет правдивого, научного или философского зна­чения. Открывается некая «сфера», где описа­ние, как утверждается, какого-либо сюжета в его тексте (требуется пересмотреть столько поня­тий) является также и условием состоятельнос­ти и убедительности текста, того, что представ­ляется «ценным» по ту сторону того, что имену­ется эмпирической субъективностью, если все-таки предположить, что нечто подобное действительно существует, учитывая то, как она сквозит в устных и письменных высказываниях, в подмене одного предмета другим, в подмене самой себя, в своем присоединении в качестве предмета к другому предмету, одним словом, происходит подмена. Из-за такого рода убеди­тельности степень правдивости излагаемого не поддается оценке.

Итак, автобиографичность не является за­благовременно открытой областью, в которой дедушка-спекулянт рассказывает какую-то ис­торию, ту историю, которая произошла с ним в его жизни. То, что он рассказывает, является автобиографией. Fort:da является здесь предме­том обсуждения, как частная история, именно" автобиографичность указывает, что любая ав­тобиография является уходом и возвращением какого-нибудь fort/da, например, этого. Которо­го? Fort:da Эрнста? Его матери, солидарной с его дедушкой в толковании его собственного fort:da? И отца, иначе говоря, его дедушки? Ве­ликого спекулянта? Отца психоанализа? Автора По ту сторону...? Но каким же образом добрать-

[505]

ся до последнего без спектрального анализа всех остальных?

Эллиптически, из-за нехватки времени, я скажу, что графика, автобиографичность По ту сторону... слова по ту сторону (jenseits в общем смысле, шаг по ту сторону в общем смысле) на­носит fort:da удар одним предписанием, пред­писанием наложения, посредством которого приближение у-даляется в бездну (Ent-fernung). Позыв к смерти там, в ПУ, который исходит из fort:da.

Фрейд, можно сказать, вспоминает. Кого? Что? Прежде всего тривиально, он вспоминает, припоминает себя. Он рассказывает себе и нам о воспоминании, которое остается у него в па­мяти, в сознательной памяти. Воспоминание об одной сцене, по правде говоря многоплановой, так как она состоит из повторений, сцене, веду­щей к другому, к двум другим (ребенку и мате­ри), но которые являются его дочерью и вну­ком. К его старшему внуку, не будем забывать об этом, но этот старший не носит имени дедушки по материнской линии. Он утверждает, что был в этой сцене регулярным, постоянным, досто­верным «наблюдателем». Но вероятнее всего он был чрезвычайно заинтересованным наблюда­телем, присутствующим, вмешивающимся. Под одной крышей, которая, не будучи в строгом смысле ни его крышей, ни даже просто общей, однако принадлежит почти своим, вот это-то почти, что может быть и не дает экономии опе­рации снова захлопнуться и, следовательно, обусловливает ее. Что можно привести в каче­стве доводов в пользу того, что, вспоминая тот самый эпизод с Эрнстом, он не вспоминает се­бя, не вспоминает, что это произошло с ним? Множеством переплетенных свидетельств, еле-

[506]

дующих одно за другим в «одной и той же» це­почке повествования.

Во-первых, он вспоминает, что Эрнст вспоми­нает (себе) свою мать: он вспоминает Софию. Он вспоминает, что Эрнст вспоминает его дочь, вспоминая свою мать. Синтаксическая двусмыс­ленность притяжательного местоимения здесь является не только грамматическим приемом. Эрнст и его дедушка находятся в такой генеало­гической ситуации,, что наиболее притяжатель­ный из двух всегда может сойти за другого. Отку­да и вытекает, непосредственно открытая этой сценой, возможность перестановки мест и того, что нужно понимать как родительный падеж: мать одного из них является не только дочерью другого, она является также его матерью, дочь одного является не только матерью другого, она также его дочь и так далее. Уже в самый, так ска­зать, разгар сцены, и даже прежде чем Фрейд об­наружил с ней связь, его положение позволило ему без труда отождествить себя со своим вну­ком, и, играя на двух досках, он вспоминает свою мать, вспоминая свою дочь. Такое отождествле­ние дедушки и внука принимается как обычное явление, но у нас сейчас тому будет более чем до­статочно доказательств. Такое отождествление могло проявиться особенным образом у предте­чи психоанализа.

