сгустком мощных аффективных фиксаций и тягостных событий, имевших место в его раннем отрочестве. Подобные исследования не претендуют на объяснение гения творческой личности, но они показывают, какие факторы побудили ее к творчеству и какой предмет для изучения был предложен ему судьбой. Нет более притягательной задачи, нежели постигать.законы человеческой психики на индивидуальностях, не вписывающихся в общепринятые представления».
Зигмунд Фрейд
Данное посвящение появляется сначала в переводе Бонапарт, отметим это без каких-либо подозрений в неточности, но ради того только, чтобы констатировать, что оно выходит в свет, не обладая подлинностью абсолютно первой руки.
В тот самый момент, когда оно прерывает отождествление с Дюпэном «получающей стороной», чтобы сохранить только другого; когда оно расшифровывает «истинную стратегию» последнего, в тот момент, когда он будто бы встает из-за стола; когда, «да, без сомнения», оно извлекает на свет божий истинный смысл «украденного письма», так вот, именно в этот момент аналитик (какой? другой) больше всего напоминает Дюпэна (какого? другого), когда цепь отождествлений вынуждает его обойти, в обратном порядке, весь крут, непроизвольно изобразить — Министра, Королеву, Короля (Полицию). Каждый, в тот или иной момент, занимает место Короля, по крайней мере существуют четыре короля (продолжение следует) в этой игре.
Украденное Письмо убедительным образом доказывает, хотя этот факт остается без внимания, разрушительный рефлекс повторения. Именно эту точку зрения наследники Фрейда, кухарка или
[721]
мастер истины10, повторяют с завидным постоянством. Как и Лакан, Бонапарт излагает весь свой анализ под названием Wiederpolungszwang. Она приводит в нем свои соображения в пользу оправдания монотонности моносемической истины. Фрейд тоже в какой-то мере извиняется в своем анализе Шребера: «Я не несу ответственности за монотонность решений, которые привносит психоанализ: солнце, в следствие того, что было сказано, не сможет стать ничем другим, кроме как сублимированным символом отца». Бонапарт: «Прежде, чем продолжить этот угрюмый парад поэтических героинь, мне необходимо извиниться за монотонность темы... Здесь невозможно отыскать на протяжении пяти или шести сказок чего-нибудь иного. Листая их страницы, читателем, без сомнения, овладеет усталость. Однако я не в силах избавить его от этой пресыщенности [...], этой монотонности темы, так как ее выявление позволяет прочувствовать разрушающий рефлекс повторениям (II, стр. 283).
Эта неизменная монотонность, по крайней ме-
10 «Мы играем роль регистратуры, беря на себя фундаментальную функцию, во всем символическом изменении, отобрать то, что do kamo, человек, в своей подлинной сущности, называет словом, которое длится». «Свидетель, укоряемый за искренность темы, хранитель протокола собственной речи, залог своей достоверности гарант своей прямоты, хранитель своего завещания, письмоводитель своих приписок к завещанию, аналитик сродни переписчику».
«Но, прежде всего, он остается мастером истины, настоящая речь о которой является прогрессом. И прежде всего это именно он, как мы и заявляли, оттеняет и диалектику. И здесь, он призван в качестве судьи назвать цену этой речи.» (Сочинения, стр. 313).
[722]
ре, позволяет выстроить здесь текстовую сеть, заставить повторяться некоторые мотивы, например, цепочка кастрация — повешение-mantelpiece вне Украденного Письма. Таким образом, письмо, подвешенное под каминным колпаком, имеет свой эквивалент в Двойном Убийстве на улице Морг11. Интерес к этому повторению и определению его местонахождения не является для нас лишь интересом к эмпирическому обогащению, экспериментальной проверке, и иллюстрации повторяемой настойчивости. Он структурен. Он вписывает Украденное Письмо в текстуру, которая выходит за его границы, к которой оно принадлежит и в которой Семинар практикует так называемые обобщенные кадрирование или разрезание. Известно также, что Украденное Письмо принадлежит тому, что Бодлер назвал «подобием трилогии», наряду с Двойным Убийством и Тайной Мари Роже. Об этой трилогии Дюпэн, Семинар не упоминает ни словом; он не только выделяет повествуемые треугольники («реальную драму»), чтобы сцентрировать повествование и перенести на них весь груз интерпретации (назначение письма), но он также выдергивает треть деяний Дюпэна, из некого целого, опущенного в виде необязательного обрамления.
11 «Итак, Розали находится здесь, «тело... совсем теплое», головой вниз, в камине, расположенном в комнате, наподобие ребенка в материнском генитальном проходе, накануне появления на свет, отправленная туда мощной рукой антропоида. Комната была телом матери, камин, следуя весьма распространенному символизму, — ее влагалищем — или скорее ее клоакой, клоакой, относящейся только к инфантильным сексуальным теориям, которые сохраняются в бессознательном» (Эдгар По, т. II, стр. 548-549).
[723]
Что касается эквивалентности подвешеннос-ти и фаллоса, Бонапарт располагает в сети более чем одним текстом и высказывает мысль о том, что здесь точка зрения мужчины не совпадает с точкой зрения женщины, наводя, таким образом, на мысль, что Женственность завуалированная/девуалированная/кастрированная является воплощением истины только для мужчины. В таком случае последний будет мастером истины только с этой точки зрения12.
Когда, следуя Фрейду, она вспоминает, что «кастрация женщины» является «одним из центральных фантазмов маленьких мальчиков», без сомнения Бонапарт отчетливо формулирует эту теорему, через непосредственную символику и довольно спонтанный семантизм, основываясь на биографии По и заодно на реальном наблюдении изначальной сцены (II, стр. 539). Но случается так, что ее сложный психобиографический подход, ее весьма основательный психоанализ открывает перед ней текстовые структуры, которые остаются закрытыми для Лакана. Таким образом, остановимся только на этом признаке, рассмотрим внимательнее бессознательное По (а не намерения автора), постараемся отождествить его с той или иной позицией его персонажей, ведь Бонапарт и сама не упускает из виду позицию рассказчика в Украденном Письме, но даже еще «до» этого, с того момента, когда ус-
12 См. то, что сказано о «вымысле», где все устроено «с точки зрения самца»: которой Бонапарт, однако, не избегает, особенно на этих двух страницах. Она с благодарностью обращается к письму с некоторыми объяснениями, которое Фрейд ей доверил, «по поводу Черного Кота, ставшего предметом нашей с ним дискуссии...» (ibid, т. II, стр. 566—568).
[724]
танавливается его соотношение с Дюпэном.13 Следовательно, она удерживает в поле зрения и все проявления раздвоенности: те самые, что ориентируют, затем сбивают с толку и порождают эти вымышленные страсти, Das Unheimliche, похоже, Бонапарт высказывается не больше Лакана). Отмечая разделение По на два персонажа, которые в равной степени представлены рассказчиком и Дюпэном, Бонапарт оказывается при этом в состоянии заметить тот факт, сам по себе примечательный — обойденный вниманием на Семинаре, — что сам рассказчик раздваивается (повествующий — повествуемый, то, чего не отмечает Бонапарт), чрезвычайно настаивая на двойственной сущности Дюпэна: Дюпэн — двойствен, он раздваивается и перераздваивается сам. Если Дюпэн является двойником самого себя, и если он двойник двойника (рассказчик), и т. д., тогда возникает опасность внесения сумятицы как при разграничении треугольников пресловутой «реальной» «драмы», так и при выявлении в ней позиций или взглядов. Более того, как мы это уже видели, в самой «реальной драме», Дюпэн поочередно отождествляется со всеми персонажами, как это делают все те, кто находит письмо в свойственном ему месте и очевидном значении. Семинар безапелляционно отказывает в праве на существование этой проблематики раздвоения и Unheimlichkeit. Без сомнения, исходя из тех соображений, что она зиждется на воображаемом, на двойственности отношений, которые необходимо держать строго в отдалении от всего символического и трехстороннего. И, разумеется, именно это разделение между
13 Эдгар По, т. II, стр. 518, Украденное Письмо является третьим появлением Дюпэна.
