Библиотека    Новые поступления    Словарь    Карта сайтов    Ссылки





назад содержание далее

Часть 19.

сгустком мощных аффективных фиксаций и тягост­ных событий, имевших место в его раннем отроче­стве. Подобные исследования не претендуют на объяснение гения творческой личности, но они по­казывают, какие факторы побудили ее к творчеству и какой предмет для изучения был предложен ему судьбой. Нет более притягательной задачи, нежели постигать.законы человеческой психики на инди­видуальностях, не вписывающихся в общепринятые представления».

Зигмунд Фрейд

Данное посвящение появляется сначала в пере­воде Бонапарт, отметим это без каких-либо подо­зрений в неточности, но ради того только, чтобы констатировать, что оно выходит в свет, не обла­дая подлинностью абсолютно первой руки.

В тот самый момент, когда оно прерывает отождествление с Дюпэном «получающей сторо­ной», чтобы сохранить только другого; когда оно расшифровывает «истинную стратегию» послед­него, в тот момент, когда он будто бы встает из-за стола; когда, «да, без сомнения», оно извлекает на свет божий истинный смысл «украденного пись­ма», так вот, именно в этот момент аналитик (ка­кой? другой) больше всего напоминает Дюпэна (какого? другого), когда цепь отождествлений вынуждает его обойти, в обратном порядке, весь крут, непроизвольно изобразить — Министра, Королеву, Короля (Полицию). Каждый, в тот или иной момент, занимает место Короля, по край­ней мере существуют четыре короля (продолже­ние следует) в этой игре.

Украденное Письмо убедительным образом до­казывает, хотя этот факт остается без внимания, разрушительный рефлекс повторения. Именно эту точку зрения наследники Фрейда, кухарка или

[721]

мастер истины10, повторяют с завидным постоян­ством. Как и Лакан, Бонапарт излагает весь свой анализ под названием Wiederpolungszwang. Она приводит в нем свои соображения в пользу оправ­дания монотонности моносемической истины. Фрейд тоже в какой-то мере извиняется в своем анализе Шребера: «Я не несу ответственности за монотонность решений, которые привносит пси­хоанализ: солнце, в следствие того, что было ска­зано, не сможет стать ничем другим, кроме как сублимированным символом отца». Бонапарт: «Прежде, чем продолжить этот угрюмый парад поэтических героинь, мне необходимо извинить­ся за монотонность темы... Здесь невозможно отыскать на протяжении пяти или шести сказок чего-нибудь иного. Листая их страницы, читате­лем, без сомнения, овладеет усталость. Однако я не в силах избавить его от этой пресыщенности [...], этой монотонности темы, так как ее выявле­ние позволяет прочувствовать разрушающий ре­флекс повторениям (II, стр. 283).

Эта неизменная монотонность, по крайней ме-

10 «Мы играем роль регистратуры, беря на себя фундамен­тальную функцию, во всем символическом изменении, отобрать то, что do kamo, человек, в своей подлинной сущности, называет словом, которое длится». «Свидетель, укоряемый за искренность темы, храни­тель протокола собственной речи, залог своей достовер­ности гарант своей прямоты, хранитель своего завеща­ния, письмоводитель своих приписок к завещанию, аналитик сродни переписчику».

«Но, прежде всего, он остается мастером истины, на­стоящая речь о которой является прогрессом. И преж­де всего это именно он, как мы и заявляли, оттеняет и диалектику. И здесь, он призван в качестве судьи на­звать цену этой речи.» (Сочинения, стр. 313).

[722]

ре, позволяет выстроить здесь текстовую сеть, за­ставить повторяться некоторые мотивы, напри­мер, цепочка кастрация — повешение-mantelpiece вне Украденного Письма. Таким образом, письмо, подвешенное под каминным колпаком, имеет свой эквивалент в Двойном Убийстве на улице Морг11. Интерес к этому повторению и определе­нию его местонахождения не является для нас лишь интересом к эмпирическому обогащению, экспериментальной проверке, и иллюстрации повторяемой настойчивости. Он структурен. Он вписывает Украденное Письмо в текстуру, которая выходит за его границы, к которой оно принадле­жит и в которой Семинар практикует так называе­мые обобщенные кадрирование или разрезание. Известно также, что Украденное Письмо принад­лежит тому, что Бодлер назвал «подобием трило­гии», наряду с Двойным Убийством и Тайной Ма­ри Роже. Об этой трилогии Дюпэн, Семинар не упоминает ни словом; он не только выделяет по­вествуемые треугольники («реальную драму»), чтобы сцентрировать повествование и перенести на них весь груз интерпретации (назначение письма), но он также выдергивает треть деяний Дюпэна, из некого целого, опущенного в виде не­обязательного обрамления.

11 «Итак, Розали находится здесь, «тело... совсем теплое», головой вниз, в камине, расположенном в комнате, на­подобие ребенка в материнском генитальном проходе, накануне появления на свет, отправленная туда мощ­ной рукой антропоида. Комната была телом матери, ка­мин, следуя весьма распространенному символизму, — ее влагалищем — или скорее ее клоакой, клоакой, отно­сящейся только к инфантильным сексуальным теори­ям, которые сохраняются в бессознательном» (Эдгар По, т. II, стр. 548-549).

[723]

Что касается эквивалентности подвешеннос-ти и фаллоса, Бонапарт располагает в сети более чем одним текстом и высказывает мысль о том, что здесь точка зрения мужчины не совпадает с точкой зрения женщины, наводя, таким обра­зом, на мысль, что Женственность завуалированная/девуалированная/кастрированная является воплощением истины только для мужчины. В та­ком случае последний будет мастером истины только с этой точки зрения12.

Когда, следуя Фрейду, она вспоминает, что «кастрация женщины» является «одним из цент­ральных фантазмов маленьких мальчиков», без сомнения Бонапарт отчетливо формулирует эту теорему, через непосредственную символику и довольно спонтанный семантизм, основываясь на биографии По и заодно на реальном наблю­дении изначальной сцены (II, стр. 539). Но случа­ется так, что ее сложный психобиографический подход, ее весьма основательный психоанализ открывает перед ней текстовые структуры, кото­рые остаются закрытыми для Лакана. Таким об­разом, остановимся только на этом признаке, рассмотрим внимательнее бессознательное По (а не намерения автора), постараемся отождест­вить его с той или иной позицией его персона­жей, ведь Бонапарт и сама не упускает из виду позицию рассказчика в Украденном Письме, но даже еще «до» этого, с того момента, когда ус-

12 См. то, что сказано о «вымысле», где все устроено «с точ­ки зрения самца»: которой Бонапарт, однако, не избега­ет, особенно на этих двух страницах. Она с благодарнос­тью обращается к письму с некоторыми объяснения­ми, которое Фрейд ей доверил, «по поводу Черного Кота, ставшего предметом нашей с ним дискуссии...» (ibid, т. II, стр. 566—568).

[724]

танавливается его соотношение с Дюпэном.13 Следовательно, она удерживает в поле зрения и все проявления раздвоенности: те самые, что ориентируют, затем сбивают с толку и порожда­ют эти вымышленные страсти, Das Unheimliche, похоже, Бонапарт высказывается не больше Ла­кана). Отмечая разделение По на два персонажа, которые в равной степени представлены рас­сказчиком и Дюпэном, Бонапарт оказывается при этом в состоянии заметить тот факт, сам по себе примечательный — обойденный внимани­ем на Семинаре, — что сам рассказчик раздваи­вается (повествующий — повествуемый, то, чего не отмечает Бонапарт), чрезвычайно настаивая на двойственной сущности Дюпэна: Дюпэн — двойствен, он раздваивается и перераздваивает­ся сам. Если Дюпэн является двойником самого себя, и если он двойник двойника (рассказчик), и т. д., тогда возникает опасность внесения сумя­тицы как при разграничении треугольников пресловутой «реальной» «драмы», так и при вы­явлении в ней позиций или взглядов. Более того, как мы это уже видели, в самой «реальной драме», Дюпэн поочередно отождествляется со всеми персонажами, как это делают все те, кто находит письмо в свойственном ему месте и очевидном значении. Семинар безапелляционно отказыва­ет в праве на существование этой проблематики раздвоения и Unheimlichkeit. Без сомнения, ис­ходя из тех соображений, что она зиждется на воображаемом, на двойственности отношений, которые необходимо держать строго в отдале­нии от всего символического и трехстороннего. И, разумеется, именно это разделение между

13 Эдгар По, т. II, стр. 518, Украденное Письмо является третьим появлением Дюпэна.