Я только что сказал: «Уже в самый, так сказать, разгар сцены». Я добавлю a fortiori в момент, ког­да приходит желание писать об этом или по­слать себе письмо для того, чтобы оно верну­лось, создав свою промежуточную почтовую станцию, то самое звено, благодаря которому у письма всегда имеется возможность не дойти до адресата, и эта возможность никогда не дойти до пункта назначения разделяет структуру в са-

[507]

мом начале игры. Так как (например) не было бы ни промежуточной почтовой станции, ни анали­тического движения, если бы место назначения письма нельзя было разделить и если бы письмо всегда находило адресата. Я добавлю a fortiori, но поймите правильно, что a fortiori в дополни­тельной графике было предписано иметь место, о чем было заявлено и что чересчур поспешно назвали первичной сценой.

A fortiori a priori позволяет раскрыть себя (с меньшим трудом) во второй заметке, о которой я только что говорил. Она была написана после случившегося и напоминает о том, что София умерла: дочь (мать), о которой вспоминает ребе­нок, вскоре умерла. Впрочем, она была упомя­нута совершенно иным образом. Прежде чем перейти к толкованию этой дополнительной за­метки, необходимо определить ей место в марш­руте. Она следует за первой заметкой через стра­ницу, но через интервал, когда страница уже бы­ла перевернута. Фрейд уже сделал вывод, что анализ даже весьма своеобразного, но единич­ного случая не позволяет выработать никакого достоверного решения. Он сделал такой вывод после полного перипетий абзаца, который начи­нается с утверждения ПУ в своих правах: это происходит в тот момент, когда толкование (Deutung) игры показывает, как ребенок компен­сирует себе нанесенный ущерб, вознаграждает себя, возмещает себе убытки (уход матери), иг­рая в исчезновение-появление. Но Фрейд сразу же отбрасывает это толкование, так как оно при­бегает к ПУ. Поскольку если уход матери был очевидным образом неприятен, как же объяс­нить согласно ПУ то, что ребенок его воспроиз­водит и даже чаще его неприятную фазу (уход), чем приятную (возвращение)? Именно здесь

[508]

Фрейд вынужден любопытным образом изме­нить и дополнить предыдущее описание. Он вы­нужден признать и признает на самом деле, что одна стадия игры более навязчиво повторяюща­яся, нежели другая: равновесие завершенности игры нарушено, и Фрейд об этом не упомянул. А главное, он нам сейчас говорит, что «первый акт», исчезновение, Fortgehen, был фактически независимым: «он инсценировался, как игра са­ма по себе» («...fur sich allein als Spiel inszeniert wurde»). Итак, отдаление является завершенной игрой, почти завершенной самой по себе в боль­шой завершенной игре. Мы оказались правы, тем более, что уже высказывались на этот счет, не принимая утверждение о завершенности иг­ры за чистую монету. Именно тот факт, что отда­ление само по себе является независимой игрой и притом более навязчивой, вынуждает объясне­ние в соответствии с ПУ и в очередной раз fortge­ben, искать укрытия в спекулятивной риторике. И поэтому анализ такого случая не приводит ни к какому определенному решению.

Но после этого абзаца Фрейд не отказывается от ПУ просто так. Он пытается сделать это еще дважды до последнего смиренного многоточия этой главы. 1. Он пытается увидеть, в активном принятии на себя ответственности за пассивную ситуацию (ребенок, который ничего не может поделать в связи с отдалением своей матери), удовлетворение (следовательно, удовольствие), но удовлетворение «влечением к господству» (Bemachtigungstrieb), из чего Фрейд любопыт­ным образом заключает, что такое влечение, дес­кать, становится «независимым», будь то от при­ятной или неприятной стороны воспоминания. Таким образом, он будто бы предвещает опреде­ленный шаг по ту сторону ПУ. Тогда почему же