[725]
символическим и воображаемым, в весьма проблематичном виде, очевидно, и поддерживает, наряду с теорией письма (место нехватки на своем месте и неделимость значимого), любое решение Семинара, в его обращении к истине. Все эти «ужасные» («unheimlich») отношения двойственности, безудержное нагромождение которых происходит в двойственной структуре, предстают здесь обойденными вниманием или оттесненными в сторону. Ими интересуются лишь в тот момент, когда их уже считают нейтрализованными, задействованными в построении символического треугольника, когда возникает так называемая «истинная» интерсубъективность, та, которая составляет предмет изучения и возвращения к Фрейду. «Таким образом, чтобы доказать нашим слушателям то, что отличает от настоящей интерсубъективности двойственное отношение, включенное в понятие проекции, мы и ранее исходили из соображений, любезно изложенных самим По, в истории, которая явится темой настоящего Семинара, в качестве того, кто наставлял некоего блудного сына на то, чтобы дать ему выиграть больше, чем он со своей стороны мог бы выиграть в игре «чет — нечет» (стр. 57). То, что при этом считается управляемым, это ужас, Unheimlichkeit и тревожное смятение, которые могут привести, без всякой надежды на возврат свойственного, на выработку заключения, поиск истины, к хождению от видимости к видимости, от двойника к двойнику. Если ставилась задача любой ценой возвести это в очередной раз в ранг закона, то трилогия Дюпэна, мы еще вернемся к этому, являет собой пример той самой неуправляемости и срывает любую попытку определения тождеств. Нейтрализуя при этом раздвоение, Семинар делает все
[726]
необходимое, чтобы избежать того, что в работе Агрессивность в психоанализе именуется «безотчетным страхом». Страхом перед анализирующим, разумеется: «Но только представьте для наглядности, что произошло бы с пациентом, который увидел бы в своем аналитике точную копию его самого. Любому очевидно, что избыток агрессивного напряжения создает такое сопротивление проявлению трансфера, что его полезный эффект может сказаться только через продолжительное время, что и происходит при некоторых анализах, проводимых в целях обучения. Нетрудно вообразить, что такая ситуация, воспринимаемая во всей несуразности, свойственной болезни раздвоения, и явится толчком к возникновению безотчетного страха» (стр. 109).
Может быть, сейчас станет яснее, вследствие чего, оба, руководствуясь Фрейдом и опираясь на некий внутренний строй украденного письма, и Бонапарт и Лакан, исходят в своем толковании из одного и того же скрытого значения: кастрация матери как наивысший смысл и собственное место письма. Но оба они перескакивают через текст по-своему. При этом показательна разница в стиле и высоте прыжка. Одна, идя на известный риск и влекомая обычной догматической безоглядностью, по приземлении неизбежно наталкивается на бессознательное автора. Другой же, с ни с чем не сравнимой философской бдительностью, — на истину. И не только на истину текста, но на саму истину. Итак, скажем об этом более точно. «Истина, сбрасывающая с себя покров от прикосновения Фрейдовой мысли», «Истина, заметим это, которая делает возможным само существование вымысла», «регистр истины», который «располагается совершенно в другом месте, а именно, в обосновании
[727]
интерсубъективности», «истинной интерсубъективности (в другом месте «подлинной»), «истинный сюжет сказки», «путь, который ей свойствен», «истинная стратегия Дюпэна», «решение при свете дня» и т. д., значение истины сплачивает весь Семинар. Оно позволяет четко сформулировать все прочие понятия с того момента, как ее находят на собственном месте значимого. На месте наличия отсутствия, которое, в конечном итоге, имеет лишь одну цель — распространять — и пребывает здесь, собственно, всегда, свойственное, ставшее отношением наличия отсутствия к нему самому, в свойственном месте собственного тела. «Свойственное», «истинное», «подлинное» приходят на смену значению истины, исходя из необходимости, которую мы будем анализировать.
Итак, что же можно сказать об истине по Ла-кану? Существует ли некая доктрина, Лаканова доктрина истины? Две причины могут заставить нас сомневаться в этом. Первая — общего характера и связана с границами вопроса. Структурная невозможность чисто однородной систематики предстала перед нами в другом месте. Вторая же касается подвижности, непостоянности речи, которая нас здесь интересует. В публикациях, последовавших за Сочинениями, в том, на что они указывают в осуществляемом устном обучении, чувствуется некоторый откат, приглушающий заклинания над aletheia, logos, речью, словом устным и письменным и т. д. Происходит еще более ощутимое стирание коннотаций, если не самих понятий экзистенциализма послевоенного периода. Так получилось, что лишь определенная категория высказываний об истине, заявила о себе, распространилась в определенный момент, оформившись в систему, заключая в се-
[728]
бе все необходимые для этого черты. Поскольку и Семинар принадлежит к этой системе (такова, по крайней мере, моя гипотеза), также как некоторое число других очерков, на которые я собираюсь сослаться (чтобы, в свою очередь, не замыкать Сочинения на Семинаре), необходимо выделить его для того, чтобы вникнуть в трактование Украденного Письма. Можно и необходимо сделать это, даже если, после 1966 года, в преобразованном теоретическом поле, Лаканову речь об истине, тексте или литературе подвергали некоторым корректировкам, различающимся по своим размерам и значимости, что, впрочем, недостаточно подтверждено.14 Отслеживание в хронологическом и теоретическом отношении таких корректировок к тому же вызвало бы сомнения из-за отдаленности отголосков таких публикаций.
Что бы ни случилось после 1965—66 годов, все тексты, датированные или, если быть более точными, опубликованные между 1953 г. (пресловутая речь в Риме) и I960 г., вероятно, при-
14 Доктрина истины как причина {Ursache), также удачно как выражение «проявления истины», сможет вписаться в систему, которую мы собираемся рассмотреть. Проявления истины есть проявления самой истины и, как уже было сказано в Руководстве ходом лечения (где ставится вопрос об «ориентировании объекта на наполненную речь», во всяком случае о том, чтобы предоставить ему возможность «самому на нее переключиться». Сочинения, стр. 641), «речь идет об истине, единственной, об истине проявлений истины» (Сочинения, стр. 640). Круговорот будет постоянно происходить вокруг истины: к истине. В этом и заключается причина и следствие круга, causa sui, собственный путь и судьба письма.
[729]
наддежат к одной и той же системе истины. Либо, в количественном отношении, это почти все, что включено в Сочинения, включая также и Семинар (1955—57): работы молодого Лакана, как, вероятно, в один прекрасный день скажут в очередной раз студенты, которым не терпится рубануть сплеча по тому, что не выносит деления.
Мы не ставим перед собой задачу изложить указанную систему истины, условие логики значимого. К тому же суть ее состоит в неизлагаемости излагаемого. Мы постараемся только выделить в ней черты, имеющие отношение к Семинару, ее возможности и пределы.
Итак, прежде всего речь идет об эмфазе, как это звучало бы также и по-английски, о подлинном великолепии сказания, речи, слова: о logos как phone. Необходимо объяснить эту эмфазу, дать представление о непреложности ее связи с некоей теорией значимого, письмом и истиной. Требуется объяснить, почему автор Инстанции письма в бессознательном и Семинара об Украденном Письме постоянно ставит в зависимость письмо, написание и текст. Даже когда он повторяет Фрейда в отношении ребусов, иероглифов, гравюр и т. д., в последней инстанции он всегда прибегает к изложению мысли голосом. Это, очевидно, будет нетрудно доказать. Один пример среди множества других: «Изложение мысли письменно, как и само сновидение, может быть образным, оно всегда как речь, построенная символически, то есть она фактически несет в себе такой же фонематический и фонетический строй, поскольку поддается прочтению». (Положение психоанализа в 1956 г., стр. 470). Этот факт имеет значение факта лишь в пределах так называемых фонетических способов написания. Не более того, так как
[730]
и в подобных случаях существуют и непроизносимые элементы. Что же касается не фонетического поля написания, его фактическая необъятность не нуждается в доказательствах. Но не это важно. Что действительно важно, причем в большей степени, нежели отношение факта к действительности, так это подразумеваемая эквивалентность (допустим) символических средств выражения и фонематичности. Символическое пропускается через голос, и закон значимого проявляет свое действие лишь в вокализованных буквах. Почему? И какое отношение этот фонематизм (то, что не исходит от Фрейда и, таким образом, выпадает из этого порыва возвращения к Фрейду) поддерживает с неким значением истины?