[725]

символическим и воображаемым, в весьма про­блематичном виде, очевидно, и поддерживает, наряду с теорией письма (место нехватки на сво­ем месте и неделимость значимого), любое ре­шение Семинара, в его обращении к истине. Все эти «ужасные» («unheimlich») отношения двой­ственности, безудержное нагромождение кото­рых происходит в двойственной структуре, предстают здесь обойденными вниманием или оттесненными в сторону. Ими интересуются лишь в тот момент, когда их уже считают нейтра­лизованными, задействованными в построении символического треугольника, когда возникает так называемая «истинная» интерсубъектив­ность, та, которая составляет предмет изучения и возвращения к Фрейду. «Таким образом, чтобы доказать нашим слушателям то, что отличает от настоящей интерсубъективности двойственное отношение, включенное в понятие проекции, мы и ранее исходили из соображений, любезно изложенных самим По, в истории, которая явит­ся темой настоящего Семинара, в качестве того, кто наставлял некоего блудного сына на то, что­бы дать ему выиграть больше, чем он со своей стороны мог бы выиграть в игре «чет — нечет» (стр. 57). То, что при этом считается управляе­мым, это ужас, Unheimlichkeit и тревожное смя­тение, которые могут привести, без всякой на­дежды на возврат свойственного, на выработку заключения, поиск истины, к хождению от види­мости к видимости, от двойника к двойнику. Ес­ли ставилась задача любой ценой возвести это в очередной раз в ранг закона, то трилогия Дю­пэна, мы еще вернемся к этому, являет собой пример той самой неуправляемости и срывает любую попытку определения тождеств. Нейтра­лизуя при этом раздвоение, Семинар делает все

[726]

необходимое, чтобы избежать того, что в работе Агрессивность в психоанализе именуется «безот­четным страхом». Страхом перед анализирую­щим, разумеется: «Но только представьте для на­глядности, что произошло бы с пациентом, кото­рый увидел бы в своем аналитике точную копию его самого. Любому очевидно, что избыток агрес­сивного напряжения создает такое сопротивле­ние проявлению трансфера, что его полезный эффект может сказаться только через продолжи­тельное время, что и происходит при некоторых анализах, проводимых в целях обучения. Нетруд­но вообразить, что такая ситуация, воспринимае­мая во всей несуразности, свойственной болезни раздвоения, и явится толчком к возникновению безотчетного страха» (стр. 109).

Может быть, сейчас станет яснее, вследствие чего, оба, руководствуясь Фрейдом и опираясь на некий внутренний строй украденного пись­ма, и Бонапарт и Лакан, исходят в своем толкова­нии из одного и того же скрытого значения: кас­трация матери как наивысший смысл и собст­венное место письма. Но оба они перескакивают через текст по-своему. При этом показательна разница в стиле и высоте прыжка. Одна, идя на известный риск и влекомая обычной догматиче­ской безоглядностью, по приземлении неизбеж­но наталкивается на бессознательное автора. Другой же, с ни с чем не сравнимой философ­ской бдительностью, — на истину. И не только на истину текста, но на саму истину. Итак, скажем об этом более точно. «Истина, сбрасывающая с себя покров от прикосновения Фрейдовой мысли», «Истина, заметим это, которая делает возможным само существование вымысла», «ре­гистр истины», который «располагается совер­шенно в другом месте, а именно, в обосновании

[727]

интерсубъективности», «истинной интерсубъек­тивности (в другом месте «подлинной»), «истин­ный сюжет сказки», «путь, который ей свойст­вен», «истинная стратегия Дюпэна», «решение при свете дня» и т. д., значение истины сплачива­ет весь Семинар. Оно позволяет четко сформу­лировать все прочие понятия с того момента, как ее находят на собственном месте значимого. На месте наличия отсутствия, которое, в конеч­ном итоге, имеет лишь одну цель — распростра­нять — и пребывает здесь, собственно, всегда, свойственное, ставшее отношением наличия от­сутствия к нему самому, в свойственном месте собственного тела. «Свойственное», «истинное», «подлинное» приходят на смену значению исти­ны, исходя из необходимости, которую мы бу­дем анализировать.

Итак, что же можно сказать об истине по Ла-кану? Существует ли некая доктрина, Лаканова доктрина истины? Две причины могут заставить нас сомневаться в этом. Первая — общего харак­тера и связана с границами вопроса. Структур­ная невозможность чисто однородной система­тики предстала перед нами в другом месте. Вто­рая же касается подвижности, непостоянности речи, которая нас здесь интересует. В публика­циях, последовавших за Сочинениями, в том, на что они указывают в осуществляемом устном обучении, чувствуется некоторый откат, приглу­шающий заклинания над aletheia, logos, речью, словом устным и письменным и т. д. Происходит еще более ощутимое стирание коннотаций, если не самих понятий экзистенциализма послевоен­ного периода. Так получилось, что лишь опреде­ленная категория высказываний об истине, за­явила о себе, распространилась в определенный момент, оформившись в систему, заключая в се-

[728]

бе все необходимые для этого черты. Поскольку и Семинар принадлежит к этой системе (такова, по крайней мере, моя гипотеза), также как неко­торое число других очерков, на которые я соби­раюсь сослаться (чтобы, в свою очередь, не за­мыкать Сочинения на Семинаре), необходимо выделить его для того, чтобы вникнуть в тракто­вание Украденного Письма. Можно и необходи­мо сделать это, даже если, после 1966 года, в пре­образованном теоретическом поле, Лаканову речь об истине, тексте или литературе подверга­ли некоторым корректировкам, различающимся по своим размерам и значимости, что, впрочем, недостаточно подтверждено.14 Отслеживание в хронологическом и теоретическом отноше­нии таких корректировок к тому же вызвало бы сомнения из-за отдаленности отголосков таких публикаций.

Что бы ни случилось после 1965—66 годов, все тексты, датированные или, если быть более точными, опубликованные между 1953 г. (пре­словутая речь в Риме) и I960 г., вероятно, при-

14 Доктрина истины как причина {Ursache), также удачно как выражение «проявления истины», сможет вписать­ся в систему, которую мы собираемся рассмотреть. Проявления истины есть проявления самой истины и, как уже было сказано в Руководстве ходом лечения (где ставится вопрос об «ориентировании объекта на напол­ненную речь», во всяком случае о том, чтобы предоста­вить ему возможность «самому на нее переключиться». Сочинения, стр. 641), «речь идет об истине, единствен­ной, об истине проявлений истины» (Сочинения, стр. 640). Круговорот будет постоянно происходить во­круг истины: к истине. В этом и заключается причина и следствие круга, causa sui, собственный путь и судьба письма.

[729]

наддежат к одной и той же системе истины. Ли­бо, в количественном отношении, это почти все, что включено в Сочинения, включая также и Се­минар (1955—57): работы молодого Лакана, как, вероятно, в один прекрасный день скажут в оче­редной раз студенты, которым не терпится руба­нуть сплеча по тому, что не выносит деления.

Мы не ставим перед собой задачу изложить указанную систему истины, условие логики зна­чимого. К тому же суть ее состоит в неизлагаемости излагаемого. Мы постараемся только выде­лить в ней черты, имеющие отношение к Семи­нару, ее возможности и пределы.

Итак, прежде всего речь идет об эмфазе, как это звучало бы также и по-английски, о подлин­ном великолепии сказания, речи, слова: о logos как phone. Необходимо объяснить эту эмфазу, дать представление о непреложности ее связи с некоей теорией значимого, письмом и исти­ной. Требуется объяснить, почему автор Ин­станции письма в бессознательном и Семинара об Украденном Письме постоянно ставит в зави­симость письмо, написание и текст. Даже когда он повторяет Фрейда в отношении ребусов, ие­роглифов, гравюр и т. д., в последней инстанции он всегда прибегает к изложению мысли голо­сом. Это, очевидно, будет нетрудно доказать. Один пример среди множества других: «Изложе­ние мысли письменно, как и само сновидение, может быть образным, оно всегда как речь, пост­роенная символически, то есть она фактически несет в себе такой же фонематический и фо­нетический строй, поскольку поддается про­чтению». (Положение психоанализа в 1956 г., стр. 470). Этот факт имеет значение факта лишь в пределах так называемых фонетических способов написания. Не более того, так как

[730]

и в подобных случаях существуют и непроизно­симые элементы. Что же касается не фонетичес­кого поля написания, его фактическая необъят­ность не нуждается в доказательствах. Но не это важно. Что действительно важно, причем в боль­шей степени, нежели отношение факта к дейст­вительности, так это подразумеваемая эквива­лентность (допустим) символических средств выражения и фонематичности. Символическое пропускается через голос, и закон значимого проявляет свое действие лишь в вокализованных буквах. Почему? И какое отношение этот фонематизм (то, что не исходит от Фрейда и, таким образом, выпадает из этого порыва возвращения к Фрейду) поддерживает с неким значением ис­тины?