[509]

такое влечение (которое фигурирует в других текстах Фрейда, а здесь играет удивительно не­значительную роль) было бы чуждо ПУ? Почему же оно не переплетается с ПУ, так часто употреб­ляемом в виде метафоры, по меньшей мере гос­подства (Herrschaft)? Какая разница между прин­ципом и влечением? Оставим на время эти во­просы. 2. После этой попытки Фрейд еще раз приводит некое другое толкование, другое обра­щение к ПУ. Речь идет о том, чтобы увидеть его отрицательное действие. Удовольствие будто бы испытывается от того, чтобы заставить исчез­нуть; процесс удаления предмета, по-видимому, приносит удовлетворение, так как, похоже, су­ществует некий интерес (второстепенный) в его исчезновении. Какой? Здесь дедушка дает два, любопытным образом связанных или спарен­ных примера: удаление своей дочери (матери) своим внуком и/или удаление своего зятя (отца), факт и контекст, имеющие значение, это — его первое появление в анализе. Зять-отец появляет­ся только для того, чтобы быть удаленным, толь­ко в тот момент, когда дедушка пытается дать не­гативное толкование ПУ, согласно которому внук отсылает своего отца на войну, чтобы «не препятствовали его единоличному владению ма­терью». Именно эта фраза предваряет сообще­ние о смерти Софии. Прежде чем толковать этот абзац о двух негативных действиях ПУ, включая заметку, я извлеку из предыдущего абзаца одну ремарку. Я отделил ее только потому, что она мне казалась отделимой, как паразит из своего непосредственного окружения. Она лучше вос­принимается, наверное, в эпиграфе к тому, что следует дальше. В предыдущем абзаце она слы­шится как шум, исходящий неведомо откуда, по­скольку ничто его не предвещало в предыдущей

[510]

фразе, ничто не упоминает о нем в последую­щей, нечто вроде утвердительного ропота, беза­пелляционно отвечающего на невнятный во­прос. Вот это высказывание, не предваряемое хоть какой-нибудь посылкой и оставленное без какого-либо заключения: «Для эмоциональной оценки этой игры, безусловно, безразлично (naturlich gleichgultig), выдумал ли ее ребенок, или усвоил благодаря какому-нибудь стимулиру­ющему моменту (Anregung)». Как так? Почему же? Безусловно, безразлично? Подумать только! По­чему? Что является стимулирующим моментом в данном случае? Где он проходит? Откуда он ис­ходит? Усвоил ли (zu eigen gemacht) ребенок же­лание от другого или другой, либо от обоих суп­ругов, либо, напротив, он дал повод к усвоению своей собственной игры (так как отныне она могла иметь оба смысла, эта гипотеза не исклю­чается), и это называется «безусловно, безраз­лично»? Подумать только! И даже если бы это происходило, таким образом, только ради «аф­фективной оценки», которая бы, следовательно, оставалась одной и той же во всех случаях, было бы это эквивалентным для объекта или объектов, на которые направлен аффект? Все эти вопросы, по всей вероятности, были опущены, удалены, разъединены, вот неоспоримый факт.

Сейчас я приведу попытку другого толкова­ния, касающегося отрицательного величия ПУ. Последовательное отдаление матери и отца при­носит удовольствие, и мы обращаемся к тексту: «Но можно предложить и другое толкование. Бросание (Wegwerfen) объекта таким образом, чтобы он отдалился (fort), могло бы быть удовле­творением вытесненного в жизни чувства мести, обращенного на мать за то, что она уходила от ребенка, оно могло иметь значение вызова: «Да,

[511]