Два понимания значения истины, как мы уже видели, представлены на Семинаре. I. Адекватность, в кругообразном возвращении и собственном пути, от истока до конца, от места отделения значимого к месту его присоединения. Этот круг адекватности сохраняет, соотносясь с ним, круг пакта, контракта, клятвенной веры. Он укрепляет его против угрозы и как символический приказ. И он учреждает себя в тот момент, когда охрана фаллоса поручается в виде охраны наличия отсутствия Королем Королеве, но в то же время с этого момента она вступает в бесконечную игру чередований. 2. Вуалирование — девуалирование как структура наличия отсутствия: кастрация, собственное место значимого, истоки и назначение его письма, все это не показывает ничего в девуалированном виде. Таким образом, она вуалируется в своем девуалировании. Но такое проявление истины имеет свое собственное место: контуры, являющиеся местом наличия отсутствия, от чего отделяетс
[731]
значимое для своего собственного буквалистского круга. Эти оба значения истины равнозначны одно другому. Они не разъединимы. Они нуждаются в речи или фонетизации письма с того момента, когда фаллос должен быть сохранен, должен вернуться к своей отправной точке, не растрястись по дороге. Однако для того, чтобы значимое сохранилось в своем письме и, таким образом, осуществило возвращение, необходимо, чтобы в этом письме оно, значимое, не выносило «разделения», чтобы не допустить упоминания о письме в частичном обороте по типу «выпить воды», а только о письме, письмах, самом письме, (стр. 23—24). Если бы оно было делимо, то оно всегда могло бы затеряться по дороге. И именно в целях исключить такую возможность утраты выстраивается заслон в виде высказывания о «материальности значимого», то есть о его неделимой сущности. Эта «материальность», выведенная из неделимости, которую никак не могут отыскать, в действительности относится к идеализации. И только идеальность письма сопротивляется разрушительному делению. «Разделите письмо на мелкие кусочки, оно останется все тем же письмом», чего нельзя сказать о материальности эмпирического, некая идеальность (неосязаемости отождествления с самим собой, происходящего в разных местах без искажений) с очевидностью проглядывает в этом. Только она позволяет сохраниться своеобразию письма. Если эта идеальность не является содержанием смысла, в таком случае она должна быть или некоторой идеальностью значимого (отождествляемого по своей форме настолько, насколько оно отличается от событий и эмпирических воспроизведений), или этакой «прошивочной скобой», скрепляющей значимое с обозначае-
[732]
мым. Эта последняя гипотеза в большей степени соответствует системе. Фактически эта система исходит из идеальной природы. Идеализм, таящийся здесь, не является теоретической позицией аналитика, это структурный эффект передачи значения в целом, некоторых преобразований или подгонок, произведенных в пространстве Semiosis. Совершенно очевидно, отчего Лакан считает такую «материальность» «своеобразной»: и придерживается лишь идеальности. Он рассматривает письмо лишь в той степени, в какой оно, определенное (что бы он ни говорил об этом) своим содержанием смысла, идеальностью послания, которое оно «передает», речью, которая остается в своем смысле, вне посягательства на разделение, оно может иметь хождение целое, неделимое, из своего места отделения к месту присоединения, то есть к тому же месту. Фактически же это письмо избегает не только деления, но даже и движения, оно не меняет своего места.
Это предполагает, сверх фонематического ограничения письма, интерпретацию phone, которая также избавляет его от делимости. Голос нашептывает о нем самом такую вот интерпретацию: он обладает феноменальным характером спонтанности, присутствия в себе, кругообразного возвращения к себе. Он сохраняет вверенное ему тем лучше, когда исходят из того, что его можно хранить без каких-либо внешних аксессуаров, без бумаги и конверта: он, говорит он нам, постоянно в нашем распоряжении, где бы ни находился. Вот почему считается, что изреченное слово сохраняется дольше, чем письмена: «Волею небес скорее слово изреченное сохранится, нежели письмена» (стр. 27). Все, очевидно, представится иначе, если подойти более
[733]
внимательно к устному высказыванию, то есть еще до его буквенного выражения. Так как та же проблема возникает и в отношении голоса, того, что можно назвать как бы его «письмом», разумеется, если придерживаться Лаканова определения этого понятия (локальность или неделимая материальность значимого). Такое озвученное «письмо» оказалось бы, в этом случае, таким же неделимым, неизменно тождественным самому себе, наперекор какому бы то ни было дроблению. Важно отметить, что эта целостность может быть ему обеспечена лишь его связью с идеальностью смысла, в единице речи. Как постоянно отсылают от этапа к этапу, к пресловутому контракту контрактов, который гарантирует союз значимого с обозначаемым, смысловым содержанием слова через все «прошивочные скобы», благодаря «присутствию» (как мы увидим далее) того же значимого (фаллоса), «значимого значимых», связанного со всеми проявлениями обозначаемого. Это трансцендентальное значимое, таким образом, является обозначаемым всех обозначаемых, и именно оно находится под сенью неделимости письма (выражаемого графически или устно). Под сенью этой таящей угрозу, а также сулящей рассеивание мощи, которую я предложил назвать, в работе О грамматологии, письменности до эпохи письма (название первой части): привилегией «наполненного слова», уже упоминавшейся здесь (см., например, стр. 18). В этом смысле Лаканово письмо представляет собой выделение письменного изложения из языковых средств.
«Драма» украденного письма начинается в тот момент — который и не является моментом вовсе, — когда письмо сохраняется. С подачи министра, действия которого направлены на то,
[734]
чтобы сохранить его (а ведь он мог бы и изорвать его и в этом случае осталась бы лишь идеальность, незадействованная и на какое-то время15 эффективная), разумеется, но ведь и задолго до этого, когда Королева намеревалась сохранить его или возвратить: как двойник того пакта, который связывает ее с Королем, двойник, таящий угрозу, но который, находясь под ее присмотром, не способен поколебать «клятвенную веру». Королева изыскивает возможность сыграть на двух контрактах. Мы же не имеем возможности теперь вдаваться в этот анализ, он излагается в другом месте.
Важно при этом отметить, что неподверженность письма уничтожению происходит от того, что возносит его к некоему идеальному смыслу. То малое, что мы знаем о его содержании, обязано соотноситься с первоначальным контрактом, который оно в одно и то же время обозначает и ниспровергает. И осознание этого, необходимость не упускать этого из виду, стремление удержать (сознательное или непроизвольное), которые утверждают Королеву в ее праве на собственность и этим обеспечивают письму собственный путь к собственному месту. Так как окончательный вариант его содержания является содержанием пакта, связывающего две «особенности», то следствием этого является незаменимость и исключается, как угроза и безотчетный страх, всяческое подобие раздвое-
15 Только на время: до того момента, когда, не будучи в состоянии сделать письмо «материальным», делимым, страдающим от разделения, по-настоящему «своеобразным», он, вероятно, и был вынужден отказаться от замысла, по которому единственно некий подверженный разрушению документ и был способен обеспечить ему власть над Королевой.