Два понимания значения истины, как мы уже видели, представлены на Семинаре. I. Адекват­ность, в кругообразном возвращении и собст­венном пути, от истока до конца, от места отде­ления значимого к месту его присоединения. Этот круг адекватности сохраняет, соотносясь с ним, круг пакта, контракта, клятвенной веры. Он укрепляет его против угрозы и как символи­ческий приказ. И он учреждает себя в тот мо­мент, когда охрана фаллоса поручается в виде охраны наличия отсутствия Королем Королеве, но в то же время с этого момента она вступает в бесконечную игру чередований. 2. Вуалирова­ние — девуалирование как структура наличия от­сутствия: кастрация, собственное место значи­мого, истоки и назначение его письма, все это не показывает ничего в девуалированном виде. Та­ким образом, она вуалируется в своем девуалировании. Но такое проявление истины имеет свое собственное место: контуры, являющиеся местом наличия отсутствия, от чего отделяетс

[731]

значимое для своего собственного буквалистского круга. Эти оба значения истины равно­значны одно другому. Они не разъединимы. Они нуждаются в речи или фонетизации письма с то­го момента, когда фаллос должен быть сохранен, должен вернуться к своей отправной точке, не растрястись по дороге. Однако для того, что­бы значимое сохранилось в своем письме и, та­ким образом, осуществило возвращение, необ­ходимо, чтобы в этом письме оно, значимое, не выносило «разделения», чтобы не допустить упо­минания о письме в частичном обороте по типу «выпить воды», а только о письме, письмах, самом письме, (стр. 23—24). Если бы оно было делимо, то оно всегда могло бы затеряться по дороге. И именно в целях исключить такую возможность утраты выстраивается заслон в виде высказыва­ния о «материальности значимого», то есть о его неделимой сущности. Эта «материальность», выведенная из неделимости, которую никак не могут отыскать, в действительности отно­сится к идеализации. И только идеальность пись­ма сопротивляется разрушительному делению. «Разделите письмо на мелкие кусочки, оно оста­нется все тем же письмом», чего нельзя сказать о материальности эмпирического, некая идеаль­ность (неосязаемости отождествления с самим собой, происходящего в разных местах без иска­жений) с очевидностью проглядывает в этом. Только она позволяет сохраниться своеобразию письма. Если эта идеальность не является содер­жанием смысла, в таком случае она должна быть или некоторой идеальностью значимого (отож­дествляемого по своей форме настолько, насколь­ко оно отличается от событий и эмпирических воспроизведений), или этакой «прошивочной скобой», скрепляющей значимое с обозначае-

[732]

мым. Эта последняя гипотеза в большей степени соответствует системе. Фактически эта система исходит из идеальной природы. Идеализм, тая­щийся здесь, не является теоретической позици­ей аналитика, это структурный эффект передачи значения в целом, некоторых преобразований или подгонок, произведенных в пространстве Semiosis. Совершенно очевидно, отчего Лакан считает такую «материальность» «своеобраз­ной»: и придерживается лишь идеальности. Он рассматривает письмо лишь в той степени, в ка­кой оно, определенное (что бы он ни говорил об этом) своим содержанием смысла, идеальнос­тью послания, которое оно «передает», речью, которая остается в своем смысле, вне посягатель­ства на разделение, оно может иметь хождение целое, неделимое, из своего места отделения к месту присоединения, то есть к тому же месту. Фактически же это письмо избегает не только деления, но даже и движения, оно не меняет сво­его места.

Это предполагает, сверх фонематического ог­раничения письма, интерпретацию phone, кото­рая также избавляет его от делимости. Голос на­шептывает о нем самом такую вот интерпрета­цию: он обладает феноменальным характером спонтанности, присутствия в себе, кругообраз­ного возвращения к себе. Он сохраняет вверен­ное ему тем лучше, когда исходят из того, что его можно хранить без каких-либо внешних аксес­суаров, без бумаги и конверта: он, говорит он нам, постоянно в нашем распоряжении, где бы ни находился. Вот почему считается, что изре­ченное слово сохраняется дольше, чем письме­на: «Волею небес скорее слово изреченное со­хранится, нежели письмена» (стр. 27). Все, оче­видно, представится иначе, если подойти более

[733]

внимательно к устному высказыванию, то есть еще до его буквенного выражения. Так как та же проблема возникает и в отношении голоса, того, что можно назвать как бы его «письмом», разуме­ется, если придерживаться Лаканова определе­ния этого понятия (локальность или неделимая материальность значимого). Такое озвученное «письмо» оказалось бы, в этом случае, таким же неделимым, неизменно тождественным самому себе, наперекор какому бы то ни было дробле­нию. Важно отметить, что эта целостность мо­жет быть ему обеспечена лишь его связью с иде­альностью смысла, в единице речи. Как постоян­но отсылают от этапа к этапу, к пресловутому контракту контрактов, который гарантирует со­юз значимого с обозначаемым, смысловым со­держанием слова через все «прошивочные ско­бы», благодаря «присутствию» (как мы увидим далее) того же значимого (фаллоса), «значимо­го значимых», связанного со всеми проявления­ми обозначаемого. Это трансцендентальное зна­чимое, таким образом, является обозначаемым всех обозначаемых, и именно оно находится под сенью неделимости письма (выражаемого гра­фически или устно). Под сенью этой таящей уг­розу, а также сулящей рассеивание мощи, кото­рую я предложил назвать, в работе О грамматологии, письменности до эпохи письма (название первой части): привилегией «наполненного сло­ва», уже упоминавшейся здесь (см., например, стр. 18). В этом смысле Лаканово письмо пред­ставляет собой выделение письменного изложе­ния из языковых средств.

«Драма» украденного письма начинается в тот момент — который и не является моментом во­все, — когда письмо сохраняется. С подачи ми­нистра, действия которого направлены на то,

[734]

чтобы сохранить его (а ведь он мог бы и изо­рвать его и в этом случае осталась бы лишь иде­альность, незадействованная и на какое-то вре­мя15 эффективная), разумеется, но ведь и задолго до этого, когда Королева намеревалась сохра­нить его или возвратить: как двойник того пакта, который связывает ее с Королем, двойник, тая­щий угрозу, но который, находясь под ее при­смотром, не способен поколебать «клятвенную веру». Королева изыскивает возможность сыг­рать на двух контрактах. Мы же не имеем воз­можности теперь вдаваться в этот анализ, он из­лагается в другом месте.

Важно при этом отметить, что неподвержен­ность письма уничтожению происходит от того, что возносит его к некоему идеальному смыслу. То малое, что мы знаем о его содержании, обязано соотноситься с первоначальным контрактом, ко­торый оно в одно и то же время обозначает и нис­провергает. И осознание этого, необходимость не упускать этого из виду, стремление удержать (со­знательное или непроизвольное), которые утверж­дают Королеву в ее праве на собственность и этим обеспечивают письму собственный путь к собст­венному месту. Так как окончательный вариант его содержания является содержанием пакта, связыва­ющего две «особенности», то следствием этого яв­ляется незаменимость и исключается, как угроза и безотчетный страх, всяческое подобие раздвое-

15 Только на время: до того момента, когда, не будучи в со­стоянии сделать письмо «материальным», делимым, страдающим от разделения, по-настоящему «своеоб­разным», он, вероятно, и был вынужден отказаться от замысла, по которому единственно некий подвержен­ный разрушению документ и был способен обеспечить ему власть над Королевой.