уходи, уходи! Ты мне не нужна — я сам тебя отсы­лаю». Этот же ребенок, за которым я наблюдал во время его первой игры, когда ему было полтора года, через год бросал на пол игрушку, на кото­рую сердился, и говорил «уходи на войну!» [Geh'in K(r)ieg! r взято в скобки с учетом воспро­изведенного детского произношения]. До этого ему рассказали, что отец ушел на войну, и он ни­сколько не сожалел о его отсутствии, а, наобо­рот, чрезвычайно ясно давал понять, что он и впредь не хочет, чтобы препятствовали его единоличному владению матерью». Обращение к заметке о смерти Софии. Прежде чем подойти к этому, я подчеркиваю уверенность, с которой Фрейд отделяет негативность, если можно так сказать, от двойной отсылки. В обоих случаях дочь [мать] является желанной. В первом случае удовлетворение от отсылки вторично (месть, до­сада), во втором — первично. «Оставайся там, где ты есть, как можно дольше» обозначает (соглас­но ПУ) «мне бы очень хотелось, чтобы ты верну­лась» в случае с матерью, и «мне бы хотелось, чтобы ты не возвращался» в случае с отцом. Это, по меньшей мере, написано дедушкой, и эти «на­иболее ясные» (die deutlichsten Anzeichen) при­знаки, как он говорит, не вводили в заблуждение. Если они на самом деле не вводят в заблуждение, то можно еще задаться вопросом: кого и по по­воду кого. В любом случае, по поводу дочери (ма­тери), которой надлежало оставаться там, где она есть, дочь, мать. Может быть женщина, но разделенная или нет, между двумя Фрейдами, «принадлежащая исключительно» им, между сво­им отцом и своим отпрыском в тот момент, ког­да последний отстраняет паразита от своего имени, имени отца в качестве имени зятя.

Принадлежащее также его другому брату, со-

[512]

пернику, родившемуся в этом промежутке вре­мени, незадолго до смерти дочери (матери). Вот, наконец, вторая заметка, дополнительная замет­ка, сделанная после случившегося. Дата ее появ­ления будет важна для нас: «Когда ребенку было пять лет и девять месяцев, его мать умерла. Те­перь, когда мать действительно «fort» (o-o-o) [три «о» почему-то только на этот раз], мальчик о ней не горевал. За это время родился, правда, второй ребенок, возбудивший в нем сильнейшую рев­ность». Эта неудача дает повод думать, что об умершей остаются лишь лучшие воспоминания: ревность успокоилась, идеализация оставляет объект в себе вне досягаемости соперника. Итак, София, там дочь, здесь мать, умерла, освобожден­ная и доступная чьему угодно «исключительному владению». У Фрейда может возникнуть желание напомнить (себе) (о ней) и ради своего траура сделать всю необходимую работу: для этого раз­говора можно использовать весь анализ работы Траур и меланхолия (опубликованный несколь­кими годами ранее, тремя, не более) и трудов, последовавших за этим эссе. Здесь я не буду это­го делать.

В стиле самой изнурительной психобиогра­фии мы не упустили возможности приобщить проблематику влечения к смерти Софии. Одной из намеченных целей было уменьшить психо­аналитическую задачу этой весьма неудавшейся «спекуляции» до одного более или менее реак­тивного момента. Не скажет ли сам Фрейд не­сколькими годами позже, что он немного «отда­лился» от По ту сторону..? Но он также сумел предвидеть подозрения, и спешные меры, кото­рыми он попытался их отвести, не увенчались успехом. София умирает в 1920 году, в том же го­ду, в котором ее отец публикует По ту сторону...

[513]

18 июля 1920 года он пишет Эйтингону: «Нако­нец я закончил По ту сторону... Вы можете под­твердить, что эта работа была написана наполо­вину в то время, когда София была жива и в рас­цвете сил». Он знает на самом деле и говорит это Эйтингону, что «многие люди будут задавать во­просы по поводу этой статьи». Джонс вспомина­ет об этой просьбе о предоставлении свидетель­ства, и озадачен такой настойчивостью Фрейда по поводу «его чистой совести»: не шла ли там речь о «внутреннем отрицании»? Однако Шур, которого нельзя заподозрить в том, что он горит желанием спасти По ту сторону... от такого рода эмпирико-биографического сокращения (он один из тех, кто хотел бы исключить По ту сто­рону., из собрания сочинений), тем не менее ут­верждает, что предположение о существовании связи между событиями в жизни и произведени­ем «необоснованно». При всем том он уточняет, что термин «влечение к смерти» появился «не­многим позже кончины Антона фон Фройнда и Софии».