[735]
ния. Это следствие живого насущного слова, которое гарантирует, в последней инстанции, незыблемую и незабываемую своеобразность письма, обоснование значимого, которое не теряется, не блуждает и никогда не разделяется. Сюжет весьма подвержен делению, но фаллос делению не подлежит в принципе. Разделение на части это как несчастный случай и, как таковой, к делу не относится. По крайней мере, согласно тому страховому полису, которому символическое выступает гарантом. А также и речь о вознесении кастрации, выстраивающая идеальную философию, направленную против разделения на части.16
16 То, что является теперь предметом нашего анализа, явилось бы сегодня самой строгой философией психоанализа, а если быть более точными, самой строгой Фрейдовой философией, без сомнения, более строгой, чем сама философия Фрейда и более жестко контролируемой в своих взаимообменах с историей философии. Невозможно переоценить здесь значение пресловутой теоремы о неделимости письма, или, скорее, о его тождественности себе, не подверженной разделению на части («Изорвите письмо на части, и оно останется все тем же письмом»), как и вышеназванной «материальности значимого» (письма), нетерпимого к делению. Из чего это вытекает? Разделенное письмо может легко и просто оказаться уничтоженным, такое случается (и если принято считать, что эффект бессознательного, представленный здесь письмом, никогда не утрачивается, что вытеснение сохраняет все и никогда не позволяет никакого снижения навязчивости, есть смысл, в таком случае, согласовать эту гипотезу — ничто не утрачивается — исходя из По ту сторону принципа удовольствия), или извлечь на свет другие письма, не столь важно, будут ли они изложены с помощью букв или в устном виде.
[736]
Такова в принципе, очевидно, артикуляция этой логики значимого о фоноцентричной интерпретации письма. Оба значения истины (адекватность и взмах вуали) больше не позволяют себе отделять себя от слова, насущного, живого и подлинного. Суть этого в том, что в конечном итоге, у истоков или в конце (собственного пути, кругообразного назначения), открывается некое слово, не таящее в себе обмана, некий смысл в себе, который вопреки всяческим нагромождениям фиктивного, которые только можно себе вообразить, не лукавит, но уж если и случается такое, то оно оборачивается истинным лукавством, преподнося нам урок истинной подоплеки обмана. В этой связи истина позволяет аналитику рассматривать вымышленные персонажи как реальные и разрешать, до глубины хай-деггерова созерцания истины, настоящую проблему литературного текста, в связи с которой Фрейд (более наивно, но в то же время более определенно, чем Хайдеггер и Лакан) признавал иногда свои затруднения. И вопрос тогда стоял всего лишь о литературе, где используются обычные действующие лица! Сначала процитируем Семинар. В его среде закрадывается подозрение, а что, если в своем повествовании автор и не стремился, как признавал Бодлер, отобразить истину. Что вовсе не означает, что он это делал развлечения ради. Вот взгляните: «Без сомнения, По, развлечения ради...»
«Но в душу закрадывается подозрение: не является ли целью такой демонстрации дать нам возможность проникнуть в основной смысл ключевых слов нашей драмы? Не повторяет ли фокусник перед нами свой трюк, не одурачивая нас на этот раз и раскрывая свой секрет, и, что самое невероятное, он действительно перед на-
[737]
ми его раскрывает, но это не позволяет нам хоть сколько-нибудь проникнуть в его суть. Вероятно, в таком случае, это и есть тот высочайший уровень мастерства, при котором иллюзионист, чтобы по-настоящему обмануть нас, предъявляет нашим взорам некую вымышленную сущность. И не правда ли, нечто подобное дает нам основание говорить, не замечая в этом подвоха, о многочисленных воображаемых героях как о реальных персонажах?».
«То же и в случае, когда мы открыты для восприятия того, каким образом Мартин Хайдеггер раскрывает нам в слове ?????? (alethez) игру истины, не проникаем ли мы вновь в секрет, к которому истина неизменно приобщает своих поборников, и из чего они заключают, что будто бы в том, что она скрывается, она и проявляется перед нами в самом истинном свете» (стр. 21).
От разрушительных последствий принимаются жесткие меры, предосторожность с научной точки зрения более чем оправданная: в этом вся наука, по крайней мере, идеальная наука и даже истина науки об истине. Из высказываний, которые я только что процитировал, не следует, что истина — вымысел, но через вымысел удачным образом проглядывает истина. Вымысел обнажает истину: сущность того, что скрывается, дабы ярче проявиться. Dichtung (поэтическое сказание или вымысел, это слово Гете и Фрейда: речь идет, как и у Хайдеггера, о литературном вымысле как Dichtung) являет собой отображение истины, свидетельство ее определяемости: «Существует так мало расхождений между этой Dichtung и Истиной в своей обнаженности, что сам факт обращения к поэзии обязан скорее привлечь наше внимание к этой черте, о которой забывают в поисках истины, о том, что она
[738]
проявляется в структуре вымысла» (стр. 742). Истина управляет элементом вымысла, который ее отображает, что позволяет ей быть или становиться тем, что она есть, утверждаться. Она управляет им с самых своих истоков или со времени своего telos, что в конечном итоге сообразует концепцию литературного вымысла с полностью классической интерпретацией mimesis: поворот к истине, к большей истинности в вымышленном отображении, чем в реальности, оттуда и возросшая достоверность, «высочайший реализм». Предыдущая цитата повлекла за собой следующую заметку: «Соответствие этого примера нашей теме получило бы достаточное подтверждение, если бы в этом была нужда, в одном из многочисленных малоизвестных текстов, которые мы почерпнули из работы Дэ-лэй, где он дает им надлежащее трактование. Здесь, в Неизданном дневнике из Бревина, где в октябре 1894 года пребывал Жид» (заметка со стр. 667 из его II тома).
«Роман явится свидетельством того, что ему доступно отображение и других явлений, а не только реальности — передача непосредственно чувства и мысли; он продемонстрирует, до какой степени ему удается производить дедукцию еще до познания явлений — то есть до какой степени он может являться сочинением — то есть быть произведением искусства. Он продемонстрирует, что способен быть произведением искусства, составленным из самых разных частей, а не только из реализма мелких и случайных дел, но из высшего реализма». Затем следует ссылка на математический треугольник, затем идет: «Необходимо, чтобы во взаимоотношениях между собой любая часть произведения являлась доказательством истинности другой, и нет нужды
[739]
в иных доказательствах. Ничто так не раздражает, чем свидетельство, которое Г. де Гонкур дает всему тому, что он изрекает — он видел! он слышал! как если бы проверка реальностью была бы необходима». Лакан заключает:
«Нужно ли говорить, что ни один поэт никогда не мыслил по-другому... но никто не продолжает этой мысли». И в той же статье он подтверждает сказанное, что это «тот», кто «несет» «правду вымысла». И эта личность является «соблазнительницей» «юноши» (стр. 753).
В кои-то веки было проведено различие, как это практикуется согласно философской традиции, между истиной и реальностью, как вдруг оказывается само собой разумеющимся, что истина «проявляется» в структуре вымысла17. Лакан настаивает на противопоставлении истина/реальность, которую он выдвигает в качестве парадокса. Это противопоставление, настолько ортодоксальное, насколько это возможно, облегчает переход истины через вымысел: здравый смысл непременно бы нашел различие между реальностью и вымыслом.
Но все-таки еще раз, почему слово как бы является привилегированным элементом этой истины, проявляющейся в качестве вымысла, по образу или в структуре вымысла, этакого ис-
17 Например: «Таким образом, из другого источника, нежели из Реальности, с которой она соприкасается, Истина черпает свою силу: из Слова. Как будто оно налагает на нее некую печать, которая внедряет ее в структуру вымысла».
«Первое изречение повелевает, правит законом, изрекает, пророчествует и распространяет на то, что относится к реальному, свою таинственную власть» (Сочинения, стр. 808).
[740]
тинообразного вымысла, который Жид называет «высшим реализмом»?