[735]

ния. Это следствие живого насущного слова, кото­рое гарантирует, в последней инстанции, незыбле­мую и незабываемую своеобразность письма, обоснование значимого, которое не теряется, не блуждает и никогда не разделяется. Сюжет весь­ма подвержен делению, но фаллос делению не под­лежит в принципе. Разделение на части это как не­счастный случай и, как таковой, к делу не относит­ся. По крайней мере, согласно тому страховому полису, которому символическое выступает гаран­том. А также и речь о вознесении кастрации, выст­раивающая идеальную философию, направленную против разделения на части.16

16 То, что является теперь предметом нашего анализа, яви­лось бы сегодня самой строгой философией психоанали­за, а если быть более точными, самой строгой Фрейдовой философией, без сомнения, более строгой, чем сама фи­лософия Фрейда и более жестко контролируемой в своих взаимообменах с историей философии. Невозможно переоценить здесь значение пресловутой теоремы о неделимости письма, или, скорее, о его тож­дественности себе, не подверженной разделению на части («Изорвите письмо на части, и оно останется все тем же письмом»), как и вышеназванной «материаль­ности значимого» (письма), нетерпимого к делению. Из чего это вытекает? Разделенное письмо может лег­ко и просто оказаться уничтоженным, такое случается (и если принято считать, что эффект бессознательного, представленный здесь письмом, никогда не утрачива­ется, что вытеснение сохраняет все и никогда не позво­ляет никакого снижения навязчивости, есть смысл, в таком случае, согласовать эту гипотезу — ничто не ут­рачивается — исходя из По ту сторону принципа удо­вольствия), или извлечь на свет другие письма, не столь важно, будут ли они изложены с помощью букв или в устном виде.

[736]

Такова в принципе, очевидно, артикуляция этой логики значимого о фоноцентричной ин­терпретации письма. Оба значения истины (адекватность и взмах вуали) больше не позволя­ют себе отделять себя от слова, насущного, живо­го и подлинного. Суть этого в том, что в конеч­ном итоге, у истоков или в конце (собственного пути, кругообразного назначения), открывается некое слово, не таящее в себе обмана, некий смысл в себе, который вопреки всяческим нагро­мождениям фиктивного, которые только можно себе вообразить, не лукавит, но уж если и случа­ется такое, то оно оборачивается истинным лу­кавством, преподнося нам урок истинной подо­плеки обмана. В этой связи истина позволяет аналитику рассматривать вымышленные персо­нажи как реальные и разрешать, до глубины хай-деггерова созерцания истины, настоящую про­блему литературного текста, в связи с которой Фрейд (более наивно, но в то же время более оп­ределенно, чем Хайдеггер и Лакан) признавал иногда свои затруднения. И вопрос тогда стоял всего лишь о литературе, где используются обычные действующие лица! Сначала процити­руем Семинар. В его среде закрадывается подо­зрение, а что, если в своем повествовании автор и не стремился, как признавал Бодлер, отобра­зить истину. Что вовсе не означает, что он это де­лал развлечения ради. Вот взгляните: «Без сомне­ния, По, развлечения ради...»

«Но в душу закрадывается подозрение: не яв­ляется ли целью такой демонстрации дать нам возможность проникнуть в основной смысл ключевых слов нашей драмы? Не повторяет ли фокусник перед нами свой трюк, не одурачивая нас на этот раз и раскрывая свой секрет, и, что самое невероятное, он действительно перед на-

[737]

ми его раскрывает, но это не позволяет нам хоть сколько-нибудь проникнуть в его суть. Вероятно, в таком случае, это и есть тот высочайший уро­вень мастерства, при котором иллюзионист, чтобы по-настоящему обмануть нас, предъяв­ляет нашим взорам некую вымышленную сущ­ность. И не правда ли, нечто подобное дает нам основание говорить, не замечая в этом подвоха, о многочисленных воображаемых героях как о реальных персонажах?».

«То же и в случае, когда мы открыты для вос­приятия того, каким образом Мартин Хайдеггер раскрывает нам в слове ?????? (alethez) игру ис­тины, не проникаем ли мы вновь в секрет, к кото­рому истина неизменно приобщает своих по­борников, и из чего они заключают, что будто бы в том, что она скрывается, она и проявляется пе­ред нами в самом истинном свете» (стр. 21).

От разрушительных последствий принима­ются жесткие меры, предосторожность с науч­ной точки зрения более чем оправданная: в этом вся наука, по крайней мере, идеальная наука и да­же истина науки об истине. Из высказываний, которые я только что процитировал, не следует, что истина — вымысел, но через вымысел удач­ным образом проглядывает истина. Вымысел об­нажает истину: сущность того, что скрывается, дабы ярче проявиться. Dichtung (поэтическое сказание или вымысел, это слово Гете и Фрейда: речь идет, как и у Хайдеггера, о литературном вымысле как Dichtung) являет собой отображе­ние истины, свидетельство ее определяемости: «Существует так мало расхождений между этой Dichtung и Истиной в своей обнаженности, что сам факт обращения к поэзии обязан скорее привлечь наше внимание к этой черте, о кото­рой забывают в поисках истины, о том, что она

[738]

проявляется в структуре вымысла» (стр. 742). Истина управляет элементом вымысла, кото­рый ее отображает, что позволяет ей быть или становиться тем, что она есть, утверждаться. Она управляет им с самых своих истоков или со времени своего telos, что в конечном итоге сооб­разует концепцию литературного вымысла с полностью классической интерпретацией mimesis: поворот к истине, к большей истиннос­ти в вымышленном отображении, чем в реально­сти, оттуда и возросшая достоверность, «высо­чайший реализм». Предыдущая цитата повлекла за собой следующую заметку: «Соответствие это­го примера нашей теме получило бы достаточ­ное подтверждение, если бы в этом была нужда, в одном из многочисленных малоизвестных текстов, которые мы почерпнули из работы Дэ-лэй, где он дает им надлежащее трактование. Здесь, в Неизданном дневнике из Бревина, где в октябре 1894 года пребывал Жид» (заметка со стр. 667 из его II тома).

«Роман явится свидетельством того, что ему доступно отображение и других явлений, а не только реальности — передача непосредственно чувства и мысли; он продемонстрирует, до какой степени ему удается производить дедукцию еще до познания явлений — то есть до какой степени он может являться сочинением — то есть быть произведением искусства. Он продемонстриру­ет, что способен быть произведением искусства, составленным из самых разных частей, а не только из реализма мелких и случайных дел, но из высшего реализма». Затем следует ссылка на математический треугольник, затем идет: «Не­обходимо, чтобы во взаимоотношениях между собой любая часть произведения являлась дока­зательством истинности другой, и нет нужды

[739]

в иных доказательствах. Ничто так не раздража­ет, чем свидетельство, которое Г. де Гонкур дает всему тому, что он изрекает — он видел! он слы­шал! как если бы проверка реальностью была бы необходима». Лакан заключает:

«Нужно ли говорить, что ни один поэт никог­да не мыслил по-другому... но никто не продол­жает этой мысли». И в той же статье он под­тверждает сказанное, что это «тот», кто «несет» «правду вымысла». И эта личность является «со­блазнительницей» «юноши» (стр. 753).

В кои-то веки было проведено различие, как это практикуется согласно философской тради­ции, между истиной и реальностью, как вдруг оказывается само собой разумеющимся, что ис­тина «проявляется» в структуре вымысла17. Лакан настаивает на противопоставлении истина/ре­альность, которую он выдвигает в качестве пара­докса. Это противопоставление, настолько орто­доксальное, насколько это возможно, облегчает переход истины через вымысел: здравый смысл непременно бы нашел различие между реально­стью и вымыслом.

Но все-таки еще раз, почему слово как бы яв­ляется привилегированным элементом этой ис­тины, проявляющейся в качестве вымысла, по образу или в структуре вымысла, этакого ис-

17 Например: «Таким образом, из другого источника, не­жели из Реальности, с которой она соприкасается, Ис­тина черпает свою силу: из Слова. Как будто оно налага­ет на нее некую печать, которая внедряет ее в структуру вымысла».

«Первое изречение повелевает, правит законом, изре­кает, пророчествует и распространяет на то, что отно­сится к реальному, свою таинственную власть» (Сочи­нения, стр. 808).

[740]

тинообразного вымысла, который Жид называет «высшим реализмом»?