Для нас речь не идет о том, чтобы установить такую эмпирико-биографическую связь между «спекуляцией» По ту сторону., и смертью Со­фии. Речь не идет даже о том, чтобы выдвинуть на этот счет гипотезу. Отрывок, нужный нам, другой более запутанный, находящийся в другом лабиринте, в другом подземелье. В любом случае нужно начинать с его распознавания. Со своей стороны Фрейд принимает то, что гипотеза та­кой связи имеет смысл даже в той мере, в какой он рассматривает ее и забегает вперед, чтобы за­щитить себя от нее. Это забегание вперед и эта защита имеют для нас определенный смысл, и прежде всего там, где мы его ищем. 18 декабря 1923 года Фрейд пишет Вителсу, автору книги

[514]

Sigmund Freud, his Personality, his Teaching and his School. «Я бы определенным образом настоял на том, чтобы установить связь между смертью не­кой дочери и концептом По ту сторону... во вся­ком аналитическом учении, касающемся кого-либо другого. По ту сторону... была написана в 1919 году, когда моя дочь была молода и в рас­цвете сил. Ее кончина датируется 1920 годом. В сентябре месяце 1919 года я оставил рукопись этого труда друзьям в Берлине для того, чтобы они сообщили мне свое мнение, тогда как еще не была готова последняя часть о смертности и бес­смертии простейших одноклеточных организ­мов. Вероятность не всегда означает истину». (Цитата Джонса).

Итак, Фрейд признает вероятность. Но о ка­кой истине здесь может идти речь? Где же исти­на в отношении разработки fort:da, откуда и дрейфует все, вплоть до концепции истины?

Для меня будет достаточно «соотнести» рабо­ту Фрейда после окончательного Fortgehen (вар. пер. — ухода) Софии с работой его внука, так как это будет изложено в По ту сторону...

1. Незаживающая рана как нарциссическая обида. Все письма этого периода пропитаны «чувством незаживающей нарциссической оби­ды». (К Ференци, 4 февраля 1920 года, менее чем через две недели после смерти Софии).

2. Однажды ушедшая (fort) София может ос­таваться там, где она есть. Это — «потеря, кото­рую надо забыть» (к Джонсу, 8 февраля). Она умерла «как будто ее никогда не было» (27 янва­ря, к Пфистеру, менее чем через неделю после смерти Софии). Это «как будто ее никогда не бы­ло» звучит с различными интонациями, но нуж­но считаться с тем фактом, что одна интонация всегда переплетается с другой. И что «дочь» не

[515]

упоминается во фразе: «Та, что вела активную, настолько насыщенную жизнь, та, что была ве­ликолепной матерью, любящей женой, ушла за четыре-пять дней, как будто ее никогда не было». Итак, работа продолжается, все продолжается, можно было бы сказать fort-geht. Сеанс продол­жается. Это буквально то, на французском язы­ке в тексте, что он пишет Ференци, чтобы сооб­щить ему о своем трауре: «Моя жена удручена. Я думаю, сеанс продолжается. Но это было бы че­ресчур для одной недели». Какой недели? Обра­тите внимание на цифры. Мы выявили странную и искусственную композицию По ту сторону... из семи глав. И здесь София, которую родители называли «воскресным ребенком», ушла за «че­тыре-пять дней», отмечает Фрейд, тогда как «уже два дня мы испытываем тревогу за нее», с тех пор, как в тот же день похорон фон Фройнда были получены тревожные вести. Итак, на той же не­деле, что и смерть фон Фройнда, о которой мы знаем по меньшей мере из истории с кольцом [востребованным вдовой того, кто должен был принять участие в «комитете» семи, где его заме­нил Эйтингон, которому Фрейд и передал коль­цо, носимое им самим], другая рана, она заклю­чалась в том, что я назову обручальным кольцом Фрейда. «Воскресный ребенок» умер в течение недели после семи лет семейной жизни. Семь лет, достаточно ли этого для зятя? «Безутешный муж», мы вскоре узнаем, должен заплатить за это. А пока «сеанс» продолжается: «Не беспокойтесь обо мне. Я остаюсь прежним, только немного бо­лее уставшим. Эта кончина, насколько бы болез­ненной она ни была, ни в чем не меняет моего взгляда на жизнь. В течение многих лет я готовил себя к потере моих детей, и сейчас умерла моя дочь. [...] «Вечно неизменное чувство долга»