С того времени, как истина определяется как адекватность (по настоящему контракту: уплата долга) и как девуалирование (наличия отсутствия, начиная с которого контракт ужимается, чтобы символически вернуть в свою собственность отторгнутое), преобладающим значением является значение присвоения, а значит близости, присутствия и сохранения: в том самом виде, который придает ему идеализирующий эффект речи. И если рассматривать это доказательство как обоснованное, то будет не удивительно, если подыщется тому подтверждение. В противном случае, как объяснить то массовое взаимоосложнение, отмечаемое в Лакановой речи, между истиной и словом, словом «насущным», «наполненным» и «подлинным»? Если принимать это в расчет, то можно прийти к пониманию: 1. Пусть вымысел будет для Лакана пронизанным истиной в разговорной и, таким образом, не реальной форме. 2. Пусть это ведет к тому, чтобы больше не считаться в тексте со всем, что не может свестись к речи, к изречению и смыслу в себе: непоправимый недосмотр, безвозвратное хищение, разру-шимость, делимость, наличие отсутствия по назначению (окончательно неподчиняющееся назначению наличия отсутствия: воистину наличие отсутствия истины).
Когда Лакан напоминает об «этой страсти к девуалированию, цель которого одна: истина18», и о том, что аналитик «остается прежде
18 «Как вы поняли, в своем выступлении, в целях определения ее места в исследовании, я с благоговением сослался на Декарта и Гегеля. Это достаточно модно в наши дни «превосходить» классических философов. Я мог бы с таким же успехом оттолкнуться от заключительного диалога с Парменидом. Так как ни Сократа, ни Декарта, ни Маркса, ни Фрейда невозможно «превзойти», поскольку они вели свои исследования с этим стремлением девуалировать единственный объект: истину». «Как написал один из этих кудесников слова, из-под пальцев которого, будто бы сами по себе соскользнули нити маски, Эго, я имею в виду Макса Якоба, поэта, святого и романиста, да, как он написал об этом в своей работе «Рожок для игры в кости», если не ошибаюсь: истинное всегда ново» (Беседы о психической причинности, Сочинения, стр. 193). Это по-прежнему истинно. Как не подписаться под этим?
[741]
всего поборником истины», то непременно для того, чтобы увязать истину с властью, которой обладает слово, и средством общения, как контракта (клятвенная вера) между двумя присутствующими. Даже если при общении по сути ничего не передается, слово само передается: и самая лучшая в этом случае передача — это передача истины. Например: «Даже если в ней не сообщается ничего, речь представляет собой наличие общения; даже если в ней отрицается очевидное, она несет утверждение, что в слове заключается истина, даже если она таит в себе обман, она спекулирует на вере в свидетельство» (Слово пустое и слово наполненное в психоаналитическом проявлении объекта из Речи в Риме, стр. 251—252).
Что не является ни истинным, ни ложным, так это реальность. Но как только открывается речь, сразу начинается процесс девуалирования истины как ее контракта собственности: присутствие, слово и свидетельство: «Двусмысленность истерического выявления того, что произошло в прошлом, не слишком обусловлена колебанием
[742]
того, что открывается между воображаемым и реальным, поскольку содержится и в том и в другом. И не то чтобы выявленное было ложным. Дело в том, что оно дает нам представление о рождении истины в словесном выражении, и благодаря этому мы сталкиваемся с реальностью того, что не является ни истинным, ни ложным. По крайней мере, это то, что чуть ли не более всего озадачивает в данной проблеме.
«Так как истина выявляемого облекается в словесную форму на момент ее раскрытия в обстановке существующей реальности, которая и обосновывает ее, во имя этой реальности. А ведь в существующей реальности только то, что высказано, свидетельствует об той части довлеющих отголосков прошлого, которые оттеснялись на каждом перекрестке, приходившемся на определенное событие» (стр. 255—256). Перед этим высказыванием принималась бы кстати ссылка на Хайдеггера, что не удивительно; она возвращает Dasein к объекту, что уже гораздо удивительнее.
С тех пор как «живая речь» «свидетельствует» об «истинности такого выявления» вне истины или лжи, истинного или ложного того или иного высказывания, того или иного симптома в их отношении с тем или иным содержанием; значениям адекватности или девуалирования больше и нет нужды в какой-либо проверке или осуществлении вне какого-либо объекта. Они — сами себе порука. И что берется в расчет, это не то, что сообщено, истинное или ложное, но «само существование общения», сам процесс выявления, осуществляемый в словесной форме и свидетельствующий об истинности. Отсюда и необходимость подстановки значений подлинности, полноты, свойственности и т. д.
[743]
Истина, то, что необходимо отыскать, не является объектом вне сюжета, адекватностью речи объекту19, но адекватностью наполненной ре-
------
19 «Истинное слово» — это слово, чья подлинность удостоверяется другим в клятвенной или данной вере. Другой делает его адекватным самому себе — а не объекту, — отправляя послание в измененной форме, делая его достоверным, отождествляя с этого момента объект с самим самой, «сообщая, что он тот же». Адекватность — как удостоверение подлинности — проходит через интерсубъективность. Речь, «таким образом, является действием, предполагая субъекта действия. Но будет недостаточно сказать, что в этом действии субъект предполагает наличие другого субъекта, ибо он скорее находит в нем основу, будучи другим, но в этом парадоксальном единстве одного и другого, как это было показано выше, посредством этого один вверяет себя другому, чтобы прийти к отождествлению себя самого». «Таким образом, можно сказать, что речь проявляет себя в качестве передаточного звена, где не только субъект в расчете, что другой сделает его послание достоверным, проецирует послание в измененной форме, но при этом и само послание преобразует его, сообщая, что он тот же. Так же как происходит при любом акте веры, где заявления «ты — моя жена» или «ты — мой учитель» обозначают — «я — твой муж», «я — твой ученик».
«Таким образом, процесс говорения предстает в тем большей степени истинным, чем в меньшей степени содержащаяся в нем истина основана на том, что именуется адекватностью излагаемому: истинность высказываемого противопоставляется таким парадоксальным образом истинности связного изложения; истинность обоих различается в том, что первая состоит в признании субъектами своей сущности в той мере, в какой они в этом заинтересованы. Тогда как вторая заключается в знании реального в том виде, в каком действие субъекта направлено на объект. Но каждая из различаемых таким образом истин претерпевает изменения, пересекаясь с другой на своем пути». Стандартные варианты, лечения (Сочинения, стр. 351). В этом пересечении «истинное слово» предстает всегда в качестве более истинного, чем «истинное изложение», которое всегда предполагает порядок, порядок интерсубъективного контракта, символического обмена и, соответственно, долга «Но сопоставив истинное слово и истинное изложение на предмет того, что означает последнее, обнаружится, что в нем одно значение всегда вытекает из другого, ничто не может быть отображено иначе как посредством знака, и тем самым загодя обрекается на неточность при изложении» (Сочинения, стр. 352). Наивысшая адекватность истины в качестве истинного слова проявляется, таким образом, в виде платы, «единичной адекватности», «объяснение которой вытекает из понятия символического долга, которым субъект оказывается обременен в качестве субъекта слова» (Сочинения, стр. 434). Это последние слова из Фрейдовой вещи. Адекватность вещи (истинное изложение) находит, таким образом, свое основание в адекватности слова ему самому (истинное слово) либо самой вещи: то есть Фрейдовой вещи ей самой. «Вещь говорит сама за себя» (Сочинения, стр. 408), и она говорит: «Я, истина, я говорю». Вещь является истиной, как причина, ее самой и вещей, о которых говорится в истинном изложении.
Такие высказывания менее новы, в частности по отношению к Речи в Риме, к Стандартным Вариантам лечения и текстам того же периода, автор которых этого не говорит: «Это означает совершенно изменить подход к причинно-следственному значению истины и настоять на пересмотре причинно-следственного процесса. Первым этапом такого пересмотра было бы признание того, что неоднородность проявления таких последствий является присущей ей особенностью. [В заметке: Этот абзац изменяет задним числом линию мысли, которую мы открыли с (1966)]» (Сочинения, стр. 416). «Правдивое слово» (адекватное самому себе, соответствует своей сущности, посвященной тому, чтобы расквитаться с долгом, который в последней инстанции связывает его лишь с ним самим) делает возможным, таким образом, контракт, который, в свою очередь, позволяет субъекту «стать тождественным самому себе». Итак, оно возрождает основу картезианской уверенности: преобразование истины в уверенность, субъ-ективацию (определение существа, находящегося в субъекте), интерсубъективация (цепочка Декарт—Гегель—Гуссерль). Эта цепочка постоянно перехватывает в Сочинениях, хайдеггеровские посылки, которые, строго говоря, даются лишь для того, чтобы отравлять ее изнутри, и всячески оказывать на нее «разрушительное» влияние. Оставим на время вопросы такого рода — наиболее основополагающие, — которые в речи Лакана не упоминаются никогда.