С того времени, как истина определяется как адекватность (по настоящему контракту: уплата долга) и как девуалирование (наличия отсутст­вия, начиная с которого контракт ужимается, чтобы символически вернуть в свою собствен­ность отторгнутое), преобладающим значением является значение присвоения, а значит близос­ти, присутствия и сохранения: в том самом виде, который придает ему идеализирующий эффект речи. И если рассматривать это доказательство как обоснованное, то будет не удивительно, если подыщется тому подтверждение. В противном случае, как объяснить то массовое взаимоосложнение, отмечаемое в Лакановой речи, между ис­тиной и словом, словом «насущным», «наполнен­ным» и «подлинным»? Если принимать это в рас­чет, то можно прийти к пониманию: 1. Пусть вымысел будет для Лакана пронизанным исти­ной в разговорной и, таким образом, не реальной форме. 2. Пусть это ведет к тому, чтобы больше не считаться в тексте со всем, что не может свестись к речи, к изречению и смыслу в себе: непоправи­мый недосмотр, безвозвратное хищение, разру-шимость, делимость, наличие отсутствия по на­значению (окончательно неподчиняющееся на­значению наличия отсутствия: воистину наличие отсутствия истины).

Когда Лакан напоминает об «этой страсти к девуалированию, цель которого одна: исти­на18», и о том, что аналитик «остается прежде

18 «Как вы поняли, в своем выступлении, в целях опреде­ления ее места в исследовании, я с благоговением со­слался на Декарта и Гегеля. Это достаточно модно в на­ши дни «превосходить» классических философов. Я мог бы с таким же успехом оттолкнуться от заключитель­ного диалога с Парменидом. Так как ни Сократа, ни Де­карта, ни Маркса, ни Фрейда невозможно «превзойти», поскольку они вели свои исследования с этим стремле­нием девуалировать единственный объект: истину». «Как написал один из этих кудесников слова, из-под пальцев которого, будто бы сами по себе соскользнули нити маски, Эго, я имею в виду Макса Якоба, поэта, свя­того и романиста, да, как он написал об этом в своей ра­боте «Рожок для игры в кости», если не ошибаюсь: ис­тинное всегда ново» (Беседы о психической причиннос­ти, Сочинения, стр. 193). Это по-прежнему истинно. Как не подписаться под этим?

[741]

всего поборником истины», то непременно для того, чтобы увязать истину с властью, которой обладает слово, и средством общения, как кон­тракта (клятвенная вера) между двумя присут­ствующими. Даже если при общении по сути ничего не передается, слово само передается: и самая лучшая в этом случае передача — это пе­редача истины. Например: «Даже если в ней не сообщается ничего, речь представляет собой наличие общения; даже если в ней отрицается очевидное, она несет утверждение, что в слове заключается истина, даже если она таит в себе обман, она спекулирует на вере в свидетельство» (Слово пустое и слово наполненное в психоана­литическом проявлении объекта из Речи в Ри­ме, стр. 251—252).

Что не является ни истинным, ни ложным, так это реальность. Но как только открывается речь, сразу начинается процесс девуалирования исти­ны как ее контракта собственности: присутствие, слово и свидетельство: «Двусмысленность исте­рического выявления того, что произошло в прошлом, не слишком обусловлена колебанием

[742]

того, что открывается между воображаемым и реальным, поскольку содержится и в том и в другом. И не то чтобы выявленное было лож­ным. Дело в том, что оно дает нам представление о рождении истины в словесном выражении, и благодаря этому мы сталкиваемся с реальнос­тью того, что не является ни истинным, ни лож­ным. По крайней мере, это то, что чуть ли не бо­лее всего озадачивает в данной проблеме.

«Так как истина выявляемого облекается в словесную форму на момент ее раскрытия в об­становке существующей реальности, которая и обосновывает ее, во имя этой реальности. А ведь в существующей реальности только то, что высказано, свидетельствует об той части до­влеющих отголосков прошлого, которые оттес­нялись на каждом перекрестке, приходившемся на определенное событие» (стр. 255—256). Пе­ред этим высказыванием принималась бы кстати ссылка на Хайдеггера, что не удивительно; она возвращает Dasein к объекту, что уже гораздо удивительнее.

С тех пор как «живая речь» «свидетельствует» об «истинности такого выявления» вне истины или лжи, истинного или ложного того или ино­го высказывания, того или иного симптома в их отношении с тем или иным содержанием; зна­чениям адекватности или девуалирования больше и нет нужды в какой-либо проверке или осуществлении вне какого-либо объекта. Они — сами себе порука. И что берется в расчет, это не то, что сообщено, истинное или ложное, но «само существование общения», сам процесс выявления, осуществляемый в словесной фор­ме и свидетельствующий об истинности. Отсю­да и необходимость подстановки значений подлинности, полноты, свойственности и т. д.

[743]

Истина, то, что необходимо отыскать, не явля­ется объектом вне сюжета, адекватностью речи объекту19, но адекватностью наполненной ре-

------

19 «Истинное слово» — это слово, чья подлинность удосто­веряется другим в клятвенной или данной вере. Другой делает его адекватным самому себе — а не объекту, — отправляя послание в измененной форме, делая его до­стоверным, отождествляя с этого момента объект с са­мим самой, «сообщая, что он тот же». Адекватность — как удостоверение подлинности — проходит через ин­терсубъективность. Речь, «таким образом, является дей­ствием, предполагая субъекта действия. Но будет недостаточно сказать, что в этом действии субъект предпо­лагает наличие другого субъекта, ибо он скорее находит в нем основу, будучи другим, но в этом парадоксальном единстве одного и другого, как это было показано выше, посредством этого один вверяет себя другому, чтобы прийти к отождествлению себя самого». «Таким образом, можно сказать, что речь проявляет себя в качестве передаточного звена, где не только субъект в расчете, что другой сделает его послание до­стоверным, проецирует послание в измененной форме, но при этом и само послание преобразует его, сооб­щая, что он тот же. Так же как происходит при любом акте веры, где заявления «ты — моя жена» или «ты — мой учитель» обозначают — «я — твой муж», «я — твой ученик».

«Таким образом, процесс говорения предстает в тем большей степени истинным, чем в меньшей степени со­держащаяся в нем истина основана на том, что имену­ется адекватностью излагаемому: истинность высказы­ваемого противопоставляется таким парадоксальным образом истинности связного изложения; истинность обоих различается в том, что первая состоит в призна­нии субъектами своей сущности в той мере, в какой они в этом заинтересованы. Тогда как вторая заключается в знании реального в том виде, в каком действие субъекта направлено на объект. Но каждая из различае­мых таким образом истин претерпевает изменения, пе­ресекаясь с другой на своем пути». Стандартные вари­анты, лечения (Сочинения, стр. 351). В этом пересече­нии «истинное слово» предстает всегда в качестве более истинного, чем «истинное изложение», которое всегда предполагает порядок, порядок интерсубъективного контракта, символического обмена и, соответственно, долга «Но сопоставив истинное слово и истинное изло­жение на предмет того, что означает последнее, обнару­жится, что в нем одно значение всегда вытекает из дру­гого, ничто не может быть отображено иначе как по­средством знака, и тем самым загодя обрекается на неточность при изложении» (Сочинения, стр. 352). Наи­высшая адекватность истины в качестве истинного сло­ва проявляется, таким образом, в виде платы, «единич­ной адекватности», «объяснение которой вытекает из понятия символического долга, которым субъект ока­зывается обременен в качестве субъекта слова» (Сочи­нения, стр. 434). Это последние слова из Фрейдовой ве­щи. Адекватность вещи (истинное изложение) находит, таким образом, свое основание в адекватности слова ему самому (истинное слово) либо самой вещи: то есть Фрейдовой вещи ей самой. «Вещь говорит сама за себя» (Сочинения, стр. 408), и она говорит: «Я, истина, я говорю». Вещь является истиной, как причина, ее самой и вещей, о которых говорится в истинном изложении.

Такие высказывания менее новы, в частности по отно­шению к Речи в Риме, к Стандартным Вариантам ле­чения и текстам того же периода, автор которых этого не говорит: «Это означает совершенно изменить подход к причинно-следственному значению истины и насто­ять на пересмотре причинно-следственного процесса. Первым этапом такого пересмотра было бы признание того, что неоднородность проявления таких последст­вий является присущей ей особенностью. [В заметке: Этот абзац изменяет задним числом линию мысли, ко­торую мы открыли с (1966)]» (Сочинения, стр. 416). «Правдивое слово» (адекватное самому себе, соответ­ствует своей сущности, посвященной тому, чтобы рас­квитаться с долгом, который в последней инстанции связывает его лишь с ним самим) делает возможным, таким образом, контракт, который, в свою очередь, позволяет субъекту «стать тождественным самому се­бе». Итак, оно возрождает основу картезианской уве­ренности: преобразование истины в уверенность, субъ-ективацию (определение существа, находящегося в субъекте), интерсубъективация (цепочка Декарт—Ге­гель—Гуссерль). Эта цепочка постоянно перехватывает в Сочинениях, хайдеггеровские посылки, которые, строго говоря, даются лишь для того, чтобы отравлять ее изнутри, и всячески оказывать на нее «разрушитель­ное» влияние. Оставим на время вопросы такого ро­да — наиболее основополагающие, — которые в речи Лакана не упоминаются никогда.