[516]

[Шиллер] и «сладкая привычка жить» [Гете] до­вершат остальное, чтобы все продолжалось как обычно». (К Ференци, 4 февраля 1920 года, менее чем через две недели после смерти). 27 мая к Эйтингону: «В данный момент я правлю и допол­няю «По ту сторону» принципом удовольствия, я хотел сказать, я снова нахожусь в стадии созида­ния... Все это является только вопросом настрое­ния настолько долго, насколько оно длится».

3. Третий «соотнесенный» признак, в нем чувствуется двойственность по отношению к от­цу, к отцу Эрнста имеется в виду, зятю дедушки и мужу Софии. Борьба за «исключительное вла­дение» умершей дочери (матери) продолжает бушевать со всех сторон, и через два дня после ее ухода (Fongehen) Фрейд пишет Пфистеру: «Со­фия оставила двух сыновей: одного шести лет и другого — года и одного месяца [того, к кото­рому Эрнст, как и к своему отцу, ревновал мать] и безутешного [я очень надеюсь] зятя, которому придется весьма дорого заплатить за семилетнее счастье. [...] Я работаю как только могу и я очень признателен этому отвлекающему моменту. Ка­жется, потеря ребенка является опасной нарцис-сической раной: и то, что мы называем скорбью, проявляется, возможно, только после». Без со­мнения, действие скорби проявляется только по­сле, но работа над По ту сторону... не прекраща­лась ни на день. Это письмо можно расположить между смертью и кремацией Софии. И если ра­бота создает «отвлекающий момент», то это не происходит как-нибудь и над чем-нибудь. Этот промежуток времени между смертью и кремаци­ей (форма Fongehen, которая может отразиться только очень особым образом на действии скор­би) отмечен историей поездов и даже поездов, необходимых, чтобы ехать к детям, рассказ

[517]

о которых фигурирует во всех письмах Фрейда в течение этой недели. Нет такого поезда, чтобы приехать к умершей, к той, которая уже ушла (fort), прежде чем она превратится в пепел. Пись­мо к Бинсвангеру намекает прежде всего на смерть фон Фройнда: «Мы похоронили его 22-1. Вечером того же дня мы получили тревожную телеграмму из Гамбурга от нашего зятя Хальберштадта. Моя дочь София, мать двух детей, в воз­расте 26 лет, заболела гриппом; она угасла утром 25-1 после четырех дней болезни. Тогда была за­держка в движении поездов и мы даже не смогли поехать туда. Моя жена, испытавшая очень глу­бокое потрясение, сейчас готовится к дороге; но очередные беспорядки в Германии делают проблематичной реализацию этого плана. С тех пор на нас весит гнетущий груз, и я чувствую его также в отношении своего труда. Мы оба не смогли преодолеть эту чудовищную истину: что дети могут умереть раньше родителей. Летом — я отвечаю на ваше дружеское приглашение — мы снова хотим встретиться где-нибудь с двумя си­ротками и безутешным мужем, которого мы лю­били как родного сына в течение семи лет. Если это будет возможно!» Возможно ли это? И в пись­ме к Пфистеру, которое я уже цитировал, чтобы выявить в нем намек на «семь лет» и на «отвлека­ющий момент в работе», еще встает проблема с поездом, включенная в отсроченный график, чтобы приехать к умершей: «...как будто ее никог­да не было. Уже в течение двух дней мы испыты­ваем беспокойство за нее, но сохраняем боль­шую надежду [собирается ли она вернуться?]; очень трудно судить на расстоянии. И это рас­стояние нас еще разделяет. Мы не смогли уехать, как нам бы этого хотелось, получив первые тре­вожные вести, не было поездов, даже тех, чтобы