[744]
чи ей самой, ее собственная подлинность, соответствие ее действия ее первичной сущности. И telos этой Eigentlichkeit, видение, присущее этой подлинности, указывает «подлинный путь» анализа (стр. 253), дидактики, в частности. «Но каково, в таком случае, было это воззвание объекта во всей пустоте своего высказывания? Воззванием к истине в самом принципе, в свете че-
[745]
го поколеблются воззвания к самым скромным нуждам. Но, прежде всего, и изначально воззванием, свойственным пустоте...» (стр. 248)
От такого воззвания, свойственного пустоте до наполненного слова, до его «реализации» через восхождение к желанию (кастрации), таким вырисовывается идеальный процесс анализа: «Мы подошли к функции слова в анализе с самой
[746]
невыгодной его стороны, со стороны бессодержательности, когда кажется, что субъект совершенно напрасно говорит о ком-то, кто, будто бы походя на него, как две капли воды, никогда не достигнет восхождения к своему желанию [...]. Если теперь мы перенесем свой взгляд на другую крайность аналитического опыта — на его историю, казуистику и на процесс лечения, — мы постараемся противопоставить анализу hiс* и пипс** значение анамнеза как симптома и двигателя прогресса в области терапии, навязчивой интрасубъективности — истерическую интерсубъективность, анализу сопротивления — символическую интерпретацию. Здесь и начинается реализация наполненного слова» (стр. 254).
Слово здесь не наполнено чем-то, что было бы вне его самого, его объекта: но с этого момента наполнено больше и качественнее им самим, его присутствием, его сущностью. Это присутствие, как в контракте и клятвенной вере, нуждается в незаменимой собственности, неотъемлемой своеобразности, живой подлинности, перечисление можно продолжить, следуя системе, рассмотренной в другом месте. Раздвоение повторяемости, запись, уподобление в целом исключены, наряду со всей графемной структурой, которая вовлекается сюда во имя прямого собеседования, и в качестве уступки недостоверности. Например: «Но сама ретрансляция записанной речи, будь она даже произнесена самим врачом, не может дойти в этой отчужденной форме и иметь те же результаты, что и психоаналитическое собеседование» (стр. 258).
Дисквалификация записи или повторени
* Здесь (лат.)
** Теперь (лат., — прим, ред.)
[747]
в пользу настоящего живого акта речи укладывается в хорошо известную программу и необходима системе. Система «живого слова», «слова в действии» (стр. 353) не может обойтись без осуждения, как было сделано, от Платона до некого Фрейда, видимости гипомнезии: во имя истины и того, что связывает mneme, anamnesis, aletheia и т. д.
Материальность, чувствительная и повторяющаяся сторона записи, письмо на бумаге, чернильные рисунки могут делиться или размножаться, разрушаться или теряться (подлинная оригинальность в них всегда уже потеряна). Само письмо, в Лакановом понимании, в качестве места значимого и символа клятвенной веры, а значит настоящего, наполненного слова, обладает действительно «своеобразной» особенностью — «совершенно не переносить деления».
Итак, «настоящее слово» как «наполненное слово»: «Будем категоричными, в психоаналитическом анализе речь не идет о реальности, но об истине, потому что это свойство наполненного слова вновь перераспределять обстоятельства прошлого, придавая им смысл необходимых для будущего в таком виде, какой представляет им та ограниченная степень свободы, при которой объект их излагает» (стр. 256).
Следовательно, текст, если он живой и движущийся, будет лишь обладать полным и подлинным значением только слова, и миссия его будет заключаться в том, чтобы это слово донести. Таким образом, якобы существуют тексты содержательные и бессодержательные. Только первые являются «носителями» полновесного слова, то есть доподлинно присутствующей истины, одновременно и девуалированной и адекватной или тождественной тому, о чем в нем говорится.
[748]
Причем самому себе («оно говорит само за себя») в тот момент, когда оно возвращается к обойденной дыре и контракту, его составляющим. Например, что касается текста Фрейда, к которому необходимо вернуться и который нужно вернуть ему самому (о чем говорилось выше): «Не к одному из тех текстов в двух измерениях, бесконечно плоских, как говорят математики, обладающих расхожим значением, применимым только в устоявшейся речи, но к тексту как носителю слова, поскольку оно создает предпосылку для проявления истины в новом свете». Такой текст, настоящая, инаугуральная, учредительная речь, сам отвечает за себя, если подойти к нему с вопросом, как было сказано в Федре о logos, который является ее собственным отцом. В одно и то же время он ставит вопросы и дает ответы. Наша деятельность, активизирующая «все ресурсы нашего толкования» должна только «заставить его ответить на вопросы, которые он ставит нам, и трактовать их в качестве истинного слова, мы должны бы сказать, если владеем своими собственными терминами, в их значении трансфера». Наши «собственные термины»: надо понимать те самые термины речи, в отношении которых ставятся вопросы и даются ответы в речи Фрейда. «Конечно же, само собой разумеется, что ее интерпретируют. Действительно, существует ли лучший критический метод, чем тот, который придает пониманию послания сами принципы понимания, проводником которых он выступает? Это наиболее рациональный способ удостоверить его подлинность.
«Наполненность слова, действительно, определяется своей тождественностью тому, что оно выражает» (стр. 381).
Наполненной речь толкователя становитс
[749]
с того момента, когда она берет на себя личную ответственность за «принципы понимания» послания другого — в данном случае Фрейда, — в то время как оно «несет в себе» «наполненную речь». И она, поскольку она инаугуральная, и «создает предпосылки для проявления истины в новом свете», и заключает контракт лишь с самой собой: она говорит сама за себя. Это то, что мы называем здесь системой речи или системой истины.
Невозможно определить более строго, более верно «герменевтический круг» со всеми концептуальными частями его системы. Он включает в себя все круги, которые мы узнаем здесь, в их Платоновой, Гегелевой, Хайдеггеровой традициях и в самом философском смысле ответственности20: адекватно расквитаться с тем, что задолжали (обязанность и долг).
20 Такая ответственность определена сразу же после и со времени обмена «наполненной речью» с Фрейдом, в ее «настоящем образовательном значении»: «Так как речь идет не меньше, чем о ее адекватности по отношению к человеку, когда он овладевает речью, что бы он об этом ни думал — которой он призван дать ответ независимо от желания — и за которую, несмотря ни на что, он берет на себя ответственность» (Сочинения, стр. 382). Когда речь идет об «отношении к человеку», не хватает места, чтобы выверить в этой системе основную связь метафизики (некоторые типичные черты которой мы здесь отмечаем) и гуманизма. Эта связь более очевидна или лучше заметна в массе сообщений о «животном начале», о различии между языком животных и человеческим языком и т. д. Эта речь о животном (в общем смысле), без сомнения, построена толково с перечислением всех категорий и противопоставлений, двойных или тройных подразделений системы. Но это не помешало ей напустить и изрядно тумана. Обращение с животным началом, как и со всем, что находится подчиненным иерархической оппозиции, всегда открывает в метафизике (гуманистской и фаллогоцентрич-ной) обскурантистское сопротивление. Естественно, что его интерес исключительно важен.