[744]

чи ей самой, ее собственная подлинность, соот­ветствие ее действия ее первичной сущности. И telos этой Eigentlichkeit, видение, присущее этой подлинности, указывает «подлинный путь» анализа (стр. 253), дидактики, в частности. «Но каково, в таком случае, было это воззвание объ­екта во всей пустоте своего высказывания? Воз­званием к истине в самом принципе, в свете че-

[745]

го поколеблются воззвания к самым скромным нуждам. Но, прежде всего, и изначально воззва­нием, свойственным пустоте...» (стр. 248)

От такого воззвания, свойственного пустоте до наполненного слова, до его «реализации» че­рез восхождение к желанию (кастрации), таким вырисовывается идеальный процесс анализа: «Мы подошли к функции слова в анализе с самой

[746]

невыгодной его стороны, со стороны бессодер­жательности, когда кажется, что субъект совер­шенно напрасно говорит о ком-то, кто, будто бы походя на него, как две капли воды, никогда не достигнет восхождения к своему желанию [...]. Ес­ли теперь мы перенесем свой взгляд на другую крайность аналитического опыта — на его исто­рию, казуистику и на процесс лечения, — мы по­стараемся противопоставить анализу hiс* и пипс** значение анамнеза как симптома и двига­теля прогресса в области терапии, навязчивой интрасубъективности — истерическую интер­субъективность, анализу сопротивления — сим­волическую интерпретацию. Здесь и начинается реализация наполненного слова» (стр. 254).

Слово здесь не наполнено чем-то, что было бы вне его самого, его объекта: но с этого момента наполнено больше и качественнее им самим, его присутствием, его сущностью. Это присутствие, как в контракте и клятвенной вере, нуждается в незаменимой собственности, неотъемлемой своеобразности, живой подлинности, перечисле­ние можно продолжить, следуя системе, рассмот­ренной в другом месте. Раздвоение повторяемос­ти, запись, уподобление в целом исключены, на­ряду со всей графемной структурой, которая вовлекается сюда во имя прямого собеседования, и в качестве уступки недостоверности. Например: «Но сама ретрансляция записанной речи, будь она даже произнесена самим врачом, не может дойти в этой отчужденной форме и иметь те же результаты, что и психоаналитическое собеседо­вание» (стр. 258).

Дисквалификация записи или повторени

* Здесь (лат.)

** Теперь (лат., — прим, ред.)

[747]

в пользу настоящего живого акта речи укладыва­ется в хорошо известную программу и необхо­дима системе. Система «живого слова», «слова в действии» (стр. 353) не может обойтись без осуждения, как было сделано, от Платона до не­кого Фрейда, видимости гипомнезии: во имя ис­тины и того, что связывает mneme, anamnesis, aletheia и т. д.

Материальность, чувствительная и повторяю­щаяся сторона записи, письмо на бумаге, чер­нильные рисунки могут делиться или размно­жаться, разрушаться или теряться (подлинная оригинальность в них всегда уже потеряна). Само письмо, в Лакановом понимании, в качестве места значимого и символа клятвенной веры, а значит настоящего, наполненного слова, обладает дейст­вительно «своеобразной» особенностью — «со­вершенно не переносить деления».

Итак, «настоящее слово» как «наполненное слово»: «Будем категоричными, в психоаналити­ческом анализе речь не идет о реальности, но об истине, потому что это свойство наполненного слова вновь перераспределять обстоятельства прошлого, придавая им смысл необходимых для будущего в таком виде, какой представляет им та ограниченная степень свободы, при которой объект их излагает» (стр. 256).

Следовательно, текст, если он живой и движу­щийся, будет лишь обладать полным и подлин­ным значением только слова, и миссия его будет заключаться в том, чтобы это слово донести. Та­ким образом, якобы существуют тексты содержа­тельные и бессодержательные. Только первые являются «носителями» полновесного слова, то есть доподлинно присутствующей истины, одновременно и девуалированной и адекватной или тождественной тому, о чем в нем говорится.

[748]

Причем самому себе («оно говорит само за се­бя») в тот момент, когда оно возвращается к обойденной дыре и контракту, его составляю­щим. Например, что касается текста Фрейда, к которому необходимо вернуться и который нужно вернуть ему самому (о чем говорилось вы­ше): «Не к одному из тех текстов в двух измере­ниях, бесконечно плоских, как говорят матема­тики, обладающих расхожим значением, приме­нимым только в устоявшейся речи, но к тексту как носителю слова, поскольку оно создает пред­посылку для проявления истины в новом свете». Такой текст, настоящая, инаугуральная, учреди­тельная речь, сам отвечает за себя, если подойти к нему с вопросом, как было сказано в Федре о logos, который является ее собственным отцом. В одно и то же время он ставит вопросы и дает ответы. Наша деятельность, активизирующая «все ресурсы нашего толкования» должна только «заставить его ответить на вопросы, которые он ставит нам, и трактовать их в качестве истинно­го слова, мы должны бы сказать, если владеем своими собственными терминами, в их значе­нии трансфера». Наши «собственные термины»: надо понимать те самые термины речи, в отно­шении которых ставятся вопросы и даются отве­ты в речи Фрейда. «Конечно же, само собой разу­меется, что ее интерпретируют. Действительно, существует ли лучший критический метод, чем тот, который придает пониманию послания са­ми принципы понимания, проводником кото­рых он выступает? Это наиболее рациональный способ удостоверить его подлинность.

«Наполненность слова, действительно, опре­деляется своей тождественностью тому, что оно выражает» (стр. 381).

Наполненной речь толкователя становитс

[749]

с того момента, когда она берет на себя личную ответственность за «принципы понимания» по­слания другого — в данном случае Фрейда, — в то время как оно «несет в себе» «наполненную речь». И она, поскольку она инаугуральная, и «создает предпосылки для проявления исти­ны в новом свете», и заключает контракт лишь с самой собой: она говорит сама за себя. Это то, что мы называем здесь системой речи или сис­темой истины.

Невозможно определить более строго, более верно «герменевтический круг» со всеми кон­цептуальными частями его системы. Он включа­ет в себя все круги, которые мы узнаем здесь, в их Платоновой, Гегелевой, Хайдеггеровой традици­ях и в самом философском смысле ответствен­ности20: адекватно расквитаться с тем, что задол­жали (обязанность и долг).

20 Такая ответственность определена сразу же после и со времени обмена «наполненной речью» с Фрейдом, в ее «настоящем образовательном значении»: «Так как речь идет не меньше, чем о ее адекватности по отношению к человеку, когда он овладевает речью, что бы он об этом ни думал — которой он призван дать ответ неза­висимо от желания — и за которую, несмотря ни на что, он берет на себя ответственность» (Сочинения, стр. 382). Когда речь идет об «отношении к человеку», не хватает места, чтобы выверить в этой системе основ­ную связь метафизики (некоторые типичные черты ко­торой мы здесь отмечаем) и гуманизма. Эта связь более очевидна или лучше заметна в массе сообщений о «жи­вотном начале», о различии между языком животных и человеческим языком и т. д. Эта речь о животном (в общем смысле), без сомнения, построена толково с перечислением всех категорий и противопоставлений, двойных или тройных подразделений системы. Но это не помешало ей напустить и изрядно тумана. Обраще­ние с животным началом, как и со всем, что находится подчиненным иерархической оппозиции, всегда откры­вает в метафизике (гуманистской и фаллогоцентрич-ной) обскурантистское сопротивление. Естественно, что его интерес исключительно важен.