[518]

приехать к детям. Дикость нашей эпохи довлеет над нами тяжким грузом. Завтра наша дочь будет кремирована, наш бедный «воскресный ребе­нок». Только послезавтра наша дочь Матильда и ее муж, благодаря удачному стечению обстоя­тельств, сев на поезд Антанты, смогут отправить­ся в Гамбург. По меньшей мере наш зять не оста­вался один, оба наших сына, которые были в Берлине, уже находятся рядом с ним...» («Между­народная помощь детям обеспечивала перевозку детей за границу, так как в Австрии царил голод», замечание Шура).

«Безутешный зять, который дорого заплатит за семилетнее счастье», не останется один на один с умершей. Фрейд будет представлен свои­ми близкими, несмотря на временное прекраще­ние движения поездов, другой дочерью и двумя сыновьями, носителями его имени (вспомните его любимую игру — поезд, удерживаемый на не­изменном расстоянии).

Классическая наука должна была бы суметь обойтись без этого имени Фрейдов. По мень­шей мере сделать из его забвения условие и до­казательство своей связи, своего собственного наследства. Это то, во что верил Фрейд, или де­лал вид, что верил, верил наполовину, как в классическую модель науки, ту, в глубине кото­рой он ни за что бы не отказался играть на сто­роне психоанализа. Через две недели после смерти Софии он пишет Джонсу. Хавелок Эллис недавно высказал мысль, что Фрейд великий ар­тист, а не ученый. Придерживаясь тех же кате­горий, тех же противопоставлений, даже тех, что мы здесь подвергаем сомнению, Фрейд воз­ражает. Великий спекулянт выражает по боль­шому счету готовность заплатить науке своим собственным именем, заплатить своим именем

[519]

страховой взнос. «Все это неверно [что говорит Эллис]. Я уверен, что через несколько десятиле­тий мое имя будет забыто, но наше открытие продолжит свое существование». (12 января 1920 года). Заплатить науке своим собственным именем. Заплатить, как я говорил, своим име­нем страховой взнос. И суметь сказать «мы» («наши открытия»), подписываясь в единствен­ном лице. Это как будто он не знал, что, уже пла­тя науке своего собственного имени, он также платит науке своим собственным именем, что он платит за почтовый перевод, посланный са­мому себе. Достаточно (!) создать для данной операции необходимую промежуточную поч­товую станцию. Наука своего собственного имени: наука, которая в кои-то веки является, по сути, неотделимой, в качестве науки, от чего-то вроде имени собственного, как результата имени собственного, которому она собирается отдать отчет (взамен), отдавая ему отчет. Но на­ука своего собственного имени также является тем, что остается сделать как необходимый воз­врат к истокам и условиям такой науки. Однако спекуляция, очевидно, состоит — кто знает — в том, чтобы попытаться заплатить заранее та­кую цену, которая будет необходима для расхо­дов подобного возвращения к отправителю. Расчет безоснователен, глубинная девальвация или прибавочная стоимость разрушают его вплоть до структуры. Но, однако, у него должен был быть способ связать свое имя, имя своих близких (так как это не происходит в одиноч­ку) с этими руинами, своеобразный способ спе­кулировать на руинах собственного имени (но­вая жизнь, новая наука), сохраняющего то, что он теряет. Нет больше нужды в ком бы то ни бы­ло, чтобы сохранять, но это сохраняется в име-

[520]

назад содержание далее



ПОИСК:




© FILOSOF.HISTORIC.RU 2001–2023
Все права на тексты книг принадлежат их авторам!

При копировании страниц проекта обязательно ставить ссылку:
'Электронная библиотека по философии - http://filosof.historic.ru'