[750]
Подлинность, полюс адекватности и повторного кругообразного присвоения ради обеспечения идеального процесса анализа. Конечно же, речь не идет о грубой корректировке, которая, вероятно, пришла к нам из Америки. Необходимо ограждать себя от подобного смешения. Вне всякого сомнения никто здесь этого не допускает, следует это подчеркнуть. И эта подлинность, вещь очень редкая, прибереженная для исключительных случаев, не относит речь к некоему «я», но к речи другого, и устанавливает некоторое отношение к речи другого. Чтобы достичь этого, психоаналитик должен преодолеть экран нарциссизма, настроить его на полную откровенность: тогда, вместе с «подлинной речью другого», у него есть шанс уловить источник, происхождение речи и истины в «клятвенной вере». Он может вовлечь свою «раскрывающую интерпретацию» в кругообразную и повторно присваивающую «истинные слова» цепь, даже если эти слова не содержат в себе истины. Но эти моменты подлинности, как и хай-деггеровской Eigentlichkeit, очень редки в жизни. Например, когда речь идет о «недобросовестности объекта», через которую требуется отыскать «слово, в котором заложена истина», о которой оно еще и свидетельствует:
«Итак, если аналитику выпадают идеальные условия, когда иллюзии нарциссизма представляютс
[751]
ему отчетливо, то это для того, чтобы он сделался восприимчив к подлинному слову другого, и теперь дело лишь за тем, чтобы понять, как его распознать через его речь.
«Конечно же, эта промежуточная речь [речь при «неискренности объекта»], даже содержащая в себе обман и заблуждение, не может не свидетельствовать о существовании того слова, в котором заложена истина, за которую речь пытается себя выдать и что, даже не скрывая своей лживости, она еще с большей силой подтверждает существование такого слова. И если отыскивается, благодаря такому феноменологическому подходу к истине, тот ключ, потеря которого ведет позитивистскую логику к поискам «смысла смысла», не вынуждает ли это также признать в нем концепцию концепций, поскольку та проявляется в слове в действии?
«Это слово, которое представляет собой истину для объекта, которая, однако, является для него сокрытой за семью печатями, кроме тех редких моментов своего существования, когда он тщится, но весьма смутно, перехватить ее в клятвенной вере, и сокрытой также тем, что промежуточная речь обрекает ее на непризнание. Однако оно выявляется отовсюду, где только может прочесться в его естестве, то бишь на всех уровнях, где оно его сформировало. Это противоречие является тем самым противоречием смысла, которое Фрейд присвоил понятию бессознательного.
«Но если такое слово все-таки поддается выявлению, это означает, что всякое истинное слово является всего лишь словом объекта, потому что его неизменно приходится обосновывать через посредство другого объекта, к которому оно прибегает, и что благодаря этому оно готово подключиться к бесконечной цепочке — но не неопределенной, очевид-
[752]
но, так как она закрывается, — слов, где конкретно, в человеческом сообществе реализуется диалектика признания.
«Именно в той мере, в какой аналитик заставляет замолчать промежуточную речь [недоверчивость], чтобы расположить себя к восприятию цепочки истинных слов, он и оказывается в состоянии обосновать на этом свою выявляющую интерпретацию.
«Поскольку всякий раз он за собой отмечает, что приходится рассматривать в конкретной форме подлинную интерпретацию...» (Стандартные варианты лечения, стр. 352—353).
Короче: существует подлинная и выявляющая интерпретация, она предполагает, что недоверчивость следует заставить замолчать, чтобы добраться до «слова в действии» и до (искренней) клятвенной21 веры, без промежуточной речи, в ясности интерсубъективной диалектики. Это слово, которое изъясняется, если уметь прочесть его в его естестве; и только бессознательное
21 Об «отношении с Другим гарантом Искренности», о «явно выраженном присутствии интерсубъективности», о «путях, которыми следует анализ не только для того, чтобы восстановить там порядок, но и для того, чтобы создать условия для возможности его восстановления», см Инстанция письма в бессознательном, Сочинения, стр. 525—526, которая только что напомнила, что «цель, ради которой предоставляется человеку открытие Фрейда, была определена им, находясь в апогее своей мысли, в следующих волнующих словах: Wo es war, soll Ich Werden. Там, где это случилось, мне необходимо случиться.
«Эта цель заключается в реинтеграции и согласии, я бы даже сказал в примирении (Versohnung)».
[753]
в понимании Фрейда могло бы, таким образом, открыть нам уши.22
Только одно слово, со своими эффектами
-------
22 Значение присутствия (собственной персоной), близости, наполненности и консистенции будто бы формируют систему подлинности в аналитическом диалоге, в противопоставлении «речи безличного подлежащего». Например: «Что в действительности сообщает нам Фрейд? Он раскрывает нам структурный феномен всяческого раскрытия истины в диалоге. Однако существует фундаментальная сложность, которую объект встречает в том, что он хочет выразить; самое общее это то, что Фрейд доказал в вытеснении, а именно определенное несоответствие между обозначаемым и значимым, это определяется любой цензурой социального происхождения».
Такое несоответствие, вызываемое вытеснением, потребует, может быть, обустройства Сосюровой семиотики, но в какой-то своей части оно не сможет быть преодолено, а значит носит основной характер. Время обходного пути или отклонения: запас. Тут же аргумент: «Истина, в таком случае, всегда может быть прочтена между строк. Это означает, что тот, кто хочет дать ей прозвучать, всегда в состоянии прибегнуть к способу, который указывает на тождество истины символам, которые ее раскрывают, а именно, помогая достичь своей цели, произвольно вводя в некий текст несоответствия, которые криптографически соответствуют тем, что навязаны цензурой.
«Объект истинный, то есть объект бессознательного, не настолько многообразен в языке своих симптомов, чтобы не поддаваться расшифровке аналитиком, к которому обращаются со все большей настоятельностью, что приносит всякий раз заново удовлетворение нашим опытом И действительно, это то, что нашло признание в феномене трансфера.
«То, что говорит объект, который изъясняется, какой бы бессмысленной не выглядела его речь, приобретает тот самый эффект приближения, который исходит от слова, в которое он как бы полностью вкладывает истину, выражаемую его симптомами [...], из этой картины мы воспользовались тем, что слово объекта склоняется к присутствию слушателя.
[В примечании: Здесь можно заметить формулировку, благодаря которой мы вводили в начало наших чтений то, о чем здесь идет речь. Объект, говорили мы, начинает анализ, говоря о себе, но не обращаясь в вам или обращаясь к вам без того, чтобы вы говорили о нем. Когда он сможет сказать вам о себе, анализ будет закончен.] «Это присутствие, которое является самым чистым отношением, при котором объект способен находиться на месте существа и которое еще более живо ощущается, как таковое, что это существо является для него менее обозначенным, это присутствие на мгновение до предела освобожденное от вуалей, которые его покрывают и избегают его в общей речи, так как она создается как речь безличного подлежащего, особенно в этой связи, это присутствие отмечается в речи неопределенным скандированием, нередко отмечаемым в момент тревоги, как я уже показал вам на примере из своего опыта» (Введение в комментарий Жана Ипполита об «Verneinung» Фрейда, Сочинения, стр. 372—373).
Разумеется, сейчас последует то, что «говорит нам Фрейд»: «самое чистое отношение», «присутствие», привносит в некое «существо» и чувствуется еще более «живо», чем это «существо» (то, что является объектом), которое является «менее обозначенным», то есть, естественно, более неопределенным. Присутствие существа является тем более чистым, чем меньше онтологическое определение Это имеет место, лишь «на мгновение», сразу за безличным подлежащим, и в «тревоге». Неопределенность существа (здесь в виде субъекта-психоаналитика) девуалирует пустое место (несуществующее полностью) как истину присутствия. Что «нам говорит Фрейд», выглядело бы в буквальном смысле: «Что такое метафизика?»