[750]

Подлинность, полюс адекватности и повтор­ного кругообразного присвоения ради обеспе­чения идеального процесса анализа. Конечно же, речь не идет о грубой корректировке, кото­рая, вероятно, пришла к нам из Америки. Необ­ходимо ограждать себя от подобного смеше­ния. Вне всякого сомнения никто здесь этого не допускает, следует это подчеркнуть. И эта под­линность, вещь очень редкая, прибереженная для исключительных случаев, не относит речь к некоему «я», но к речи другого, и устанавлива­ет некоторое отношение к речи другого. Чтобы достичь этого, психоаналитик должен преодо­леть экран нарциссизма, настроить его на пол­ную откровенность: тогда, вместе с «подлинной речью другого», у него есть шанс уловить ис­точник, происхождение речи и истины в «клят­венной вере». Он может вовлечь свою «раскры­вающую интерпретацию» в кругообразную и повторно присваивающую «истинные слова» цепь, даже если эти слова не содержат в себе ис­тины. Но эти моменты подлинности, как и хай-деггеровской Eigentlichkeit, очень редки в жиз­ни. Например, когда речь идет о «недобросове­стности объекта», через которую требуется отыскать «слово, в котором заложена истина», о которой оно еще и свидетельствует:

«Итак, если аналитику выпадают идеальные усло­вия, когда иллюзии нарциссизма представляютс

[751]

ему отчетливо, то это для того, чтобы он сделался восприимчив к подлинному слову другого, и теперь дело лишь за тем, чтобы понять, как его распознать через его речь.

«Конечно же, эта промежуточная речь [речь при «неискренности объекта»], даже содержащая в себе обман и заблуждение, не может не свиде­тельствовать о существовании того слова, в кото­ром заложена истина, за которую речь пытается себя выдать и что, даже не скрывая своей лживос­ти, она еще с большей силой подтверждает суще­ствование такого слова. И если отыскивается, бла­годаря такому феноменологическому подходу к истине, тот ключ, потеря которого ведет позити­вистскую логику к поискам «смысла смысла», не вынуждает ли это также признать в нем концеп­цию концепций, поскольку та проявляется в слове в действии?

«Это слово, которое представляет собой истину для объекта, которая, однако, является для него со­крытой за семью печатями, кроме тех редких мо­ментов своего существования, когда он тщится, но весьма смутно, перехватить ее в клятвенной вере, и сокрытой также тем, что промежуточная речь об­рекает ее на непризнание. Однако оно выявляется отовсюду, где только может прочесться в его естест­ве, то бишь на всех уровнях, где оно его сформиро­вало. Это противоречие является тем самым проти­воречием смысла, которое Фрейд присвоил поня­тию бессознательного.

«Но если такое слово все-таки поддается выявле­нию, это означает, что всякое истинное слово явля­ется всего лишь словом объекта, потому что его не­изменно приходится обосновывать через посредст­во другого объекта, к которому оно прибегает, и что благодаря этому оно готово подключиться к беско­нечной цепочке — но не неопределенной, очевид-

[752]

но, так как она закрывается, — слов, где конкретно, в человеческом сообществе реализуется диалектика признания.

«Именно в той мере, в какой аналитик заставля­ет замолчать промежуточную речь [недовер­чивость], чтобы расположить себя к восприятию цепочки истинных слов, он и оказывается в состо­янии обосновать на этом свою выявляющую ин­терпретацию.

«Поскольку всякий раз он за собой отмечает, что приходится рассматривать в конкретной форме подлинную интерпретацию...» (Стандартные ва­рианты лечения, стр. 352—353).

Короче: существует подлинная и выявляющая интерпретация, она предполагает, что недовер­чивость следует заставить замолчать, чтобы до­браться до «слова в действии» и до (искренней) клятвенной21 веры, без промежуточной речи, в ясности интерсубъективной диалектики. Это слово, которое изъясняется, если уметь прочесть его в его естестве; и только бессознательное

21 Об «отношении с Другим гарантом Искренности», о «явно выраженном присутствии интерсубъективнос­ти», о «путях, которыми следует анализ не только для того, чтобы восстановить там порядок, но и для того, чтобы создать условия для возможности его восстанов­ления», см Инстанция письма в бессознательном, Со­чинения, стр. 525—526, которая только что напомнила, что «цель, ради которой предоставляется человеку от­крытие Фрейда, была определена им, находясь в апогее своей мысли, в следующих волнующих словах: Wo es war, soll Ich Werden. Там, где это случилось, мне необхо­димо случиться.

«Эта цель заключается в реинтеграции и согласии, я бы даже сказал в примирении (Versohnung)».

[753]

в понимании Фрейда могло бы, таким образом, открыть нам уши.22

Только одно слово, со своими эффектами

-------

22 Значение присутствия (собственной персоной), близос­ти, наполненности и консистенции будто бы формиру­ют систему подлинности в аналитическом диалоге, в противопоставлении «речи безличного подлежащего». Например: «Что в действительности сообщает нам Фрейд? Он раскрывает нам структурный феномен вся­ческого раскрытия истины в диалоге. Однако существу­ет фундаментальная сложность, которую объект встре­чает в том, что он хочет выразить; самое общее это то, что Фрейд доказал в вытеснении, а именно определен­ное несоответствие между обозначаемым и значимым, это определяется любой цензурой социального проис­хождения».

Такое несоответствие, вызываемое вытеснением, по­требует, может быть, обустройства Сосюровой семи­отики, но в какой-то своей части оно не сможет быть преодолено, а значит носит основной характер. Время обходного пути или отклонения: запас. Тут же аргумент: «Истина, в таком случае, всегда может быть прочтена между строк. Это означает, что тот, кто хочет дать ей прозвучать, всегда в состоянии прибегнуть к способу, который указывает на тождество истины символам, ко­торые ее раскрывают, а именно, помогая достичь своей цели, произвольно вводя в некий текст несоответствия, которые криптографически соответствуют тем, что на­вязаны цензурой.

«Объект истинный, то есть объект бессознательного, не настолько многообразен в языке своих симптомов, чтобы не поддаваться расшифровке аналитиком, к ко­торому обращаются со все большей настоятельностью, что приносит всякий раз заново удовлетворение нашим опытом И действительно, это то, что нашло признание в феномене трансфера.

«То, что говорит объект, который изъясняется, какой бы бессмысленной не выглядела его речь, приобретает тот самый эффект приближения, который исходит от слова, в которое он как бы полностью вкладывает исти­ну, выражаемую его симптомами [...], из этой картины мы воспользовались тем, что слово объекта склоняется к присутствию слушателя.

[В примечании: Здесь можно заметить формулировку, благодаря которой мы вводили в начало наших чтений то, о чем здесь идет речь. Объект, говорили мы, начинает анализ, говоря о себе, но не обращаясь в вам или обраща­ясь к вам без того, чтобы вы говорили о нем. Когда он сможет сказать вам о себе, анализ будет закончен.] «Это присутствие, которое является самым чистым от­ношением, при котором объект способен находиться на месте существа и которое еще более живо ощущает­ся, как таковое, что это существо является для него ме­нее обозначенным, это присутствие на мгновение до предела освобожденное от вуалей, которые его покры­вают и избегают его в общей речи, так как она создает­ся как речь безличного подлежащего, особенно в этой связи, это присутствие отмечается в речи неопределен­ным скандированием, нередко отмечаемым в момент тревоги, как я уже показал вам на примере из своего опыта» (Введение в комментарий Жана Ипполита об «Verneinung» Фрейда, Сочинения, стр. 372—373).

Разумеется, сейчас последует то, что «говорит нам Фрейд»: «самое чистое отношение», «присутствие», привносит в некое «существо» и чувствуется еще более «живо», чем это «существо» (то, что является объек­том), которое является «менее обозначенным», то есть, естественно, более неопределенным. Присутствие су­щества является тем более чистым, чем меньше онтоло­гическое определение Это имеет место, лишь «на мгно­вение», сразу за безличным подлежащим, и в «тревоге». Неопределенность существа (здесь в виде субъекта-пси­хоаналитика) девуалирует пустое место (несуществую­щее полностью) как истину присутствия. Что «нам го­ворит Фрейд», выглядело бы в буквальном смысле: «Что такое метафизика?»