[754]
присутствия в действии и подлинной жизни, может сохранить «клятвенную веру», которая связывает с желанием другого. Если «фаллос является привилегированным значимым этого знака, где часть логоса объединяется с приходом желания» (Значение фаллоса, стр. 692), привилегированное место этого привилегированного значимого, таким образом, его письмо, является голосом: письмо — проводник — слово. Оно одно, как только соединительное звено обозначаемо-
[755]
го обеспечивает ему его повторяемую идентичность, несет в себе идеальность или власть идеализации, необходимые для сохранения (в любом случае, это то, что оно в себе содержит) неделимой целостности, особенно, живой, не отделимой от фаллоса, привилегированного значимого, которому она дает место. Трансцендентальная позиция фаллоса (в цепи значимых, к которой она принадлежит, делая ее возможной23) имела бы, таким образом, свое собствен-
-------
23 Это узкое определение трансцендентальной позиции: привилегия одного термина в целом ряде терминов, которым он создает предпосылку и которые исходят из его наличия. Таким образом, категория именуется трансцендентальной (транскатегориальной), когда ее «нельзя отнести ни к одному жанру» (transcendit omne genus), то есть перечень категорий, частью которых она все-таки является, отдавая себе в этом отчет. Такова роль фаллоса в логике значимого. В этом также заключается и роль дыры и наличия отсутствия в их определяемом контуре: «...фаллосу его матери, либо этому вопиющему отсутствию того, чему надлежит быть, в чем Фрейд выявил привилегированное значимое» (Инстанция письма в бессознательном, Сочинения, стр. 522). Трансцендентальное превосходство этой привилегии, таким образом, поднять в дальнейшем на высоту, начиная с замешанного на ужасе восприятия ребенка — если быть более точным, то восприятия маленького мальчика и его сексуальной теории.
Эта вездесущность условия возможности, эта перманентная причастность, в каждом значимом «значимого значимых» (Направление лечения, стр. 630), «значимого, не имеющего себе равных» (стр. 642) в качестве элемента присутствия может иметь только среду идеальности: откуда превосходство трансцендентального превосходства, которое в качестве эффекта хранит присутствие, а именно phone. Именно это делало возможной и необходимой, занимаясь некоторым обустройством, интеграцию Фрейдова фаллоцентризма в Сосюрову семио-лингвистику, являющуюся глубоко фоно-центричной. «Алгоритмическая» трансформация, как мне кажется, не нарушает этой связи. Вот лучшее определение трансцендентального фаллоса, с точки зрения которого все протесты антитрансцендентализма (см. стр. 365) сохраняют значение отрицания: «Итак, фаллос является значимым, значимым, чья функция, в интра-субъективной экономии анализа, быть может приподнимает вуаль того, что он держал в тайне Так как это значимое, предназначенное обозначать, во всей их совокупности, проявления обозначаемого, в том виде, в каком значимое обусловливает их своим присутствием в качестве значимого» (Значение фаллоса, Сочинения, стр. 690).
[756]
ное место — в Лакановых выражениях его письмо, избавленное от всякого деления, — в фонематической структуре языка. Никакой протест против метаязыка не противопоставляется этому фаллогоцентричному трансцендентализму.
[757]
Особенно, если в метаязыке в словесном выражении упор делается на голос, то есть на идеальное место фаллоса. Если бы по несчастью фаллос оказался делим или понижен в статусе до частичного объекта24, в таком случае все то
----
24 Как мы уже видели, значимое (и прежде всего «привилегированное значимое», «не имеющее себе равных», фаллос) не должен на своем месте, в своем письме «подвергаться делению». В то же время он не должен (требование четкое, но сходящееся к предыдущему) существовать в качестве частичного объекта, подчиненного, как другие, цепи субститутов. Это основополагающее требование, наиболее настоятельная просьба, иначе говоря, наиболее явная отличительная черта сексуальной теории Лакана. Имеет также большое значение то, что оно мотивирует возражение Джонса в «ссоре» фаллоцентризма и женской сексуальности. Одно из «отклонений» психоанализа заключается в том, чтобы «свести роль» фаллоса «к роли частичного объекта». Такая «глубокая мистификация» (Сочинения, стр. 555) привлекла Джонса на путь «феминизма» лишь в той мерс, в какой он не смог отмежеваться от другой законной наследницы, на этот раз Кляйн, от ее «неуверенного произведения» (Сочинения, стр. 554) и ее «беспечности» (Сочинения, стр. 728). Все это («но... но...»), исключая «аналитически немыслимые», аналитически мыслимые, ограниченные доверчивостью к Фрейду, который не мог ошибаться, «более чем кто-либо нацеленный на исследование порядка проявления бессознательных явлений, первооткрывателем которых он был». Стало быть: «Эта схема [схема R] действительно позволяет доказать те связи, которые относятся не к предэдиповым стадиям, о которых, конечно же, нельзя сказать, что они не существуют, но являются аналитически немыслимыми (как неуверенное, но целенаправленное произведение, Мадам Мелани Кляйн, делает его достаточно очевидным), но к прегенитальным стадиям, в той мере в какой они упорядочиваются в ретроактивной связи Эдипа» (О возможном лечении психоза, Сочинения, стр. 554). «Действительно, что выигрывает [Джонс], нормализуя функцию фаллоса как частичного объекта, если ему необходимо сослаться на его наличие в теле матери в качестве внутреннего объекта, термин которого задействован в фантазмах, открытых Мелани Кляйн, если он до такой степени не в состоянии отойти от ее доктрины, подвергая эти фантазмы отслеживанию вплоть до границ раннего детства, формирования Эдипового комплекса».
«Мы не ошибемся, если переформулируем вопрос, спрашивая себя о том, что же могло привести Фрейда к столь очевидному парадоксу его позиции. Так как мы будем вынуждены принять, что он более чем кто-либо был нацелен на исследование порядка проявления бессознательных явлений, первооткрывателем которых он был, и что из-за отсутствия достаточного обоснования природы этих явлений, его последователи были обречены пойти по более или менее ложному пути. «Со времени этого пари — вот уже в течение семи лет, как мы продолжаем возводить в принцип изучение наследия Фрейда, — мы пришли к некоторым выводам: в первую голову, о необходимости продвижения в качестве непреложного условия всякого обоснования такого явления, как психоанализ, понятия в той степени, в какой оно противопоставляется понятию обозначаемого в современном лингвистическом анализе» (Значение фаллоса, Сочинения, стр. 688). Обращаю ваше внимание: следуйте за тем, кто был нацелен.) «Необходимо отметить, что Джонс в своем обращении к Венскому Обществу, которое, кажется, сбилось с ног в поисках хоть какого-нибудь вклада с тех пор, не нашел ничего другого, как попросту взять и присоединиться к кляйновским концепциям, во всей их очевидной прямолинейности, какими их представляет автор: имеется в виду та беспечность, в которой пребывает Мелани Кляйн, — соотнося появление наипервичнейших Эдиповых фантазмов с материнским телом — по отношению к их происхождению из реальности, которую предполагает Имя-Отца» (Директивные предложения для Конгресса о женской сексуальности, Сочинения, стр. 728—729.)
[758]
строение могло бы рухнуть, а этого необходимо избежать любой ценой. Это всегда может случиться, если его место не обладает идеальностью фонематического письма (то, что Семинар так странно называет «материальностью значимого», ссылаясь на то, что это переживет сожженную или разорванную бумагу, и будет длится, не подлежа разделению). Это случается всегда, но голос здесь для того, чтобы обмануть нас этим странным событием и возложить на нас идеальную охрану того, что попадает в ранг частичного или делимого объекта.
Обман — но это еще мягко сказано, — очевидно, обусловлен не столько воображаемым, а ско-
[759]
рее тем надуманным разграничением между воображаемым и символическим. Следовательно: продолжение следует.
Связь системы и истории между идеализацией, заменой (Aufhebung) и голосом, если ее рассматривают теперь как доказанную, зиждется, таким образом, на Значении фаллоса. Восхождение к функции значимого является Аиfhebung «означаемого» (стр. 692): таким образом, это является верным благодаря привилегии «привилегированного значимого» (фаллоса) и его преимущественному литеральному месторасположению (голосу). Откуда и структурная соотнесенность между мотивом вуали и мотивом голоса, между истиной