[754]

присутствия в действии и подлинной жизни, мо­жет сохранить «клятвенную веру», которая свя­зывает с желанием другого. Если «фаллос являет­ся привилегированным значимым этого знака, где часть логоса объединяется с приходом жела­ния» (Значение фаллоса, стр. 692), привилегиро­ванное место этого привилегированного значи­мого, таким образом, его письмо, является голо­сом: письмо — проводник — слово. Оно одно, как только соединительное звено обозначаемо-

[755]

го обеспечивает ему его повторяемую идентич­ность, несет в себе идеальность или власть идеа­лизации, необходимые для сохранения (в любом случае, это то, что оно в себе содержит) недели­мой целостности, особенно, живой, не отдели­мой от фаллоса, привилегированного значимо­го, которому она дает место. Трансценденталь­ная позиция фаллоса (в цепи значимых, к которой она принадлежит, делая ее возмож­ной23) имела бы, таким образом, свое собствен-

-------

23 Это узкое определение трансцендентальной позиции: привилегия одного термина в целом ряде терминов, ко­торым он создает предпосылку и которые исходят из его наличия. Таким образом, категория именуется трансцендентальной (транскатегориальной), когда ее «нельзя отнести ни к одному жанру» (transcendit omne genus), то есть перечень категорий, частью которых она все-таки является, отдавая себе в этом отчет. Такова роль фаллоса в логике значимого. В этом также заклю­чается и роль дыры и наличия отсутствия в их опреде­ляемом контуре: «...фаллосу его матери, либо этому во­пиющему отсутствию того, чему надлежит быть, в чем Фрейд выявил привилегированное значимое» (Инстан­ция письма в бессознательном, Сочинения, стр. 522). Трансцендентальное превосходство этой привилегии, таким образом, поднять в дальнейшем на высоту, начи­ная с замешанного на ужасе восприятия ребенка — ес­ли быть более точным, то восприятия маленького маль­чика и его сексуальной теории.

Эта вездесущность условия возможности, эта перма­нентная причастность, в каждом значимом «значимого значимых» (Направление лечения, стр. 630), «значимо­го, не имеющего себе равных» (стр. 642) в качестве эле­мента присутствия может иметь только среду идеаль­ности: откуда превосходство трансцендентального пре­восходства, которое в качестве эффекта хранит присутствие, а именно phone. Именно это делало воз­можной и необходимой, занимаясь некоторым обуст­ройством, интеграцию Фрейдова фаллоцентризма в Сосюрову семио-лингвистику, являющуюся глубоко фоно-центричной. «Алгоритмическая» трансформация, как мне кажется, не нарушает этой связи. Вот лучшее опре­деление трансцендентального фаллоса, с точки зрения которого все протесты антитрансцендентализма (см. стр. 365) сохраняют значение отрицания: «Итак, фаллос является значимым, значимым, чья функция, в интра-субъективной экономии анализа, быть может припод­нимает вуаль того, что он держал в тайне Так как это значимое, предназначенное обозначать, во всей их сово­купности, проявления обозначаемого, в том виде, в ка­ком значимое обусловливает их своим присутствием в качестве значимого» (Значение фаллоса, Сочинения, стр. 690).

[756]

ное место — в Лакановых выражениях его пись­мо, избавленное от всякого деления, — в фоне­матической структуре языка. Никакой протест против метаязыка не противопоставляется это­му фаллогоцентричному трансцендентализму.

[757]

Особенно, если в метаязыке в словесном выра­жении упор делается на голос, то есть на иде­альное место фаллоса. Если бы по несчастью фаллос оказался делим или понижен в статусе до частичного объекта24, в таком случае все то

----

24 Как мы уже видели, значимое (и прежде всего «приви­легированное значимое», «не имеющее себе равных», фаллос) не должен на своем месте, в своем письме «под­вергаться делению». В то же время он не должен (тре­бование четкое, но сходящееся к предыдущему) суще­ствовать в качестве частичного объекта, подчиненного, как другие, цепи субститутов. Это основополагающее требование, наиболее настоятельная просьба, иначе го­воря, наиболее явная отличительная черта сексуальной теории Лакана. Имеет также большое значение то, что оно мотивирует возражение Джонса в «ссоре» фалло­центризма и женской сексуальности. Одно из «откло­нений» психоанализа заключается в том, чтобы «свести роль» фаллоса «к роли частичного объекта». Такая «глу­бокая мистификация» (Сочинения, стр. 555) привлекла Джонса на путь «феминизма» лишь в той мерс, в какой он не смог отмежеваться от другой законной наследни­цы, на этот раз Кляйн, от ее «неуверенного произведе­ния» (Сочинения, стр. 554) и ее «беспечности» (Сочине­ния, стр. 728). Все это («но... но...»), исключая «аналити­чески немыслимые», аналитически мыслимые, ограниченные доверчивостью к Фрейду, который не мог ошибаться, «более чем кто-либо нацеленный на ис­следование порядка проявления бессознательных явле­ний, первооткрывателем которых он был». Стало быть: «Эта схема [схема R] действительно позволяет доказать те связи, которые относятся не к предэдиповым стади­ям, о которых, конечно же, нельзя сказать, что они не существуют, но являются аналитически немыслимыми (как неуверенное, но целенаправленное произведение, Мадам Мелани Кляйн, делает его достаточно очевидным), но к прегенитальным стадиям, в той мере в какой они упорядочиваются в ретроактивной связи Эдипа» (О возможном лечении психоза, Сочинения, стр. 554). «Действительно, что выигрывает [Джонс], нормализуя функцию фаллоса как частичного объекта, если ему не­обходимо сослаться на его наличие в теле матери в ка­честве внутреннего объекта, термин которого задейст­вован в фантазмах, открытых Мелани Кляйн, если он до такой степени не в состоянии отойти от ее доктрины, подвергая эти фантазмы отслеживанию вплоть до гра­ниц раннего детства, формирования Эдипового ком­плекса».

«Мы не ошибемся, если переформулируем вопрос, спрашивая себя о том, что же могло привести Фрейда к столь очевидному парадоксу его позиции. Так как мы будем вынуждены принять, что он более чем кто-либо был нацелен на исследование порядка проявления бес­сознательных явлений, первооткрывателем которых он был, и что из-за отсутствия достаточного обоснования природы этих явлений, его последователи были обрече­ны пойти по более или менее ложному пути. «Со времени этого пари — вот уже в течение семи лет, как мы продолжаем возводить в принцип изучение на­следия Фрейда, — мы пришли к некоторым выводам: в первую голову, о необходимости продвижения в каче­стве непреложного условия всякого обоснования тако­го явления, как психоанализ, понятия в той степени, в какой оно противопоставляется понятию обозначае­мого в современном лингвистическом анализе» (Значе­ние фаллоса, Сочинения, стр. 688). Обращаю ваше вни­мание: следуйте за тем, кто был нацелен.) «Необходимо отметить, что Джонс в своем обращении к Венскому Обществу, которое, кажется, сбилось с ног в поисках хоть какого-нибудь вклада с тех пор, не на­шел ничего другого, как попросту взять и присоеди­ниться к кляйновским концепциям, во всей их очевид­ной прямолинейности, какими их представляет автор: имеется в виду та беспечность, в которой пребывает Мелани Кляйн, — соотнося появление наипервичнейших Эдиповых фантазмов с материнским телом — по отношению к их происхождению из реальности, кото­рую предполагает Имя-Отца» (Директивные предло­жения для Конгресса о женской сексуальности, Сочине­ния, стр. 728—729.)

[758]

строение могло бы рухнуть, а этого необходимо избежать любой ценой. Это всегда может слу­читься, если его место не обладает идеальностью фонематического письма (то, что Семинар так странно называет «материальностью значимо­го», ссылаясь на то, что это переживет сожжен­ную или разорванную бумагу, и будет длится, не подлежа разделению). Это случается всегда, но голос здесь для того, чтобы обмануть нас этим странным событием и возложить на нас идеальную охрану того, что попадает в ранг час­тичного или делимого объекта.

Обман — но это еще мягко сказано, — очевид­но, обусловлен не столько воображаемым, а ско-

[759]

рее тем надуманным разграничением между во­ображаемым и символическим. Следовательно: продолжение следует.

Связь системы и истории между идеализацией, заменой (Aufhebung) и голосом, если ее рассмат­ривают теперь как доказанную, зиждется, таким образом, на Значении фаллоса. Восхождение к функции значимого является Аиfhebung «означа­емого» (стр. 692): таким образом, это является вер­ным благодаря привилегии «привилегированно­го значимого» (фаллоса) и его преимущественно­му литеральному месторасположению (голосу). Откуда и структурная соотнесенность между мо­тивом вуали и мотивом голоса, между истиной

[760]

назад содержание далее



ПОИСК:




© FILOSOF.HISTORIC.RU 2001–2023
Все права на тексты книг принадлежат их авторам!

При копировании страниц проекта обязательно ставить ссылку:
'Электронная библиотека по философии - http://filosof.historic.ru'